Мы сидели на уроке вышивания, когда в дверь проскользнула маэстра Эвелина и, как положено, подождала, пока маэстра Роза оторвет глаза от Священного Писания, которое читала вслух. Пока они вдвоем о чем-то перешептывались, мы все делали вид, что прилежно работаем, хотя сами старались не упустить ни звука.
Странно подумать, что на пяльцах у меня в тот день была цветущая гранатовая ветка. Я вышивала обивку для стула — того самого, на котором сейчас сижу. Цветки с тех пор поблекли, ткань потерлась, но тем не менее этот стул навсегда останется для меня самым любимым. Я вспоминаю, как тогда за работой я воображала себе уже законченную вышивку на стуле в том доме, где мы поселимся с Францем Хорнеком. Там, в моих мечтах, пылал огонь в очаге, на коврике у ног копошились двое или трое всклокоченных ребятишек, а я читала им что-нибудь из Овидия или Гильермо Шекспира — но ни в коем случае не из Священного Писания.
Колокола возвестили время отдыха, но маэстра Роза попросила меня остаться. Я сидела и терпеливо ждала, пока другие девочки вереницей тянулись из класса. Одна или две из них обернулись, чтобы подбодрить меня взглядом.
Маэстра Роза долго молчала, прежде чем сообщить, что меня ждет посетитель. Я даже удивилась: стоило ли задерживать меня только ради этого? Мне показалось, что она испытующе на меня поглядывает, но потом решила, что никаких особых причин так смотреть у маэстры Розы нет и все это лишь мои фантазии. Она меж тем улыбнулась, собрала вещи и ушла.
Тот день был как раз предназначен для посещений, но обычно ко мне никто не приходил.
Одиночество — это вовсе не значит, что ты все время одна. И днем, и ночью я находилась в обществе подобных мне, разделявших со мной столь многое, но без Джульетты, Клаудии и Марьетты я окончательно лишилась ощущения своего места в мире и надежд отыскать в нем хоть крупицу счастья. В отсутствие подруг я выменивала царство каждодневных забот на мир, населенный любящими меня людьми — не важно, живыми или усопшими, настоящими или вымышленными. Я проходила через одну жизнь, а пребывала совсем в другой.
Пока я шла в parlatòrio, спускаясь по мраморным ступенькам, во мне росло волнение. Кем еще мог быть этот неизвестный посетитель, кроме как посланцем от Марьетты? Как быстро она все провернула! Я и не ожидала так скоро получить от нее весточку.
Маэстра Эвелина поприветствовала меня, едва в состоянии скрыть радостное оживление.
— Эта посетительница к тебе, cara, — сказала она, повернувшись к решетке.
По ту сторону сидела благородная дама в черной накидке и в маске. Столь непроницаемый покров не позволил бы мне угадать, кто она, даже если бы мы были близко знакомы. Неужели сама Марьетта пришла ко мне в новом обличье — в одеянии, которое совсем скоро станет привычным для нее, — пришла затем, чтобы рассказать мне о медальоне? На миг у меня в голове мелькнуло фантастическое, невозможное предположение, что эта zentildonna в маске и есть моя путеводная звезда, получательница моих писем. Может быть, она наконец пришла ко мне?
Но понравлюсь ли я ей? Я схватилась за щеки, поправила волосы. Вдруг она во мне разочаруется? Мне страстно захотелось быть и повыше, и попухлее, и иметь такие же притягательные зеленые глаза, как у Марьетты, и глянцевитые золотистые локоны, как у Джульетты, и прелестную грудь, как у Клаудии.
Но ничего этого у меня не было.
Маэстра Эвелина мне подмигнула:
— Ты ведь не станешь возражать, cara, если я отлучусь на минутку-другую?
Я проводила ее взглядом, а потом медленно двинулась к решетке, замирая от страха. Дама жестом предложила мне сесть. Я повиновалась. Затем она склонила голову совсем близко к решетке и едва слышно прошептала:
— Я хочу коснуться тебя, дитя мое. Дай подержать твою руку.
Посетительница не была Марьеттой — в этом я уже уверилась окончательно. Я просунула два пальца сквозь решетку, и дама в маске ухватилась за них — вцепилась в мою руку с поразительной силой. Она склонилась ниже, и я ощутила, что мои пальцы тут же намокли от ее слез.
