Мы с Луэллой вместе отвоевывали личное пространство в этом мире. Точнее, сестра отвоевывала, а я ей помогала. Следы моих усилий оставались внутри прочерченных ею границ. Она была старше, храбрее и вела себя непредсказуемо. Ошибка природы!
— Луэлла! — позвала я, испугавшись, что она меня потеряет, и тут же услышала: «Я тут!», но отыскать ее взглядом так и не смогла.
Безлунная ночь поглотила леса верхнего Манхэттена, которые мы так хорошо изучили при дневном свете. Теперь нам приходилось идти вслепую, оступаясь, натыкаясь на деревья, сворачивая и тут же снова натыкаясь на другие; мы двигались, выставив вперед руки, и все вокруг казалось чужим и бесформенным.
Откуда-то из слепой черноты сестра протянула руку и, поймав меня, заставила остановиться. Я жадно хватала ртом воздух, сердце колотилось так, что сотрясалось все тело. В небе не было ни единой звездочки. Только ее ладонь подтверждала, что сестра действительно стоит рядом.
— Ты в порядке? Дышать можешь? — спросила она.
— Да, но я слышу шум ручья.
— Знаю!
Это означало, что мы идем не в ту сторону. Нам нужно было перебраться через холм и попасть на Болтон-роуд. А теперь мы оказались у ручья Спайтен-Дайвил, дальше от дома, чем в самом начале пути.
— Нужно найти дорогу и идти к дому, — предложила я.
По крайней мере, на дороге не так темно благодаря свету из окон.
— Но это в два раза дольше! Мама и папа уже полицию поднимут.
Наши родители всегда тревожились — папа за наше физическое благополучие, мама — за наши души. Однако я все равно предпочла бы выйти на дорогу, потому что они так или иначе стали бы нас искать.
— Но это лучше, чем вообще не попасть домой! — взмолилась я.
Луэлла шла вперед, таща меня за собой, а потом резко остановилась:
— Я на что-то наткнулась… поленница! Здесь должен быть дом.
— Мы увидели бы свет, — прошептала я.
Под ногами зачавкало, резко пахнуло навозом.
— Все равно хорошо. — Луэлла отпустила меня. — Я пойду вперед, а ты иди вдоль поленницы.
Держась рукой в перчатке за шершавые круглые бревна, я добралась до конца поленницы и сделала шаг в пустоту, в черноту, как будто завешенную плотными шторами, которые мне хотелось сорвать. Я слышала плеск ручья неподалеку. Что, если мы упадем в него? Через несколько шагов я задела плечом дерево и потрогала ствол. Он показался мне огромным. Я обошла вокруг, скользя пальцами по бугоркам и трещинкам морщинистой коры, и вдруг поняла, где мы.
— Лу! — шепотом позвала я. — Здесь тюльпановое дерево.
Ее шаги затихли. Мы с Луэллой твердо верили в привидения, а историю сборщика устриц, который повесился в старом доме у тюльпанового дерева, знали все. Мы никогда не осмелились бы подойти так близко к этому дому. Даже при свете дня не рискнули бы, разве что поглядеть на него с вершины холма.
Луэлла с шипением выдохнула сквозь зубы:
— Даже если тут водятся призраки, люди тут тоже есть. В любом случае, слишком темно, чтобы разглядеть сборщика устриц, болтающегося на веревке.
Это меня не успокоило. Горло сжалось, легкие перехватило. Луэлла всегда была храбрее меня. Даже в обычной жизни я часто впадала в панику. А теперь я застыла на месте, и, как всегда, приступ страха подстегнул мое воображение.
«Когда наступает день, девочек все еще не могут найти. Солнце встает и согревает холм, где они стояли в последний раз. Поодаль, под лодкой раннего рыболова, журчит река, свет отражается от чешуек рыбы, возмущенно бьющейся в сети. Рыбак бросает сеть на палубу и краем глаза замечает что-то в воде — чье-то тело, поднятое на поверхность надувшейся, как тухлая рыба, юбкой. Лицо девушки в воде, темные волосы струятся по течению, словно водоросли, огибающие камень».
Я встряхнула головой, прогоняя эти мысли из головы. Земля под ногами, дерево под рукой, запах гниющей рыбы и навоза — все это было вполне реальным. Треск веток под шагами Луэллы — тоже, и короткий стук по дереву, тишина, а потом скрежет тяжелого засова и лязг защелки. Вспыхнул свет, и наружу высунулся бородатый урод. Глаза обведены красными кругами, зубы в ощерившемся рту давно сгнили. Я вскрикнула. Человек дернулся и чуть не захлопнул дверь, но тут заметил мою сестру.
— Какого черта?! — прогремел он.
Фонарь в его руке качался, освещая деревья.
Я собралась было снова закричать, но сестра сказала сладким голоском:
— Прошу прощения за беспокойство, сэр, но мы, кажется, заблудились в темноте. Если бы вы одолжили нам фонарь, чтобы мы могли найти дорогу домой, мы были бы вам ужасно благодарны. Я вернула бы его утром. Непременно!
Человек поднял фонарь и сделал шаг вперед, вглядываясь в лицо говорившей. Потом оглядел ее платье.
— Мы? — переспросил он.
Мне очень не понравилось, как он на нее смотрел. Я и раньше видела такой взгляду мужчин… но не в темноте и не в отсутствие взрослых.
— Сестра где-то здесь. — Луэлла сделала шаг назад, стараясь приблизиться ко мне, но я все равно находилась еще слишком далеко.
— Это она орала? — усмехнулся мужчина.
— Если вы дадите нам фонарь, мы легко найдем дорогу. — Голос у Луэллы дрожал, и она сделала еще один шаг назад.
— А ну стой! — Он схватил ее за руку.
Лучше бы это был призрак, чем живой мужчина из плоти и крови! Я хотела позвать на помощь, но нас все равно никто не услышал бы. Может, мне стоит выскочить из темноты и вырвать у него фонарь, а потом схватить сестру за руку и броситься прочь?
Но я ничего из этого не сделала. Я стояла, парализованная ужасом, а сестра приблизилась к мужчине, задев подолом его ногу.
— Вы такой добрый. — Она положила ладонь на его руку.
Он так опешил, что тут же разжал пальцы.
— Как это мило с вашей стороны. Мы никогда не забудем вашего рыцарского поведения! — Она быстро чмокнула его в рябую щеку, выхватила фонарь и, развернувшись, подбежала ко мне, схватила за руку и потянула изо всех сил в сторону холма.
Ошарашенный поцелуем, мужчина остался стоять на крыльце в полной темноте. Думаю, он принял нас за парочку призраков.
Мы не останавливались, пока не добрались до собственного дома, где страх перед родителями вытеснил боязнь темноты и привидений.
Тяжело дыша, я наклонилась и уперлась руками в колени.
— У тебя «синего» приступа не будет? — спросила Луэлла без всякого сочувствия.
Если бы это случилось, родители обвинили бы ее, потому что она была старше, а значит, отвечала за меня. Мне не разрешалось бегать — очень простое правило.
Я покачала головой, не в силах ответить. Дышала я медленно и размеренно, пытаясь успокоиться.
— Ну и хорошо. — Она задула фонарь и, усмехнувшись, спрятала его под кустом абелии.
Сестра явно гордилась своей находчивостью, позволившей заполучить этот фонарь, и не волновалась из-за того, что мы заявимся в столь поздний час. Папа наверняка разозлится. Мама станет браниться. А Луэлла примет виноватый вид, попросит прощения, поцелует маму, обнимет папу — и все станет так, как будто она никогда не делала ничего дурного. Несмотря на непокорность, сестру обожали.
Сегодня, впрочем, нам не пришлось волноваться. Когда мы вошли, Неала, наша служанка, протирала стекло на высоких часах. Они громко тикали, словно подтверждая наше опоздание.
— Даже спрашивать не стану, — сказала она с сильным ирландским акцентом.
Неала была совсем молоденькой и «очень живой», как говорила мама. Может быть, именно поэтому она никогда на нас не ябедничала.
— Родители ваши ушли, а Вельма сжалилась и оставила вам ужин в кухне. Нет нужды накрывать для вас двоих в столовой.
Когда я проскользнула мимо нее, она замахнулась на меня пыльной тряпкой и покачала ярко-рыжей головой в притворном неодобрении.
Теперь нам оставалось остерегаться только Марго — маминой французской горничной, приехавшей с ней из Парижа. Это была старая, но крепкая симпатичная женщина с глазами цвета стали и темными, без седины волосами. Верная своей хозяйке, она докладывала о каждой нашей ошибке. Сегодня спальня Марго, расположенная рядом с кухней, оказалось пустой, так что мы с Луэллой быстро поели и, пока горничная не вернулась, разбежались по своим комнатам.
Я слишком устала, поэтому не стала утруждать себя расчесыванием волос. Так и залезла в кровать с тетрадкой, где собиралась описать наше приключение так, чтобы оправдать опоздание. Это папа приучил меня писать истории. В детстве я замирала, когда мне задавали вопросы. Я смотрела на спрашивающего, не понимая, чего от меня хотят, и не могла найти правильных слов. Когда мне исполнилось шесть, папа подарил мне тетрадку и блестящую черную ручку и сказал: «В твоих глазах тайна. Я люблю хорошие тайны. Запиши ее для меня». И тогда слова потекли сами собой — по крайней мере, у меня в голове.
Когда руку стало сводить, я сунула тетрадку под подушку, погасила лампу и принялась ждать Луэллу, которая всегда тщательно расчесывала перед сном волосы. Она вычитала в журнале «Вог», что это укрепляет слабые корни.
Мы по-прежнему спали вместе, хотя у каждой имелась своя комната. Когда мы были маленькими, наши кроватки стояли так далеко друг от друга, что одной из нас приходилось ползти через всю детскую, чтобы забраться под одеяло к другой. Когда Луэлле исполнилось тринадцать, она получила собственную спальню, а детская стала моей. Узкую кровать заменили широкой дубовой под балдахином, а детский шкафчик уступил место большому красивому гардеробу, куда влезли бы все женственные платья, до которых мне еще предстояло дорасти. Тогда мне только исполнилось десять, и я питала большие надежды относительно своей будущей фигуры.
В тринадцать стало сложнее делать вид, что я когда-нибудь дорасту до платьев, достойных такого гардероба. Я всегда была некрупной, но когда девочки вокруг стали наливаться и превращаться в девушек, я так и осталась мелкой и тощей, вообще без всякой фигуры. Луэлла давно меня обогнала. На такой же узкой, как у меня, грудной клетке у нее выросла красивая полная грудь, а тонкая талия эффектно контрастировала с широкими бедрами. Даже лицо у нее округлилось, и ямочки утонули в полных щеках. Но больше всего я завидовала ее ногтям. Они были гладкие и ровные, а белые ногтевые лунки походили на маленькие улыбки или полумесяцы. Мои же кутикулы торчали некрасивыми наростами, а ногти были бороздчатые и неровные, как будто я окунула пальцы в жидкий воск.
Прыгнув в мою постель, Луэлла прижалась ко мне и прошептала:
— Правда, было здорово? Я так и слышу скрипки и этот голос. Никогда ничего лучше не слышала. Вот где настоящий порок!
Это было правдой.
Болтая ногами в каком-нибудь дюйме от ледяной весенней воды у индейских пещер, мы вдруг услышали музыку. Скрипка заиграла в тот момент, когда мы, сняв чулки, готовились к весеннему ритуалу «замораживания» ног. Но, зачарованные сладкозвучным голосом, плывущим между деревьев, мы позабыли о своей цели — а ведь от нас зависело, распустятся ли цветочные бутоны! — схватили туфли и чулки и полезли вверх по поросшему травой склону. Остановились под деревьями. Этот луг всегда был пуст, а теперь на нем выросли шатры и выстроились ярко раскрашенные фургоны. Стреноженные лошади жевали траву, собаки лежали, уронив головы на лапы, а люди обступили танцующую женщину — руки подняты над головой, цветастая юбка надувается колоколом, скрипка и голоса рождают ее движения.
Луэлла обхватила меня за талию. Я почувствовала, что сестра дрожит.
— Посмотри, какая она красивая. Хочу двигаться так же, — прошептала она, жарко дыша.
С пяти лет сестра училась балету под руководством русского хореографа. «Французы — хорошие танцоры, — сообщила нам наша француженка-мать, отличавшаяся мелодичным акцентом. — А вот русские — великие. Американцы же, — тут она фыркнула, — ничего не знают о балете».
Цыганка танцевала совсем по-другому. Я никогда не видела ничего подобного. Она, казалось, гипнотизировала, была неутомима и совершенна. Мы с сестрой долго стояли там, не замечая, как остывает вокруг нас воздух, как опускается за деревья солнце. Наконец мы остались в полной темноте и не могли понять, куда идти.
Теперь, уютно устроившись в безопасной теплой кровати и не получив даже выговора, мы дружно решили, что оно того стоило.
— А если бы мы не нашли дорогу домой? — Луэлла закинула на меня ногу.
— А если бы нас схватил сборщик устриц?
— И затащил в дом своей призрачной клешней.
— И перерезал бы тебе горло.
— Эффи!
— Что? — В своих фантазиях я была храброй.
— Не надо так уж зверски. Он мог бы просто задушить меня подушкой.
— Хорошо, он задушил бы тебя и взял в свои призрачные жены. А я бы бродила по пустому дому, слышала бы тебя, но не могла найти.
— Мама с папой стали бы нас искать.
— Я бы утопилась в Гудзоне от позора и попала бы на небо. И никогда бы не увидела тебя, потому что ты застряла бы на земле со сборщиком устриц.
— Ты попала бы в ад за самоубийство. — Луэлла была наименее набожным человеком из всех, кого я знала, и все же она меня поправила.
— Сборщик устриц тоже попал бы в ад. И мы были бы вместе, скитались бы по аду до конца времен. Счастливый конец!
— По-моему, ты все неправильно поняла. — Луэлла намотала на палец прядь моих волос и осторожно потянула. — Я не позволила бы тебе покончить с собой из-за меня, даже если бы была привидением, так что это никудышная история. Давай другую.
Если быть точной — а я старалась быть точной даже в фантазиях, — она говорила правду: Луэлла никогда не позволила бы ничему дурному случиться со мной.
Когда оно все же случилось, виноват оказался папа.
Я не думала, что отец способен на неправильные поступки. О нем всегда говорили с восхищением, если не с подобострастием. Его называли чертовски красивым, трепетали под его решительным взглядом и млели при виде сложенных в улыбку пухлых губ. Хотелось одновременно и утонуть в его синих глазах, и сбежать от них подальше. Он был немногословен. Не застенчив, как я, а невозмутим и скуп на слова. Если он открывал рот, сразу возникало легкое ощущение, что он знает о вас куда больше, чем показывает.
Мама же была прямолинейна и проста, как лист бумаги. Это несходство делало моих родителей очень странной парой, что понимала даже я. Однажды я услышала, как их знакомая — сама очень невзрачная, с костлявыми руками и острым подбородком — сказала другой женщине, попивавшей вино в нашей гостиной: «Не представляю, что за чары Жанна наложила на Эмори, когда он за ней ухаживал, но я бы на ее месте не рисковала. Красивые мужчины всегда гуляют».
Мне тогда минуло всего семь лет, и из всей этой тирады я поняла только, что мама заставила папу жениться с помощью какой-то хитрости и что ей предстоит так или иначе за это расплатиться.
На публике мама пела папе дифирамбы и выступала рядом с ним с грацией длинношеей цапли. Но, рассказывая об их знакомстве, она словно предостерегала нас. Мы с Луэллой сидели на ее постели и с восторгом следили, как она накладывает на лицо кольдкрем.
— Мне был двадцать один год. — С первого слова ее рассказ казался фарсом. — Я жила с матерью в огромном старом парижском доме и полагала, что застряну в нем до конца своих дней. Да, я танцевала на сцене Парижской оперы, но не получила ни единого предложения руки и сердца. — Она растерла каплю крема по переносице. — Длинные ноги делали меня отличной балериной, но мужчин не привлекали. Не говоря уж о росте. Мужчины не любят, когда им смотрят прямо в глаза. Ну а хуже всего были руки…
Мы с Луэллой немедленно посмотрели на них. Без перчаток мы видели мамины руки только во время вечернего ритуала наложения крема. Мы много раз слышали, как во время одной репетиции мамина юбка загорелась от прожектора. Маме тогда было всего шестнадцать, и она погибла бы, если бы не сбила пламя руками. В результате руки покрылись шрамами, и она звала их «ужасным неудобством».
Мне нравились эти шрамы — следы героизма, доказательства маминой силы и умения выживать. Когда в детстве я задыхалась, меня успокаивала только возможность провести пальцами по морщинистой жесткой коже на ее руках. Наклонившись вперед и склонив голову, я стягивала с нее перчатки и изучала руки, как карты, запоминая изгиб каждого шрама, пока сердце не затихало и я не обретала способность дышать заново. Тогда мама совершенно спокойно говорила: «Ну, на этот раз кончено» и поднимала меня на ноги.
Капля крема упала на ковер, а мама рассмеялась:
— И почему ваш отец решил жениться на такой, как я, не представляю! — Она погрозила Луэлле длинным пальцем: — У тебя-то, дорогая моя, таких сложностей не будет.
Сестра застыла. Это мы уже слышали много раз. Мама считала очень важным восхвалять Луэллу так же, как и папу, часто прилюдно и всегда при этом унижая саму себя. Она говорила что-нибудь вроде: «Это Париж вскружил Эмори голову! Хорошо, что он успел сделать предложение до отъезда» или «Слава богу, Луэлла не унаследовала мою внешность. С ее красотой она добьется таких высот, какие мне никогда не светили».
Луэлла была красива. Она казалась копией дамы с фотографии, висевшей в столовой, — нашей прабабки по материнской линии, Колетт Саварэ, парижской светской львицы, ставшей сквозным персонажем моих историй. Она умерла до маминого рождения, и ее муж, мамин дед, Огаст Саварэ, водил маму на балет каждый сезон.
— Он меня обожал, — напоминала нам мама. — Это ради него я научилась танцевать.
— Я никогда не стану танцевать ни для кого, кроме себя, — возражала Луэлла.
— Посмотрим, — отвечала мама.
Если речь заходила обо мне, ни о каких мужьях и карьерных высотах не вспоминали. Сердце не позволяло мне танцевать, а корявые ногти — надеяться, что я найду мужа. Пусть Луэлла исполняет мамины чаяния. Мне хотелось хотя бы выжить…
Я родилась на семь недель раньше, чем следовало, — 1 января 1900 года. Отец утверждал, что от ребенка Тилдонов, рожденного в первый день нового века, стоит ждать великих свершений.
Я же стала безусловным разочарованием.
Мама вспомнила, что мой крик звучал как мяуканье котенка, и это сразу насторожило повитуху. Оказалось, что у меня нелады с сердцем. Деформация из-за неправильного развития органа, как сообщил родителям врач.
Я понимала это так, что Господь не счел нужным меня доделать.
«Вам повезло, что нет видимых признаков цианоза», — продолжил врач, как будто стоило гордиться тем, что я родилась не серой, как большинство младенцев с моим диагнозом. Слабое было успокоение, особенно если учесть его следующие слова: «К сожалению, способа закрыть отверстие в ее сердце нет. Скорее всего, она не проживет и года».
Мне всегда казалось, что мама восприняла сказанное стоически, сидя в постели и осторожно, как хрупкую вещицу, держа меня на руках, во всем моем розовом великолепии. По ее белым бедрам и жилистым ногам, спрятанным под одеялом, змеились тонкие синие вены. Как она утверждает, это папа взревел, что никакие доктора не смеют рассказывать ему, что его ребенок не увидит своего первого дня рождения.
Он оказался прав. Несмотря не свое недоделанное сердце, я выжила и с удовольствием пила концентрированное молоко из стеклянной бутылочки в форме банана. Врач говорил, что я слишком слаба, чтобы кормиться естественным образом, но мама верила, что мне просто не хватает силы воли, что я не стараюсь как следует.
«Я говорила врачу, что с таким темпераментом ты просто не выживешь», — с укором заявляла она, как будто я должна была что-то доказывать уже в младенчестве.
Папа, который любил современные изобретения, утверждал, что бутылочка для кормления с новенькой резиновой соской очаровательна.
«Я пытался убедить твою мать, что это преимущество, а не беда», — уверял он меня.
Но я знала, что мама так не думала. Она уже родила Луэллу и поэтому понимала, что такое норма для новорожденного. Я представляла, как появилась на свет моя сестра — крича и пинаясь — и как она немедленно присосалась к груди матери, чувствуя, что имеет на это полное право. Когда я родилась, она уже выросла в пухлую резвую трехлетку, прекрасно знающую, чего она хочет.
Мама рассказывала, что, увидев меня в первый раз, Луэлла стала настаивать, мол, я и ее ребенок тоже — я была в точности такого же размера, как ее пупс со стеклянными глазами. Сестра пеленала меня, укладывала в коляску рядом с куклой, гладила мою мягкую голову и жесткую головку куклы с равной заботой. Я воображала, что эта кукла — мой таинственный близнец. Возможно, мама не любила этого безжизненного двойника — воплощавшего то, чем я могла стать.
В первый год жизни доктор Ромеро контролировал работу моего сердца каждый месяц. Потом это превратилось в ежегодный осмотр. Жирный, плохо пахнущий врач с ледяными пальцами каждый раз при виде меня восклицал: «А кто это у нас!», как будто не ждал меня в назначенное время.
Во время этих визитов мама занималась только мной, поэтому я чувствовала себя нормально. Сердце мне не мешало. Я была ловкой и быстрой, и, если не перенапрягала силы, «синие» приступы случались очень редко. «Синими» называла их Луэлла — из-за ужасного синюшного оттенка, который принимала моя кожа.
Я не задумывалась, как эти визиты влияют на маму. Так продолжалось до одного прохладного январского вечера, наступившего через три недели после моего восьмого дня рождения. Она на поезде отвезла меня в восточную часть Манхэттена, на тихую улицу, застроенную представительными домами из бурого песчаника. Когда она открыла черную калитку рядом с табличкой «Луи Фожер Бишоп, М. Д.», на меня накатил страх. Мне показалось, что мама толкает меня навстречу неведомой опасности.
— Почему мы не поехали к доктору Ромеро?
— Доктор Бишоп — специалист по сердечным болезням. — Она закрыла за нами калитку.
— А доктор Ромеро тогда кто?
— Неспециалист.
Смотровая оказалась голой и обшарпанной, в воздухе висел резкий уксусный запах — так пахло в кухне, когда Вельма готовила пикули. Здесь не было ни единой картины или хотя бы вазы с цветами, чтобы отвлечь пациентов. Зато стояло странное приспособление с затейливыми циферблатами и рукоятками, опутанное резиновыми трубками. Я сразу вспомнила лабораторию доктора Франкенштейна из книги, которую тайком стащила, поскольку мама считала ее неподобающей.
Обойдя машину по дуге, я запрыгнула на металлическую скамью, покрытую накрахмаленной белой простыней, немедленно сморщившейся под моими ногами.
Мама изучала приспособление, сжав руками в перчатках круглую ручку сумочки.
— Что это? — спросила она у вошедшего врача.
Доктор Бишоп был низкорослый и худощавый.
Он сразу энергично закивал блестящей лысой головой, так что круглые очки съехали на кончик носа.
— Это ЭКГ-аппарат, изобретенный голландским врачом. Единственный экземпляр в Америке. — Он поправил очки, и выпученные глаза сверкнули за толстыми линзами. — К сожалению, использовать его на ребенке не рекомендуется. Мы пока в самом начале пути и только-только приспособили его для взрослых людей.
Мама кивнула с облегчением, а врач бесцеремонно стащил платье с моих плеч и прижал холодный стетоскоп к голой груди. Наклонив голову, он стал прислушиваться к звукам, рождавшимся за моими ребрами. Кончики пальцев, которыми он касался спины, казались восковыми. У него были белые брови с длинными закручивающимися волосками. Вечером я записала в дневнике:
«У доктора было лицо палача, торжественно оглашающего смертный приговор и накидывающего мешок на голову преступнику, стоящему у виселицы».
Доктор Бишоп опустил стетоскоп и повесил себе на шею. Я сунула руки в рукава платья и поспешно натянула его на плечи. Мама быстро застегнула пуговицы на спине — я еле успела убрать волосы. Моя нагота смущала нас обеих. Врач стащил перчатку с моей правой руки и изучил мои деформированные ногти — побочный эффект болезни. Этого я никогда не понимала, потому что сердце и ногти имеют друг с другом мало общего. Как и мама, я снимала перчатки только во время купания и перед сном. Врач приподнял мою руку, чтобы на нее падал свет из окна, и ощущение воздуха между пальцами показалось мне чудесным.
— Как давно у девочки синдром барабанных палочек?
— Это началось, когда ей было пять.
— Становится хуже?
— Примерно одинаково. Будет ли хуже? — Она взглянула на свои руки, скрытые под дорогим атласом. Рядом со мной и сестрой мать была воплощением силы и власти; рядом с врачами или другими мужчинами, включая моего отца, она сразу терялась и каждую секунду готова была услышать, что не права. Я тогда подумала, как думала уже много раз, что она станет гораздо смелее, если снимет перчатки, как будто ей нет нужды прятаться. Она станет такой же сильной, какой бывает, когда я задыхаюсь, а она поддерживает меня, сидя рядом.
Не заметив ее вопроса, доктор обхватил пальцами мое предплечье:
— Она всегда была такой тощей?
— Она много ест. Просто она худенькая.
— Она не просто худенькая, миссис Тилдон. У нее дефект межжелудочковой перегородки. Пойдемте со мной, — распорядился он с холодной властностью, которую я уже привыкла считать свойством всех врачей.
Мама в своей изящной белой блузке с перламутровыми пуговицами и расклешенной юбке покорно последовала за ним в соседнюю комнату.
— Закройте дверь, — велел он.
Мама обернулась и, строго посмотрев на меня, затворила за собой дверь. Как будто в этой голой комнате можно было что-нибудь испортить!
Я подождала. Поболтала ногами. На полу появлялись и исчезали круглые, как две луны, тени от моих черных сапожек. Доктор Ромеро никогда не обращал внимания на мои изуродованные пальцы и не говорил, что я худая. Я никогда не слышала выражения «дефект межжелудочковой перегородки». Мне не понравилось слово «дефект». Заскучав, я заглянула под салфетку, свисавшую с края стола, и обнаружила там целый лоток ужасающих инструментов. Я тут же опустила салфетку и села прямо, разглядывая прибор в углу. Раз уж доктор Бишоп — специалист по сердцу, он должен знать, как меня лечить. Может быть, он вовсе не палач, а безумный ученый, который может вылечить мое сердце, как Франкенштейн смог вдохнуть жизнь в мертвое тело.
«Появляется рука, худая, пепельно-серая. Призрачные пальцы тянутся к простыне, которая падает на пол, открывая тело ребенка. Это девочка. Глаза ее похожи на бесцветные мраморные шарики, кожа прозрачна, косточки тонки и размягчены. По всем признакам она мертва, но все же глубоко в груди что-то равномерно пульсирует — не ярким красным, как пульсировало бы сердце, а бледно-розовым и голубым. С каждым ударом цвет становится насыщеннее, пока комнату не заливает густой янтарный свет. Девочка медленно встает…»
Я вцепилась в простыню под собой. У меня не было уверенности, что я хочу излечиться. Мне нравилось выживать. От остальных ожидалось, что они будут жить год за годом без всяких неожиданностей, но для меня каждый год был достижением. Очередной день рождения означал, что я хорошо потрудилась и осталась жива. А что будет иметь значение, если мне не придется тратить силы на жизнь?
Мама вышла из кабинета нахмуренная. Тонкие, круто изогнутые брови сошлись на переносице.
— Пошли, — бросила она, протянув мне руку.
Я спрыгнула на пол. Сапожки грохнули, врач вздрогнул.
— Прошу прощения, — сказала я, и он слегка помахал мне, как будто только сейчас увидел во мне ребенка.