А затем я услышала голос, которым столь часто грезила наяву.
Он поцеловал мне руку, и его усы защекотали мне кожу. В меня словно ударила молния, и разряд пронизал меня насквозь.
— Франц!
— Ангел мой…
— Ты меня не забыл!..
— Как бы я смог?
Он поднял маску, и я увидела его глаза — его, Франца Хорнека! Я сквозь решетку коснулась его лица.
— Почему же ты плачешь?
— Жизнь так несправедлива.
— Я знаю, знаю!..
Мне хотелось, чтобы он смотрел и смотрел на меня — я не думала, что он мною восхищается, я просто ощущала, что он меня видит.
— Помнишь Джульетту — там, на балу?
— Теперь по всей Венеции только и разговоров что о ее побеге с молодым Джамбаттистой Тьеполо.
Я подумала, уж не хочет ли Франц просить меня бежать с ним. Все последующие годы я не раз гадала, что бы я ему ответила.
— Анна Мария, мне придется уехать из Венеции. Меня вызывают домой.
— Плохие вести от родителей?
Франц сел ровнее, и его лицо отодвинулось от меня.
— Они считают, что это хорошие вести.
Его голос был исполнен горечи. Я сидела и молчала. Что я могла сказать? Какое право я имела спрашивать его о чем бы то ни было?
Он снова придвинулся ко мне и заговорил шепотом, хотя мы были одни в parlatòrio:
— Прошу тебя, верь — если бы я мог выбирать себе невесту, я бы выбрал только тебя, и жил бы с тобой, и любил бы тебя до конца своих дней.
Мои глаза наполнились слезами, но я по-прежнему молчала.
— Но я не волен выбирать. Мои путешествия да еще неудачное вложение отцом капитала почти разорили моих родителей. Они подыскали девушку с хорошим приданым; ее семья не прочь породниться с нашей. И вот, мне придется жениться — совершенно против желания, ведь мое сердце уже отдано другой. О, милая синьорина, тебе принадлежит мое сердце!
Я прижала к решетке руку, а он приставил свою напротив с другой стороны, так что между нами оставалась лишь тонкая ажурная сетка. Я ощущала его тепло, и цветочный орнамент — все те же цветки граната — впечатался в мою ладонь.
— Я сберегу его, Франц Хорнек.
Где-то рядом раздался кашель маэстры Эвелины: она давала понять, что возвращается и что время посещения истекло.
Франц снова опустил маску и прошептал:
— Навечно.
Теперь, оглядываясь в прошлое, я изумляюсь, с какой пронзительной ясностью я тогда рассмотрела и свое будущее, и будущее Франца — все долгие годы, что мне предстояло прожить без него. Словно в некоем озарении я вдруг увидела всю мою последующую жизнь. Люди, которым довелось побывать на пороге смерти, уверяют, что человеку в этот момент дано испытывать подобное: вся жизнь вспышкой проносится перед глазами, когда над нами склоняет свое лицо Ангел Смерти.
Последние слова вырвались у меня непрошенно, против воли. В конце концов, Франц Хорнек собирался жениться на другой, а я была тогда всего лишь четырнадцатилетней девушкой. И тем не менее слова пришли — и я их произнесла.
— Навечно, — прошептала я. — Per sèmpre.
В лето Господне 1710
«Madre mia carissima!
Милая матушка, в каком отчаянии я пишу к тебе! Иногда мне кажется, что, должно быть, Господь за что-то на меня прогневался, раз покинул меня здесь, разлучив с дорогими моему сердцу людьми. Разве я плохо Ему служу, посвящая свои юные годы Его прославлению? Что я такого натворила, чтобы быть брошенной здесь — снова и снова брошенной здесь? Как бы мне хотелось, чтобы ты нашла способ послать мне весточку, дала знать, что я пишу не напрасно!
Ведь есть же способы! Девушкам, работающим в прачечной, вероятно, здесь легче всего сообщаться с внешним миром. У меня среди них есть союзница — figlia di comun, которой, судя по всему, в радость выполнять наши поручения. Недавно я столкнулась с ней в коридоре — она несла стопку чистого белья и незаметно сунула мне в руку письмецо. Послание оказалось от Марьетты. Моя подруга прекрасно понимает, что, отошли она его обычным путем, оно было бы сожжено, даже не попав мне в руки.
У бедной Марьетты случился выкидыш. Она пишет, что добрые монахини в Сан Франческо делла Винья старательно заботились о ней, массировали ее и на ночь давали целебные отвары, чтобы ей лучше спалось. Но увы — плод сорвался, не успев даже оформиться. Изнутри ее вышли лишь кровяные сгустки, и, по ее словам, все это было гораздо мучительнее и ужаснее, чем самые тяжкие месячные.
Она по-прежнему обручена с Томассо Фоскарини, который обожает ее a la folie.60 По крайней мере, пишет Марьетта, теперь его семья не будет упрекать ее за тот позор, который навлекла бы на семейку беременная невеста у алтаря.
Поскольку Фоскарини весьма богаты, будущий свекор Марьетты намерен отказаться от ее приданого, и это означает, что ей не надо подписывать никакого договора — кроме брачного, разумеется. Иначе говоря, Марьетте никто не запретит продолжать карьеру певицы и за стенами Пьеты.
Если бы не моя ложь, такое было бы просто невозможно. Этот небольшой обман никому не повредил, и оба они — и сама Марьетта, и ее жених — благодаря ему теперь очень счастливы. Почему же я должна считать эту ложь смертным грехом?
Надеюсь, что я еще долго проживу, потому что мысль о Судном дне переполняет меня ужасом. И все-таки я сыграла лишь незначительную роль в стечении многочисленных обстоятельств, сложившихся в пользу Марьетты.
Я уже писала тебе о планах Генделя поставить оперу. Либретто пишет кардинал Гримани; его родня владеет тремя крупнейшими городскими театрами: Санти-Джованни-э-Паоло, Сан-Самуэле и лучшим из всех — Сан-Джованни Кризостомо. Последний как раз был недавно обновлен, и композитор очень хочет, чтобы именно в нем состоялся его оперный дебют в la Serenissima.
Не правда ли, я неплохо осведомлена для приютской затворницы? Маэстро Вивальди всегда свободно говорил с нами о таких событиях, пока преподавал здесь.
Понятно, что либретто к опере Генделя следовало сначала дать на утверждение цензору, но в этой роли в данном случае выступил сам великий инквизитор, Раймондо Паскуале, состоящий, надо добавить, в большой дружбе с семейством Фоскарини. Связи решают все, и каждый, очевидно, имеет цену, которая оплачивается либо услугами, либо золотом.
Наконец утряслось все, кроме одного — Гендель никак не мог выбрать подходящую исполнительницу на роль Поппеи — Поппеи, которая должна быть достаточно красивой, чтобы ее любили и желали все мужские персонажи оперы, однако и петь она должна ангельски прекрасно, причем не один час подряд и с силой и диапазоном не одного ангела, а целого сонма.
Вероятно, кто-то шепнул на ушко нашему дорогому юному композитору из Саксонии — il саrо Sàssone, как все теперь называют Генделя, — эти три слова: „Марьетта делла Пьета“.
Матушка, признайся, ведь это ты убедила Генделя, что лучше Марьетты для его оперы не найти? Это будет доказательством, что ты все-таки читаешь мои письма, хотя ни разу, ни единого разочка мне не ответила.
Отчаянно надеюсь, что figlie di coro получат разрешение посмотреть выступление Марьетты. Она пишет, что уже сейчас ей присылают столько букетов, что раrlatòrio обители Сан Франческо делла Винья напоминает цветник.
Мне искренне жаль монахинь, вынужденных в эти дни обслуживать Марьетту — новоиспеченную оперную диву; Марьетту — дитя сточной канавы, имя которой после венчания с Томассо Фоскарини будет вписано в Золотую книгу;61 Марьетту, собирающуюся проплыть со свадебной процессией по всему Большому каналу и завернуть в Пьету; Марьетту, обещающую задарить нас шоколадными конфетами так, чтобы у нас потом еще неделю болели животы.
Благодарю тебя за помощь моей подруге, милая матушка, если это действительно ты помогла. Мне бы так хотелось, чтобы ты и для меня сотворила какое-нибудь маленькое чудо. Но свадебной процессии, увозящей в гондоле Анну Марию даль Виолин, никому не дождаться.