Мы поехали домой на такси, медленно пробиравшемся через запруженные улицы Манхэттена. Куртку и очки водителя покрывал слой пыли, летящей с дороги. Мама натянула на рот шарф. Меня пыль на языке не смущала. Она казалась настоящей. Я пыталась сосредоточиться на ощущении солнечных лучей на лице и на запахе еды, который распространяли уличные лотки, но мама смотрела на меня с тревожной улыбкой, из-за которой мне делалось нехорошо. Почему я не могу узнать, что ей сказал врач? В конце концов, сердце-то мое!
Когда мы вошли в дом, мама немедленно услала меня в комнату. Но я тихонько спустилась вниз и подкралась к двери гостиной. Папа вернулся с работы рано, что случалось нечасто.
Через щелочку я видела, как мама ходит по восточному ковру, каким ярко-синим цветом горит ее юбка под светом люстры, какое оживленное у нее лицо. За ее спиной трещал и метался в камине огонь. Отец сидел на диване и водил рукой по обивке, как будто гладил животное. Жилет он расстегнул, галстук сбился набок. Обычно он одевался очень тщательно, и меня возмутил и встревожил его небрежный вид.
Кажется, мама почувствовала то же самое, потому что внезапно наклонилась, поправила ему галстук и что-то тихо сказала — я не услышала. Папа отвел ее руку и встал так резко, что газовая лампа на тумбочке покачнулась и чуть не упала. Он успел ее подхватить. Мама всхлипнула — не из-за лампы. Я хотела, чтобы он успокоил ее, но папа отвернулся и стал смотреть в огонь.
— Что он сказал? В точности, — наконец спросил он.
Мама говорила очень тихо:
— Он сказал, что способа закрыть отверстие в ее сердце нет.
— А что он за специалист такой?
— Он говорит, что постоянно проводятся новые эксперименты.
— То есть надежда есть? — Папа обернулся.
— Не знаю.
— Тогда почему он сказал про три года?
— Он сказал, что, возможно, это будут три года.
— Возможно! — Отец с отвращением снова повернулся к огню и сцепил руки за спиной.
С тяжелым чувством я отошла от двери. Я не знала, как успокоить родителей. Меня расстраивало, что я их так тревожу, но я не могла объяснить даже Луэлле, что меня вовсе не смущает дыра в сердце. Я наблюдала за миром через маленькую сломанную дверь. Слабость придавала мне сил. Она защищала меня, позволяя быть храброй. Если мамины изуродованные руки служили доказательством ее силы, больное сердце доказывало мою. Если бы люди его видели, они бы поняли, какая я сильная.
Я немедленно решила, что очкастый доктор — не палач и не безумный ученый, а всего-навсего муха-переросток, запертая в теле старика хитроумным прибором и ничего не знающая о детских сердцах. Я не собиралась умирать — ради родителей. Я планировала копить и откладывать года для них. Я проживу очень-очень долго.
Вечером я ничего не сказала сестре о походе к врачу. Да она и не спрашивала. Луэлла все равно не верила, что я умираю.
— Спокойной ночи, Эффи. — Она поцеловала меня в щеку и перевернулась на живот. — И не смей стягивать с меня одеяло!
Она заснула, прижав локоть к моему боку, а я смотрела в потолок, завидуя ей. Еле слышное дыхание почти не нарушало прохладную тишину ночи. Прикосновение ее локтя одновременно успокаивало и раздражало — локоть был крепкий и надежный.
На следующее утро после того, как мы с Луэллой нашли цыган, я не заметила в родителях ничего необычного. А должна была — земля уже зашаталась у нас под ногами. И все же я надеялась, что они ничего не узнали о нашей поздней прогулке.
Я навалила на тарелку целую гору воздушного омлета с тушеным черносливом и переглянулась с Луэллой, которая взяла себе не меньше.
— Эффи, боже мой! — Мама неодобрительно покосилась на мою чашку с кофе, куда я влила невероятное количество сливок.
На ней была блузка с высоким воротником, из-за которого казалось, что у мамы совсем нет шеи.
— Он очень горький. — Я отпила немного. В рот проскользнул маленький не растворившийся комочек сахара.
— Если ты достаточно взрослая, чтобы пить кофе, ты должна быть достаточно взрослой и для горечи, — заметил папа, не отрываясь от газеты.
Его жилет в тонкую полоску был отутюжен, а волосы разделены боковым пробором и уложены волной надо лбом. Я чувствовала запах бриолина, доносившийся с другой стороны стола.
Отец устраивал роскошные приемы и пользовался услугами лучших портных, но не считал нужным тратиться на мелкие удовольствия вроде чая, потому что сам предпочитал кофе. В некоторых отношениях он был скуп. Дед стоял у истоков производства содовой воды, и отец унаследовал дело после его смерти. Мама говорила, что бизнес процветает, и все же из прислуги мы держали только Неалу, кухарку Вельму, темнокожую женщину средних лет с уложенными башней волосами (она жила в Гарлеме и как-то рассказала мне, что садится в подземку в половине пятого утра, чтобы вовремя приготовить нам завтрак) и грозную парижанку Марго.
Когда мы были маленькими, слуг нанимали больше, но папа верил в «экономичность». Он считал, что нам теперь не нужно столько прислуги. В результате у нас с Луэллой не было горничных, которые имелись у всех знакомых девушек. Луэлла выходила из себя, но папа не дрогнул. Он говорил, что при необходимости нам может помочь Марго. Или что мы можем застегивать платья самостоятельно. Я не возражала. Я восхищалась папиной практичностью, хотя и не могла сказать этого Луэлле.
Но тем утром я не думала о горьком кофе и пуговицах. Я поглядывала на сестру, быстро поглощавшую омлет, уверенная, что мы думаем об одном и том же: о цыганах. Мы должны вернуться туда при свете дня. Может быть, они нам погадают. Или снова станут играть на скрипке. В конце концов, была суббота — день, когда не нужно идти ни в школу, ни на одиннадцатичасовую мессу. В целом родители не одобряли праздности, но папа где-то прочитал, что упражнения полезны для детей, и верил, что свежий воздух положительно влияет на наши тела и души. Он убедил маму, что уважение к природе укрепит наше почтение к Господу и мы будем просыпаться воскресным утром, полные благочестия.
Порой наши восхитительные приключения делали мессу совершенно невыносимой, но родителям мы об этом не рассказывали.
Я поспешно проглотила остатки омлета, надеясь, что мы сумеем быстренько убежать, но тут Луэлла обратилась к отцу:
— Папа, а ты что-нибудь знаешь о цыганских таборах?
Это было очень похоже на Луэллу — дерзко подходить к самому краю, просто чтобы доказать, что ее ни в чем не уличат.
— А почему ты спрашиваешь? — Папа отложил газету в сторону.
— Я прочитала в газете, что они разбили свой лагерь недалеко от нас.
— Тогда ты знаешь ровно столько же, сколько и я.
— Вульгарный народ, — вставила мама, называвшая вульгарным большую часть Нью-Йорка тех дней, и добавила: — Иммигранты.
Она знала, что папа ненавидит толпы иммигрантов так же, как и она. Мне очень хотелось заметить, что она сама иммигрантка, но я не осмелилась. Очевидно, что французы не бывают вульгарными по той простой причине, что они французы.
— Насколько я слышал, они благовоспитанны и вежливы. — Папа отхлебнул кофе.
— Благовоспитанные люди не позволяют детям возиться в грязи. Они дикари и воры, — возразила мама.
— Они честные торговцы лошадьми.
Мама смяла салфетку.
— Они предсказывают судьбу за деньги. Это мошенничество! — стояла на своем она.
— А если предсказание верное? — сверкнул улыбкой папа.
Мама только прищелкнула языком в ответ на это замечание и повернулась к Луэлле:
— Цыгане невежественны, а оттого нечестны. Если ты хочешь услышать предсказание судьбы, имей в виду, что ты отдашь деньги мошенникам, а не заплатишь за услугу. Если они поставят шатер гадалки на улице, я позволю тебе туда сходить, а потраченные деньги мы сочтем благотворительностью. Но от их табора держись подальше.
Я посмотрела на Луэллу. Завтрак мы доедали в тишине.
Как только Неала унесла наши тарелки, мы встали из-за стола и побежали наверх за свитерами. Мама пересела за письменный стол, чтобы разобрать корреспонденцию, а папа пошел готовиться к субботнему теннисному матчу. Пообещав быть дома к обеду, мы схватили свои альбомы для зарисовок и выскочили на улицу навстречу апрельскому утру.
Мы жили в одном из пяти кирпичных домов на мощенной булыжником улице, окружавшей заросший лесом холм на северо-западной оконечности Манхэттена. Трамваи так далеко не добирались, и, отправляясь в школу, мы преодолевали пять кварталов, чтобы сесть на поезд надземки. Когда мы обитали на Пятой авеню, мама провожала нас до школы, но теперь она считала, что ездить на поезде туда и обратно слишком долго. Мы были предоставлены самим себе и чувствовали себя восхитительно независимыми.
Отойдя от дома подальше, мы спрятали альбомы в кустах и побежали к реке, где стащили чулки, подоткнули юбки и на цыпочках вошли в ледяную воду. Небо сияло восхитительной синевой. Когда мы вышли на берег, ноги занемели от холода. Натянув на покрасневшие замерзшие ступни сухие чулки и ботинки, мы полезли вверх по холму, бросая безмолвный вызов предубеждению матери насчет цыган. Что-то в них зачаровывало нас — что-то, чего в нашей жизни не было.
Пробираясь среди деревьев, мы слышали далекие голоса, лошадиное ржание и детские крики. На этот раз мы не остановились у края леса, а смело двинулись вперед, в мешанину ярких фургонов и шатров. Брехали собаки, над кострами висели котлы, а в прохладном воздухе курился дымок.
Мы прошли мимо человека, присевшего на корточки у таза. Он взглянул на нас с кривой улыбкой — двух передних зубов у него не хватало. Женщины в фартуках и повязанных на головах платках поглядывали в нашу сторону, но не отрывались от своих дел: склонялись над досками для стирки, выжимали белье, чтобы развесить его на солнце. Мальчик лет тринадцати пошел за нами. Он вел по земле палочкой, оставляя след, как от змеи. Я воображала, что все цыгане темноволосы и темноглазы, но мальчик оказался веснушчатым блондином со светлыми глазами, взгляд которых впивался в меня всякий раз, когда я оборачивалась.
Луэлла вдруг остановилась. Мальчик испуганно подался назад, но не убежал, когда сестра спросила, у кого можно узнать насчет их музыки. Она говорила подчеркнуто медленно, произнося каждое слово так, будто боялась, что он ее не поймет. Мальчик не ответил, и Луэлла спросила, знает ли он английский. Он засмеялся.
— На цыганском разве что мой дед говорит, — ответил он с певучим британским акцентом. — Трейтон Таттл, к вашим услугам. Зовите меня Треем.
Он взмахнул своей палочкой и развернулся на пятках, как будто превратился из заклинателя змей в аристократа.
— Отведу вас к ма. — Он двинулся назад, постукивая палочкой по земле, будто по тротуару Парк-авеню. Парень не замечал луж, держа голову до смешного прямо, и шел по ним, забрызгивая штаны грязью. Я не удержалась от улыбки.
Мы подошли к высокой статной женщине, которая стояла у открытого полога шатра и смотрела на нашу процессию. На ней были фартук в цветочек и такая же косынка. Полог шатра развевался на ветру у нее за спиной, делая все это еще более похожим на сцену. Трей остановился и, сняв с головы воображаемую шляпу, прижал ее к животу.
— Позвольте представить вам мою ма, великолепную Марселлу Таттл из Сассекса. — Он поклонился с изяществом принца, и Марселла хлопнула его по спине.
— Тоже мне, актер нашелся! Иди еще какую-нибудь роль придумай. А лучше изобрази мальчика-слугу и помой кастрюли. Они на солнце стоят, засыхают. — Голос Марселлы повышался к концу каждого предложения и звучал роскошно, как и положено «великолепной».
Не обращая внимания на ее слова, Трей продолжил:
— Эти прекрасные девы с холма пришли послушать нашу изысканную музыку. — Он развел ладони, как будто мы должны были с них спрыгнуть, и посмотрел на Луэллу. — Если вы не побережетесь, музыка изменит вас невиданным образом. — Потом он обратил свое худое лицо ко мне, и я подумала, что однажды он действительно может стать хорошим актером. Склонив голову набок, он сказал: — А вот вы не так легко поддаетесь влиянию…
Его фразу оборвала широкая ладонь, внезапно появившаяся на нашей сцене и схватившая его за воротник.
— Хорош денди изображать! Начисти кастрюли, пока я тебе рыло не начистил!
Потом Трея пнули коленом.
— Мы с Иовом уже и коней почистили, и ведра вылили. Одну вещь тебе поручили, а ты тут прохлаждаешься.
Трей споткнулся, выпрямился и одернул свой воображаемый сюртук.
— Здесь дамы, — высокомерно произнес он, подхватил стопку кастрюль и понес куда-то, не забыв подмигнуть мне.
В наш кружок вторгся неуклюжий молодой человек с гладким юношеским лицом. О том, что он скоро станет мужчиной, напоминали его баритон и наглость. Нижняя челюсть была крупная, а глаза — темные, но не мрачные.
— Сидни Таттл, — Парень пожал руку сначала мне, а потом Луэлле, а затем обратился к Марселле: — Ма, не позволяй ему так себя вести. Его будут считать чудным.
Марселла была очень крупной женщиной, с широкими, как у мужчины, плечами, прямой спиной и решительными движениями.
— Оставь его, — сказала она, подходя к костру и собираясь снять со сковородки лепешку.
Сидни ушел, и Луэлла посмотрела ему вслед, хотя он ее, кажется, и не заметил.
Марселла разорвала лепешку на куски, глядя на нас поверх дымка.
— Трей что-то слишком дружелюбный. Вы зачем пришли?
У меня язык присох к нёбу, но Луэлла ответила сразу:
— Мы вчера услышали пение, раздававшееся из вашего лагеря, и оно было прекрасно. Мы надеялись, что нам повезет услышать его еще раз.
Марселла оставалась угрюмой.
— Мы не поем для чужих, — отрезала она. — Во всяком случае, не на своем языке. Тем более когда за нами подглядывают.
Я дернула Луэллу за рукав, но ее уже было не остановить:
— Мы не хотели ничего дурного, просто проходили мимо. Это так красиво! Любой бы остановился послушать.
Марселла поворошила костер, и из него полетели искры.
— Я же говорю, что мы не поем для чужих.
В горле стало сухо от волнения. Я хотела уйти, но Луэлла стояла как вкопанная.
— Я — мисс Луэлла Тилдон, а это моя сестра, мисс Эффи Тилдон. — Она присела. — Вы — Марселла Таттл из Сассекса. Следовательно, мы официально представлены друг другу и больше не можем считаться чужими.
Уголок рта Марселлы дернулся, будто она с трудом сдержала улыбку. Женщина оглядела Луэллу и снова поворошила костер.
— Ваши родители знают, что вы здесь?
— Разумеется, — ответила Луэлла. — Отец говорит, что вы честные торговцы лошадьми.
— Ха! — усмехнулась Марселла. Потом посмотрела на меня и кивнула в сторону двух стульев: — Садитесь.
Такого тона ослушаться было нельзя.
Когда мы сели, Луэлла ущипнула меня за руку. Это значило: «Я же говорила!» Она всегда все делала по-своему.
Нам протянули тарелки из костяного фарфора, не хуже тех, какими пользовались у нас дома, и мы поставили их на колени, пытаясь не уронить куски лепешки. Тесто было хрустящее, плотное, с изюмом. Я никогда не ела ничего, приготовленного на открытом воздухе, и представляла, что чувствую хруст земли и запах пепла. За откинутым пологом виднелась чистенькая комната со шкафом и широкой кроватью на деревянном каркасе, покрытая бежевым покрывалом. Цыгане казались цивилизованными, как папа и говорил, но все же я чувствовала в них нечто, заставлявшее меня вспомнить мамины страхи. От них исходила некая таинственная энергия, как будто ритм их музыки — даже в полной тишине — отдавался в самой земле вибрацией.
Чуть поодаль остановилась смуглая черноволосая девочка. Она казалась ровесницей Луэллы — по крайней мере, фигура у нее была настолько же развитая. Увидев, как я рву хлеб зубами, она широко улыбнулась. Я почувствовала себя выставленной напоказ, застигнутой за поеданием лепешки прямо на улице.
Подойдя к нам, девочка уселась на землю, спрятав ноги под юбку, вышитую красными, синими и желтыми цветами.
— Я Пейшенс, — сообщила она, и мы представились в ответ.
Марселла протянули Пейшенс кусок хлеба, и та принялась его жевать, разглядывая нас такими же темными и ясными глазами, как у ее брата Сидни. Интересно, откуда взялся светленький Трей, настолько не похожий на брата с сестрой?
Новости о нашем появлении распространились по лагерю, и вокруг собралась толпа детей с разными зверюшками. Один мальчик держал козу на веревке, которая, видимо, совершенно не возражала, чтобы ее таскали за шею. Второй мальчик, в бриджах с грязными пятнами на коленях, поставил на землю круглую клетку с канарейкой, яркой, как яичный желток. Птичка наклонила головку и встопорщила сияющие перышки, когда мальчишка открыл проволочную дверцу и сунул руку внутрь.
— Я ей крылья подрезал, так что она никуда не улетит, — пояснил он, вынимая птичку и пересаживая ее на мой палец.
— Прелестно! — воскликнула Луэлла, глядя, как канарейка перемещается по моей руке. — Можно?
Птичка бесстрашно перебралась к ней, Луэлла засмеялась и осторожно погладила желтенькую головку.
Остальные дети подошли ближе. Неряшливая девчонка забрала у меня пустую тарелку и посадила мне на колени кролика. Его лохматый серый мех был таким густым, что я с трудом могла понять, где у кролика голова, а где хвост. Стоило мне поднять его, как он отчаянно лягнулся и поцарапал мне руку.
— Ай!
Девочка тут же забрала его.
— Нельзя его так хватать! — крикнула она, прижимая зверька к груди и прикрывая его лапы рукой.
— Ты в порядке? — спросила Луэлла. — Дай посмотрю.
По руке сбегали капельки крови. Было больно.
— Все нормально.
Мальчик тут же забрал свою канарейку, как будто Луэлла тоже показала, что не умеет обращаться с животными. Оба ребенка — примерно одного роста, длинноволосые и растрепанные — уставились на нас, а потом девочка протянула руку. Мы поняли, что они ожидают платы за свою щедрость. Несмотря на мамины предостережения, мы взяли с собой немного денег в надежде на гадание. Оба получили по никелю[1], и после этого сразу же набежали другие дети: с собаками, кроликами, птицами, даже насекомыми, но мы только качали головами, не желая тратиться, — нам еще предстояло узнать о своей судьбе.
Марселла стояла у огня, сложив руки на груди, и с удивлением смотрела на нас. Она ни разу не одернула цыганят и не прикрикнула на них, оставив нас защищаться самостоятельно. Потом дети разошлись.
Меня поразило, насколько Марселла отличается от моей матери и от всех прочих матерей, которых я знала. В моей вселенной матери помогали решать проблемы, следили за прическами и одеждой и приводили все в порядок. Марселла орлиным взором следила за тем, как все устраивается само собой.
Сидни первым поднял смычок, кивнул своим «братьям» и коснулся струн. Конечно, это все придумал Трей, маячивший позади музыкантов с довольной улыбкой на лице. Кроме скрипки, тут были цимбалы и тромбон. Трое образовали полукруг рядом с Пейшенс, та подняла руки над головой, выдержала драматическую паузу и пустилась в пляс, когда воздух разорвали музыка и перекрывающий ее глубокий и грустный мужской голос:
С той поры, с той поры
Твои песни помню,
С той поры, с той поры
Я их не забываю.
Юбки Пейшенс вздымались колоколом, змеились в воздухе цветные ленты, она сорвала с головы платок, и длинные распущенные волосы закружились вокруг нее. Музыка все ускорялась, и когда я решила, что Пейшенс сейчас окончательно исчезнет в вихре волос и лент, она схватила за руку мою сестру и потянула к себе. Кто-то присвистнул. Скрипка заиграла в два раза быстрее. Луэлле указаний не потребовалось. Она танцевала с Пейшенс так, как будто делала это всю жизнь, как будто ее руки и ноги наконец вырвались на свободу. Я вдруг перенеслась в мир, полный красок и голосов мятежных ангелов, эта чарующая музыка пробудила во мне желания, названия которых мне были неведомы.
Я вспомнила о присутствии Марселлы, только когда почувствовала ее руку на своем плече. Пальцы были так близко, что я разглядела мелкие морщинки на костяшках и почувствовала чужой запах. Мне показалось, что это был бессознательный жест, что музыка размягчила ее, что Марселла ослабла и искала опоры на земле, а не на небе. Коснувшись моего узкого плеча, крупная женщина пошатнулась, и я чуть не свалилась наземь. Мы оказались так близко, что я забыла о стыде. Музыка разрывала мое тело, грудь тяжело вздымалась. Я никогда не испытывала ничего настолько мощного и непонятного, и в груди затрепетало что-то, похожее на рой крошечных птиц.
— Музыка питает сердце, — кивнула мне Марселла, будто почувствовав мой учащенный пульс. — И разум. — Она коснулась виска. — И душу.
Марселла вскинула руки ладонями кверху, и музыка как будто полилась из ее пальцев, когда она потянулась ими к бескрайней синеве наверху.
Из хаоса возник Трей, взял мать за руку. Другой рукой она схватила меня, сдернула со стула. Я не умела танцевать, но это не имело значения. Музыка вела мои ноги. Меня трясло от смущения, но все же я танцевала, пока крылья в моей груди не ослабли и не замерли и я не задохнулась. Я согнулась, хватая ртом воздух. Легкие будто сговорились с моим предательским сердцем. Сколько бы приступов я ни пережила, я так никогда и не смогла привыкнуть к ужасу удушья.
— Ты жива?! — крикнул Трей.
Он оттащил меня в сторону, попытался выпрямить, но я оттолкнула его и присела, наклонив голову и подавшись вниз всем телом. Постепенно дыхание замедлилось, и измученные сосуды раскрылись, снова пропуская в грудь воздух и кровь.
Трей присел рядом, положил ладонь мне на спину:
— Я испугался, что ты подавилась.
Больше никто ничего не заметил, музыканты продолжали играть.
— Ничего страшного, со мной все хорошо.
Я стояла на коленях, жалея, что такой торжественный момент так жалко закончился. Трей уселся на землю, скрестив ноги, и принялся рвать пучки травы, кивая в такт музыке. Волосы у него были тусклые и грязные и торчали, как сухие стебли пшеницы.
Отзвучала последняя песня. Скрипка замолчала. Пейшенс и Луэлла тяжело дышали и смеялись, ноги у них дрожали. Огромный бородатый мужчина с угольно-черными волосами обнял и поцеловал Марселлу. Игрок на цимбалах шлепнул Сидни по спине. Я смотрела, как сестра подтягивает чулки, собравшиеся гармошкой на щиколотках. Когда она выпрямилась, я разглядела капли пота у нее на висках. Пейшенс увела ее в сторону, и я увидела, что они умываются из бочки с водой, стоявшей у фургона.
Царапина, оставленная на моей руке кроликом, начала пульсировать. Трей бросил мне на колени пучок васильков с желтыми сердцевинками — крошечные макеты неба с маленькими солнышками.
— Синяя девочка! — улыбнулся он, вскочил на ноги и унесся прочь.
Букетик упал на землю, когда я встала, взглядом ища Луэллу. Она сидела на ступеньках фургона, а Пейшенс пыталась заплести ее волосы в косу.
— Нам пора домой, — сказала я.
— Тебе понравилось? — сияла Луэлла. — Как я танцевала?
— Красиво.
Она всегда хорошо танцевала и прекрасно это знала.
— Чулок порвался. — Луэлла подняла юбку, демонстрируя ущерб.
Пейшенс потянула ее голову назад.
— А ну сиди тихо! — приказала она, морщась от сосредоточенности.
Работа была адская. Крошечные пряди выбивались из прически со всех сторон. Причесать Луэллу было совершенно невозможно. Пейшенс нахмурилась, вытащила из кармана юбки шарф и повязала его Луэлле вокруг косы.
— Так-то лучше, — удовлетворенно сказала она.
Луэлла нащупала шелк, изогнулась, пытаясь рассмотреть кончик косы.
— Я не могу забрать твой шарф.
Пейшенс встряхнула распущенными волосами, как лошадь гривой:
— Мне придется ходить вот так, пока ты не принесешь мне другой. До твоего возвращения мне будет очень плохо.
Луэлла спрыгнула со ступеньки, обняла меня и заявила:
— Пейшенс, я принесу тебе такой красивый шарф, что ты его вообще не захочешь снимать.
— Тогда мне не будет плохо. — Пейшенс откинулась назад, сунула ногу под ступеньку.
— И ты будешь мне должна.
В их голосах звучал вызов, а во взглядах чувствовалась дружеская подначка. Позднее я поняла, что это было началом дружбы, но в тот момент странность этого дня мешала мне это почувствовать. Пока мы шли по лагерю, Сидни следил за нами взглядом, мерно поглаживая гладкую спину гнедого коня. Поймав взгляд Луэллы, он произнес:
— Приходи в новолуние, мы снова будем играть.
Приглашение было странное, но сестра улыбнулась.
Ночью Луэлла прокралась в мою комнату с конфискованным у мамы номером журнала «Домашний очаг». Мы лежали рядышком и изучали весеннюю моду. С плеча Луэллы свисала заплетенная Пейшенс коса.
— Великолепно! — Она перевернула страницу. — Надеюсь, мама не увидит рекламу летнего лагеря Ассоциации молодых христианок. «Поход к озеру с корзинками для пикника и фотографическими аппаратами… игра в теннис, костер дружбы». Хотя нет, это еще лучше: «Утреннее чтение Библии, вечерние службы… проводятся на открытом воздухе, напоминая о красоте Господнего мира. Очищение для тела и души!» Помнишь, они прошлым летом хотели нас туда отослать? Уверена, что в этом году все-таки отошлют. — Она театральным жестом прижала руку к сердцу: — Родители боятся за мою душу!
— Меня никуда отправлять не рискнут, а разделять нас не станут, так что ты в безопасности.
— Обещай устроить пару приступов для надежности.
— Обещаю, — солгала я.
Я приучилась скрывать свои приступы и не собиралась никому рассказывать о недавнем недомогании.
— Пейшенс сказала, что они никуда не уедут до осени, так что мы сможем ходить в табор каждый день.
— Опять убегать? — Я не могла понять, как к этому относиться.
— Конечно! Буду танцевать с цыганами каждый день, если нас не отправят в этот гадкий лагерь.
— Но в июне мы уедем в Ньюпорт.
— Ну, хотя бы до этого.
Каждое лето мы ездили в Ньюпорт, где у нас были родственники. Я ждала этого, хотя большую часть времени мы проводили либо сидя в просторном доме, либо прогуливаясь в белых платьях по подстриженным лужайкам в компании с другими девушками — как стайка цапель. Я каждый раз надеялась, что мама позволит нам пойти на пляж поплавать. Она считала купальные костюмы неприличными, поэтому допускалось только ходить по песку в обычном наряде, ощущая лишь соль на губах и с шипением подкатывающие к ногам волны. Это было мучительно!
Луэлла задержалась на странице с изображением девушки в шляпке с пышными перьями, отобранными у какой-то незадачливой птицы. Каскады жемчужин украшали волосы, шею и талию, изгибы которой напоминали какой-то струнный инструмент.
— Я бы все отдала за такое платье, выдохнула она. — Но папа мне не позволит.
— Пока нет.
— Никогда! — Луэлла захлопнула журнал и сунула его под кровать, потом выключила свет и натянула одеяло повыше.
— А что ты сделала с шарфом Пейшенс? — шепотом спросила я.
— Спрятала под матрас.
— Ты думаешь его вернуть?
— Ни за что! Я хочу вспоминать сегодняшний день каждую скучную минуту моей скучной жизни.
Я соскользнула пониже и прижала холодные ноги к ногам Луэллы. В окно светила полная луна, и глаза сестры сверкали в ее свете.