На этой неделе я получила и другое письмо — его передала мне сама настоятельница. Клаудия написала о своем женихе. Вопреки ее опасениям он вовсе не старый и не урод — это юноша из соседствующего с ними знатного семейства. В детстве она часто играла с ним и даже выделяла его среди прочих. А потом ее отправили сюда шлифовать музыкальное мастерство (и от греха подальше, пока она не достигнет брачного возраста). Его семья славится происхождением, но бедна, тогда как родители Клаудии приобрели земли и состояние всего около двух сотен лет назад. Таким образом, этот брак выгоден обеим сторонам; в нем Клаудия получит княжеский титул. Как это тебе понравится — княгиня Клаудия?
Кстати, она тоже обещала привезти нам шоколаду.
Теперь у меня в приюте не осталось ни единой подруги. Бернардина ненавидит меня пуще прежнего за то, что вынуждена брать у меня уроки. Мне же в наставницы определили маэстру Менегину, Ла Бефану, — только ее сочли достаточно искусной, чтобы учить меня. У нее никогда не находится доброго слова, чтобы отметить мои успехи. Если в конце урока она молчит, значит, я играла воистину блестяще — раз уж даже она не нашла, к чему придраться.
Не могу припомнить, когда я в последний раз смеялась. Вероятно, это было еще до побега Джульетты, потому что только с ней мы хохотали до колик — мы вдвоем, да еще иногда Клаудия. Часто, лежа в постели, я перебираю в памяти наши былые шутки и проказы и порой улыбаюсь, а бывает, и рассмеюсь потихоньку. Но такой смех — бледная тень прежних радостей — в конце концов кончается слезами, потому что моих подруг нет рядом, и я с новой силой ощущаю, насколько одинока в этом мире.
Наверное, я бы постоянно плакала вечерами, пока не усну, если бы не ноты, которые maestro Вивальди продолжает присылать мне. Похоже, он сочиняет все больше и больше. Думаю, для него это самое главное, хотя, разумеется, он очень высокого мнения о себе как об исполнителе. Вероятно, половину произведений он написал только для того, чтобы похвалиться своей виртуозностью перед всем светом. Но иногда из-под его пера выходит что-то невыразимо нежное, исполненное воображения, страсти и очарования. Что же это, как не милость Господня? Я не перестаю ломать голову, почему некоторые люди — хотя они ничуть не добродетельнее, не достойнее других — так выделены Им. Иногда мне кажется, что Бог раздает гениальность как попало.
Вместе с письмом Клаудии настоятельница вручила мне очередную партитуру от маэстро — сонату си-бемоль. Как и в самый первый раз, он черкнул вверху листа: „Per signorina Anna Maria“. Уже в который раз Вивальди сочиняет для меня невероятно трудные соло. Подозреваю даже, что он отсылает мне эти ноты нарочно, чтобы удостовериться, точно ли еще кто-нибудь, кроме него самого, способен сыграть его музыку так, как она задумана. Прошу, не считай меня слишком тщеславной — это утверждают все, кто слышал партии, предназначенные для меня нашим маэстро.
Я пришла к убеждению, что музыка — единственная моя спутница, наставница, мать и подруга, которая никогда меня не покинет. Каждое усилие, отданное ей, вознаграждается. Еще ни разу не отвергла она мою любовь, ни разу не оставила мой вопрос без ответа. Я отдаю ей всю себя, и она возвращает мне сторицей. Я пью из нее, и, подобно роднику в персидской сказке, она не пересыхает. Я беру в руки скрипку, и она говорит мне о моих чувствах — и всегда только правду.
Мы помещены сюда, чтобы своими молитвами заслужить милость Господню для Венеции и для всей Республики. Но в недрах этой обязанности я открыла подлинное сокровище, которое никак не связано с каким-то высшим благом, а лишь с моим собственным удовольствием.
Теперь ты видишь, сколько во мне своекорыстия; вполне возможно, что я на самом деле просто дочь своей матери. Потому что наверняка тебе чем-то полезно скрываться от меня.
Священник, и настоятельница, и все остальные здесь пытаются внушить нам, что ничто в нынешней жизни не имеет значения по сравнению с жизнью грядущей. Меня же загробная жизнь нимало не влечет: в ней мне уготованы только страдания, и это для меня не тайна. За свои нечестивые мысли я буду гореть в аду. Моли Господа о том, чтобы они не стали достоянием ни единой души во всей la Serenissima, кроме тебя самой!
Данте Алигьери писал письма своей возлюбленной Беатриче с тех пор, как они встретились детьми, и потом еще долгое время после ее кончины. Письма, которые он никогда не отсылал, а она никогда не читала. Иногда, в бессонные ночи, я не могу отогнать мысль, что мои послания к тебе — точь-в-точь как у Данте к Беатриче, как музыка, звучащая в пустой комнате.
Я запечатаю это письмо и отдам сестре Лауре. Мне нравится представлять, как ты ломаешь сургуч на моих письмах. Я тянусь к тебе через пустоту, разлучившую нас — возможно, навеки. Я пишу и пишу вопреки опасению, что ты не читаешь эти строки — что никто не читает их и никогда не прочитает. Как знать, не бросает ли сестра Лаура мои письма в огонь, утешаясь мыслью, что я и вправду поверила в твое существование?
И все же даже через пустоту я шлю тебе поцелуи. Я шлю тебе свою любовь.
Я намеренно опустила многие подробности из письма Марьетты. Я могла себе позволить безоглядно доверять письмам собственные кощунственные размышления, но я бы ни за что не стала раскрывать сведения, могущие повредить моим подругам.
Сама же Марьетта писала мне все, не утаивая ни одного из своих соображений или поступков. Каждый раз, получая от нее очередное послание, я долго раздумывала, не бросить ли его в огонь. Вот их передо мной целая пачка; края кое-где опалены, поскольку самым первым побуждением было сжечь их сразу после прочтения.
Письма Марьетты были и остаются моей тайной отрадой. Я перечитываю их, когда мне скучно или тяжело на душе. Они, вместе с другими моими секретными вещицами, спрятаны столь надежно, что отыскать их не удастся никому.
Моя переписка и моя записная книжка должны храниться в тайне — хотя бы до моей смерти. А пока пусть они служат мне собеседниками, которыми жизнь меня обделила; когда бы я ни призвала их, эти письма всегда под рукой. Они для меня — словно ход в страну юности, окно в ту жизнь, которой у меня никогда не будет.
«Аннина!
В какое гнусное место я попала! Почти все монашки здесь — подлые твари, их единственная забава — как можно изощреннее изводить послушниц и прочих молодых вроде меня, попавших к ним в стаю.
Можешь себе представить, что они раздули из моей беременности. Только то, что у моего дражайшего олуха здесь имеются две тетушки, помешало самым лицемерным из здешних склочниц швырнуть меня в колодец! Я им сказала, что не желаю быть брюхатой и что была бы очень признательна, если бы они дали мне какое-нибудь зелье или спихнули с лестницы, чтобы я избавилась от плода! Но все, чего я добилась, — это бесконечные проповеди, что я, мол, в порочности своей превзошла Великого Калифа и Чингизхана, вместе взятых, если решила избавиться от драгоценного дитяти ихнего Томассо. Дали бы мне заткнуть этих тетушек на минутку и намекнуть им, что их племянничек к моему состоянию касательства не имеет, тут бы они сразу мне помогли!
А затем я узнала от служанки одной из монахинь-певчих, что молва прочит меня на роль Поппеи в опере Генделя. Это та самая, в которую влюблены все мужские персонажи, значит, она должна быть и красоткой, и блестящей вокалисткой, к тому же суметь выдержать на сцене добрых пять часов.
Вот это и стало для меня последней каплей. Я послала за своей будущей свекровью и заявила ей, что, если она мне не поможет, я, так и быть, рожу им чужого ублюдка. Сама понимаешь, что я подыскала более изящные выражения, но была достаточно откровенной и не оставила у нее никаких сомнений насчет того, что надо сделать.
Моя будущая свекровка — сущий вихрь. Не успела она уйти, как заявилась из аптеки монашка и принесла мне снотворное средство — это она так сказала.