На следующий день церковь была особенно невыносимой. Преподобный бубнил и бубнил, все вокруг казалось скучным и бесцветным: скамьи, молитвенники, лица, прически… После этого нам пришлось весь день провести с нашей древней бабушкой в ее доме в Грамерси-парке, глядя на сильно напудренное белое лицо и черный чепец. Бабушка была крохотной усохшей женщиной, которая пыталась компенсировать свой размер категоричностью и добродетельностью. В ее присутствии я всегда тушевалась и не могла придумать ни одной реплики. Я знала, что она считает меня глупой как пробка.
К счастью, сегодня она принялась строго расспрашивать Луэллу, а я молча наблюдала за ними, думая, что случится, если бабушка задумает улыбнуться — потрескается ли ее фарфоровая кожа, когда застывшие морщинки придут в движение?
В школе было не веселее, чем в церкви, а хореография стала для Луэллы пыткой. Я начинала понимать ее стремление уйти к цыганам: там кипела жизнь. Может быть, Марселла зачаровала нас, сделав нашу повседневную жизнь такой тусклой?
В пятницу мы сговаривались в ванной комнате, пока Луэлла втирала в ступни целебную мазь.
— Иванов трижды на меня накричал, потому что я положила в туфли слишком мало набивки, а также вздрагивала во время бурре. «Вы похожи на измученную рыбу! Улыбайтесь, Луэлла, улыбайтесь же!» — Луэлла передразнила его акцент и воздела руки, чуть не уронив баночку с мазью в умывальник. — Того, кто изобрел пуанты, следует застрелить.
Это был один из редких моментов, когда я не завидовала ее способности танцевать.
В субботу мы почти сумели ускользнуть, когда мама, захлопнув книгу, выглянула из гостиной:
— Слишком холодно для прогулок. Не покажете мне свои наброски с прошлой недели?
Луэлла быстро соврала, что мы отнесли рисунки преподавателю, а сегодня будем работать над стихами для школьного конкурса поэзии.
— Что же вы не взяли блокноты? — Мама приподняла идеально изогнутую бровь.
Я молча продемонстрировала тетрадь в кожаном переплете, куда записывала идеи для рассказов.
— А твой, Луэлла?
— А мы вместе пишем, — улыбнулась она.
— Как ты себя чувствуешь? — спросила меня мама, прищурившись.
— Очень хорошо! — Вчера у меня был приступ, который я не сумела скрыть.
Луэлла притянула меня к себе:
— Я о ней позабочусь. Увижу малейший признак слабости — сразу отведу домой.
Мама нервно постучала пальцами по корешку книги и вздохнула.
— Свитеров недостаточно. Накрапывает. Если польет дождь, немедленно возвращайтесь, — велела она. — А сейчас наденьте пальто.
Так и сделав, мы поцеловали маму на прощание и не спеша пошли по дороге, чувствуя на себе ее взгляд. Но стоило нам завернуть за угол, как мы сразу понеслись вперед. Темные облака громоздились на горизонте, а вокруг нас плавал редкий туман.
Цыганский табор кипел от возбуждения. Дети готовились устроить какое-то представление, и все расселись на траве перед простынями, натянутыми между двумя фургонами в качестве занавеса.
Трей заметил нас, выскочил из фургона и проводил к расстеленному на траве ковру. Представляли «Ромео и Джульетту». Трей играл пылкого Ромео, а резвая, как эльф, девочка — Джульетту.
Ромео падал на колени в траву, Джульетта высовывалась из окошка фургона. Реплики актеров ветер уносил прочь, а реквизит и декорации зрители должны были представить сами. Дождь задержался ровно до той минуты, когда герои упали на землю замертво. Коврики и одеяла пришлось собирать, когда еще не утихли аплодисменты. Трей быстро поклонился и побежал в публику, схватил меня за руку и отвел в шатер, где, прикрыв плечи вязаной шалью, стояла Марселла.
Я понимала, что пора идти домой, но капли барабанили по натянутому холсту, как крошечные цимбалы. Получалось, что цыгане способны извлечь музыку из чего угодно.
Вынув из кармана оранжевый платок, Трей обвязал его вокруг головы и проговорил, хлопая ресницами:
— Позолоти ручку, всю правду расскажу.
— Ты всегда кривляешься? — рассмеялась я.
— Я не кривляюсь! Я преображаюсь в других. Погадать тебе?
— У меня нет с собой денег.
— Это ничего. За плохую судьбу люди все равно не платят.
— А она плохая?
— Не знаю. — Трей пожал плечами и, усевшись на красный круглый коврик, жестом предложил мне сесть рядом.
Я опустилась на колени.
— Не пугай ребенка! — велела Марселла.
Когда она вышла наружу, за ней мягко хлопнул полог.
Я обиделась на то, что меня назвали ребенком.
Трей сложил ладони и потер одну о другую.
— Сними перчатки.
— Для чего?
— Я буду читать по руке.
Я решительно сложила руки на коленях. Однажды учитель заставил меня снять перчатки и, взглянув на мои искалеченные руки, тут же брезгливо велел надеть их снова.
— А ты можешь читать по чему-нибудь другому?
Трей осторожно накрыл мою руку своей. Ладонь у него была теплая, как митенки.
— Разумеется. — Он улыбнулся, отполз к кровати и извлек из-под подушки колоду карт. — Перетасуй, а то не сработает.
Карты были новые, блестящие, с английской розой на рубашке. На лицевой стороне красовались луны, солнца, короли, дамы и чудовища. Я принялась тасовать карты, и они показались мне большими и неудобными, совсем не похожими на игральные, какие лежали у нас дома.
— Я думала, гадают только женщины, — поддразнила я Трея, пытаясь скрыть свою неловкость. — А где твой хрустальный шар и золотые серьги? Ты совсем не подготовился.
Он свел брови, ухмыльнулся и положил руки на колени. Ветер приподнял край шатра, и внутрь пробрался холодный влажный воздух. Я поежилась и положила колоду между нами.
Трей разложил карты по кругу.
— Выбери пять, но не переворачивай.
Я выбирала очень долго, занося руку над картой, почти касаясь ее, а потом резко выбирая другую, как будто я действительно определяла сейчас свое будущее.
Когда я закончила, Трей разложил карты подковой и быстро открыл первую. Я ожидала хотя бы какого-нибудь заклинания или магического жеста. Карта изображала женщину в круге звезд. Трей долго и серьезно смотрел на нее. По-моему, он надо мной издевался.
— Что такое? Что это значит?
— Эта карта — ты сейчас. Материальный достаток, благоразумие и безопасность.
Он перевернул еще одну, с семью золотыми кубками на облаке. В каждом кубке что-то виднелось.
— Это то, чего ты хочешь. Фантастические видения, мир, увиденный в зеркале размышлений.
Третья карта.
Я подскочила:
— А это еще что? — Я ткнула пальцем в скелет на красивом белом коне, внизу была надпись: «Смерть».
Трей остался спокойным.
— Это не значит, что ты умрешь.
— А что еще может значить смерть?
— Это не буквальное значение. Эта карта говорит о переменах. Очень резких переменах, окончании чего-то, потере, порче, ошибке, лжи…
Он перевернул четвертую карту, и по ногам у меня побежали мурашки. Она изображала сердце, пронзенное тремя мечами.
— А это? — Голос у меня дрогнул. Я вытянула не те карты.
— Твое ближайшее будущее.
— Это буквально?
— Возможно. — Трей посмотрел мне в глаза, и мне показалось, что он заглянул прямиком в дыру в моем сердце.
Я не отвернулась. Это пугало, но мне нравилось, что кто-то видит правду. А потом я как будто увидела его. Интимность между нами сменилась глубоким пониманием друг друга, как будто мы скользили над будущим — будущим, которое не принадлежало никому из нас, однако в нем мы были оба.
Порыв ветра распахнул полог, почти разметав карты. Трей прихлопнул их ладонью. Сердце с мечами осталось лежать.
— Что это значит? — Я была готова.
Трей стянул с головы платок, как будто шутка закончилась.
— Расставание, отсутствие, перелом, страшная потеря.
Страшная потеря! Это мне не нравилось. Ни капельки. Я хотела чего-нибудь приятного и красивого. Даму в пышном платье или ангела в облаках.
— Надо было выбрать другие карты.
Трей грустно покачал головой:
— Не вышло бы. Это карты выбирают тебя.
Оставалась одна.
— Переверни, — велел Трей. — Это итог.
Я решительно взяла карту. Обнаженная женщина танцевала, держа в руках по жезлу. Ее окружала гирлянда, по углам которой были изображены животные Апокалипсиса: лев, бык и орел; в четвертом углу была нарисована голова человека. Надпись гласила: «Мир».
Трей с облегчением улыбнулся, явно не обратив внимания на обнаженную грудь женщины, которая меня сильно смутила.
— Видишь, кончается все хорошо. Она довольна, она уязвима, она наслаждается радостями этого мира, а ее охраняют небесные посланники. У этой карты есть секрет — это Вселенная, которая осознает, что она и есть Бог. Это душа, божественное провидение, знание себя, истина.
Легче мне не стало. Насколько я понимала, мертвой мне предстояло танцевать с Господом.
— Это хорошее гадание. — Трей положил руку мне на колено.
Я кивнула и слабо улыбнулась.
Тут в шатер заглянула Луэлла:
— Эффи, нам пора.
Выходя, я обернулась. Трей сидел, подперев голову рукой, и смотрел на карты. Он раздумывал о моем будущем или о своем?
— Трей?
— Да? — Он взглянул на меня.
Луэлла уже была на полпути к тропинке.
— Ты не виноват, у меня просто больное сердце.
— Я знаю, — улыбнулся он. — До свидания, синяя девочка.
От дождя волосы у меня завивались колечками. Мы с Луэллой молча пробирались через подлесок. Я радовалась, что у сестры не было желания разговаривать. Я не хотела рассказывать ей о будущем, в котором ждали скелет и пронзенное сердце, не хотела, чтобы она попросила Трея прочесть и ее судьбу. Я знала, что она будет лучше моей, что каждая карта будет сулить яркую и веселую жизнь. Уж ей-то достанутся и дама, и ангел.
А еще я хотела, чтобы Трей остался моим. Я его едва знала, но все же испытывала ощущение близости, как будто он всегда был частью моей жизни, и чувствовала ужас при мысли, что могу потерять его.
Весна баловала нас теплой погодой, и по субботам мы ускользали в табор, не вызывая подозрений. Во многом в этом помогла наша директриса мисс Чапин, объявившая на собрании:
— Я не потерплю, чтобы мои девушки теперь, когда погода становится теплее, пристрастились к дурному.
По аудитории прокатились смешки. Все знали, что она имеет в виду: сближение с противоположным полом считалось недопустимым.
— Поэтому наши традиционные субботние выезды на гимнастические поля в Уэстчестере возобновятся с этой недели.
Мне не дозволялось заниматься гимнастикой, но я упросила папу отпустить меня, пообещав, что только разок сыграю в теннис, а потом буду отдыхать.
Поезд в Уэстчестер отходил от станции в шесть утра, затем был теннис — а в моем случае «отдых», то есть выдумывание и записывание историй. После ланча с одноклассницами на лоне природы мы должны были вернуться в город к часу дня. Но мы с Луэллой решили, что вполне безопасно будет рассказать родителям, что поезд приходит в пять. Тогда мы могли бы на надземке доехать до Дикман-стрит и пройтись до табора.
Меня успокаивали и радовали тихая компания Трея, стряпня Марселлы, громкие детские игры и вечернее пение. Я раньше никогда не замечала, как пусто и тихо в нашем доме. Даже если родители никуда не уходили, там было очень одиноко, особенно в сравнении с цыганским табором.
Луэлла была счастливее, чем когда-либо. Она не ворчала из-за летнего лагеря, отъезда в Ньюпорт или балета. В школе, сидя в унылой желтой библиотеке, она не стонала из-за сложности экзамена по биологии и не ныла из-за занятий по этике и учительницы — мисс Спенс. Она даже не выказала ни малейшего интереса, когда Сьюзи Трейнер исчезла из школы, хотя все шептались, будто отец отправил ее в Дом милосердия за то, что она получила от юноши телеграмму. Ту доставили в школу, и, как утверждала главная школьная сплетница Кэтлин Самптон, Сьюзи сказали, что теперь она должна немедленно обручиться с этим юношей. Но она отказалась, и отец ее запер.
— Они должны были проехать прямо мимо твоего дома. — Кэтлин обернулась, когда учительница истории вышла из класса. Девочки захихикали.
— Наверное, — пожала я плечами.
Дом милосердия — протестантский епископальный дом для сбившихся с пути девушек — находился недалеко от нашего дома. Когда я была младше, он занимал в моих историях значительное место, но два года назад превратился в настоящую угрозу: на танцах заметили, как мальчик положил ладонь Луэлле на спину, несколько ниже того места, где она должна была располагаться. Папа пришел в ярость. Даже чары Луэллы не смогли его успокоить. Он заявил, что не пожалеет услать ее, если она выросла в «такую» девицу. Луэлла клялась, что она ничего не заметила, что думала, будто рука лежит там, где полагается.
— Что можно почувствовать сквозь корсет?! — рыдала она.
Мама тогда признала, что в этом есть смысл.
Я не думала о том случае до самого исчезновения Сьюзи Трейнер.
После этого червячок вины, копошившийся во мне по субботам, когда я целовала маму с папой и отправлялась к цыганам, подрос. Юноши в наших проделках не участвовали, но я стала волноваться из-за наших эскапад. Что если нас поймают и папа отошлет нас? Это не один крошечный проступок — мы лгали целый месяц и оправдаться вряд ли сумеем.
К тому же я беспокоилась из-за экзаменов, до которых оставалось совсем немного времени. Большинство девочек из заведения мисс Чапин не думали об оценках. Скорее, их интересовало, кто из выпускниц первой заведет четверых детей. Я ежилась от этой мысли. Луэлла говорила, что когда-нибудь у нее будет один ребенок, но никак не четверо. До той поры она собиралась обзавестись несколькими возлюбленными. Я была уверена, что возлюбленных у меня никаких не будет, но совсем не хотела стряпать, вести счета и управлять домом. Я мечтала поступить в колледж Брин-Мор и стать писательницей. Это означало, что я должна хорошо успевать по всем предметам. Я сосредоточилась на латыни и французском, писала рассказы и эссе, наблюдала, как клетки, словно живые витражи, двигаются под микроскопом, и прилежно заучивала периодическую таблицу и разнообразные классификации.
После знакомства с цыганами занятия ушли на второй план. Я хорошо шла по английскому, но математика и естественные науки страдали, стоило мне потерять концентрацию. Когда я сказала об этом Луэлле, сестра не приняла мои слова близко к сердцу. Ее никогда особенно не интересовали уроки, а в эту весну и подавно. Я указала на это, но она лишь пожала плечами. Она даже начала жаловаться Иванову, что у нее ноют ступни, и пропускать уроки балета.
Потом все изменилось к худшему.
Папа стал заезжать за нами в школу на своем алом эмпайре с опущенным верхом и отвозить на ланч к «Дельмонико». Это вызывало зависть одноклассниц. Девочки толпились на ступеньках особняка в георгианском стиле, в котором располагалась школа, пока мы устраивались в машине, а папа покуривал сигарету с золотым ободком. Котелок у него был щегольски сдвинут набок, а остроносые туфли до того начищены, что в них отражался руль.
В любых других обстоятельствах я была бы в восторге от такого отцовского внимания. Но насколько ужасно было получать его, когда меня терзало чувство вины, и я не могла испытывать удовольствия. Такие ланчи у нас заведены не были, и всю первую неделю я торопливо поглощала изысканные блюда, ожидая, когда же он начнет разговор о цыганах. Может быть, это такое особое наказание — показать нам, что мы могли бы иметь, а потом забрать всё?
Три долгие недели я наблюдала, как папа откидывается на спинку стула, закуривает и разглядывает зал, привлекая всеобщее внимание. А потом поняла, что это все не имеет никакого отношения к нам с Луэллой. Мне и в голову не приходило, что ослепительная женщина, мимо которой мы проходили каждый день, которая обедала в одиночестве и вела себя скорее как мужчина, и была этой причиной. Она казалась потрясающей. Уверенная в себе, как никто из тех женщин, кого я до сих пор встречала. Папа приподнимал шляпу и улыбался, женщина кивала и улыбалась в ответ. Лицо у нее было круглое и чувственное, а губы — ярко-алые.
Я все хотела поговорить о ней с Луэллой, хотя бы о неестественно красных губах, но почему-то забывала. А однажды в мае, когда мы ели и наслаждались теплым днем, женщина вдруг встала и прошла к нам через весь зал. Мы с Луэллой уставились на нее. Ни на одном ужине или приеме, где мы бывали, нам не приходилось видеть женщин, которые были бы так одеты. Она не походила на маму, цеплявшуюся за Викторианскую эпоху, или на школьницу, подражавшую картинке из модного журнала. Это и была картинка из модного журнала: новая женщина 1913 года. Женщина, о каких мы только читали: смелая, уверенная в себе, отбросившая условности. Под нитями жемчуга и сапфиров на ней было телесного цвета платье из пудесуа, такое тесное, что выглядело второй кожей. Эффект поражал воображение.
Папа смотрел на нее как-то слишком фамильярно.
— Эмори Тилдон! — Ее голос, высокий и беззаботный, наполнил зал. — Я так и знала, что это вы. А эти очаровательные создания, должно быть, ваши дочери?
Она поглядела на нас с преувеличенным интересом. Остальные звуки в обеденном зале как будто затихли.
Папа встал. Поддернул манжеты, откашлялся. Его волнение меня напугало.
— Да, это мои девочки. Эффи, Луэлла, это Инес Милхолланд. Ее отец — редактор, — добавил он, будто это что-то объясняло.
Инес Милхолланд? Мы с Луэллой переглянулись. Эту женщину мы видели на обложке «Журнала для женщин» и «Новостей суфражизма».
От меня никто не ждал разговоров, но на Луэллу папа взглянул строго, чтобы она по меньшей мере не грубила. Но сестра только смотрела, удавленная едва ли не впервые в жизни.
Мисс Милхолланд наша неловкость не задела.
— Очень рада встрече с вами обеими. — Переведя взгляд бархатных карих глаз на папу, она улыбнулась шире. — Может быть, вы покурите со мной? Здесь очень жарко, мне хотелось бы подышать воздухом.
Она чуть приподняла руку, и тонкая ткань натянулась на бедрах. Папа немедленно подхватил ее под руку, и они вышли.
Луэлла бросила вилку на тарелку.
— И откуда папа ее знает?! — воскликнула она, ехидно улыбаясь. — Она гораздо современнее, чем то, что он одобряет. Пошли еще на нее посмотрим.
Она вытащила меня из-за стола, и мы выбежали из ресторана на яркую, шумную улицу. Мы не сразу заметили папу, который подсаживал Инес в открытое такси. Мимо нас прошла пара, и я почувствовала удушливо-сладкий запах гардении. Луэлла рванулась вперед и тут же застыла на месте — папа наклонился и поцеловал ярко-алые губы Инес Милхолланд. Поцелуй длился целую вечность, и мы не могли пошевелиться.
Луэлла развернулась. С лица ее схлынула краска, а глаза превратились в крошечные гневные щелочки. Несмотря на свою бунтарскую натуру, Луэлла принадлежала к тому же миру, что и отец. Она шалила, но лишь потому что считала это безопасным. Мы обе верили, что наш папа — принципиальный и щепетильный человек, что он приструнит ее, если она зайдет слишком далеко, как сделал бы любой хороший родитель. Ей это могло не нравиться, но она уважала естественный порядок вещей.
Когда этот порядок рухнул, она разозлилась по-настоящему.
Она втолкнула меня назад в зал и усадила за стол. Мы сидели молча. От звона приборов и голосов вокруг у меня по коже пошли мурашки. Картофель показался рыхлым, а подливка комковатой. Я прикусила щеку изнутри так, что пошла кровь. Я хотела придумать для папы оправдание, куда-то деть эту женщину, но не могла.
Луэлла водрузила локти на стол и уставилась на граненую солонку так внимательно, будто хотела пересчитать все крупинки соли. Ее молчание меня пугало. Ей всегда было что сказать.
Папа вернулся радостный и спокойный, как будто ничего не произошло. Он уселся за стол и закинул руку на спинку стула с видом крайнего превосходства. Я искала красные следы у него на губах, но ничего не увидела.
Мы с Луэллой так никогда и не обсудили этого, но я знала, что сестра не простила именно его высокомерия, а вовсе не поцелуя. Если бы он был нервным, дерганым, испуганным, мы бы убедили себя, что мораль не пострадала. Страсть ослепила его. Но он вовсе не выглядел подавленным. После греховной встречи с женщиной отец оставался веселым, добродушным и гордым.
Впервые я посмотрела на него не как на своего отца, а как на мужчину, которому было дано все. Я вспомнила тот вечер, когда мне исполнилось восемь лет и когда он ходил по гостиной после моего визита к врачу. Может быть, его тогдашний гнев не имел никакого отношении к моей близком смерти. Может быть, он кричал на врача, когда я родилась, не потому, что считал меня сильной и крепкой, а потому что отказывался верить, что у него могут отнять нечто желанное.
Наше открытие раздавило меня. Мне было больно смотреть в яркие синие глаза отца, когда он махнул рукой, подзывая официанта. Я вспомнила маму в строгих платьях и ее вечерний крем, ее гордость за то, что папа женился на ней, несмотря на шрамы и некрасивые руки. Я вспомнила слова тех женщин в гостиной: «Не представляю, что за чары Жанна наложила на Эмори, когда он за ней ухаживал, но я бы на ее месте не рисковала». Мама рискнула, злобно подумала я. Она рискнула из-за своих шрамов. И не ее вина, что чары рассеялись.
Когда мы вернулись домой, Луэлла заперлась в своей комнате, не сказав мне ни слова. Я пыталась заниматься, но, не сумев сосредоточиться, передвинула стул к открытому окну и попробовала придумать рассказ. Занавески трепетали на ветру. Солнце лило расплавленное пыльное золото мне на колени, и я чувствовала запах весны и новизны. В голову ничего не приходило.
О писательстве я говорила с отцом. Мама считала это глупым времяпрепровождением и смотрела на мои рассказы с рассеянной улыбкой, как на детские каракули. Папа воспринимал меня всерьез. Каждое воскресное утро он складывал газету, опускал ее на стол рядом с тарелкой и смотрел на меня так, будто вдруг вспомнил что-то очень важное.
— А где мой рассказ, орешинка? Ты про меня не забыла?
Я никогда не забывала. Я торжественно протягивала папе тетрадь, пролежавшую на коленях весь завтрак. Недавно папа начал носить очки, что только придавало ему более солидный вид. Он надевал их при чтении, кивал, улыбался, гримасничал, а порой даже от души хохотал. Луэлла и мама завтракали, как обычно, болтали, мазали на хлеб джем, подливали себе кофе, пока я сидела, стиснув руки, и ждала, когда папа поднимет голову и скажет: «Молодец, орешинка! Очень хорошо!»
Потом следовала честная критика. Он рассказывал мне, что вышло хорошо, а что — не очень, вел себя со мной, как с писателем, достойным его советов.
В оконном стекле я увидела свое отражение — бледная, худая, губы тонкие, будто карандашом нарисованные. Я никогда не стану пользоваться помадой. Чтобы папе не было стыдно. Я стянула перчатки и подняла руки к свету. Ногти были неровные, желтовато-белые. Они казались отвратительными, но я все же вынуждала себя смотреть на них, представляя Бога в виде уродливого гиганта, который льет из большого кувшина растопленный жир. Капли падают на пальцы и застывают комками. Может быть, я напишу для папы мрачную историю. Но кого теперь волнует, что он подумает? Его советы мне больше не нужны.
В шесть я спустилась к ужину, хотя не хотела никого видеть, даже Луэллу, которая, к моему удивлению, уже сидела за столом. Я устроилась напротив, радуясь, что она не протестует вслух. Это было хорошо. Мы просто не заметим произошедшего. Похороним. Забудем.
У меня на тарелке громоздились жареная свинина, картошка и зеленые бобы, но есть я не могла. И Луэлла тоже — она вообще положила руки на колени. Я по крайней мере ковыряла еду вилкой.
— Что случилось? — спросила мама. — Вы нездоровы?
— Мы много съели днем, — ответила я.
Меня тошнило от ее спокойного невинного вида. Вот бы она надела зеленое платье вместо строгого черного.
— Ты снова возил их к «Дельмонико»? — Она улыбнулась папе. — Ты их балуешь. Это такое легкомыслие и так на тебя не похоже.
— Такое легкомыслие и совсем на тебя не похоже, папа, — мрачно повторила Луэлла. — Между прочим, сегодня нам повезло встретить самую поразительную женщину современности, некую мисс Инес Милхолланд.
В груди у меня все сжалось. Я тронула языком обкусанную изнутри щеку и взмолилась, чтобы сестра замолчала.
Папа потянулся за перцем и улыбнулся маме:
— Помнишь ее отца, Джона Элмера Милхолланда? Он редактор «Нью-Йорк Трибюн». Моя мать приглашала его к себе, пока его взгляды на женские права не стали слишком экстравагантными, по ее меркам. — Папа слишком энергично молол перец над своей тарелкой.
На мамином лице ничего не отразилось.
— Имя знакомое, но я его совсем не помню, — пожала плечами она.
Луэлла не могла такого спустить:
— Инес Милхолланд вела парад суфражисток в Вашингтоне. На белом коне. Это было во всех газетах. Я тогда подумала, что она очень красивая. Папа любит красивые вещи. Правда, папа?
Папина улыбка увяла.
— На этот спектакль пришло больше людей, чем на инаугурацию Вудро Вильсона. Нашу систему выборов президента теперь совсем не уважают.
— Потому что она не дает права голоса женщинам, — заметила мама.
Все удивленно посмотрели на нее.
— Что такое? — Мама закончила есть и сидела со спокойным видом, положив на колени руки в перчатках. — Я не такая старомодная, как вы воображаете. Я считаю, что женщины должны голосовать. Не поймите меня неправильно, я не одобряю протестов и их манеры делать заявления… Например, та шестидесятилетняя дама, которая со знаменем стояла на горе в Перу. Я полагаю, что должен быть более тихий и дипломатичный способ добиться того же.
— Никто не станет слушать. — Луэлла мрачно посмотрела на папу, но он выдержал ее взгляд:
— Дерзких — не станут.
— А как женщины могут добиться того, чтобы их услышали?
— У каждого поступка есть последствия.
— Именно это я и имею в виду.
Они перебрасывались словами, как теннисным мячиком, ожидая, что противник попадет в сетку.
— Я ужасно рада, что ты нас представил. — Луэлла изобразила смешок. — Думаю, мы с великолепной мисс Милхолланд будем сражаться плечом к плечу. Сила — в массовости.
— Ты этого не сделаешь. — Папа покраснел.
— Я не это имела в виду, Луэлла. — Мама встревожилась, потому что беседа явно сошла с рельсов.
Я съежилась на стуле. Луэлла вела себя ужасно.
— Ты не помешаешь мне бороться за права женщин. Я буду делать то, что хочу. Как и ты.
Папа грохнул кулаком по столу так, что тарелка подпрыгнула:
— Да! Верно! Я заслужил это право, когда повзрослел!
— Через несколько месяцев мне будет шестнадцать. Я смогу выйти замуж, если захочу.
Мама громко втянула воздух сквозь зубы.
— Без моего позволения — нет! — У папы на скулах набухли желваки.
— Мне не нужно твоего позволения. Закон мне все позволяет, — торжествующе заявила Луэлла.
Обычно мама защищала Луэллу от папы, но это было уже слишком. Она молчала, глаза у нее были, как у лани, застигнутой лесным пожаром. Взгляд отца вспыхнул гневом.
— Что же, у тебя есть кто-то на примете? — насмешливо спросил он.
— Может быть.
Я знала, что Луэлла выдумывает, но складка на лбу отца явно доказывала, что он этого не знает.
— Существуют дома, куда отправляют недостойных девиц вроде тебя, и я уже близок к этому. — В его голосе слышалась угроза.
— Как ты смеешь называть меня недостойной! Это не я делаю то, чего делать не следует! — В голос Луэллы послышалась паника. — Это ты…
— Вон! — заорал отец, вскакивая на ноги.