Я тут же его выпила — молясь, чтобы мамаша Фоскарини не выбрала наилегчайший путь и не вознамерилась попросту меня отравить. Она ведь обожает своего Томассо, ну, я и поставила на то, что не захочет она объявить ему: мол, твоя нареченная ни с того ни с сего отдала богу душу сразу после моего посещения.
Кровотечение началось, едва отслужили вечерню, и продолжалось всю ночь и даже наутро еще не совсем прекратилось. Все это время из меня беспрестанно выходили целые сгустки. Одна из монашек — ну и воняло же от нее! — не отходила от меня и месила мне живот так, словно это ком теста. Между прочим, было ужасно больно; месячные по сравнению с этим — сущая ерунда. Монашка предупредила меня, что ей нет нужды подлизываться к Фоскарини, поэтому, если я буду вопить, она меня прикончит.
Когда наконец все уже вышло и я поняла, что осталась жива, монашка присыпала мне отверстие порошком из драконьей крови, а потом дала еще какое-то зловонное зелье, чтобы я уснула. Я спала так, словно вновь стала девушкой.
Ах, Аннина, ты не можешь представить себе это облегчение — проснуться и знать, что никакого ребенка больше нет! Мне еще не раз придется рожать — куда денешься! — и я, наверное, даже полюблю своих крошек-зловредов. Но сейчас еще слишком рано думать об этом, к тому же, право слово, было бы нечестно наградить Томассо чужим детенышем.
С каких это пор я стала печься о собственной честности? Не будь слишком скора на упреки. Я разбираюсь, где добро, а где зло, нисколько не хуже, чем любая святоша в этом монастыре; просто к моему чувству справедливости все время примешивается практичность, нужная, чтобы жить в этом мире. И в отличие от святош я не утаиваю своих грехов.
Гендель написал мне, как я и ожидала. Он уже нашел всех исполнителей: заглавную сопрановую роль Агриппины отдал толстухе Маргарите Дурастанти; Клаудио споет бас Антонио Франческо Карли; два кастрата, Джулиано Альбертини и Валериано Пеллегрини, с которыми носятся как с богами, будут изображать Нарцисса и Нерона; контральтовой певице Франческе Марии Ванини-Боски придется облачиться в штаны для роли Оттона, а ее муж Беппе исполнит еще одну басовую партию — Палланта.
В письме Гендель уверяет, что не мог сразу отыскать Поппею, потому что ее спрятали в обители Сан Франческо делла Винья.
Моя свекровь и тут подсуетилась — по вполне понятной причине. Если я стану оперной звездой, то никто и не вспомнит пересудов насчет того, как ловко я подцепила ее сынка. И чем больше я прославлюсь, тем счастливее будет она сама — если отныне я буду вести себя пристойно. Хочешь верь, хочешь — нет, но она вытянула у меня такое обещание, пригрозив, что в следующий раз, когда я снова вздумаю дурачить ее, она отравит меня без малейшего колебания. И еще она, ни много ни мало, сказала, что я смогу завести себе чичисбея при условии, что он будет из знатной семьи и мы с ним будем вести себя благоразумно.
Знаешь, мне моя свекровь уже почти по сердцу.
Ладно, хватит. Я представляю, что тебя так и дергает при чтении этих строк, мол, все это, конечно, замечательно, но как насчет моей просьбы, которую Марьетта обещала исполнить? Я не забыла о ней, cara, — я лишь приберегаю самые лакомые новости под конец.
Я, как и обещала, начала выспрашивать в монастыре, у кого есть брат или дядя, недавно испытавший денежные затруднения. Оказалось, что трудности такого рода ведомы буквально всем, так что мои усилия ни к чему не привели. А потом свекровь однажды обмолвилась про Томассо, дескать, она надеется, что я возьмусь за него как следует и направлю на путь истинный, потому что в последнее время ее сын своим безудержным мотовством усердно мостит себе дорогу прямехонько в ад.
Я притворилась в меру тупой и скромно заметила, что знатные люди во всем выше простонародья, когда речь заходит о моральном поведении. На это мамаша Фоскарини презрительно фыркнула без всякого стеснения и посоветовала мне впредь получше приглядывать за своими драгоценностями (как-будто у меня есть драгоценности!), поскольку недавно Томассо до того опустился, что стянул из сестриной комнаты какую-то вещицу и заложил ростовщику в гетто.