Он поднял руку, как будто хотел схватить непокорную дочь, но Луэлла выбежала из комнаты. Стукнула дверь. Послышались шаги на лестнице. Наступила жуткая тишина. Папа сел и поднял с пола салфетку.
— Боже милосердный! — выдохнула мама. — Что вселилось в эту девочку?!
Никто не ответил. Я уставилась в пол, потому что из глаз текли слезы.
Мама потянулась ко мне через стол:
— Все хорошо, милая. Это просто такой период. Позвони Неале, чтобы подавала десерт.
Я кивнула и взяла колокольчик.
Лимонные тарталетки были съедены в тишине. От каждого кислого кусочка у меня сводило челюсть, но я доела все, замечая, что родители старательно не смотрят друг на друга.
После ужина я увидела, что дверь в комнату Луэллы открыта. Я знала, что меня ждут. Она скинула туфли и ходила по ковру в одних чулках. Окна выходили на север, и в комнате всегда было прохладно. Я села на кровать с пологом. Резные вишневые столбики, походившие на гладкие стволы деревьев, поддерживали облако багровой ткани, нависавшее надо мной, как огромный мягкий живот. В отделке комнаты преобладали темно-красные цвета, совсем не подходившие сестре.
Жаркий алый мог бы ей пойти, но не этот — сдержанный, мужественный ржавый.
Луэлла ходила туда-сюда, за ней по полу волочился подол платья.
— Почему папа такой ханжа? Цепляется за свою мораль, притворяется старомодным и провинциальным, готов меня услать из дома, когда сам попадет в ад за свои грехи!
— Как ты можешь так говорить! — Хорошо, что я успела закрыть за собой дверь.
— Что хочу, то и говорю!
Я помолчала, обдумывая то, в чем хотела убедить сама себя.
— Может, это не то, что мы подумали. Наверное, мы все не так поняли. Или не разглядели.
Моя сестра уперла руки в бедра и бросилась ко мне:
— Я узнаю поцелуй, если увижу!
— Ты никогда ни с кем не целовалась.
— А ты откуда знаешь?
— Ты целовалась?! — Это открытие было еще похуже папиной несдержанности.
— А если и да?!
— С кем?! Когда?! Почему ты мне не рассказала?
— Я тебе не все рассказываю, Эффи.
Это признание сдавило грудь, словно на нее лег камень.
— Может быть, папа просто ей что-то тихо говорил.
— Хватит его защищать! — Лицо ее горело, глаза казались огромными.
Я хотела спросить, с кем она целовалась.
— Я его не защищаю, просто говорю, что мы не знаем точно. Женщина подошла к нам. Это она пригласила папу выйти. Отказаться было бы невежливо. Может быть, это она его поцеловала. Может, он ее оттолкнул после этого. Мы же не видели.
Это могло быть правдой. Может быть, она привстала и сама прижалась к нему.
Луэлла с отвращением фыркнула:
— Ты ничего не понимаешь!
Она развернулась, открыла окно и оперлась о подоконник. Склон холма в лучах заката стал пурпурным. Я смотрела в сумерки, умирая от стыда.
— Прости! — Луэлла вдруг обернулась. Подошла к кровати и обняла меня. — Я негодная сестра. Я ни с кем не целовалась. Сказала это, просто чтобы ты поняла, что не права. Знаешь, что меня злит сильнее всего? Папа нас использовал. Использовал, чтобы видеться с ней каждый день.
— Ты ее и раньше замечала?
— Будто ее можно не заметить! Такие губы! Я думала, что она красивая. А теперь думаю, что она гадкая ведьма, только замаскировалась. Напиши про нее в своем рассказе. Знаешь, — она вдруг наклонилась и положила руки мне на колени, — иногда я себя чувствую какой-то тайной злодейкой. Говорю людям то, что они хотят услышать. Все считают, что я хорошо танцую, но это не так. Я просто притворяюсь, и люди мне верят. — Она энергично выпрямилась. — Знаешь, где я чувствую себя настоящей, где мне не надо притворяться? С цыганами! Их не волнует, кто я и что говорю. Все танцуют и поют, даже если совсем не умеют этого делать. — Она то ли всхлипнула, то ли усмехнулась и раскинула руки. — Это же свобода!
Я почувствовала, что на меня как будто наползает облако, окутывает меня туманом, в котором теряется все. Луэлла говорила и делала только то, что хотела. Если это было ложью, то лгал весь мир.
Несколько дней я вспоминала мамины слова, убеждая себя, что у Луэллы просто такой период. Я продолжала считать, что не было никакого поцелуя, что папа наклонился что-то сказать Инес, а я просто не все увидела.
Потом наступила суббота.
В пятницу я не могла вспомнить две даты, о которых спросила меня мисс Чапин на уроке истории, а Луэлла не вспомнила ни одной. Боясь, что ее прегрешения могут переполнить чашу терпения наших родителей, я пыталась убедить ее остаться дома, чтобы позаниматься. Она отказалась.
— Я пойду с тобой или без тебя. И на целый день. Напишу мисс Чапин записку от мамы, что я больна.
Я забеспокоилась:
— Ты очень легкомысленно и эгоистично себя ведешь. Папа может все узнать.
— Он ничего не узнает, если только ты ему не скажешь назло мне, — сердито сказала она.
Это было больно. Я ничего не делала назло ей.
— Хорошо, иди.
Ранним утром я сидела за столом с учебником ботаники и пыталась сосредоточиться на теме фотосинтеза, но мысли все время сбивались на сестру. Началось это с музыки и гадания, с маленькой лжи на день или два, а превратилось в целую вереницу лжи, растянувшуюся на все лето. Возможно, дело было уже не в цыганах. Что-то зародилось в душе сестры и требовало свободы.
«Девушка выскальзывает из дома и идет по склону холма, оглядываясь и надеясь, что отец смотрит за ней из окна и заметит ее неповиновение. Но он не смотрит. Она идет дальше, глядя вперед, на костры и фургоны. Дыхание ее учащается, она дрожит от волнения… Наконец она оказывается в таборе, в месте, где может стать собой, сильной и живой. Она не расстанется с этим чувством, ни за что!»
От этой картины меня отвлек крик под окном. Я знала, что мамы дома не было: она уехала к тетушке в Кенсингтон, а папа играл в теннис. Отодвинув кружевную занавеску, я высунулась прямо в теплый квадрат солнечного света, чтобы посмотреть, кто кричит. Снизу донесся запах сирени. На каменной дорожке стояла крупная женщина в широкополой шляпе и в песочного цвета пальто с вышитыми лацканами. Между ними виднелась нитка темных бус.
Рядом с ней стоял отец. Летом он носил соломенную шляпу вместо фетровой, и эта шляпа вдруг слетела у него с головы, когда человек во фланелевом теннисном костюме неожиданно сбил его с ног. Я зажала рот рукой. Папа вскочил и ударил нападавшего так, что тот отлетел в розовый куст. Женщина снова закричала и отпрянула. Мужчина поднялся на ноги. Лицо у него горело, с рукава свисал клок ткани. Он оторвал его, бросил папе под ноги и ушел. Розовый куст оказался сильно поломан. Я застыла на месте. Никогда прежде мне не приходилось видеть драки. Папа поднял с земли шляпу, изящно поклонился и провел женщину в дом, как будто они посмотрели интересное представление и пришло время чая. Она вошла, оглядываясь через плечо. Алые губы — таких не было больше ни у кого — походили на ехидный третий глаз.
Сердце у меня сильно заколотилось, как будто меня застигли за чем-то нехорошим. Я задержала дыхание, когда их смех зазвенел на лестнице. Сегодня Марго тоже не было дома, я должна была уехать с Луэллой в Уэстчестер, Неала по субботам брала выходной, а Вельма не выходила из кухни. Может быть, именно поэтому папа держал так мало слуг? Шаги послышались у моей двери. С каждым шагом почтение, которое я питала к отцу, рушилось. Смысл происходящего был предельно ясен.
Через стену я слышала дерзкий женский смех. Я опустилась на бежевый ковер. В конце концов смех замолк и в доме стало тихо. Стянув перчатку, я прикусила кожу на своем кривом пальце. Через некоторое время спина у меня затекла, и я стала тревожиться, что мама может вернуться раньше. Когда часы пробили два, я услышала тихий голос отца в коридоре, потом быстрые легкие шаги на лестнице, скрип входной двери.
Я выглянула в окно. Мисс Милхолланд со шляпой в руке шла рядом с отцом к машине. Он закрыл дверцу, постучал в стекло и приподнял шляпу, как будто провожал обычную гостью обычным вечером. Машина умчалась, а отец пошел дальше по улице.
Я заползла в постель и долго лежала, глядя на бледно-голубые обои, которыми когда-то оклеили детскую. Мама не видела смысла их менять. Она, единственная в семье, не верила, что я вырасту. Луэлла говорила со мной о колледже, папа утверждал, что я однажды стану великой писательницей. Мама молчала. Может быть, она не замечала проступков отца, но обо мне она знала такое, от чего нельзя было отмахнуться.
Я прижала палец к запястью. В моем детстве папа так иногда делал, когда я ложилась.
— Все еще бьется, — говорил он.
Луэлла обычно уже спала рядышком. Однажды — я об этом никому не рассказывала — я призналась ему, что боюсь умереть ночью.
— Мы этого не допустим, — ответил он, придвигая стул к кровати. — Я буду сидеть тут, пока смерть не явится, и объясню ей, что она выбрала не ту девочку. «Это же моя орешинка», — скажу я. А если это не поможет, я задам ей такую трепку, какой она долго не забудет. Я обещаю тебе победить смерть.
Он подмигнул, взял меня за руку и держал, пока я не заснула. Проснувшись, я сразу решила, что ночью все случилось именно так.
Я больше не боялась умереть ночью. Несмотря на повторяющийся трепет в груди, уже никто не считал, что я не выживу. И главное, что я так не считала. Никто не ждал, что я проживу долго, но и моей скорой смерти не ждали. Мне было тринадцать, и я как будто оказалась в подвешенном состоянии между детством и юностью, между жизнью и смертью, между мамой и папой, между папой и Луэллой. Я ни на что не годилась.
Солнечные лучи позолотили комнату. По небу плыли белые облачка. Стук крови под моим пальцем вдруг стал рваным, ускорился, замер, замедлился, а потом остановился. Это был не приступ, не потеря воздуха, просто что-то замерло в груди. Окна выпали из рамы, стены шарахнулись в стороны, комната пошла яркой прозрачной рябью. Я понимала, что все еще лежу на кровати, но границ больше не было.
Все вернулось через мгновение. Контуры предметов стали резкими. Вселенная пришла в себя. Я села, схватила ртом воздух. Окна оказались на месте. Стены стояли ровно. Я пощупала запястье — тихое ровное биение вернулось. А может быть, оно и вовсе не останавливалось? Нет, останавливалось. Это не было игрой воображения. Я подошла к столу и попыталась почитать скучный и многословный учебник, надеясь, что это позволит мне закрепиться в реальности. Я не хотела, чтобы мир вокруг плавился. Мне и без того было достаточно тяжело.
Ночью мне приснилась мисс Милхолланд. Обнаженная, она танцевала среди елей с жезлами в руках. Крылатый лев кружил рядом с ней, плавно и изящно ступая в такт ее движениям. Его крылья с выступающими венами походили на драконьи. Музыки не было слышно. Они делали круг за кругом, пока к ним не присоединились сначала орел, вылетевший из-за деревьев, а потом крылатый бык и крылатый человек. Я видела их на карте Таро, но теперь, когда они кружили вокруг женщины, крылья у них увеличились, а тела покрылись глазами, как у животных Апокалипсиса из Библии. Человек подошел ближе, и я увидела, что у него лицо отца, а губы накрашены красным, как у женщины. Я в ужасе подумала, что он сейчас поцелует ее, но женщина исчезла, а на земле осталась лежать мертвая белая лошадь. Теперь создания танцевали вокруг нее, с губ у них капала красная слюна, и они пели «О Господь всемогущий!»-
Я забыла взять книгу, и в поезде от Кенсингтона мне нечего было читать. Оставалось смотреть в окно на проносившийся мимо расцветающий лес, на деревья, одевшиеся в яркую и свежую листву. Визиты к Сильвии, тетушке Эмори, были утомительны, чтобы не сказать больше, и единственным утешением мне служил этот спокойный час в поезде, когда я могла почитать. Сильвия была сестрой моей свекрови Этты Тилдон, и они походили друг на друга до последней гадкой, жестокой, неприятной черточки. Я бывала у Сильвии, только чтобы потрафить свекрови, женщине, которая находила, что я все делаю неправильно. Одно время мы неплохо ладили, но после смерти свекра над головой старухи будто повисло ядовитое облако ненависти. Насколько я знаю, она больше ни с единой душой не поддерживала добрых отношений.
Сняв шляпку, я положила ее на пустое сиденье рядом и полезла в сумочку в надежде найти там что-нибудь съестное. Если бы у меня сейчас была книга, она бы отвлекала меня от тревожных мыслей и ужасных картин, которые рисовало мое воображение. До рождения Эффи я ничего не боялась, но, когда она была совсем малышкой, страх проложил ко мне дорогу. Каждый день я ждала, что потеряю ее, и это продолжалось долгие годы. Порой этот страх трансформировался во что-то другое, но полностью никогда не исчезал. Я разрешала девочкам одним ездить в школу и гулять в холмах за домом, из-за чего они считали себя самостоятельными. Но на самом деле я всегда была рядом, на расстоянии короткой пешей прогулки или еще более короткой поездки на автомобиле. Единственным исключением были эти ежемесячные экскурсии в Кенсингтон. Хотя, после того как тетя Сильвия выбранила меня за «отказ перенять американский акцент», я все чаще подумывала отказаться от них. Особенно я укрепилась в этой мысли сейчас, когда в отсутствие книги в голову лезли мрачные мысли.
Ничего съедобного в сумочке на нашлось, даже завалявшейся карамельки, так что я раздраженно застегнула ее.
— Чем же провинилась ваша бедная сумочка?
Подняв голову, я увидела удивительно красивого господина.
— Простите?
— Сумочка. Вы так жестоко с ней обошлись. Позвольте? — Он указал на сиденье, где лежала моя шляпка. Я сразу убрала ее.
Поезд дернулся, господин прижался к спинке, чтобы удержать равновесие.
— Не желаете сигарету? — Он вынул портсигар из нагрудного кармана и с улыбкой предложил мне.
Сигарета была восхитительна.
— Благодарю вас, но я не курю.
Когда мы повстречались с Эмори, он находился во власти старомодной идеи, что женщины курить не должны, так что я бросила. Тогда я решила, что это американская мода. Но оказалось, что это мода семьи Тилдон: его мать, всемогущая миссис Тилдон, считала курение неподобающим.
— Как жаль. Сигареты — чудесное изобретение.
Он прикурил и устроился поудобнее, сдвинув шляпу на лоб. Лицо его выражало совершенное удовлетворение.
Я сжала шляпку в руке и стала смотреть в окно. Красота этого господина меня смущала. С красивыми мужчинами я всегда веду себя глупо. Впрочем, как и большинство женщин. Мама предостерегала меня, когда я встретила Эмори.
Он ухаживал за мной три недели, прежде чем познакомиться с матерью. Несмотря на его обаяние, я сразу поняла, что меня ждет, когда наутро мама позвала меня в мастерскую. Все остальные матери из нашего общества пытались сбыть дочерей с рук, моя же отчаянно не желала выпускать меня из своих когтей.
В ее мастерской — ярко освещенной, пахнущей красками и скипидаром — мне всегда становилось спокойно. Но в то утро она казалась душной и давящей. Мама в заляпанном красками фартуке стояла у мольберта, темные волосы водопадом сбегали у нее по спине. Она больше не утруждала себя прическами и выглядела неряшливо. Мазки на холсте тоже казались небрежными и резкими. С годами ее картины становились все более неаккуратными.
— Жанна, не стой в дверях! — Она поставила на столик кофейную чашку и ткнула в мою сторону кистью, как шпагой. Я была заметно выше матери, но это ее не смущало. — Этот мужчина опасен. Выкинь его из головы немедленно. Да, его внимание льстит, но оно продлится недолго. Уродливый мужчина может жениться на красивой девушке. Но наоборот поступать нельзя. Ты будешь стареть, как кусок вонючего сыра, а он — как прекрасное вино. Плесневелый сыр любят далеко не все, а вот доброе вино всем нравится, и твою долю выпьют, попомни мое слово. Эта история стара, как само время.
Довольная вычурной метафорой и уверенная, что вопрос закрыт, она повернулась ко мне спиной. В ярком солнечном свете стали заметны серебряные нити в ее темных волосах.
Я не послушала мать. У меня никогда не было поклонников, и когда Эмори стал появляться в театре каждый вечер с охапками цветов и рассказывать мне, что я самое чудесное создание, встреченное им в жизни, эти комплименты ударили мне в голову, как шампанское. Я не могла мыслить здраво. Я кое-как приходила в себя на сцене, зная, что он ждет меня после представления. Впервые мне стали завидовать другие балерины. О предложении я даже не мечтала. Мужчины часто увлекаются танцовщицами, но обычно берут их только в любовницы. Я тоже стала бы чьей-то любовницей, если бы Эмори не захотел на мне жениться. И тот факт, что он остановил свой выбор на мне, до сих пор наполняет меня гордостью.
Предложение последовало неожиданно. В тот вечер мы были приглашены на ужин, но по отдельности. Встретившись, танцевали до полуночи. Когда Эмори предложил проводить меня до дома, я без колебаний согласилась. Шел легкий снежок, бульвары искрились, стояла тишина. Мы остались вдвоем, мимо нас не проезжали даже повозки. Я помню, что успела подумать, как прекрасно это мгновение, еще до того, как Эмори остановился в неровном свете фонаря и поцеловал меня смело и властно. У меня задрожали ноги. До этого я никогда не целовалась. Когда он отстранился, я ощутила желание, которому не знала названия. Глаза у Эмори были невероятно синие.
Когда он поднял мою руку и принялся осторожно стягивать с нее перчатку, я испугалась.
— Не надо, — прошептала я, но он остановил меня, прижав палец к моим губам. Кожа у перчаток была такой же мягкой, как его губы.
Он посмотрел на мою голую руку, и по его лицу я поняла, что вовсе не кажусь ему гадкой. Он с трепетом смотрел на мои шрамы, и впервые я почувствовала то, что годы спустя будет чувствовать и демонстрировать мне всякий раз Эффи, снимая с меня перчатки, — невероятную силу и стойкость.
А тогда Эмори склонил голову и коснулся губами заживших ран. Снег падал на его рукав и таял на моей руке под теплом его губ.
Любая молодая женщина на моем месте ответила бы согласием.
Какое-то время мы действительно были влюблены друг в друга. Я все еще чувствовала себя неуютно, появляясь без перчаток днем, но ночами в первые годы нашего брака Эмори ласкал мои руки с той же нежностью, с какой после стал ласкать наших детей.
С самого начала было ясно, что Эмори не очень сложный человек. Он любил свое дело, гордился своей семьей и стремился поступать так, как ему хотелось. До рождения Эффи он ни разу не сталкивался с трудностями и ни за что не боролся. Он был единственным ребенком богатых родителей, которые его обожали. Некоторым людям просто достается хорошая жизнь — и Эмори был одним из таких людей. Мне повезло стать его женой, войти в эту простую и приятную жизнь. Так я говорила себе — по крайней мере, в самом начале.
Сложнее всего было оставить мать и брата Жоржа, которому тогда только исполнилось одиннадцать. У меня не было ни одной достойной причины уехать от них, кроме влюбленности. Многие бы сказали, что этого вполне довольно.
Моя жизнь до Эмори тоже была весьма благополучна. Я выросла в обеспеченной семье, без отца — поскольку я никогда его не встречала, это меня не печалило, — с матерью, которая большую часть дня рисовала, и дедом, который боготворил меня. Он уводил меня с уроков и, посадив на плечи, гулял по улицам Парижа, с гордостью демонстрируя все архитектурные новинки, как будто сам их создал. По субботам он водил меня на уроки балета. Он ждал меня внизу в черном сюртуке, из-под которого выглядывали белоснежные, как мятные подушечки, манжеты. Когда я сбегала по лестнице, он присвистывал и говорил, что я выгляжу как картинка. Вся моя жизнь была подчинена стремлению доставить ему удовольствие. Это главный недостаток мира, в котором тебя боготворят. Приходится делать все, чтобы это не прекратилось.
Я жаждала похвал и научилась танцевать — ради деда. Я любила соревноваться и побеждать, а без этого нельзя стать хорошей балериной.
Мне исполнилось десять, когда дед внезапно скончался, сгорел за один день от лихорадки. Я кричала и молотила маленькими кулачками, отказываясь верить, что мой крепкий и бодрый дед мертв, пока мама не отвела меня в его спальню и я не увидела посеревшее безжизненное лицо. Я плакала много дней. Мама забросила кисти и холсты и сидела со мной, пока я рыдала. Никогда больше я не проводила с ней столько времени.
После этого я стала учиться танцам еще усерднее, в память о деде. А еще потому, что уже не могла жить без внимания публики.
Я осталась с матерью, которая без особого энтузиазма хвалила все, что я делала: мои слабые наброски, посредственную игру на пианино и танцы. Она всегда умела распознать талант и отдавала должное всему, что имело ценность. Но если речь заходила обо мне, она слушала вполуха, смотрела вполглаза, хвалила равнодушно и уходила. Она заботилась обо мне, как заботятся о фамильной драгоценности или антикварной статуэтке, о чем-то очень дорогом, с чем понятия не имеешь, что делать. Я думаю, она с удовольствием заперла бы меня в стеклянный шкаф и доставала бы изредка, чтобы полюбоваться.
А потом в нашу жизнь вошел мой брат Жорж. Его рождение удивило меня не меньше, чем смерть деда. Я ничего не знала о том, как появляются на свет младенцы, и верила, что мама просто растолстела, а маленького мальчика подбросил в окно аист — так мне рассказывала гувернантка. Пока мне не исполнилось шестнадцать и я не стала появляться в обществе, я не понимала, что он бастард. Возможно, именно поэтому мать его ненавидела.
Если мной она восхищалась, хоть и вяло, то к бедному братишке испытывала самое настоящее отвращение. Она злилась на него и подвергала критике каждый его поступок с тех пор, как он научился ходить. Только став взрослой женщиной, я задумалась об обстоятельствах ее беременности и пришла к выводу, что это могло случиться либо против ее воли, либо она любила отца мальчика, а тот обманул ее. Так или иначе, она терпеть не могла Жоржа. Судя по тону ее писем, это продолжалось до сих пор, хотя он единственный остался рядом и мог о ней позаботиться.
После свадьбы и переезда в Нью-Йорк я не виделась с матерью. Мы регулярно переписывались, но здоровье Эффи не позволяло мне думать о путешествиях, а мать стала для них слишком слабой. Я надеялась, что однажды к нам приедет Жорж. Последние семнадцать лет каждую неделю мы обменивались письмами. Судя по ним, он стал очень рассудительным молодым мужчиной. Я была уверена, что он окажет на девочек хорошее влияние.
Вспомнив о дочерях, я вынула из кармана часы, чтобы проверить время. Тут поезд, останавливаясь, дернулся, и сумочка чуть не упала на пол. Мой сосед, который уже успел докурить свою сигарету, подхватил сумочку за серебряную цепочку, дружелюбно подмигнув мне.
— Спасибо. — Я приняла сумочку, краснея, как деревенская простофиля, и думая, что молодые люди стали совсем дерзкими и жестокими, раз флиртуют с женщинами вроде меня.
— Это ваша остановка? — спросил он и поднялся, как будто заранее был уверен в ответе.
Я выглянула в окно:
— Да.
Забыв узнать время, я убрала часы, прижала сумочку к груди и оперлась на протянутую им руку. Унизительное желание вдруг охватило меня.
— Ваша шляпка! — воскликнул он, когда я была уже в проходе.
— Ах, какая я глупая!
Я обернулась, а он схватил меня за руку и радостно пожал.
— Вам стоит начать курить! — Он улыбнулся. — Это разгладит тревожную морщинку у вас на лбу.
Упоминание морщин на лбу не походило на комплимент, но я улыбнулась и поблагодарила его, а потом приняла сигарету, которую он протянул мне вместе со шляпкой, и спрятала ее в сумочку.
Эту встречу я часто вспоминала следующие несколько месяцев, когда моя налаженная жизнь начала уходить из-под ног. Приятные манеры и искренняя улыбка этого странного человека, слабый запах полыни и сигаретного дыма преследовали меня. Впервые за многие годы я испытала нечто похожее на желание. Может быть, Господь наказал меня за грешные мысли?
Выйдя из поезда, я поспешила домой, подгоняемая вечной тревогой. Но на месте я обнаружила, что все идет как полагается. Луэлла спустилась к ужину раскрасневшаяся и оживленная после дня гимнастики в Уэстчестере. Я всегда знала, что ей необходимы упражнения на свежем воздухе. Эффи вела себя тихо, но в этом не было ничего необычного. Если бы не Эмори, который избегал смотреть мне в глаза и говорил глядя в сторону, ужин получился бы приятным. Правда, в невнимании мужа тоже не было ничего необычного, но в его глазах что-то мерцало: жар, похожий на тот, который молодой человек в поезде зажег во мне.
Глупо, конечно, но я попробовала в ту ночь добиться от мужа близости. Я прижалась к нему, когда он раздевался, собираясь лечь в постель. Он вздрогнул, отстранил меня, пробормотал, что дурно себя чувствует.
Должно быть, я выглядела очень несчастной, потому что, посмотрев на меня, он смягчился:
— Жанна, дорогая, прости меня. Это обычная простуда. Ты же знаешь, как я плохо переношу перемену погоды.
Разумеется, он не был простужен, но я ничего не сказала. Он залез в постель и выключил свет, когда я тихо раздевалась. Последними я сняла перчатки, а потом надела ночную рубашку. Когда Эмори перестал снимать перчатки с моих рук? Я давно об этом не думала, но после нашего первого поцелуя под фонарем с перчаток часто начинались ласки: мое сопротивление, мягкая решительность Эмори, мое подчинение. Думаю, многие пары играют так же, когда снимают корсет.
Я тяжело села на край кровати. Эмори редко теперь видел мои голые руки. Он никогда этого не говорил, но я знала, что они кажутся ему отталкивающими. То, что было соблазнительным, стало гадким. Лучше было прятать их за сверкающей ширмой… Как и наши отношения.
— Чуть не забыл, — Эмори взмахнул рукой, — я купил тебе новые духи. Они на туалетном столике.
Там действительно стоял крошечный флакончик, которого я не заметила. На боку чернели буквы: «Фарнезиана». Я взяла духи — ни карточки, ни коробки, ни обертки. Это был не подарок, а извинение. Да, мужу не помешал бы урок притворства, подумала я. Когда я вытащила пробку, в нос ударил тошнотворно сладкий запах: пахло сахаром, ванилью, кондитерской. Интересно, он решил, что этот предназначенный для домохозяек запах мне подходит, или просто подошел к парфюмерному прилавку универмага «Гимбельс» и ткнул в первый попавшийся флакон, не потрудившись понюхать?
Я была по горло сыта собой и своим мужем. Как глупо было касаться его! Что на меня нашло? Мы не были близки как муж и жена с самого рождения Эффи. Конечно, это была не ее вина. Я никогда не винила нашу дочь, ни капельки. Она не по своей воле родилась ущербной. Я не хотела рожать еще одного больного ребенка, поэтому после ее появления держала мужа на расстоянии вытянутой руки. Тогда это было несложно. Я страшно выматывалась со злобной трехлетней девочкой и младенцем, который синел всякий раз, когда плакал. Я отказалась нанимать гувернантку, няньку или сиделку для Эффи. Если моей дочери суждено было умереть, я собиралась быть рядом с ней.
Эмори не смог вынести постоянные отказы. Я должна была это предвидеть, но, когда я осознала свою ошибку, было уже слишком поздно. Распробовав свободу, он полюбил ее.
Забравшись в постель, я почувствовала кедровый запах лосьона после бритья и сладкий — помады, которая оставляла жирные пятна на наволочках, хотя он смывал ее с волос. Испытав мгновенный прилив раздражения от того, как высоко он натянул одеяло на плечи, я повернулась на бок.
Вглядываясь в темноту комнаты, не отличая теней от мебели, я повторяла себе то, что мне говорили многие годы: «Тебя предупреждали, Жанна. Тебе повезло, что он вообще на тебе женился».
Сегодня мне не казалось, что это было везение.
Июнь принес в наш двор тюльпаны. Их бутоны с розовыми кончиками, плавно перетекающими у основания в белое, словно были расписаны акварельными красками. Занятия закончились, но о поездке в Ньюпорт в этом году никто не заговаривал. Разумеется, из-за папы, который теперь редко бывал дома. Но мама будто этого не замечала и говорила, что приятно будет остаться дома.
— Увижу, как цветут лилии, — улыбалась она. — Я каждое лето без них скучаю.
Мне было нехорошо от того, что я прикрывала папину ложь. Она тяжелым грузом ворочалась у меня в желудке. Эта женщина в нашем доме, ее звонкий смех, отдающийся от стен. Я следила, чтобы не записать этого или не использовать для рассказа. Папа больше не просил меня показать тетрадь. Воскресными утрами он не отрывался от газеты.
Я не сказала Луэлле, что видела в тот день, когда она без меня отправилась к цыганам. Я не знала, как она поступит, узнав об этом. С тех пор как мы повстречались с мисс Милхолланд, Луэлла стала дерзкой и самоуверенной. Стоило маме уйти, как сестра убегала к цыганам с бесстрашием человека, который не боится быть пойманным. Я очень боялась потерять папу из-за незнакомой женщины, но сестру я боялась потерять не меньше.
Я бывала в таборе вместе с ней, хотя приступы теперь случались каждую неделю. Скрывать их было несложно (не то что остальную ложь), тем более что никто не обращал на меня внимания. Я никак не могла забыть тот день, когда сердце у меня остановилось. Это было послание, предупреждение — время догоняло меня.
Мне не нравилось обманывать маму, но рядом с цыганами мне становилось легче. Меня успокаивала их оживленность, а еще близость, существовавшая внутри больших шумных семей, живущих на виду, в непосредственной близости от природы. За гулкими стенами моего дома тайны всегда оставались тайнами, терялись где-то под высокими потолками. Мне казалось, что я живу в монастыре.
Кроме того, я могла приглядывать за Луэллой, сидя в траве с тетрадью и наблюдая, как она, сбросив оковы приличий, пользуется тем, что считает свободой: танцует в одежде Пейшенс до боли в ногах и поет, срывая голос.
Трей сидел со мной, тихонько выдергивая пучки травы. Он говорил, что моя компания спасает его от рутины. Мне нравилось проводить с ним время. Ощущение тепла, возникавшее между нами, тоже меня успокаивало. Только один раз он спросил о моей писанине. Я ответила, что просто сочиняю всякие истории. А он рассказал, что его мать любит сказки Старого Света, и скоро я уже сидела рядом с Марселлой и слушала ее.
— Юные сердца должны сохранить знания о том, что пришло к нам из других частей света, — говорила она. — Это гоблины, феи, эльфы, гномы, призраки и проклятия…
Она рассказала мне о проклятии, лежащем на народе ее мужа, о чарах, наложенных на ее сестру при рождении, о том, что женщины ее семьи видят смерть до того, как та придет.
— Жизнь бывает страшной, — говорила она. — Не погуби свое воображение. Оно поможет тебе уйти в далекие края, когда станет совсем невыносимо.
Мне нравилась Марселла — воплощение силы и уверенности, которых так не хватало матери, и свободы, которой жаждала сестра. Она была взрослой женщиной с великолепным воображением и сохраняла полную невозмутимость даже в хаосе табора.
Я узнала, что цыгане дерутся не реже, чем поют. Трей рассказал, что во многих песнях скрываются оскорбления, поэтому драки случаются часто. Обычно дрались Сидни и его старший брат Иов. Они пугали меня. Я привыкла к мужчинам, чья мужественность была сдержанной и элегантной, как у папы. Ничем не стесненная сила братьев мне не нравилась.
Поначалу я не понимала, почему цыгане приняли нас и позволили сестре подойти к ним так близко. Когда я задала Трею этот вопрос, он ответил, что так решил Фредди, его отец.
— Сидни — его любимчик, — подмигнул Трей.
Ни для кого не было секретом, что Сидни влюблен в Луэллу. Хотя она никогда о нем не заговаривала, я порой видела, как она смотрит на него или улыбается, прогуливаясь под ручку с Пейшенс, которая пугала меня даже сильнее братьев. Я отчего-то не доверяла ей, и она это чувствовала. Она старалась избегать меня и держала Луэллу при себе, дарила ей разные безделушки, которые требовали ответных подарков.
К июлю Луэлла стала нервной и дерганой. Чем больше времени мы проводили с цыганами, тем беспокойнее она становилась. Ее бунт заходил все дальше. По ночам я просыпалась и видела ее у окна. Она говорила, что в комнате невозможно душно и что хорошо было бы спать под звездами.
— Цыгане не спят под звездами, — напоминала я. — Они спят в фургонах и шатрах.
Но я чувствовала, что она меня не слушает.
Наутро после своего шестнадцатого дня рождения, тринадцатого июля, Луэлла устроила скандал из-за отборочного смотра в Метрополитен-опера. Накануне у нас прошел тихий праздничный ужин, и папа преподнес ей пару крошечных жемчужных сережек, которые были приняты с благодарностью. Это была первая трапеза после инцидента у «Дельмонико», когда она не бурила папу взглядом, и у меня появилась надежда, что все налаживается. Но на следующий день, спускаясь к завтраку, я увидела, что Луэлла бушует в гостиной. Она пробежала мимо меня, вздернув нос. Мама смотрела на нее снизу, а потом перевела обвиняющий взгляд на меня.
— Спускайся, — велела она.
Я подчинилась. Ее лоб перечеркнула подозрительная морщинка.
— Происходит ли с твоей сестрой что-то, о чем я должна знать?
Сначала я испытала облегчение от того, что она еще ничего не узнала. Потом — панику, ведь она знала достаточно, чтобы подозревать. Я ткнула туфлей в нижнюю ступеньку:
— Нет.
— Отвечай! — Мама пальцем приподняла мой подбородок, заставляя смотреть ей в глаза.
Я отдернула голову. Я ненавидела себя за то, что такая маленькая. Я была расстроена и одновременно зла потому, что мама не замечала происходившего с отцом. Она могла хотя бы выказывать признаки тревоги. Если бы отец видел ее ввалившиеся глаза и посеревшее лицо, он бы почувствовал себя виноватым. А она казалась такой же здоровой и ясноглазой, как всегда, и благоухала сладкой ванилью.
Мама посмотрела так, будто знала, что я что-то скрываю:
— Я велела тебе отвечать.
— А я ответила, что нет! — воскликнула я.
Она отпрянула, и мне сразу стало стыдно за резкость. Мы все обманывали ее, но собственной вины матери в этом не было. Я смотрела на ее обтянутые перчатками руки и мечтала сорвать эти перчатки и дотронуться до бугристых шрамов. Я так давно их не видела! Марселла тяжело работала руками. Мисс Милхолланд холила свои. Руки мамы были ее главной силой, но она их прятала. Почему она такая слабая?
— Хорошо, — ответила она и отпустила меня.
Хотя Луэлла и была в ярости из-за необходимости идти на отбор, станцевала она достаточно хорошо, чтобы получить свою первую роль — одного из семнадцати ангелов в дивертисменте по мотивам сказки братьев Гримм «Гензель и Гретель». Она не снизошла до того, чтобы поблагодарить маму, но гордость приободрила ее, хотя бы на время. В глаза вернулся блеск, и она снова стала выматываться на репетициях и спать после них. Мы с мамой ходили на каждую репетицию, радуясь возможности убежать от городской жары и спрятаться в прохладе театра. Мы сидели в плюшевых креслах и смотрели, как балерины скользят по сцене, как они прыгают, будто их тела ничего не весят, и взмахивают руками, как крыльями. На сцене будто оживали сказки Марселлы.
Однажды я, как обычно, сидела в кресле рядом с мамой, захваченная кружением на сцене и нарастающим крещендо струнных, но тут хореограф остановил музыку взмахом руки и подошел к Луэлле. Хлопнув в ладоши в паре дюймов от ее носа, он рявкнул:
— Фуэте! Фуэте!
Не медля ни секунды, Луэлла подняла руку над головой, вытянула ногу в сторону и принялась вращаться.
Мама напряглась. Ладони ее чуть приподнимались, когда она шептала:
— Круизе… да, да… пятая позиция.
— Фуэте! — снова гаркнул хореограф. — Фуэте! Фуэте!
Снова и снова Луэлла вращалась. Музыки не было, только резкие хлопки да мягкий стук туфелек Луэллы о деревянную сцену. Наконец хореограф опустил руки — и в театре стало тихо. Грудь Луэллы под легким лифом быстро вздымалась и опадала, щеки раскраснелись.
Хореограф указал на нее пальцем.
— Я больше не стану тратить на вас время, — сказал он. — Одна ошибка — и вам найдут замену.
Он махнул рукой дирижеру, который поднял палочку, и балерины разбежались по местам.
По пути домой мама села между мной и Луэллой на заднем сиденье автомобиля. Капли пота сбегали по шее шофера, солнечные лучи нещадно жгли, шумели трамваи и автомобили. Мама начала оживленно обсуждать выступление Луэллы, когда мы проехали мимо тележки с воздушной кукурузой, и я торопливо вставила:
— Давайте остановимся, купим кукурузы.
— Нет, и не перебивай! — отрезала мама.
Я обиделась и отвернулась. Стены домов мерцали от жары, влажная дымка висела над рекой из сюртуков и шляп, которая текла по улице.
— Пируэты у тебя хороши, и ритм ты держишь отлично. Но ногу надо отводить дальше! Дальше! — Она вытянула руку. — И тянуть носок, как только оторвешь ногу от пола.
Я покосилась на сестру, которая, отвернувшись от мамы, уставилась в окно. Раньше она любила говорить о балете и обсуждать каждую мелочь. Теперь она не промолвила ни слова.
Больно было смотреть, как мама пытается ее поддерживать. Она начала что-то говорить, затем вздохнула и замолкла. Несколько минут мы ехали молча, наконец мама сумела выговорить то, что давно собиралась:
— Мы с отцом решили отправить тебя осенью в Париж.
— Что?! — Луэлла резко повернулась. — Почему?
— Тебе шестнадцать. Это лучшее время для поездок за границу. Ты никогда не видела моей матери, своего дяди Жоржа и моей родной страны.
— А как же Эффи? Почему ей не нужно ехать?
Не нужно? Я бы с удовольствием поехала.
— Ты прекрасно знаешь, что Эффи не выдержать такой поездки.
— Я не хочу. — Луэлла скрестила руки на груди.
— Не будь такой неблагодарной. Это не помешает твоим танцам. Спектакль в сентябре, и мы устроим поездку в октябре.
— А как же школа? — поинтересовалась Луэлла, хотя я прекрасно понимала, что до школы ей дела нет.
— Назовем это каникулами. Ты нагонишь. Путешествие в Европу лучше любых учебников.
— Я не еду.
— Не глупи. Что за девушка, которая не хочет увидеть Париж?
— Я не хочу! И танцевать в «Гензеле и Гретель» тоже не хочу.
Мама притихла. Взгляд ее метнулся вперед, она сцепила руки, как будто что-то сминала. Повисла неприятная тишина.
— Ты подписала договор. У тебя нет выбора.
Луэлла опустила плечи. Умоляюще посмотрела на маму:
— Ты слышала Михаила. Я ужасна. Он собирается меня заменить. Я слишком тяжелая. Другие балерины — как стручки. Они вдвое меньше меня. Не знаю, почему я заняла первое место на просмотре. Меня ноги не слушаются. У меня мозоли. Я не умею делать фуэте и не хочу уметь.
— Это ребячество. Ты слишком усердно трудилась, чтобы теперь бросить.
— Ты же бросила.
Мама наклонилась вперед, повернулась к Луэлле и вцепилась в сиденье перед собой:
— По большому счету нет. Жизнь балерин коротка, и моя закончилась.
Она порывисто стянула перчатку, подняла руку в воздух, демонстрируя уродливые шрамы, нежные и розовые, как кожа младенца.
— Думаешь, кто-то хотел видеть это на сцене? — Голос у нее стал высоким и пронзительным. — У тебя нет ни одной из моих трудностей. Я не воспитывала тебя лентяйкой. Сбрось вес. Перевяжи ноги. Ты не бросишь балет!
Автомобиль рванулся вперед, мама устроилась на сиденье удобнее и натянула перчатку. Из своего угла я смотрела, прижавшись к двери, как они меряют друг друга взглядами. Луэлла почти не уступала маме в росте, и лицо у нее было совсем взрослым — это проявилось, когда ей исполнилось шестнадцать. На мамином лице застыло суровое выражение, какого я давно уже не видела. Между ними повисло почти физически ощутимое напряжение. Шла битва двух воль. И тут сестра устроила жуткую проделку. Она подняла свои балетные туфельки за розовые ленты, сделала ехидное лицо, покрутила их в руках и спокойно выбросила на мостовую. Я всегда восхищалась этими очаровательными туфельками. В ужасе я высунула голову в окно и увидела, как они упали и тут же оказались под колесами другого автомобиля. Мама тихо вздохнула, но ничего не сказала.
Автомобиль почти остановился, такое плотное было движение. Я съежилась, мечтая лишь о том, чтобы добраться до дома. Мимо пролетел мальчик на велосипеде. Я украдкой посмотрела на маму с Луэллой, сидевших плечом к плечу. Мама смотрела прямо перед собой, сжав губы в тонкую линию. Руки она упрятала в перчатки. Луэлла глазела на улицу. Меня злило, как безжалостно она выбросила туфли: как будто отбросить все, что ей дала мама, было так легко.
Ужин прошел в неприятном молчании. Воздух за открытым окном был теплым и неподвижным, тишину нарушал лишь громкий стрекот сверчков. Папа казался таким же замкнутым и сердитым, как все остальные: то ли мама рассказала ему, что случилось, то ли его мучила совесть.
Я грызла стручок фасоли, поглядывая на Луэллу. Она не съела ни крошки. Сестра смотрела куда-то вниз с непроницаемым выражением лица. Чем она займется, если не станет танцевать? Я не могла поверить, что она отказалась от шанса выйти на сцену с другими «ангелами». Трей говорил, что цыгане уйдут на юг, когда похолодает, так что их она тоже очень скоро потеряет.
После ужина Луэлла поднялась к себе, не сказав ни слова ни мне, ни родителям. Она все чаще спала в своей комнате. Я забралась в постель и попробовала писать, но придумывать сюжеты становилось все сложнее. Сдавшись, я выключила свет. Я долго еще представляла довольное лицо сестры и пуанты, превратившиеся в розовые ошметки. Потом я услышала, как открывается входная дверь, и подошла к окну. Папа садился в такси. Я смотрела ему вслед, а струя выхлопных газов постепенно растворялась в свете фонаря. Моя семья разваливалась. Первыми отпали папа и Луэлла. В животе что-то ныло. Я снова легла и через какое-то время заснула, так и не дождавшись папиного возвращения.
Проснулась я от того, что Луэлла трясла меня за плечо.
— Что случилось? — Я села.
Еще не рассвело, но занавески были отдернуты. Квадрат лунного света на полу походил на шкатулку.
— Повернись, я тебя причешу.
— Что?
Я еще не проснулась, но просьба все равно выглядела странной.
— Помнишь, я хотела непременно причесывать тебя, даже когда ты выросла и научилась сама? — Она встала на колени на кровати и принялась разбирать пальцами мои пряди, сильно их дергая. — У тебя очень красивые волосы. Совсем как у мамы, гораздо гуще моих. Я всегда им завидовала.
Она расчесала мне волосы и начала заплетать.
— И твоим «синим» приступам завидовала.
— Почему?
Ночь выдалась жаркая и сырая, я вся была липкая от пота.
— Потому что от тебя никто ничего не ждет.
Это показалось мне оскорбительным.
— А почему ты выбросила туфельки?
Луэлла соединяла пряди, обрывая тонкие волоски.
— Это была проверка: хотела посмотреть, остановит ли мама автомобиль и заставит ли меня выйти на улицу, чтобы найти остатки туфель. Папа бы заставил.
— И что бы это доказало? И ты бы возненавидела папу за это?
— Я бы и ее возненавидела, но дело не в этом.
Закончив с косой, Луэлла легла на спину, а я растянулась рядом. Коса забилась под шею.
— А в чем?
— В том, что она этого не сделала. Что она позволяет нам делать с ней все что угодно.
Меня не удивило, что мама не прошла проверку Луэллы, но разочаровало.
— Думаешь, она скажет папе и он тебя накажет?
— Я уже наказана. Уверена, что отослать меня — папина идея.
— Поездка в Париж не похожа на наказание.
— Ты разве не понимаешь, что меня не ждут обратно? Папа хочет, чтобы я уехала и не выдала ненароком его маленькую тайну. Иначе зачем бы они это сделали? Раньше никаких разговоров про поездку в Париж не было. — Она взбила подушку и устроилась поудобнее. — Они не заставят меня уехать. Я не хочу.
Однако родители могли ее заставить, и мы обе это знали.
— Если ты откажешься, они придумают что-нибудь похуже. — Я вспомнила о папиной угрозе. — Особенно если ты теперь не танцуешь. Извинись. Ты любишь танцевать. Это твое будущее. Что ты будешь делать без этого?
— Не знаю.
Эта неопределенность не волновала ее, но мне хотелось, чтобы она задумалась. Мы всегда обсуждали наше будущее.
— Ты, например, — Луэлла улыбнулась, будто вспомнив свою роль в этом разговоре, — отправишься в колледж и станешь великой писательницей. Независимой, возбуждающей всеобщую зависть женщиной, вроде Инес Милхолланд.
— Не хочу быть похожей на нее! — Я поморщилась. — И чтобы мне завидовали — тоже.
— А я хочу. Она делает, что хочет. Папа водится с такой женщиной, а нас заставляет жить по другим стандартам. А почему мы должны? Знаешь, цыгане ведь тоже не свободны. — Она приподнялась на локте. — Пейшенс в следующем месяце будет шестнадцать, и ее заставят выйти за парня, которого она терпеть не может. Их родители сговорились, когда ей было три года. Отцы пожали друг другу руки — и конец. Мы все в ловушке.
Я вдруг поняла, что Луэлла тоже скоро может выйти замуж, особенно если она не будет танцевать. Может быть, она найдет мужа в Париже. Тогда я никогда больше ее не увижу.
— Ты так влюблена в Сидни?
— Совсем нет! Я влюблена в их музыку! Когда еще мы услышим что-то подобное? Если мне снова придется слушать на патефоне, как Энрико Карузо тянет одну-единственную ноту, я этот патефон расколочу. Я все говорила себе, что осталось учиться всего год, но что потом? Танцовщицей я не стану… Фата и домашние туфли?
Я привыкла считать, что она станет такой же знаменитой, как Анна Павлова, но это было глупо. Она не будет балериной, а я не пойду в колледж. Разглядывая лунные тени на потолке, я вдруг поняла, чем на самом деле были все наши планы, — детскими фантазиями. Но мы больше не были девочками, которые могут мечтать и фантазировать. Я потеряла эту способность в то мгновение, когда отец у меня на глазах поцеловал ту женщину. Все, что я считала истиной, стало ложью. Может быть, поэтому и Луэлла выбросила пуанты на улицу — она тоже больше не могла верить в свою историю.
Я взглянула на нее. Она лежала на спине и смотрела в потолок, волосы разметались по подушке. Видит ли она те же узоры лунного света, что и я, или для нее они совсем другие? Я хотела рассказать ей, как у меня остановилось сердце, как стены разъехались в разные стороны. Как у меня сжимается все в груди, как я боюсь потерять ее из-за Парижа, замужества и будущего, которого у меня не будет. Как я боюсь, что мы уже потеряли отца и что мать останется совсем одна.
Но я ни о чем не рассказала ей. Мне хотелось спать, и я не знала, что другого шанса поговорить с ней у меня не будет. Закрыв глаза, я слушала, как ворочается рядом сестра, пока сон наконец не одолел меня. Это был единственный на моей памяти раз, когда я заснула раньше нее.
Проснулась я в девять утра, в той же самой позе, в которой меня застал сон. Увидела пустую подушку. Села, борясь со сном. Луэлла уже встала. Снаружи ярко светило солнце. Мне не дозволялось спать так долго, и я, ощутив дурное предчувствие, быстро оделась и спустилась вниз. Столовая была совершенно пуста, посуду после завтрака уже убрали. Желудок трепыхнулся.
— Эффи? — Я дернулась, услышав мамин голос.
Она стояла в дверях. Лицо ее от воротничка до лба было безупречно белым.
— Ты проспала завтрак, дурная девчонка. — Она улыбнулась, но бодрость в голосе была явно деланной.
— Почему Неала меня не разбудила?
— Я дала ей выходной.
— Как?
— Иногда полезно побаловать слуг. Пообедаем в городе?
— Вдвоем? — Мы с мамой редко делали что-либо вместе. — А где Луэлла? Папа уже уехал по делам?
— Возьми шляпку, — велела она, надевая свою собственную, украшенную таким количеством перьев, какого хватило бы на целую стаю.
Мы вышли в удушающе жаркий день. Плотные облака нависали над головой, как крышка над кастрюлей, и готовы были сварить нас заживо. Я подумала, что если пойдет дождь, капли, шлепаясь на мостовую, станут шипеть и испаряться.
Надземка домчала нас до Манхэттена, где мы поели в кафе «Мартин», полном расслабленной публики. Веера и шляпы лениво раскачивались, краснолицые официанты в белых куртках изнывали от жары, разнося дымящиеся тарелки. Люди, сидевшие за столиками на галерее, походили на пассажиров корабля. Я вспомнила о затонувшем прошлой весной «Титанике». Как, должно быть, потом страдали те, кто махал им с берега, провожая на смерть.
Мама съела маленький кусочек утки, отложила вилку и достала из сумочки серебряную сигаретницу, которой я раньше не видела. Мама никогда не курила. Но сейчас, пока я ела, она сидела с зажженной сигаретой и смотрела по сторонам. Моя утка оказалась нежной и пикантной, но у меня совсем не было аппетита.
На десерт мама заказала карамельный пудинг для меня и два коктейля «Бренди Александр» для себя. Мама редко пила спиртное, только с папой после обеда в гостиной. Алкоголь раскрасил ее щеки и придал голосу выразительности. Она расслабилась и вдруг стала красивой. Пышная прическа под шляпой вздымалась волной, талия была стиснута «лебединым» корсетом (название это очень подходило ее фигуре), рукава колыхались, глаза горели. Она казалась невероятно привлекательной и совсем не похожей на мою мать.
В обычных обстоятельствах я бы обрадовалась выходу с мамой, но сейчас ситуация была особенной. Сигаретница лежала на столе. Мама щелкала ее крышечкой и смотрела поверх моей головы.
— Не купить ли нам новые платья?
Она была слишком радостной, слишком оживленной.
В желудке вместе с уткой и пудингом (я уже пожалела, что съела их) заворочалось беспокойство. Мне очень не хватало Луэллы, я скучала по ней. Наверное, мама заставила ее идти на репетицию, несмотря на выброшенные туфли, но я знала, что не должна спрашивать.
Мы отправились не к «Селесте», где обычно покупали платья, а на 23-ю улицу. Мама шла на несколько шагов впереди, иногда отводя назад руку, чтобы проверить, не отстала ли я. Она гордо вышагивала мимо витрин, сверкавших всеми оттенками фиолетового и аметистового. Потом она вдруг резко свернула в двери универсального магазина братьев Штерн и пошла медленнее, то задерживаясь у прилавка с духами, то щупая ткань в галантерейном отделе.
Приобретя пару белых перчаток для мамы и пару розовых — для меня, мы ушли из магазина, не примерив ни одного платья, и отправились в Медисон-сквер-гарден. Дождя не было. Облака рассеивались, и между ними появлялись лоскутки ярко-синего неба. Пот пропитал подмышки платья, а мамино лицо под шляпой блестело. Она постоянно вынимала часы из сумочки и проверяла время, щелкая застежкой так часто, как будто эти щелчки толкали ее вперед.
Я очень обрадовалась, когда мы наконец пересекли Медисон-авеню и сели на поезд, идущий до дома. Когда мы доехали до Болтон-роуд, небо стало лазурным. Темные тучи остались далеко на горизонте, и вечернее солнце, как прищуренный глаз, проглядывало в просветы между облаками. Лучи казались почти осязаемыми.
Мама остановилась перед дверью. Папа стоял в холле, без галстука, сюртук расстегнут. Глаза у него были дикие. Мама подошла ближе. Коробка с перчатками задрожала в руках.
— Эффи, иди к себе, — резко велела она.
Коробка выскользнула из маминых рук, но никто не наклонился, чтобы поднять ее.
Я взбежала наверх. Влетела в пустую спальню Луэллы. При виде тщательно застеленной кровати и аккуратного туалетного столика меня охватил ужас. Я распахнула дверцы гардероба: вся одежда висела на вешалках. Репетиции никогда не затягивались так надолго. Где она? Ее не могли настолько быстро отослать в Париж, да еще без одежды. Сердце дернулось, и боль из легких иголочками перекинулась к ребрам. Я съежилась, спрятала лицо в ладони, постаралась дышать медленнее. Когда я встала, кровь бросилась в голову, комната почернела на долю секунды, а потом снова стала четкой. В зеркале кривлялась худая бледная девочка. Я ударила себя кулаком по виску — она сделала то же.
Пытаясь успокоиться, я ушла к себе и села за стол. Я разглядывала узоры на листьях, любуясь самыми крошечными жилочками, а сама прислушивалась: не откроет ли Луэлла дверь, не побежит ли наверх, чтобы рассказать мне, как прошел день. Но вместо этого снизу закричал папа:
— Эффи, немедленно спустись в гостиную.
Свет еще не зажигали, и гостиная казалась мрачной и багровой. Мама сидела на диване, ссутулившись, сгорбив плечи. Платье ее поблекло от жары. Папа стоял рядом, скрестив руки на груди. Он тоже горбился, как будто недавние события сделали его меньше ростом. Потом я увидела в кресле бабушку, плотно закутанную в черное, как посылочный ящик. Лицо ее выражало неодобрение. Что она здесь делает? Она никогда не покидала своего дома в Грамерси-парке. Последний раз она приезжала, когда умер наш дед.
— Где Луэлла?! — крикнула я.
Родители посмотрели друг на друга и замялись. Бабушка тут же встряла:
— Ее отправили в летний лагерь.
Летний лагерь?! Я хотела рассмеяться или закричать. Они считают, что я совсем ничего не понимаю? Они знали о цыганах!
— Где она? — повторила я, задыхаясь. — Ее уже отправили в Париж?
— Это вряд ли. — Бабушка поджала губы и склонила голову набок.
— Эффи… — Папа подошел ко мне. Обычно он смотрел так, когда беспокоился, что у меня случится приступ. Только в такие мгновения он выглядел неуверенным в себе. — Твоей сестре пришлось ненадолго уехать, но с ней все хорошо. Она вернется, и она недалеко, не в Париже. Тебе не стоит волноваться.
— Почему не сказать мне, где она?
— Ты должна нам довериться. Это ради твоего блага.
Я затрясла головой. По лицу катились слезы. Сильные папины руки обняли меня. Я ощутила биение его сердца и тут же отпрянула, хватая ртом воздух.
— Дыши! — Мама встала. — Не загоняй себя.
Она взмахнула рукой в перчатке. На лице ее была написана тревога.
Я прислонилась к стене. Все вокруг плыло, руки и ноги стали очень длинными. Я не перенесла бы маминого прикосновения, поэтому я убежала, услышав, как папа сказал:
— Оставь ее, Жанна.
Наверху я рухнула на колени, положив голову на кровать. Тяжесть в груди душила. Я ударила себя в грудину, мечтая вырвать свое глупое сердце. Я больше не хотела смотреть на мир через это кривое окно. Оно не делало меня особенной или отличной от других.