В общем, насколько я знаю, чуть ли не все эти герцоги и герцогини в Венеции обворовывают друг друга. Но твоя история действительно немного смахивает на эту ситуацию. Вот фокус будет, если Томассо и впрямь окажется тем пресловутым мужчиной, что ты ищешь!
Аннина, не беспокойся — я отыщу способ допытаться, чем кончилась эта история, хотя бы даже она закончились ничем и не поможет тебе в твоих поисках. Сама я считаю, что ты совершаешь большую ошибку, желая узнать правду во что бы то ни стало. Мы заперты в этих дырах совсем не без причины. Не мечтай, что твоя мать, если она жива, бросится тебя благодарить, когда ты откинешь завесу и покажешь всей Венеции то, что она всячески силилась скрыть. Но я обязана помочь тебе — и помогу.
Я пока не вызнала, кого именно из сестер обокрал Томассо, поскольку у него их целая куча и у каждой — замужней ли, монахини или покойницы — все равно есть в доме Фоскарини отдельная комната.
Едва моя будущая мамочка заметила, как заинтересовал меня ее рассказ, она тут же заперла рот на замок. Но не беспокойся, я смогу подобрать к ней ключик и расспрошу поподробнее; эта zentildonna nobile гораздо более похожа на мою праведную родительницу, чем я могла предполагать, пока сама не начала отираться среди дворян.
Я сказала Генделю, что он должен поговорить с Вивальди или с кем надо, кто может устроить, чтобы вы все пришли послушать, как я пою. Мне просто не терпится, чтоб все увидели, как поклонники будут осыпать меня цветами и хвалебными виршами, чтоб услышали овации! Меня уже засыпали похвалами и члены труппы, и их слуги, и все прочие, кто болтается у нас на репетициях. Монастырский parlatòrio напоминает цветник — он весь уставлен букетами от моих обожателей.
Венчание состоится в марте. Можешь себе представить, с каким облегчением вздохнули все Фоскарини, узнав, что невеста не будет брюхатой! Я настою, чтобы свадебная процессия задержалась у тебя под окном — тогда ты сможешь как следует рассмотреть меня в подвенечном наряде, который, несомненно, будет в десять раз шикарнее и дороже, чем у старушки Мадалены. И я велю нагрузить одну гондолу доверху шоколадом, чтобы вы все наелись до отвала и потом еще неделю маялись животом.
Mille baci, Аннина! Я поищу мужа и для тебя.
После долгого и практически полного отчуждения от внешнего мира неожиданно наступил сезон вестей. Письма приходили одно за другим, и впоследствии я много размышляла, почему так получается, что одно событие словно открывает ворота для другого, ему подобного. Похоже ли сообщение между людьми на русла, что вода прокладывает по земле? Первая слабая струйка проторяет дорогу быстрому ручью, и, глядишь, сухая земля взбухает, пышнеет и вскоре уже дает обильный урожай.
Не успела я получить и с жадностью проглотить письмо от Марьетты, как нашла под подушкой весточку совершенно иного рода. Вместе с ней моя жизнь претерпела решительные изменения, из безлюдной пустыни превратившись в плодородную пашню. Моему взору предстали широкие просторы, лишь только я развернула клочок тонкой бумаги, из какой делают выкройки.
«Синьорина Анна Мария, у меня есть сведения, могущие Вас заинтересовать, — но за них придется заплатить. Приходите завтра вечером к воротам, выходящим на канал. Сильвио Вас там встретит. Захватите с собой скрипку.
Означенный день выпал на пятницу. Помню, это было 17 октября, потому что за ужином мы пили за здоровье сестры Лауры, отмечая день ее рождения. За праздничным столом я пожаловалась Бернардине, что у меня разболелась голова, и отдала ей свою порцию вина.
Теперь, когда все мои подруги оказались вдалеке, незаметно покинуть dormitòrio стало намного легче. Разумеется, Бернардина продолжала стеречь меня — днем и ночью, трезвая и пьяная, — поэтому надо было изловчиться, чтобы улизнуть у нее из-под носа. С тех пор как я начала давать ей уроки, она при каждом удобном случае напоминала, что она не кто-нибудь, а участница coro, и от меня не укрылось, что она по-прежнему следит за каждым моим шагом, надеясь снова поймать на чем-нибудь противоправном.