Мое выживание не было признаком силы. Просто время медленно меня пожирало.
Если бы не мое здоровье, папа отослал бы и меня. Я бы тоже лгала, убегала из дома и уходила к цыганам. Наверное, поэтому Луэлла и завидовала моим приступам. Знала ли она, что собирается сделать папа?
«Девушка спускается по лестнице, а отец ждет ее внизу, похлопывая шоферскими перчатками по бедру. Он открывает дверь. Утренний свет растекается вокруг его головы нимбом, и девушка смеется. Ей велят взять шляпку, и она подчиняется. Она уверена, что отец собирается убедить ее ехать в Париж и у нее будет шанс сказать, что она вовсе не хочет никуда уезжать. Девушка замирает у дверей и смотрит наверх, гадая, проснулись ли уже мать и сестра. Когда дверь закрывается, она еще не знает, что не вернется домой к ужину. Только когда автомобиль едет вверх по дороге и когда ворота Дома милосердия закрываются за ним, она начинает плакать».
Нет! Я закрыла глаза рукой. Все было не так!
Я поднялась и пошла в комнату Луэллы. Сумерки сгустились, и на мебель легли тени. Я не хотела верить, что она меня бросила, но при этом до глубины своей расколотой души надеялась, что папа не увез ее, что она сбежала с цыганами. Я опустилась на колени, сунула руку под матрас, пошарила там. Если Луэлла ушла по своей воле, она должна была забрать с собой свои сокровища. Мы условились прятать под матрасами все, связанное с цыганами. У меня лежали томик Вордсворта, который мне дала почитать Луэлла, перышко и желтая лента, которые мы с Треем нашли в лесу. Я запустила руки поглубже под матрас, тщательно все ощупывая и мечтая ничего не найти. Когда рука наткнулась на что-то мягкое, у меня перехватило дыхание. Я потянула и вытащила синий шелковый шарф Пейшенс. Узел развязался, и стеклянные бусины рассыпались по покрывалу, как капли воды. Там же лежали серебряный гребень и две катушки ниток для вышивания. Я покатала в пальцах бирюзовую бусину с красной каплей в центре — амулет от дурного глаза. Я знала, что Луэлла не оставила бы эти сокровища, но все же надеялась, что она могла сбежать в табор.
Собрав вещи Луэллы, я вернулась к себе и бросила все это на кровать. Снаружи донеслись какие-то звуки, я подошла к окну и увидела, как папа помогает бабушке сесть в автомобиль. Спина у нее была совсем сгорбленная. Я представила на ее месте элегантную мисс Милхолланд и почувствовала прилив ненависти к отцу. Автомобиль уехал, а он еще долго стоял, сунув руки в карманы, и смотрел на дорогу.
Я не вышла к ужину. В семь часов папа постучал в дверь:
— Эффи? Ты в порядке?
Я не ответила.
— Как я уже говорил, с твоей сестрой все хорошо. Она совсем скоро вернется. Эффи, я должен услышать твой голос, чтобы понять, что ты жива.
— Все хорошо.
— Ты не голодна?
— Нет.
Он побарабанил по двери пальцами:
— Хорошо, тогда хотя бы постарайся поспать, слышишь?
Ночью я лежала поверх покрывала, полностью одетая. Окно было распахнуто, чтобы я могла слышать каждый звук. На улице скрипели повозки, лаяла собака, проехал, погромыхивая, автомобиль. Когда пробило двенадцать, я прокралась в коридор. Из-под дверей родительской спальни не пробивалось ни лучика света. Я спустилась вниз, держась поближе к стене, где ступеньки скрипели меньше всего, и выскочила наружу.
Мой путь освещал яркий, ясный свет полной луны. Я бежала по лесу мимо ручья, мимо индейских пещер, вверх по холму. Страх колол ноги сотнями крошечных иголок. Я боялась, что луг окажется пустым, залитым лунным светом. Наверняка цыгане ушли, и сестра ушла вместе с ними. Я кинулась вперед, и у меня вырвался вздох облегчения, когда на полянке показались костры. Я бежала по траве, уверенная, что навстречу выскочит Луэлла и велит мне успокоиться. Но меня остановил мужчина.
— Христос Вседержитель! Я чуть по голове тебя не треснул! — Я узнала голос Иова. — Ох, да это ж Эффи!
Фредди, отец Иова, тут же вышел из круга костров. Он был огромен, как и его жена, с густой бородой и глубоко посаженными черными глазами. Кивком он велел Иову вернуться. Тут же появилась Марселла, подозрительно оглядела меня, будто забыв, кто я такая.
— Что ты здесь делаешь? — мрачно спросил Фредди.
— Я… Я ищу Луэллу.
Дыхание мое было тяжелым, грудь ходила ходуном. В колеблющемся свете костров я заметила Трея. Он стоял, засунув руки в карманы, и смотрел прямо на меня, но не подходил.
— Твоей сестры здесь нет. — Марселла отошла в сторону, загораживая Трея и костер. Ее фигура, освещенная сзади костром, казалась огромной и зловещей. — И тебе тут делать нечего.
— Она пропала, — сказала я, пытаясь отыскать глазами Трея.
— Мы знаем. Твой отец уже приходил и грозил нам. — В ее тоне слышалась уверенность человека, которому часто угрожали, но который при этом справлялся со всеми угрозами.
— Несчастье она приносит, сестра твоя. — Фредди обнял жену. — И ты принесешь. Не должен был я вас обеих пускать.
Тлеющее полено обрушилось в костер, взметнулись искры, взлетая и угасая, как умирающие светлячки. Фредди — широкий и неподвижный, как стена, — встал рядом с Марселлой, преграждая мне дорогу. Я хотела поговорить с Треем.
Марселла спокойно положила руку мне на плечо и произнесла твердым тоном:
— Нам нечем тебе помочь. Уходи.
Я вспомнила, как она клала мне на плечи руку, когда играла музыка, как близко я видела ее разбитые костяшки и выступающие вены. Я повернулась и пошла обратно, к лесу. Неподвижная армия деревьев и подлеска терпеливо ждали меня. Луна будто бы померкла. Я спотыкалась о корни и упавшие ветки и думала о ночном приключении, которое мы с Луэллой пережили всего несколько месяцев назад.
Дома я проскользнула к себе, как ночной зверь, идущий по безнадежному следу. В течение нескольких месяцев мы с Луэллой смотрели на отца едким обвиняющим взором и, зная, что он скрывает, покрывали его. Я захлопнула окно, скрываясь от ночи, нырнула в постель и зарылась в одеяла. Встряхнув шелковый шарф, прижала его к лицу. Бусы рассыпались по кровати. Одна бусина забилась под плечо, вторая под шею. От шарфа пахло сиреневой водой и дымом костра.
Ночью меня разбудил ветер. Он скребся в окно и колотил по стеклу веткой. Шарф выпал из рук, бусины закатились еще глубже, когда я села. Я заснула, не думая, что будет с моей кожей от их острых краев. В комнате было душно, и я не знала, сколько времени. Кто-то поднялся со стула, и я отбросила одеяло.
— Ты проснулась? — Это оказался отец.
Я поникла.
Он сел на край кровати и взял меня за руку. Прижал пальцы к запястью, проверяя пульс, как в детстве.
— Я так давно не спрашивал про твои рассказы. Прости меня за это, — сказал он глухо, как будто у него совсем пересох язык.
Я хотела тоже извиниться: за то, что я не великолепный ребенок Тилдонов, родившийся в первый день нового века, за то, что мы с мамой и Луэллой не стали той идеальной семьей, о которой он мечтал.
Отец выглядел усталым. В лунном свете я видела тонкие морщинки у его глаз и щетину на подбородке.
— Я за тебя всегда боялся. Теперь это смешно. — Он погладил меня по плечу. — Посмотри, как у тебя сердце ровно бьется. Я знал, что ты победишь. И к черту всех докторов! — Он наклонился к моему уху, глаза у него весело блеснули, как случалось, когда он перед самым ужином вдруг доставал из кармана конфеты для нас с Луэллой. — Пусть это останется между нами. Твоей маме такое не понравится. Это будет нашей маленькой тайной: будем ругать докторов вместе.
Я ничего не победила и не хотела больше никаких секретов.
— Где Луэлла?
Папа отстранился, и намечавшаяся между нами близость исчезла.
— Ты должна верить матери и мне. Твоя сестра расплачивается за свои поступки. Скоро она вернется домой.
Он встал и открыл окно. Засвистел ветер. Прикрыв меня одеялом, папа пробормотал:
— Засыпай, Эффи.
Я не хотела, чтобы он уходил. Я не хотела оставаться одна.
— Я завтра тебе покажу, что написала.
— Прямо с утра? — улыбнулся он.
— Прямо с утра.
— Знаешь, если твои рассказы хороши, нам стоит подумать об их публикации. Я знаю редактора, который сможет их посмотреть.
— Отец мисс Милхолланд?
— Он. — Папа издал неестественный смешок.
— Не хочу.
В лунном свете мы видели друг друга совершенно ясно. На его лице я прочла: он понял, что я все знаю.
— Что ж, найдем кого-нибудь еще, — сказал он и вышел.
Я скинула одеяло, поджала колени к груди и закрыла глаза. Но горячие слезы все равно катились по вискам. Дом милосердия представлялся огромным и неприступным, белые стены высились, как врата ложного рая.
«Девушка пинается, кусается и кричит, когда ее волокут внутрь. Ее отец, наблюдая из автомобиля, боится, что совершил ошибку. Он долго еще сидит, ударяя ладонью по рулю, думая, не стоит ли зайти внутрь и забрать ее. Небо затянуто тучами. Он хочет, чтобы пошел дождь и смыл жару. Он думает о жене и ощущает первый прилив настоящего раскаяния. Он сделал это ради самого себя. Но все же, заведя двигатель, он говорит себе, что это все ради дочери, что так будет лучше, что она ответит за свои поступки. И что она скоро будет дома».
От слез сердце забилось чаще, а в груди снова все сжалось. О Доме милосердия я знала только из школьных сплетен. Девочки читали в газетах о смирившихся бунтовщицах и попытках побега. Я не знала никого, кто побывал бы там, если не считать Сьюзи Трейнер. Но что бы там ни творилось, я не могла представить себе Луэллу в таком месте. Она, как тигр в клетке, устроит бунт, попытается сбежать. Разве папа не понимает, что Луэллу нельзя укротить?
Всю ночь я ворочалась и дергалась, просыпалась вся в слезах. На веках засохла соль, и, открывая глаза, я чувствовала, будто отдирала от глазных яблок сухую бумагу. Все тело болело.
Утренний свет обжег глаза, а щебетание птиц звоном отдавалось в ушах.
Спустившись к завтраку, я присела на стул, не собираясь есть. Мама сидела, положив руки на стол, глаза у нее были красные и припухшие. Папы я не заметила. Кажется, он все-таки не собирался читать мои рассказы.
— Кофе? — Мама дрожащей рукой потянулась к кофейнику. На ней было светлое летнее платье, и лицо казалось таким же бледным, как ткань. Под глазами залегли темные круги — знак тревоги, которой я так ждала месяц назад. — Сливок?
Я кивнула, глядя, как сливки льются в кофе и меняют его цвет.
— А где папа?
— Уехал на работу пораньше.
Деланное оживление в ее голосе разозлило меня. Папина ложь — одно, я уже знала, что он постоянно лжет, но мама лгать не должна.
— Я знаю, что Луэлла не в летнем лагере.
Она вдруг перегнулась через стол, рукав взметнулся, словно крыло, и она схватила меня за руку. Меня поразила сила ее пальцев. Она не была бойцом, но не из-за слабости.
— А мы знаем про цыган, юная леди, и про то, что вы не так невинны, как кажется. Но твой отец решил поверить, что ты ходила туда только из-за сестры.
Она отпустила меня, положила руки на колени и принялась хмуро и сосредоточенно на меня смотреть.
— Больше ты никаких бед не натворишь. Это достаточно ясно? Я ожидаю от тебя безупречного поведения. Если отец говорит, что твоя сестра в летнем лагере, ты не будешь задавать ему вопросов. И мне тоже.
Блюдечко звякнуло, когда мама поднесла чашку к губам. Сделав глоток, она взяла серебряные щипчики и бросила мне в чашку три куска сахара.
— Ты ведь так любишь? — примирительно спросила она. — Или попросим Вельму приготовить тебе чай, раз отца нет, и никто возражать не станет.
Весь день я пролежала на кровати с книгами сказок Эндрю Лэнга. Пропажа Луэллы будто выжала меня досуха. Меня мучила тревога, что в конце концов привело к приступу, во время которого мне казалось, что я уплываю из тела. Когда наступил вечер, я спустилась и поела в молчании, давясь бесцветной рыбой и морковью с маслом. Мама казалась постаревшей, измученной и такой же несчастной, как я, папа не пришел к ужину, а Вельма подавала на стол в угрюмом молчании.
Утром я осталась в постели, но никто за мной не пришел. Жара спала, в окно задувал прохладный ветерок. Небо стало ярко-голубым. Когда я наконец спустилась в той же одежде, в которой спала, я никого не обнаружила. Где папа? А мама? Она тоже ушла? Я побежала в их комнату, представляя, что моя семья собрала вещи и уехала и теперь я увижу там пустые комоды и шкафы. Я распахнула дверь с такой силой, что она ударилась о стену.
— Господи! — Мама оторвала взгляд от листа бумаги. — Что случилось, ради всего святого?!
— Я думала, что ты пропала. — Чувствовала я себя глупо, но мне стало легче.
— Не дури. — Она надела на перо колпачок.
Широкие рукава взметнулись, когда мама повернулась на стуле. Края кимоно разошлись, демонстрируя гладкую кожу повыше ночной рубашки. Перчаток она не надела, и шрамы на руках выступали, как белые вены. Когда она подошла и взяла мое лицо в ладони, я не почувствовала никакого спокойствия от близости этих неровных рубцов. Прикосновение показалось мне неприятным. Я видела, как она горит, как пламя пожирает ее халат, а потом и ее саму.
Она отстранилась со словами:
— Садись. Я должна кое-что у тебя спросить.
Я села на краешек кушетки, обитой желтой тафтой. Мама зажгла сигарету. Это что, войдет у нее в привычку? Я не могла понять, курила ли она и раньше, скрывая это, или начала после пропажи Луэллы? Глаза у нее были настороженные, улыбающиеся губы дрожали.
— Расскажи мне о цыганах.
У меня в желудке все застыло. Если я ей расскажу, наша с Луэллой тайна станет свидетельством преступления и вся ее сакральность рухнет. Наши чары испарятся.
— Прошу прощения за вчерашний день. Я не стану на тебя злиться, обещаю. — Голос мамы смягчился, когда она затянулась и запахнула полу кимоно. — Я уверена, что твой отец прав и что Луэлла тебя заставила. На тебя такое поведение не похоже.
— Почему бы не спросить у нее?
Мама вздохнула, прижала палец колбу.
— Сейчас она с нами не разговаривает. — Она уронила руку. — Сколько времени вы туда ходили? С тех пор, как Луэлла первый раз о них спросила? Когда я запретила вам это делать? Если мне не изменяет память, я была достаточно великодушна, чтобы пообещать сводить вас на ярмарку? — Она распахнула окно и выдохнула дым на улицу. — Что Луэлла там делала?
— Танцевала, — ответила я, зная, что причиню ей боль.
— Танцевала? И какие же танцы?
— Не знаю… цыганские.
Она скривилась с отвращением:
— А еще?
— Пела.
— Пела и танцевала? — Мама передернула плечами, затушила сигарету и сбросила кимоно. Ее движения стали мелкими, дергаными. Она стянула ночную рубашку, и та бесформенной кучей опала на пол. Волны белого крепа походили на глазурь, сползшую с пирога.
Мне странно было видеть ее обнаженной — бледная ложбинка на спине, несильно выступающие ягодицы. Кажется, раньше такого не случалось. Она открыла гардероб, швырнула на кровать платье, вытащила сорочку и надела ее через голову. Перекинула волосы через одно плечо, заплела их в толстую косу.
— Что она находила в этом? Чем ее привлекала их порочная и грязная жизнь?
Я пожала плечами. К глазам подступали слезы:
— Не знаю.
Луэлла ответила бы маме. Может, так она и сделала. Может, она кричала и плевалась, когда ее уводили.
— Что ты там делала? — Мама обхватила себя руками, будто готовясь услышать худшее.
— Смотрела и писала. — Я не собиралась раскрывать ей подробности, чтобы она не растоптала, как свой окурок, наши самые драгоценные мгновения.
Мама сняла с крюка корсет:
— Помоги мне с этим.
Она со свистом вдохнула сквозь зубы, втянула живот, прижала руки к бедрам, чтобы я смогла застегнуть крошечные механические застежки. Когда она повернулась ко мне, на ее лице уже не было злости, как будто корсет всю ее выжал. Брови расправились, уголки губ опустились, лицо стало печальным.
— Когда вы были маленькими, я беспокоилась, что Луэлла слишком уж сильно привязана к тебе. Она таскала тебя повсюду, бежала к тебе, если ты плакала, и говорила мне, если ты хотела есть. Но потом оказалось, что это ты слишком к ней привязана. — Она тяжело вздохнула. — Жаль, что ты пошла за ней в цыганский табор, но я знаю, что ничего подобного не повторится. Просто не уходи и не сердись на меня. Ты будешь держаться, пока сестры не будет. Хорошо? Обещаешь?
Я кивнула, радуясь, что все лето успешно скрывала от нее свои приступы.
В течение месяца отец появлялся редко — рано уходил в контору и задерживался там допоздна. Ни разу он не спросил меня о моих рассказах, но мне все равно нечего было ему показать. В его отсутствие мама становилась невероятно энергичной. Движения делались быстрыми, резкими, юбки хлопали, браслеты звенели. Лето почти закончилось, но мы с ней ходили на пикники, посещали театр и бывали на пляже. В Ньюпорт уехало не все общество, и оставшиеся в городе дамы заполняли нашу гостиную, болтали и хихикали.
Луэлла, как весело сообщала мама, уехала в летний лагерь. Какой лагерь? Мамаши были заинтригованы, уверяли, что их собственным дочерям — девицам с постными вежливыми улыбками, скучавшим тут же рядом, — тоже не помешала бы дисциплина.
— Где-то на севере, — неопределенно отвечала мама. — Совсем забыла название. Расскажу, когда оплачу счета. — И тут же мило посмеивалась над собственной забывчивостью.
Девушки отводили меня в сторону, спрашивали, где Луэлла на самом деле. От их дыхания пахло селедкой — мама подавала ее на маленьких крекерах, которые отчаянно крошились.
— Она в летнем лагере, правда. — Я легкомысленно улыбалась. То ли мамин фальшивый смешок их насторожил, то ли они прекрасно понимали, что Луэлла ни за что не осталась бы ни в каком гадком лагере.
Одна тихая девушка со змеиными повадками спросила:
— А ты почему не поехала?
— Мама хотела, чтобы я составила ей компанию. — Это уже походило на правду.
Если мне удавалось улизнуть одной, я шла по Болтон-роуд наверх, к подъездной дорожке Дома милосердия, которая вилась вокруг холма. Я стояла, прижавшись лицом к чугунным воротам, высматривая малейшие признаки жизни, но ни одна девушка не спускалась к самой дороге. Никто никогда не выходил из чисто побеленного домика у ворот. Отсюда я видела только часть темного здания, стрельчатые окна, арки дверей, шпиль часовни, высящийся над деревьями. Я сочинила сотни историй о том, что случилось с Луэллой в этом месте.
Наступил сентябрь. Начались занятия в школе, но Луэллы все еще не было. Тени под папиными глазами все густели, и он со мной не разговаривал. По ночам я слышала, как он вышагивает по коридору. Если я встречала его утром, он выглядел так, будто забыл о моем существовании. Вежливое уклончивое «доброе утро» — вот и все разговоры.
С приходом осени маму покинули силы. Она больше не утруждала себя выдумыванием правдоподобной лжи и заявила, что Луэллу отослали к далекой родственнице в Чикаго.
— А не в Париж?
Мама смутилась.
— Вы собирались отправить ее в Париж, помнишь?
— Нет, не в Париж, — грустно ответила она.
Мне хотелось крикнуть, что она лжет, но горло вдруг перехватило, а в груди поселилась тяжесть, которая не позволила заговорить.
В школе я не могла ни на чем сосредоточиться. Мысли разбегались в разные стороны. Голоса учителей сливались в один. Доска расплывалась перед глазами, строчки сбегали с листов. С каждым днем канат жизни под ногами завязывался в новые узлы: удерживать равновесие становилось все труднее.
Я ни разу не ходила в цыганский лагерь: боялась, что за ручьем и холмом я увижу только опустевший луг, выгоревшую траву на месте костров, уходящие вдаль следы колес да призрак танцующей в лунном свете сестры. Я обвязала ленточку Трея вокруг запястья — бледно-желтый цвет казался гаснущим лучиком солнца — и попыталась вспомнить сказки Марселлы о волшебстве и зле.
Как-то в начале октября, когда мисс Пейсли вышла из художественного класса, три девочки сдвинули свои листки, чтобы сесть рядом, склонились над рисунками и перешептывались достаточно громко, чтобы я слышала.
— Вы слышали, что Сьюзи Трейнер никогда не вернется в школу?
— Я слышала, что ее выпустят через три года.
— Три года!
— Некоторых девушек держат еще дольше, пока они не исправятся.
— Или не раскаются.
— Это как тюрьма. Тебя отправляют туда на столько лет, сколько ты заслужила. Кое-кто сидит там по десять, двадцать лет. Кто-то никогда не выходит, но я слышала, что три года — это минимум.
— Не может быть!
— Я говорю то, что слышала!
Дверь распахнулась, и каблуки мисс Пейсли застучали по полу. Она взглянула на троицу:
— Барышни, немедленно рассядьтесь!
Девочки разбежались по местам.
Мисс Пейсли стояла так близко, что я видела, как висит кожа у нее на руках, и чувствовала исходивший от ее дыхания запах лука.
— Ты ничего не нарисовала? — Она хлопнула по пустому листу передо мной.
Я уронила карандаш, руки в перчатках лежали на листке, как сломанные крылья. Я смотрела на затянутые в атлас кончики пальцев и пыталась сосредоточиться.
Три года… Три года, если продемонстрировать раскаяние. Луэлла никогда этого не сделает. Перед глазами потемнело. В ушах нарастал шум, похожий на плеск далеких волн. У меня не было трех лет. Я просто не проживу столько без нее.
Я подобрала карандаш и принялась набрасывать контур стоявшей передо мной вазы. Искра решительности вдруг разогнала тени в моей голове. В первый раз после исчезновения Луэллы я собралась. Линии на рисунке становились все темнее и четче с каждым штрихом, туман рассеивался, и передо мной начинал вырисовываться план.
Фонарик так и лежал там, где его оставила Луэлла. Слегка проржавевший, покрывшийся грязью, но невредимый. Вытащив его из укрытия под овальными блестящими листами абелии, я подумала, что очень легкомысленно было не вернуть его сборщику устриц.
Утром, чтобы не попасться на глаза родителям, я пропустила завтрак и ушла в школу пораньше. На первом уроке я сказала, что мне нездоровится, и учитель отправил меня в лазарет, куда я идти не собиралась. Вместо этого я вышла из школы. В небе клубились тучи. Я побежала по 57-й улице и села на поезд до дома. Теперь я стояла перед ним с ржавым фонариком в руках, не зная, ушла мама или сидит в гостиной, глядя на меня в окно.
Спрятав фонарик под крыльцом, я осторожно открыла дверь. Мамины перчатки лежали рядом с ее сумочкой на серебряной цепочке. Я заглянула в гостиную — там было пусто. Прокралась в спальню, написала короткую записку и оставила ее на подушке. Потом я спустилась и открыла мамину сумочку. Внутри лежал кошелек. Я забрала все, что в нем было, и вышла.
Схватив фонарик, я побежала, тяжело дыша, по дороге, к тому месту, где могла свернуть в лес. Листья хрустели под ногами, как старая бумага. У ручья я сняла туфли и чулки и зашла в воду по щиколотку. Вода была ледяная. Поднялся ветер. Он срывал с деревьев красные и желтые листья с прожилками. Я не стала стряхивать те, что застряли у меня в волосах. Вылезла из воды, тяжело поставив на землю онемевшую ногу.
Дом сборщика устриц стоял на краю ручья Спайтен-Дайвил. Строение осело с восточной стороны, как будто ветер сто лет подряд дул с запада. Белая краска давно облупилась, посеревшие доски с трудом держались на месте. Я прошла вниз по склону, потом поднялась по грязной дорожке, миновала брошенную лопату и ведро с дохлой рыбой. За домом ручей становился шире и мельче. Говорили, что если человек попытается перейти его вброд, дьявол схватит за штаны и утащит его.
Я постучала в дверь, стараясь держать себя в руках и надеясь, что призрак сборщика устриц — плод моего воображения. Засов отодвинулся не скоро. Дверь приоткрылась ровно настолько, чтобы в щели показался один прищуренный глаз.
— Ну?
Я оставила фонарь на поленнице, где он нашел бы его сам, лишь бы не признаваться, что мы с сестрой соврали и не вернули его.
— Я пришла попросить о помощи, — пробормотала я.
— Что случилось? — Мужчина приоткрыл дверь шире, и я увидела его лицо.
Он вовсе не походил на чудовище. При свете дня это был просто усталый, небритый, потертый человек.
От ручья несло рыбой. Привязанная лодка поскрипывала.
— У меня ничего не случилось, но мне нужен помощник. Я заплачу.
Я стояла на грязном пороге и рассказывала, что мне нужно, стараясь объяснить как можно быстрее и проще. Ему это показалась подозрительным.
— Странных вещей ты хочешь. — Он отпустил дверь, та распахнулась, и я увидела очаг и деревянный стол с огарком в серебряном подсвечнике. Хозяин дома провел рукой по седым поредевшим волосам. — Сколько платишь?
Я вытащила деньги из кармана. Я их не считала, но его брови поднялись.
— А тут немало. Откуда ты их взяла? Украла?
Я покачала головой. Еще одна ложь.
Он мне не поверил, но все равно потянулся за деньгами. Его рука разорвала последнюю связь между мной и матерью.
— Хочешь идти прямо сейчас?
— Да.
— Погоди минуту.
Дверь захлопнулась у меня перед лицом. Я сняла сшитое у портного пальто, надеясь, что без него мой вид будет более жалким. Со стороны ручья дул холодный ветер. Я поежилась и дернула за карман синей саржевой юбки. Нитки лопнули, и карман отлетел. Я бы срезала кружевные манжеты с блузки, но не было ножниц. Наверное, рваного кармана хватит.
Потом я неохотно сняла перчатки и спрятала их в карман пальто. Сжала изуродованные пальцы в кулак, чтобы никто их не видел.
Когда хозяин дома вернулся, я протянула ему пальто и попросила от него избавиться.
Он покачал головой.
— Ну и чепуху ты задумала, — сказал он, взял пальто и повесил на крючок. — Пошли.
Мы двинулись назад по Болтон-роуд. По обеим сторонам дороги высились гордые вязы. Пошел дождь, и я почувствовала, как влага оседает у меня на щеках. Мой спутник поднял воротник пальто и наклонил голову. Ветер забирался под платье, я обхватила себя руками и старалась не дрожать. Если бы мы дошли до того места, где дорога переходила на южный склон, мы свернули бы на Эмерсон-стрит и вернулись бы к моему дому. Минуту я обдумывала эту идею, но тут мой спутник повернул направо, и я пошла за ним по крутому заросшему склону. Всего на несколько дней. Как только мама покажет папе мою записку, мы с Луэллой вернемся домой.
Мы прошли еще немного и вскоре оказались перед воротами Дома милосердия. Посмотрели на кривую дорожку, на белые стены, тянувшиеся по обе стороны.
— Я не спросил, как тебя зовут.
Как зовут? Об этом я не подумала.
— Наверное, мне стоит назваться вашим именем.
— Ротман. Герберт Ротман.
Я посмотрела на него. Дождь прекратился. Ветер взъерошил его волосы, и теперь они напоминали пушинки на одуванчике. Пальто свисало до колен и топорщилось над худыми плечами.
Я протянула руку:
— Эффи Ротман. Приятно познакомиться, Герберт.
Руки он держал в карманах и не подумал их вынуть.
С непроницаемым лицом он заметил:
— Ты не похожа на девицу, которая что-то не то натворила.
Я опустила руку.
— Пока еще не поздно, можно повернуть назад. — Он явно считал, что дорога привела нас не к лучшему месту. — Может, ты просто в церкви покаешься или что? Как-то это неправильно.
Я хотела сказать ему, что это самый храбрый поступок в моей жизни, но сказала только:
— Вам ничего не грозит.
— Мне? Разумеется.
Герберт дернул за бронзовое кольцо, свисавшее с большого колокольчика, и раздался громкий звон. Из белого домика появилась женщина. Потерла ладони друг о друга, стряхивая с них грязь:
— Новая девица?
Герберт кивнул. Женщина, не глядя на нас, запустила руку в карман передника и выудила внушительное кольцо с ключами. Немолодое лицо от солнца стало бурым. Она вставила ключ, повернула его, и ворота открылись.
— Идите к главной двери, сестра Гертруда вас впустит.
Мы прошли вперед, и металлические ворота захлопнулись за нами. От щелчка замка по шее побежали мурашки. Герберт натянул шляпу на уши и пошел вперед. Я двинулась за ним.
Дом оказался массивным кирпичным строением, стоявшим над Гудзоном. Настоящая цитадель. Она тянулась на целые мили. Посмотрев на огромную ухоженную лужайку, окруженную высокой белой стеной, я разглядела за ней лесистую долину и реку, похожую на металлическую ленту, в которой отражалось угрюмое небо.
Я прошла за Гербертом через арку и поднялась по широким каменным ступеням. Лишенные листьев лозы, толстые и узловатые, ползли по стене вверх и исчезали в проемах балюстрады. Когда Герберт коснулся гонга у входной двери, тот громко зазвенел. Послышались торопливые шаги, и дверь открылась.
— Сестра Гертруда? — спросил Герберт.
— Нет. — Сестра смерила нас взглядом маленьких тусклых глазок. — Сестра Мария. Чем могу служить? — Говорила она еле слышно.
— Да вот, хочу… — Герберт посмотрел на меня. Я смотрела на стиснутые руки монахини, бледные на фоне складок хабита[2] и изогнутые, как раковины. — Хочу дочь к вам пристроить.
— По решению мирового судьи?
— Нет, мэм. А это обязательно?
— Нет, разумеется, нет. Это обычный путь, но мы принимаем девиц и без решения суда. Пойдем, я покажу тебя сестре Гертруде.
Сестра Мария отступила в сторону и слегка кивнула. Она была так тонка и бледна, что походила на больного ребенка, которого не пускают на улицу. Чепец казался слишком тяжелым для ее шеи, он, будто вериги, заставлял ее постоянно клонить голову набок. Холл оказался чистым и светлым, пол — гладко натертым. Было холодно, но не слишком. Мы вошли в маленькую комнатку, стерильный запах которой напомнил мне о врачах. Сестра Мария велела нам подождать. Вернувшись через несколько минут, она отвела нас в другую комнату, еще меньше. Там была другая монахиня. Она сидела, сгорбившись, за огромным столом, совершенно пустым, если не считать одинокой лампы, бросавшей круг света на темное дерево. Слева у стены стоял тяжелый дубовый стол с рядами книг, часами и мраморной фигуркой Иисуса, склонившего голову. На подоконнике виднелся хилый от недостатка света цветок.
Женщина за столом отпустила сестру Марию, которая покорно кивнула и вышла из комнаты. Двигалась она так же осторожно, как и разговаривала, словно боялась занять лишнее пространство или истратить слишком много воздуха. Как ее только слушались девушки? Один взгляд Луэллы мог бы убить ее. Луэлла… Где она? В столовой? В часовне? В какой-нибудь пустой комнате? Я смотрела на женщину за столом, стараясь скрыть свое нетерпение.
Монахиня равнодушно взглянула на меня. Тишину нарушало только негромкое тиканье часов. Потом она перевела взгляд на Герберта.
— Я сестра Гертруда, — мягко сказала она и на мгновение отвлеклась, чтобы достать из ящика бумагу и перо. — Как зовут девочку?
Герберт мял шляпу в руках.
— Эффи Ротман, — ответил он очень неуверенно. Мне хотелось, чтобы он был более убедительным.
Сестра Гертруда сняла с пера колпачок и начала записывать.
— Возраст?
Поймав отчаянный взгляд Герберта, я ответила вместо него:
— Тринадцать лет.
Перо зависло над бумагой. Сестра Гертруда посмотрела на меня. Она казалась старой, но лицо у нее было круглое и гладкое, а руки мягкие и гладкие, без выступающих вен. Жизнь под покровом хабита — вдали от солнца, со скудной едой и многочасовым стоянием на коленях — позволила ей хорошо сохраниться.
— Тринадцать? — удивленно переспросила она.
— Я маленькая для своего возраста.
Она недоверчиво хмыкнула.
— Дата рождения?
— Первое января одна тысяча девятисотого года.
Она снова посмотрела на Герберта. Глаза у нее были ярко-голубые.
— Вы отец?
Герберт гортанно откашлялся и выдавил:
— Да.
По лицу сестры Гертруды пробежала гримаса отвращения, но она продолжала записывать: возраст, адрес, род занятий. Она спросила имя моей матери, и Герберт легко ответил. Я не знала, кого он имел в виду: покойную жену или дочь. Сестра Гертруда подтолкнула лист бумаги к краю блестящего стола, протянула ручку и жестом приказала подписать бумагу. Герберт подписал.
— Ну что ж… — Она сплела длинные пальцы и наклонилась вперед, глядя на меня сочувственно. — Все мы недостаточно хороши для Господа нашего, но всё же прекрасно понимаю, что вы не оказались бы здесь, если бы ваша дочь не рисковала погибнуть. Как именно, сэр, эта девица свернула с праведного пути?
Герберт перестал крутить шляпу в руках и крепко ее сжал:
— Пусть сама расскажет.
Переведя глаза на меня, сестра Гертруда сказала:
— Говори, милая. Ничто меня не удивит. Я слышала о любых пороках.
— Я лгала, — быстро произнесла я.
— Это все?
Я попыталась придумать грех пострашнее.
— Я целовалась с юношей. — Мое лицо вспыхнуло, и я опустила голову.
— Часто?
— Много раз.
Лицо ее передернулось:
— Что заставило тебя так поступить, дитя?
— Моя грешная природа. — Я не колебалась.
Сестра Гертруда поднялась со стула. Тяжелый крест у нее на шее качнулся и чуть не задел лампу. Она обошла стол.
— Осознание греха, милая, это первый шаг. Раскаиваешься ли ты?
Я кивнула. Сестра Гертруда улыбнулась, и у ее глаз показались морщины. Она взяла меня за руку и вздрогнула при виде корявых пальцев.
— Что у девочки с руками? — Она строго посмотрела на Герберта.
— Врожденный дефект, — быстро ответила я, и Герберт кивнул.
Сестра Гертруда подняла мою руку к свету, внимательно ее рассматривая.
— Что ж, если это не требует лечения…
— Нет, мэм, — осторожно проговорил Герберт, покосившись на меня.
— Тогда пусть это послужит вам облегчением. — Она улыбнулась, выпустила мою руку и осторожно подтолкнула Герберта к двери.
Лицо его стало малиновым.
— Мы прилагаем все усилия, чтобы спасти своих заблудших сестер, — произнесла она далее. — Кто-то находит спасение, кто-то — нет. Это будет зависеть от вашей дочери. Мы можем предложить ей лишь защиту и наставничество. — Дверь открылась, и они вышли в коридор. — Мы считаем, что быстрое прощание дается всем легче.
Она кивнула в мою сторону, и Герберт вяло помахал мне, сильно смущаясь. Затем он нахлобучил шляпу и исчез с сестрой Гертрудой. Мне вдруг захотелось броситься за ним и вцепиться в него, но сестра Мария уже показалась в дверях и поманила меня за собой.
В тот вечер, когда моя старшая дочь выбросила из автомобиля балетные туфельки, я не могла уснуть. Было жарко, я лежала рядом с Эмори, скомкав простыни и сцепив руки на животе. Пот струйками катился по телу под ночной рубашкой. Я все время вспоминала дерзкое лицо Луэллы и уничтоженные пуанты. Такое вульгарное неуважение не только ранило меня в самое сердце, но и привело в ярость. Может, это стало результатом американского воспитания? Мне бы никогда не пришло в голову поступить так с собственной матерью.
Я встала и подошла к окну. Отдернув штору, выглянула во двор, где рос одинокий дуб. Его огромные ветки покачивались в лунном свете. Я не стала говорить Эмори о происшествии с Луэллой, потому что не представляла, как он отреагирует на такую наглость дочери. Ее темперамент, напоминавший его собственный, всегда выводил его из себя. Они походили друг на друга гораздо сильнее, чем готовы были признать.
Не было даже легкого ветерка, который мог бы хоть немного разогнать удушающую жару. Я вернулась в постель, но никак не могла уснуть, хотя очень устала. Наутро надо было первым делом написать брату. Он даст мне совет относительно Луэллы. Я не хотела, чтобы мать узнала об отказе внучки ехать за границу.
Что-то привлекло мое внимание. Приподнявшись на локте, я прислушалась, но в доме было тихо. Я снова легла, однако так и не смогла заснуть до самого утра, ворочаясь с боку на бок, пока серый рассвет не пробрался в окна и не проснулись птицы, гнездившиеся в кроне дуба.
Оставив попытки заснуть, я выбралась из постели, рассудив, что лучше всего будет разбудить Луэллу, пока никто не проснулся. Мы выпьем кофе и поговорим. Если она вернется к репетициям и забудет эту чепуху про уход из балета, я попробую уговорить мужа не отсылать ее в Париж. Правда, проку в этом будет мало: Эмори настроен решительно. С тех пор как она пригрозила тайно выйти замуж, он места себе не находит. Думаю, это только угроза, но все же меня тревожило, что дочь решилась к ней прибегнуть.
Я тихонько оделась, чтобы не разбудить мужа. Во сне у него было удивительно мирное лицо, как у ребенка, на которого хочется смотреть, чтобы помнить эту безмятежность, когда он проснется и начнет вас изводить.
Дверь в комнату Луэллы была приоткрыта. Заглянув в нее, я увидела пустую кровать и улыбнулась при мысли, что девочки до сих пор спят вместе. Я часто сидела в детской и смотрела, как они прижимаются друг к другу, как Луэлла раскидывается на всю кровать, забрасывает руку на сестру, а Эффи сворачивается в клубочек.
Я ожидала увидеть что-то подобное и сейчас, но Эффи была в комнате одна. Я увидела ее тонкое лицо на подушке. Темные полукружия под закрытыми веками напоминали, как и всегда, о ее слабом сердце. Обойдя вокруг кровати, я подняла с подушки листок бумаги и вышла.
Записка была написана карандашом, и слова пробивались сквозь утренний свет, как слабый шепот:
«Моя возлюбленная сестра!
Время, проведенное в таборе, изменило меня. Как бы я ни убеждала себя, я не смогу простить папу и не смогу дальше лгать маме. Я не прошу и тебя простить меня, потому что мои поступки так же ужасны и непростительны, как поступки отца, но я ухожу. Пейшенс сказала, что, если ее заставят выйти за парня, которого она ненавидит, но за которого ее сосватали, она ударит себя ножом в сердце, и я ее не виню. Они с Сидни несколько недель назад предложили мне уйти с ними, но я решилась только сегодня. Сидни с ума по мне сходит. Он говорил мне это много раз, а Пейшенс сказала, что он не станет ей помогать, если я с ними не пойду. Но на самом деле я хочу уйти. Не из-за Сидни. Я вовсе ничего к нему не чувствую. Я хочу уйти, чтобы понять, как это: дойти до конца дороги и иметь возможность свернуть в любую сторону. Ты можешь себе представить, что такое жить возле океана или в горах? Просто жить. Не быть привязанной к месту или человеку.
Я люблю тебя, сестренка, но я задыхаюсь. Я должна это сделать.
Когда я буду скучать по тебе, я стану вспоминать, как держала тебя за руку на краю поля — там, где мы впервые услышали цыганскую музыку. В это мгновение все для меня переменилось. Я обещаю объяснить это тебе однажды, и я напишу, как только смогу. Ты сильнее, чем думаешь. Твое сердце не разорвется никогда. И чтобы никаких приступов, пока меня не будет! Поцелуй маму. Скажи ей: я знаю, она этого не поймет, но я все равно ее люблю.
Я в ужасе посмотрела на пустой холл. Маятник часов покачивался, и тиканье отдавалось в моей груди, как слабенькое второе сердце. Дверь в комнату Луэллы была распахнута. Она убежала посреди ночи, бог знает в каком часу, и теперь уходила от дома все дальше и дальше. Мой обычный страх стал сильнее. Но все же это была не та трагедия, какой я всегда боялась. Когда я бежала домой от станции, сверлила взглядом часы, ожидая возвращения девочек из школы, или выглядывала в окно, чтобы увидеть их на вершине холма, я не могла представить ничего подобного — во всех моих страхах девочки становились жертвами. Скомкав письмо, я вернулась в спальню и хлопнула дверью.
Эмори сел в постели.
— Что случилось? — Он выглядел оглушенным, как будто еще не проснулся, волосы на его голове торчали в разные стороны. Я швырнула бумажку на кровать и распахнула окно — мне был необходим хотя бы один порыв ветра! Я вцепилась в подоконник, но воздух оставался душным и тяжелым, а небо низко нависло над землей.
Я услышала за спиной шорох бумаги и щелчок открывающегося футляра для очков. Когда я повернулась, он уже натягивал брюки на худые ноги. Глаза со сна припухли, а лицо наливалось кровью по мере того, как он надевал рубашку, застегивал ее, заправлял в брюки. Расправив воротничок, он накинул на шею шелковый галстук и тут же запутался в нем.
— К черту!
Я подошла к нему, пряча страх за необходимостью поправить галстук, а Эмори потирал пальцем переносицу и старался не смотреть мне в глаза.
— Почему? — Мой голос дрогнул.
— Она дерзкая и неблагодарная девица, и всегда такой была. Мы доверяли ей и дали свободу, но она зашла слишком далеко. — У Эмори на виске пульсировала жилка.
— Что ты будешь делать?
— Найду ее.
— Ты думаешь, что она у тех цыган, за холмом?
— А в округе есть другие цыгане?
— Она сказала, что уходит с ними. Что, если они уже покинули город?
— Далеко уйти не могли. Я приведу ее домой к ужину. И не смей показывать это письмо Эффи, что бы ни случилось.
Галстук Эмори выскользнул у меня из пальцев и упал ему на грудь. Я смотрела на него, не в силах поднять взгляд. Его уверенность и убежденность в том, что все будет так, как он захочет, успокаивала. Именно это его качество меня и привлекало, помогало справиться с моей вечной паникой. Но тут я вспомнила строчку, на которую поначалу не обратила внимания: «Я не смогу простить папу и не смогу дальше лгать маме».
— Что Луэлла не может тебе простить? — Это был опасный вопрос. Ответ на него не принес бы ничего хорошего ни одному из нас, но я должна была его услышать.
— Да если бы я знал! — сразу же ответил он и снял с крючка куртку.
Он вышел в коридор, а я побежала за ним, пытаясь пригладить ему волосы.
— Ты такой растрепанный…
— Прекрати! — Он оттолкнул мою руку и быстро поцеловал меня в лоб, а потом сбежал вниз по лестнице.
Воздух будто раскололся: мой муж не поцеловал меня в щеку или губы, а поцеловал в лоб, как будто успокаивал ребенка. Часы пробили шесть, я подняла руку и стерла с лица следы этого поцелуя. Что толку паниковать или воображать ужасы, которые могли поджидать Луэллу. Несмотря на все недостатки Эмори, о семье он заботился, и он все устроит.
Втянув живот, я вернулась к себе, оделась, позавтракала и повела Эффи гулять. К тому моменту, когда мы вернемся, Луэлла уже будет дома. Пока она сидит в своей комнате мрачнее тучи, мы с Эмори решим, что с ней делать дальше.
Но к вечеру, когда мы с Эффи на надземке доехали до Болтон-роуд с новыми перчатками, Луэллы все еще не было. Я поняла это сразу как только вошла в дом и увидела напряженное лицо Эмори. Мой муж не из тех мужчин, которые проигрывают. Когда он увел меня в гостиную, я поняла, что ситуация отчаянная.
Моя свекровь, похожая на древнюю фарфоровую статуэтку, сидела на краю кресла, стиснув руки, и смотрела на меня обвиняющим взором. Этта Тилдон не выходила из дома после смерти мужа, то есть больше года. Меня снова охватил ужас. Только самые дурные вести могли привести ее сюда.
Я замерла на месте, а Эмори вышагивал по гостиной, освещенной заходящим солнцем.
— Луэллы в таборе не было. Я поговорил с родителями тех детей, о которых она писала, и они тоже ничего не знают об их местонахождении. Они сообщили, что их дети убежали вместе с Луэллой посреди ночи, взяв лошадь и кибитку. Хотя и то и другое принадлежит этому парню, Сидни. Его отец сказал, что, выходит, мальчик не украл, и, хотя он не одобряет такого поведения, дети вправе были уйти. Я заявил, что он невежа и что, насколько я понимаю, они украли мою дочь. Ситуация вышла некрасивая. Брат мальчика, некий Иов, замахнулся на меня, и я пригрозил полицией.
Меня охватило облегчение, а за ним гнев. Во всяком случае, Луэлла не убита и не лежит в канаве, как я могла вообразить. Она убежала, как и обещала, совершенно не думая, как мы себя будем чувствовать. Я вспомнила ее лицо в автомобиле в тот миг, когда она выбросила пуанты, ее неповиновение и дерзость. Она, как и Эмори, делала только то, что хотела, и знала, что мир о ней позаботится.
Я присела на край дивана:
— Куда они уехали? Их родители должны знать.
Этта фыркнула, но промолчала.
Эмори ударил себя кулаком по бедру:
— Они не знают!
Ветер, которого я так ждала весь день, наконец-то влетел в открытое окно. Я повернулась к нему лицом, а Эмори налил себе скотча из резного графина, стоявшего на маленьком столике. Хрусталь звякнул о поднос, и звук наполнил всю комнату.
— Итак, что мы имеем, — продолжил он. — Если цыгане и собираются искать своих детей, нам они об этом рассказывать на намерены. Они бродяги, живут очень тесными семьями и не любят, когда незнакомцы вмешиваются в их дела. Я полагаю, они хотят избавиться от Луэллы не меньше, чем мы — ее вернуть, но нам придется искать ее самостоятельно.
— Что мы будем делать? Можем ли мы отправить за ними полицию? Как мы ее найдем? — Я оттянула воротничок платья.
Эмори осушил стакан и налил себе другой.
— Полиция ничего не сделает. Луэлла ушла по своей воле. Ей шестнадцать. Если она хочет уйти, никакой закон ей этого не запретит. Более того, если они с этим парнем захотят, их поженит любой мировой судья.
Это не приходило мне в голову. Подобный брак стал бы непоправимой ошибкой!
— Мы можем сказать полиции, что ее похитили. Ее найдут и отправят домой.
Эмори посмотрел на свою мать:
— Мы с матерью считаем, что нам не следует предавать это огласке. Никаких властей, никаких репортеров. Мы решили нанять частного детектива, который ее выследит. Тем временем мы будем говорить, что она уехала в летний лагерь.
Мне показалось, что из комнаты выкачали весь воздух. Глаза Этты впились в меня. Я стащила перчатки и провела пальцами по шрамам. Мне было плевать, что их увидят.
— А как же Эффи? — наконец спросила я. — Что мы ей скажем?
Упоминание младшей дочери смягчило Эмори. Какая ирония: ее рождение расшатало наш брак, а теперь только она держала нас вместе. Эмори поставил свой стакан и положил руку мне на плечо, глядя на мои голые руки. На мгновение мне показалось, что он хочет взять их в свои. Он вздохнул:
— Неправильно просить ее лгать ради нас.
— Да.
— Но правда может ее убить.
— Если она узнает, что сестра ее бросила, она не выдержит.
— Пусть она думает, что это наша вина.
— Да, но что мы ей скажем?
— Думаю, то же, что и всем: мы отослали Луэллу в летний лагерь.
Я хотела прижаться к руке Эмори, почувствовать его пальцы на своей шее.
— Она нам не поверит. Она знает сестру лучше, чем мы.
Перенести такое проявление близости Этта не могла и немедленно вмешалась в разговор:
— Она поверит тому, что сказано. Если она будет задавать вопросы, заставьте ее умолкнуть. Это с вашего попущения Луэлла выросла такой гедонисткой. Не допустите той же ошибки с Эффи.
Оскорбление вошло под ребра, как пуля. Это была моя вина. Мне нужно было отослать Луэллу еще весной, как хотел Эмори, отнестись к ее угрозе всерьез, присмотреться к дочери внимательнее. Я снова сунула руки в перчатки, а рука Эмори соскользнула с моего плеча.
Этта разошлась, топнула ногой и гаркнула:
— Приведите Эффи сюда, пока я не вросла в это кресло! Уже темнеет! Теперь на улицу выходить опасно, иностранцы заполонили каждую щель в этом городе!
Как и я предсказывала, Эффи не поверила ни одному слову Эмори. Ее тихий голос, когда она спрашивала о сестре, резал меня словно ножом, пока я, забыв о приличиях, не расплакалась. Я потянулась к ней, но она отвернулась и выбежала из комнаты. Мне очень хотелось побежать за ней, но я остановила себя. Даже ребенком она протягивала ручки только к сестре и никогда ко мне.
Ночью я опять не спала. В три часа я встала посмотреть на Эффи. Во сне ее лицо казалось совсем детским. Меня тревожила ее бледность, да и темные круги под глазами стали гораздо заметнее. Увидев ее в постели без сестры, я вдруг ужасно испугалась: она была такая хрупкая, маленькая и слабая… Больше часа я сидела и смотрела на нее, прислушиваясь к малейшим изменениям ее дыхания. Это ее я всегда боялась потерять, а вовсе не Луэллу. Но то, что случилось, выбило меня из колеи. Мне очень хотелось лечь рядом с Эффи, но я сдержалась. Я всегда сдерживалась, лаская младшую дочь. Я не хотела баловать ее. Чтобы она выжила, нужно было обращаться с ней, как с обычным ребенком. Если она будет думать, что слабая, то такой и станет.
Следующие несколько месяцев я избегала Эмори, спала беспокойно, находила всю еду безвкусной и очень много курила. Если не считать этого, я вела хозяйство обычным образом, следила за порядком и выполняла все необходимое, ожидая новостей от Луэллы. Я говорила себе, что она просто потеряла интерес к этой затхлой жизни, и молилась, стоя на коленях в изножье кровати, чтобы она не вернулась домой замужней или, хуже того, незамужней, но скомпрометированной. Я продолжала надеяться. Но детектив явился с новостями только в октябре.
За ночь температура упала на двадцать градусов, и к десяти утра иней на земле так и не растаял. Я вышла утром, чтобы выкопать луковицы лилий. Но трава подо льдом казалась обманчиво мягкой. Совок напрасно царапал мерзлую землю, и я решила подождать до полудня, когда немного потеплеет.
Сообщение Неалы о появлении детектива застало меня за письменным столом. Детектив оказался высоким худым человеком с темно-карими глазами. Увидев его, я поспешно вскочила, и календарь с грохотом рухнул на пол. Я не обратила на это внимания и кинулась к дверям так быстро, что мужчина отступил на шаг.
— Какие новости?
— Ваш муж дома? — Он смотрел мимо меня.
— Он в конторе. Я передам ему все, что нужно.
Детектив нервным жестом стянул шляпу, а потом достал из нагрудного кармана письмо:
— Ваша дочь живет в небольшом городке под Портлендом, штат Мэн. Она не собирается возвращаться. И она пришла в ярость, узнав обо мне.
Я вырвала конверт у него из рук:
— Вы не должны были к ней ходить! Вы должны были сообщить, где нашли ее, чтобы мы могли с ней связаться.
— Не злитесь, мэм. Обсудите это с мужем. Я сделал то, что он велел.
Детектив водрузил шляпу на голову.
— Я пойду, — пробормотал он и исчез, прежде чем я успела задать еще один вопрос.
Когда Эмори вернулся, я сидела на диване с письмом на коленях. Неала телефонировала ему в контору, я слышала ее ирландский выговор в коридоре:
— Я не стала б вас беспокоить, сэр, но ваша жена больше часа сидит и не шевелится. Белая как простыня. Лучше бы вы вернулись.
Через открытое окно я услышала, как к дому подъехал автомобиль. В комнате слабо пахло лимонным маслом, которым Неала пользовалась при уборке, и дымом — в камине горел слабый огонь. Треснуло тлеющее полено, напугав меня, и в дымоход полетело облако искр. Я заметила, что канделябр, стоявший на каминной полке, сдвинут, а моя с девочками фотография, сделанная на Рождество, оказалась в книжном шкафу. Надо бы сказать Неале, чтобы она была повнимательнее — все должно оставаться на прежних местах.
Открылась дверь, и послышались тяжелые шаги Эмори. Я смотрела прямо перед собой.
— Прочти, — велела я, помахав письмом над подлокотником дивана.
Не обратив внимания на мой жест, он подошел к графину и налил себе скотча. Я никогда не замечала, чтобы он выпивал, но в последнее время он все время хватался за скотч. Я опустила руку, повернулась и посмотрела на мужа, почувствовав, как юбка цвета сливового джема обернулась вокруг ног.
— Налей мне тоже, пожалуйста.
Он застыл, не донеся стакана до губ. С любопытством посмотрел на меня. Я встретила взгляд его синих глаз, выдержав их напор. Эти глаза умели покорять девушек. Я давно это поняла. Эмори с дерзким выражением лица протянул мне свой стакан. Возможно, мое поведение могло его взволновать, но при иных обстоятельствах. Стараясь случайно не коснуться его руки, я взяла виски. Жгучая жидкость прокатилась по горлу, и я вдруг почувствовала себя увереннее. Я снова взмахнула письмом, как красной тряпкой перед быком:
— Читай. Это почти не больно.
Обычно я не говорила с мужем так смело и сейчас не могла понять, встревожило ли его это или заинтриговало. Он взял листок у меня из рук и посмотрел на огонь, словно раздумывая, не сжечь ли письмо. Потом достал из кармана очки и развернул листок.
Я уже прочитала письмо трижды, и каждый раз мне делалось больно от гнева, которым оно дышало, даже почерк Луэллы как будто возмущался.
Я слышала ее укоризненный голос так ясно, словно она стояла рядом. Она писала, что не раскаивается в том, что сделала, особенно после того, как мы наняли детектива для ее поисков. Сидни нашел работу, он помогает местному рыбаку, и они неплохо живут. Если бы мы волновались из-за нее, нам следовало бы приехать самим. Но нас, очевидно, волнует репутация семьи, на которую ей плевать. Луэлла не намерена возвращаться домой, и если мы не оставим ее в покое, она выйдет замуж за Сидни, просто чтобы позлить нас. Неужели мы не понимаем, что из-за этого она и сбежала? Из-за того, что мы стремились контролировать ее, а не понимать. А папа изменил свое поведение? Ведь она не делает ничего, чего не делал он. Она писала, что ей хотя бы хватило смелости восстать против него. И мы должны сказать Эффи, что старшая сестра просит у нее прощения: Эффи тут ни при чем. Луэлла ее любит, и они снова будут вместе. Она обещает.
Прощания не было, только торопливая подпись.
Эмори посмотрел на меня поверх металлической оправы очков. Синева глаз померкла.
— Когда наша дочь стала такой жестокой? — спросил он, осторожно снимая очки и пряча их в карман.
Я сама сходила с ума от злости. Луэлла не должна была мстить отцу за меня, не должна была меня позорить. Никого не касается, чем мужчина занят в свободное время. Если я закрываю на это глаза — таков мой выбор.