Я подождала, пока Бернардина захрапит, потом на цыпочках прокралась к ее постели и пристроила ей свою подушку, а ее собственную подушку чуть сдвинула, чтобы ее голова оказалась между подушками, закрывающими оба уха. Бернардина слегка подвинулась, что-то промычала, но глаз не открыла. Тогда я спешно оделась, схватила скрипку и выглянула в коридор.
В ту неделю сеттиманьерой была Ла Бефана — крайне неудачное для меня обстоятельство. Не выходя из дортуара, я дождалась, пока поблизости раздадутся ее шаркающие шаги.
У нашей спальни она задержалась — очевидно, прислушивалась, нет ли каких-нибудь подозрительных шевелений. Сквозь дверь я слышала ее дыхание. На праздновании Менегина выпила причитающуюся ей долю вина. Я молилась, чтобы она не свалилась пьяная прямо под дверью, загородив выход.
Я старалась вовсе не дышать, мою щеку отделяла от ее мерзкой рожи одна лишь тонкая филенка двери. Я вспомнила, что говорила мне про Ла Бефану сестра Лаура, и невольно ощупала пальцами кожу — точно ли она по-прежнему гладкая, не покрылась ли оспинами и рубцами, не одряхлела ли до безобразия? Помню, как дрожала я при мысли, что сейчас Ла Бефана распахнет дверь — и наткнется на меня, полностью одетую и готовую выйти за порог.
Наконец я услышала, как она вздохнула и двинулась дальше, продолжая обход.
Я наскоро помолилась и выскользнула из дортуара, держа в одной руке башмаки, а в другой — скрипку. Мрамор лестницы холодил ступни даже через чулки, но я бежала вприпрыжку и, одолев три пролета, разогрелась.
Оказавшись у ворот, я не помнила себя от радости, что по пути не встретила даже мыши, — и тут замерла в испуге: нижние ступеньки схода к воде были освещены. Я присела, спрятавшись за балюстрадой.
От канала доносился смех, кто-то чокался глиняными кружками — похоже, там собралась веселая компания. Внизу ярко горели свечи, и я разглядела несколько девушек из comun, мне незнакомых, и наставниц младшей школы. Все это были подкидыши, сироты и незаконнорожденные. Среди них распоряжался Сильвио, раздавая всем пирожки и бутылки с вином.
Я вышла из укрытия.
— О синьорина! — ужаснулась одна из девушек. — Не выдавайте нас!
Сильвио, казалось, с прошлого раза значительно вырос. Что-то в его наряде показалось мне непривычным, я не сразу сообразила, что на нем желтая шапочка. Он ни словом не обмолвился со мной, а лишь взял у меня из рук скрипку, запросто расцеловался кое с кем из девушек и повел меня к гондоле, которая как раз причалила к ступеням.
Я чувствовала радость от встречи с Сильвио и одновременно тревогу и беспокойство — куда же привезет меня гондола? Едва я заговаривала с ним, пытаясь выспросить, что все это значит, он шикал на меня и только пожимал руку. Я поглядела на гондольера и обернулась к Сильвио:
— Он ведь никому не скажет. Ему честь не велит. Я верно говорю, синьор?
Гондольер, высокий сухощавый человек с выцветшими голубыми глазами, улыбнулся и кивнул.
— Вот видишь, Сильвио!
Но я опять услышала только «тсс!», хотя на этот раз мой дружок раскрыл мне пальцы и поцеловал ладонь.
Должно быть, не найдется во всем мире ничего прекраснее, чем сидеть венецианской ночью в гондоле бок о бок с тем, кого любишь, и слышать лишь плеск весла и лепет пузырьков, и скользить по темной, усеянной звездами водной глади с лебединой грацией и величавостью.
Вскоре мне уже расхотелось говорить. Словно во сне, я захотела, чтобы мы вечно сидели рядышком — я и мой милый смешной приятель, и не старились, и все время были такими же, как сейчас, — в этом прекрасном «сейчас», замершем в равновесии между детством, которое мы уже оставили позади, и всей грядущей жизнью — окутанной мраком, непознаваемой.