— По крайней мере, мы знаем, где она, и ты можешь съездить за ней. Я проверила расписание поездов. Сегодняшний поезд до Бостона прибывает в Портленд завтра в семь утра. — Обычно я не указывала ему, но обычно я и скотч днем не пила.
Эмори бросил письмо на столик. Он не разозлился, просто казался вымотанным и неуверенным в себе.
— Я не стану этого делать. Луэлла явно отказалась возвращаться домой, и я не собираюсь умолять свою дочь. Ты думаешь, она сможет прожить в кибитке всю зиму в штате Мэн? Осмелюсь предположить, что она вернется до первого снега. — Его самоуверенность уколола меня: он не сомневался, что я соглашусь с ним. Да и с чего бы? Разве я когда-то ему противоречила? Никогда. Вот и ответ. Порой я могла склонить его на свою сторону, если речь шла о девочках, но я никогда не задавала ему вопросов. Поначалу — потому что любила его. Потом — потому что не хотела знать правды.
Прикончив виски, я поставила стакан на кофейный столик. На драгоценном дереве (столик Тилдоны купили еще в XVIII веке) виднелся влажный след. Мне было приятно его оставить. Я встала, чтобы сходить за сигаретницей. Когда я вернулась, Эмори, чуть отклонившись назад, уставился на меня, наблюдая, как я закуриваю и швыряю сигаретницу на диван. Прокатившись по бархату, она звякнула о подлокотник.
Я глубоко затянулась и выпустила облачко дыма в сторону Эмори.
— Возможно, твоя дочь поймет, зачем возвращаться домой, если ты принесешь ей извинения за то, что сделал.
Это его удивило.
— Ты хочешь ей настолько уступить? Позволить диктовать условия? — Он ослабил галстук и расстегнул верхнюю пуговицу рубашки, продолжая смотреть на меня. По крайней мере, он не заявил, что ему не за что извиняться.
Картинным жестом Эмори потянулся к моей руке, но я отвела его ладонь. Я не собиралась смягчаться. Я никогда не позволяла себе злиться на него, но теперь была зла.
— Я хочу знать, как ты намерен вернуть нашу дочь.
Его обычная тактика не возымела успеха, и Эмори подошел ко мне ближе. Думаю, он желал сближения.
— Чего ты от меня хочешь? Чтобы я запер ее на чердаке? Пригрозил лишить наследства? Она не вернется домой, пока не захочет.
— Может быть, это ты не хочешь, чтобы она возвращалась?
— Не говори глупостей, Жанна! — Его самообладание дало трещину. На скулах выступили красные пятна. Он не привык к возражениям, а мне его дискомфорт доставлял удовольствие. Чуть успокоившись, он сказал: — Ты слишком расстроена, чтобы это обсуждать. Поговорим, когда ты придешь в себя. — Сообщив это, он повернулся к двери.
Я наконец-то загнала его в угол, и он готовился сбежать. Я последовала за ним в коридор.
— Я полностью в себе. — В моем голосе слышалось возмущение, накопившееся за годы.
Он не стал меня слушать, надел пальто и снял с крючка шляпу.
— Куда ты?
— Прогуляться. Мне нужен свежий воздух.
— Не смей меня игнорировать!
— Я тебя не игнорирую. Мне просто нужно спокойно подумать.
— О чем? О своих прегрешениях?
Эмори подошел ко мне и наклонился совсем близко:
— Прекрати, Жанна. — Над верхней губой выступили капли пота. Он был так близко, что я могла поцеловать его. Может быть, он поцелует меня сам, лишь бы я замолчала. — Прекрати.
Я не хотела его целовать. Я хотела сделать ему больно.
— Что прекратить? — Я издевалась, как злобная школьница.
— Сейчас не время. — Каким-то образом он повернул дело так, будто это я отказываюсь от важного разговора.
Он распахнул дверь, и я закричала:
— Просто верни Луэллу!
Но тут Эмори уронил шляпу, наткнувшись на Эффи, которая стояла на верхней ступеньке.
Мы уставились на нее. Но в нашем ослеплении мы не смогли ее по-настоящему увидеть. Наша младшая дочь проскользнула в дом и побежала наверх.
Никто из нас не сказал ей ни слова и не посмотрел ей вслед.
Вслед за сестрой Марией я поднялась на два лестничных пролета и оказалась в дортуаре, заставленном рядами кроватей. Серые шерстяные одеяла прикрывали тощие матрасы, сверху лежали плоские подушки. Реку отсюда видно не было. За высокими зарешеченными окнами раскачивались густо переплетенные ветви, темневшие на фоне бесцветного неба.
Меня заставили вымыться и тщательно прополоскать волосы в ванной комнате.
— Чтобы всех вшей выгнать, — заявила сестра Мария, настолько уверенная в их наличии, что я не стала ее разубеждать.
Ледяная вода текла кое-как, и я мылась очень быстро, орудуя бруском бурого мыла. Ватерклозета в ванной не было — только фарфоровая раковина, голые трубы и ванна, из которой я выскочила, как только промыла волосы. Я облачилась в теплое шерстяное платье, которое мне дали на смену моей одежде, и даже не обратила внимания на то, какое оно колючее.
В коридоре, терпеливо сложив на груди руки, меня ждала сестра Мария. Она кивнула, и мы пошли вниз. Мокрая коса холодила шею. По пути сестра Мария объясняла, что на третьем этаже расположены дортуары, на втором — классные комнаты и столовые Ассоциации женщин, куда меня никогда не пустят, а на первом — часовня, приемная, прачечная, столовая и ванная. По ночам посещать туалет нельзя — под нашими кроватями стоят ночные горшки.
Мы вошли в большую комнату с узкими высокими окнами, затянутыми облаками пара. Воздух был такой влажный, что казался густым, капли воды сразу осели на лице, как будто по щекам мазнули кистью. Под деревянными балками тянулись бельевые веревки, увешанные самой разной одеждой. Пахло чем-то незнакомым — позднее я поняла, что это был запах отбеливателя, крахмала и мокрой шерсти. Девушки стояли над стиральными досками, торчавшими из больших бочек, руки их быстро сновали вверх-вниз, и над бочками, словно туман над озерами, поднимался пар.
Я поискала в комнате Луэллу. Пока меня вели к длинному столу, я заглядывала в опущенные лица, залитые потом. У стола стояли девушки, водившие шипящими черными утюгами по широким полотнищам. Сестра Мария подошла к самой высокой девушке, скуластой, со стянутыми в узел светлыми волосами и завитками на висках. Кожа у нее была цвета слоновой кости, черты лица точеные, а глаза цветом напоминали бледное небо.
— Эффи, это Мэйбл, — сообщила сестра Мария. — Мэйбл, дорогуша, не покажешь ли ты Эффи, как гладить?
Мэйбл уперла кулак в тощее бедро:
— А почему бы ей не начать со стирки, как нам всем?
— Делай как тебе сказано, — нараспев проговорила сестра Мария, явно привычная к таким разговорам, и заскользила прочь так плавно, словно катилась на колесиках, что придавало ей сходство с призраком.
Мэйбл схватила меня за руки. Прикосновение к голой коже испугало меня.
— Что с твоими ногтями?
— Ничего, я такой родилась, — пробормотала я.
Раньше я никогда не выставляла руки напоказ и теперь жалела, что осталась без перчаток.
Она сухими грубыми руками ощупала мои ладони.
— Никогда не приходилось гладить?
Я покачала головой, и она меня отпустила.
— Сожжешь что-нибудь — ударю. Пошли.
Я обошла стол, стараясь идти на цыпочках, чтобы стать повыше, — может быть, Луэлла заметит меня первой.
— Смотри! — рявкнула Мэйбл, протягивая мне утюг.
Он оказался таким тяжелым, что я чуть его не уронила. Кожа у меня была нежная, как только что зажившая рана.
— Начнем с простого. — Мэйбл расстелила отороченную кружевом наволочку, прикрыла ее куском полотна, побрызгала водой из стоявшей рядом миски и велела мне приступать.
Я опустила утюг, и он зашипел.
— Разглаживай, — скомандовала Мэйбл. — До самых краешков. И постоянно двигай утюг, а то сожжешь.
— Я ищу свою сестру. — Я передвигала тяжелый утюг, как мне велели.
— Она здесь? — Мэйбл взяла соседний утюг.
— Да.
— И как ее зовут?
— Луэлла.
— Луэлла! — заорала Мэйбл, и я подняла голову. Рука замерла на месте, утюг зашипел снова. — Иди сюда!
К нам подошла девушка. При виде ее пухлого лица я ощутила страшное разочарование.
— Черт! — вскрикнула Мэйбл и вырвала утюг у меня из рук. Щеку обжег удар, такой резкий, что я вскрикнула и схватилась за лицо. — Тупица! — яростно прошипела она.
На белой ткани отпечатался коричневый треугольник, края его почернели, как подгоревший тост. Мэйбл швырнула мой утюг на огромную черную печку и оттолкнула меня бедром. В комнате перестали скрести белье, выкручивать и гладить. Все повернулись к нам. Схватив наволочку, Мэйбл распахнула дверцу печи и кинула наволочку в топку. На горячих углях взметнулось пламя. Дверца звякнула, а Мэйбл повернулась к девушкам, отвела непослушную прядь со лба и подняла палец, будто натягивая невидимую струну:
— Ни слова, ясно? Если сестра Гертруда прознает, каждую вытащу из постели и отлуплю.
Девушка, которая все еще стояла рядом, испуганно замерла:
— Ты сестра этой полоумной?
— Нет, — прошептала она.
— Все равно будешь за нее отвечать. Покажи ей, как пользоваться катком. Пусть лучше без пальца останется, чем мне еще одну наволочку испортит.
Прижимая руку к пылающему лицу, я последовала за самозванной Луэллой к корыту, где одна девушка скармливала одежду двум большим роликам, а вторая крутила ручку, скрипевшую при каждом обороте. Эта девушка была крепкая и сильная. Посмотрев на меня из-под пушистых ресниц, она бросила:
— Твои лапки тут и минуты не выдержат. Хелен, отойди, пусть она белье загружает.
— С радостью, — отозвалась Хелен, протягивая мне груду мокрой ткани.
— Встряхивай, — велела девушка у ручки. — И просовывай внутрь, только пальцы не суй, а то их зажует. Я — Эдна, — представилась она вяло, без улыбки. Ее круглое лицо блестело от пота.
— Эффи. — Я коснулась горящей щеки. Где же Луэлла? Меня охватила паника. — Где-то тут моя сестра, — сказала я. — Но я ее не вижу.
— Ну, мы не все заняты в прачечной. Младшие сидят на уроках. Сколько ей? — Эдна отпустила ручку, распрямилась и даже застонала от облегчения.
— Шестнадцать.
— Тогда должна быть здесь. Милли! — крикнула она девушке, как раз выливавшей ведро кипятка в корыто. — В яме кто-нибудь сидит?
— Да вроде нет.
Колокол отбил время, и девушки заволновались, отложили работу, развязали фартуки.
— Обед, — пояснила Эдна. — Едим мы все вместе, так что если твоя сестра не в яме, она придет.
Столовая оказалась большой, с белеными стенами и широкими сверкающими половицами. Пахло кухней — бульоном из костей и луком, а еще воском для полировки и тунговым маслом, как будто все совсем недавно покрасили и натерли. Я никогда не бывала в таких голых опрятных помещениях, абсолютно безжизненных — ни картин, ни книжных полок. Где они держат книги? Наверное, в классных комнатах. Конечно же, девушкам тут разрешается читать и писать.
Наши шаги отдавались гулким эхом, когда мы шли по гладкому полу вдоль длинных дубовых столов с аккуратно задвинутыми под них стульями. В окнах — за толстыми металлическими решетками — виднелись холмы. Начинался дождь. При виде решеток мне стало нехорошо — я наконец осознала, что заперта. Но где же Луэлла?
Мы не садились, а стояли у своих стульев, пока не вошла сестра Гертруда и не расположилась во главе стола. Последовала длинная пауза, во время которой сестра оглядывала столовую. Потом она величественно кивнула, разрешая нам сесть. Вслед за другими девушками я опустилась на стул и склонила голову в молитве, не отрывая взгляда от лохмотьев лука, плававших в миске. Когда молитва наконец закончилась, я оглядела стол — все молча ели суп — и с трудом подавила желание вскочить и прокричать имя сестры. Никто не разговаривал. Когда я попыталась заговорить с Эдной, сидевшей рядом, она ущипнула меня под столом, и я замолчала.
Комната наполнилась стуком ложек, скрипом стульев, кашлем, сопением и сумасшедшим стуком моего сердца. Ударенная щека все еще горела, и я с ужасом почувствовала приближение приступа.
Подтолкнув сидевшую рядом девушку, Эдна еле слышно прошептала:
— В яме кто-то сидит?
Девушка качнула головой, не отрывая взгляда от еды. Эдна наклонилась над миской и тихо проговорила:
— Твоей сестры здесь нет. Ешь, пока сестра Гертруда не подумала, что с тобой что-то не так. В лазарет ты точно не захочешь.
Я вцепилась в ложку так, будто этот кусочек металла мог меня спасти. Сестры здесь нет?! Я поспешно прокрутила в голове события последних месяцев, чувствуя, что схожу с ума. Сделала несколько глубоких вдохов и доела суп. Луэлла должна быть здесь. Отодвинув стул, я вслед за девушками прошла в соседнюю комнату, где следовало выбросить в мусорный бак остатки еды и поставить миску на длинную стойку. Потом мы молча отправились в прачечную, где я снова засовывала мокрую одежду в каток. В голове крутились непонятные мысли, ноги ослабли, пальцы не слушались. Ткань шла вперед неровно. Эдна хмуро глядела на меня, а потом, демонстративно бросив ручку, поправила белье.
К вечеру я совершенно вымоталась. Шерстяное платье намокло и отяжелело — от моего собственного пота и от сырых тряпок, которые я вынимала из ведра. Голова кружилась. Повесив фартук на крюк, я вместе со всеми пошла в столовую. На этот раз Эдна не села рядом со мной, и моей соседкой оказалась одутловатая девушка с темными кругами под глазами, которая постоянно кашляла и вытирала ладонью нос. На ужин дали жесткий кусок мяса и печеную картофелину, которую я с трудом могла жевать. Я искала в комнате Луэллу. Она должна быть здесь, иначе все это не имело никакого смысла.
После ужина нас собрали в часовне Искупителя на вечернюю молитву. Часовня, пристроенная к центральной части главного здания, сильно выдавалась во двор. Проходя мимо окон, я увидела, как дождь заливает лужайку, усыпанную золотыми листьями. Всего несколько часов назад листок запутался у меня в волосах, вода просачивалась сквозь пальцы, а ветер холодил шею.
В древней затхлой часовне нам пришлось встать на колени у рядов длинных деревянных скамеек. Впереди горели газовые светильники, а бледный вечерний свет пробивался через витражные окна. Святой Павел с мечом и книгой неодобрительно косился на меня, а Христос с агнцем смотрел сочувственно. Я сложила руки и вслед за сестрой Гертрудой взмолилась о прощении «за все, что нужно сделать, но мы не сделали, за все, что не должны были делать, но делали». На глаза наворачивались слезы. Я сжала веки и прикусила дрожащую губу. Ноги начали мерзнуть от сквозняка. Я поджала пальцы в своих мягких кожаных ботинках. Сестра Мария разрешила мне остаться в своей обуви, и я вдруг ощутила странную нежность к этим ботинкам. Несколько часов назад они стояли в моем доме, который хоть и располагался прямо за холмом, казалось, находился в другой вселенной. А в какой вселенной осталась моя сестра? Где она? Я оглядела полутемную часовню. Луэллы здесь не было. Как я могла совершить такую ужасную ошибку?!
Совсем лишившись сил, я все же вытерпела молитву и побрела наверх, в дортуар, где кислая девица молча кинула мне ночную рубашку и указала на пустую кровать.
Я прижала рубашку к груди. Сердце у меня билось очень быстро. Мне еще ни разу не приходилось ночевать вне дома. Я оставила родителям записку, в которой сообщала, что отправилась за Луэллой. Но если ее здесь нет, где они станут меня искать? Я представила, как мама ходит по моей опустевшей комнате, отстукивая секунды по тыльной стороне ладони — она делала так, когда подсчитывала длительность моего приступа. Что если она будет ходить так всю ночь и все утро, поглощенная тревогой? Папа в моем воображении шел по улице под ручку с мисс Милхолланд, шляпка у нее была сдвинута набок, а кремового цвета пальто распахнуто. Может, ему и вовсе нет до меня дела? Может, он только рад от меня избавиться, чтобы я не злословила, как Луэлла?
Вдруг рядом появилась Эдна. Она взяла меня под руку, будто мы были давними подружками, и потащила к кровати, которую расстилала другая девушка.
— Вали! — велела ей Эдна. — Будешь теперь спать там, ты храпишь.
— А как же мои простыни? — Девушка посмотрела на меня сверлящим взглядом. Она была маленькая, но злобная, как барсук.
Эдна широким движением сорвала с кровати постель и сунула ее в руки девушке:
— Иди.
Та убежала, а Эдна кивнула на ночную рубашку, которую я так и прижимала к груди:
— Ты что, думаешь, тебе кто-нибудь будет помогать?
Было очень холодно, но никого это не пугало. Все раздевались догола, стягивали платья и сорочки, надевали через голову ночные рубашки, кто-то бродил и вовсе в одном белье, болтал и смеялся, пока остальные устало залезали под одеяла.
Смутившись, я накинула ночную рубашку и уже под ней сняла платье.
— Вот, хорошая девочка. А теперь сходи за простынями и застели постель, пока сестра Мария не явилась с вечерней проверкой.
Простыни лежали в большом шкафу, возвышавшемся в углу комнаты. Когда я вернулась, Эдна уставилась на меня, будто догадавшись, что я никогда в жизни не стелила постель. Припомнив, как это делала Неала, я подоткнула нижнюю простыню под матрас и накрыла все это верхней простыней.
Эдна казалась озадаченной.
— Странная ты. Смешная. — Она завела руки за спину, расстегнула платье и стащила его через голову. Ее голые руки оказались белыми и круглыми, а под сорочкой сильно выделялись тяжелые груди.
Скрипнув пружинами, Мэйбл рухнула на кровать напротив и уставилась на нас, подперев рукой подбородок.
Непроизвольно я снова коснулась опухшей щеки.
— Ты что, все еще переживаешь? — Мэйбл лягнула воздух — и край ночной рубашки приоткрыл точеные лодыжки. На бледной гладкой коже виднелась россыпь веснушек. — Мне же надо сразу утверждать себя среди новеньких, а то никакого уважения не будет. — Она перекатилась на спину и свесила голову с края кровати. Волосы белым языком пламени лизнули пол. — Эдна хочет, чтобы ты спала между нами. Наверное, ты ей понравилась, но она вообще-то добренькая, особенно с новичками.
Эдна опустилась на кровать рядом с Мэйбл.
— Подозрительная она какая-то. — Эдна перебросила волосы через одно плечо и обменялась с Мэйбл заговорщицким взглядом.
Мэйбл медленно кивнула.
— Так я и думала. — Опустив ноги на пол, она вытащила из-под матраса что-то блестящее и протянула мне. — Давай бери.
Это была маленькая косметическая баночка с надписью «Румяна. Коралл. Буржуа».
Я не взяла. Никто и никогда мной не помыкал. В школе девочки знали, что меня трогать нельзя — я была младшей сестрой Луэллы и к тому же болела. Никто не третирует больных девочек.
— Ты что, никогда щеки не румянила? — ухмыльнулась Мэйбл. — Ты меня оскорбишь, если не возьмешь. Знаешь, чего мне стоило это сюда протащить? Эдна, покажи ей.
Баночка полетела по воздуху прямо в руки Эдны. Та стянула с плеча лямку сорочки, открывая большую белую грудь с ярко-розовым соском. Приподняв грудь, она быстро сунула туда баночку и подняла руки, сделав легкий реверанс. Баночка осталась на месте.
Мэйбл захлопала в ладоши:
— Подумать только, что можно спрятать под этими штуками. Ладно, давай сюда.
Достав румяна, Эдна бросила их Мэйбл, которая без труда поймала их в воздухе, будто мячик. Она открутила крышечку и улыбнулась, осторожно погружая палец в красный крем.
Вдруг кто-то схватил мои руки и прижал к бокам.
— Не сопротивляйся, — прошипела Эдна, обжигая мне шею горячим дыханием. — Иначе возьмем побольше, и будешь ты как шлюха, а не как леди.
Я вспомнила, как сверкали глаза Луэллы, когда она злилась, как решительно она поджимала губы. Она бы не стала такого терпеть. Она бы уничтожила этих девиц. Я дернулась, пытаясь вырваться из рук Эдны, но сумела только отвернуться, когда Мэйбл приблизила ко мне красный палец. Я отчаянно пнула ее прямо в колено. Она вздрогнула, проскрипела:
— Дьявол!
Вдвоем они повалили меня на кровать.
Эдна села мне на живот, взялась руками за уши и удерживала мою голову на месте, пока Мэйбл размазывала холодные липкие румяна по моим щекам и губам. Дыхание у меня перехватило, сердце заколотилось, комната вокруг поплыла. Мэйбл зажала мне рот рукой, пока я брыкалась и дергалась, постепенно слабея. Я не смогу победить. Я не такая, как Луэлла. Я слабая и тонкая, как тычинки из учебника ботаники. Девицы сорвут меня, как листок.
На этот раз комната не осветилась и не растворилась медленно и мирно, как во время прошлого приступа, когда я лежала на кровати. За мной пришла жуткая смерть: черная петля затянулась вокруг шеи, я закашлялась и стала падать куда-то с ужасной скоростью. Мимо меня, как карты из рассыпавшейся колоды, проносились образы: папины пальцы на моем запястье, коса Луэллы на подушке, кукла с тусклыми желтыми кудрями, клавиши пианино, удар линейкой по пальцам, баночка кольдкрема, пролившегося на пол, белизна маминых шрамов.
Задыхаясь и хватая ртом воздух, я прорывалась назад сквозь густую темноту, рвалась из пустоты, пока снова не увидела потолочные балки, оконную раму и угол стены. Гул в ушах уступил место звону, и я увидела лицо сестры Гертруды.
Ее губы зашевелились, и я услышала:
— И давно это с ней?
Ответить я не смогла.
Стены вернулись на место, и я села, чувствуя себя так, будто меня засосало в туннель и выплюнуло с другой стороны. В комнате было тихо, только дождь барабанил по стеклу. Сестра Гертруда стояла, держа на ладони баночку румян, чепец и платок топорщились вокруг ее злого круглого лица. Мэйбл и Эдна лежали в постелях, глядя в потолок невинными скучающими глазами.
— Ты полагаешь, что можешь притворяться спящей, когда у тебя раскрашено лицо? Вероятно, девицы забыли предупредить тебя о том, что я проверяю каждую из вас, прежде чем погашу свет. Или, может быть, — она покачалась на каблуках, — им не было дела до того, что тебя поймают. Пойдем.
Я встала, ноги у меня дрожали. Я надела ботинки и вместе с сестрой Гертрудой вышла из дортуара в маленькую комнатку, где сестра Мария стояла на плетеном коврике перед камином — маленькая фигурка в черном, как понятая.
Сестра Гертруда со стуком опустила баночку румян на круглый столик, стоящий между двумя каминными креслами. Эта комната казалась вполне обжитой: книжные полки, безделушки, статуэтка Девы Марии на каминной полке, ручка и бумага на письменном столе.
— Смой это. Все! — Она указала на умывальник в углу комнаты.
Я совсем забыла о румянах на лице.
Закрыв глаза, чтобы стереть краску, я представила себя дома: пахнет фиалковым мылом, потрескивает огонь, и Неала велит мне умыться. Это длилось меньше минуты, но когда я закончила и передо мной предстали чужие строгие лица монахинь, я почувствовала себя растерянной.
Взяв меня за подбородок, сестра Гертруда с силой провела пальцем по моим губам. Я вспомнила, как мама смотрела мне в лицо, спрашивая о Луэлле, и как я вырвалась. Нужно было все ей рассказать.
Убедившись, что ни следа порока не осталось на пальце, сестра Гертруда сложила руки на пышной груди и сказала:
— Я не разглядела в тебе смутьянку, когда ты появилась здесь утром, но, кажется, я ошиблась. — Каждый слог она словно катала на языке. — Я не терплю подобного поведения! Которая из девиц прельстила тебя этим?
Я мало разбиралась в правилах здешнего общества, но сразу поняла, что признание станет самоубийством. Любое наказание, придуманное сестрой Гертрудой, не сравнится с местью девочек.
— Румяна лежали в кармане юбки с самого утра. — Этой поспешной лжи могла бы позавидовать даже Луэлла.
— Что заставило тебя достать их перед сном? Ты хотела покрасоваться перед девицами?
Я прикусила губу и ничего не ответила.
Сестра Гертруда неодобрительно покачала головой.
— Сестра Мария! — рявкнула она.
Та ожила, скользнула к окну и достала что-то из ящика.
— Повернись, — велела сестра Гертруда.
Я повернулась к окну. Решеток здесь не было, и по маленьким квадратикам стекла стекали капли дождя. У меня сжался желудок. Меня хотят высечь? Со мной этого не случалось никогда в жизни. Некоторые девочки в школе рассказывали о порке, но мой отец никогда подобного не сделал бы.
Не успев понять, что происходит, я почувствовала, как мне пригибают голову, и услышала резкий скрежет. Я обернулась. Моя коса повисла в руке сестры Гертруды, как мертвый зверек. Я схватилась за затылок, будто осталась без куска черепа, а монахиня выбросила мои волосы в мусорную корзинку и вернула ножницы в ящик.
Она благодушно посмотрела на меня: справедливое наказание полностью ее удовлетворило.
— «Вразумлю тебя, наставлю тебя на путь, по которому тебе идти; буду руководить тебя, око Мое над тобою». — Она улыбнулась. — Наказание может показаться суровым, милая, но я уверяю тебя, избавление от тщеславия — первый шаг к спасению. Проси прощения за свой грех, и Господь будет милостив к тебе. Волосы отрастут снова. Я верю, что к тому времени ты укрепишься в добродетели и более не поддашься искушению. — Она посмотрела на меня так, словно воспитание всего женского племени было отдано нам на откуп, будто мы совместно придумали этот благочестивый план.
Я снова вспомнила Луэллу.
— Мне не за что просить прощения. Я не должна здесь быть. Мой отец — Эмори Тилдон. Телефонируйте ему. Я хочу с ним поговорить. Если он узнает, где я, то сразу приедет за мной. — Я заговорила голосом сестры, вытянулась во весь рост, подняла подбородок. Я никогда никому так не возражала.
Негодование прорезало морщинами лоб сестры Гертруды, губы плотно сжались, круглое лицо окаменело. Монахиня ошиблась: я оказалась не такой внушаемой, как она решила.
— Мы не терпим лжецов. Ты хочешь провести свою первую ночь здесь, в подвале?
Она схватила меня за плечо и вывела из комнаты. Кончики пальцев впивались в мою кожу. Задержавшись у дверей дортуара, сестра Гертруда дернула меня за обкромсанную прядь.
— Оставить тебя с этим — милосердие, — тихо произнесла она. — Еще одна ложь — и я обрею тебе голову наголо и посажу в подвал на неделю. Ясно?
Она втолкнула меня в открытую дверь. Я споткнулась и упала у ножек кровати. Металл был холодный, и я поползла к своей пустой кровати, теряя всякую уверенность. Я посмела вообразить, что сестра Гертруда сделает так, как я сказала. Как я поговорю с родителями, если она не верит мне? Как я смогу найти сестру?
Сестра Гертруда сделала шаг назад и громко хлопнула дверью. В комнате стало абсолютно темно, я больше не видела потолка. Я потрогала свои изуродованные ногти, пытаясь вспомнить успокаивающее прикосновение к маминым шрамам или лицо Луэллы в ту ночь, когда она разбудила меня, чтобы причесать. Почему Луэлла не прислала мне ни единой весточки? Хотя бы одну фразу, слово! Она должна была хоть что-то объяснить!
Но не было ничего. Я слышала только дыхание сотни спящих девушек. Боже мой, что я натворила?!