Третье февраля выдалось сырым и хмурым: холодная морось с утра, стальная серость низкого неба во второй половине дня.
В четыре Джим уговорил жену пойти за покупками – пока совсем не стемнело. Взмахнув рукой на прощанье, он закрыл за ней дверь. Волосы у него редели, с правой стороны во рту не хватало резца, но он еще оставался красивым мужчиной, который в свои тридцать два вполне мог сойти за двадцатилетнего. С тех пор как ему исполнилось шестнадцать, у женщин перехватывало дыхание от одного вида его густых бровей и глубоко посаженных глаз в обрамлении черных ресниц. Даже если бы он облысел и потерял все зубы, красивые глаза делали бы свое до самой старости.
Его пальто висело на вешалке у двери. Сняв, он скатал его по длине. Потом пристроил вдоль порога, старательно подтыкая рукава и полы в щель под дверью. Их квартира напоминала поезд с вагончиками: позади – кухня, затем – столовая, гостиная и спальня. Достаточно было сдвинуть тяжелый диван на несколько футов вдоль стены, чтобы помешать жене попасть внутрь. Он встал на диван, желая убедиться, что фрамуга над дверью плотно закрыта. Потом шагнул вниз. Поправил кружевную накидку на спинке дивана, провел рукой по подушке из конского волоса, разглаживая неглубокую вмятину от ноги.
В кухне он прижался щекой к холодному эмалевому боку плиты и запустил руку в узкий зазор между ней и желтой стеной. Пошарил немного. Там стояла заряженная мышеловка, во всяком случае, раньше стояла, поэтому он водил рукой осторожно. Найдя резиновый шланг, который соединял плиту с газовой трубой, он изо всех сил, насколько мог в ограниченном пространстве, за него дернул. Раздался отчетливый хлопок, и послышалось слабое шипение, которое быстро стихло. Он выпрямился со шлангом в руке. Кухонное окно выходило на серый внутренний двор, где в погожие дни жарилось на веревках белье, хотя сам двор всегда, даже в самую ясную погоду, представлял собой нечто среднее между свалкой и джунглями. Там обитали крысы, валялись развороченные матрасы и разломанные ящики. Там ютилась поросль чахлой городской растительности: кривенькое деревце, почерневший плющ – напоминания о давным-давно забытых попытках разбить тут садик. От старьевщика до случайного пьяницы – любой голос, поднимавшийся из глубин двора, принадлежал тому, от кого хорошего не жди. Как-то Энни, сидя на подоконнике с прищепкой во рту и корзиной мокрого белья у ног, увидела, как какой-то мужчина приволок по грязи ребенка и привязал к шесту, к которому крепились бельевые веревки. У нее на глазах этот человек снял ремень, но при первом же резком шлепке по голым ягодицам ребенка она закричала. Она швырнула в него прищепки, горшок с плющом, а потом и эмалированный таз, в котором все еще была мыльная вода. Перегнувшись через подоконник, она пригрозила вызвать полицию, пожарных и «Общество Джеррити»[1]. Мужчина поднял было глаза, словно его встревожила внезапная перемена погоды (неожиданно полил дождь), пожал плечами и, отвязав рыдавшего ребенка, потащил его прочь.
– Я знаю, как тебя зовут! – крикнула ему вслед Энни. Хотя на самом деле не знала. Ложь давалась ей легко. В тот день она почти час расхаживала перед домом в ожидании, когда снова появятся мужчина с мальчиком.
Когда, услышав ее крики, на кухню прибежал Джим, она по пояс высунулась из окна, стоя на полу на мысочках. Ему пришлось обхватить ее бедра и буквально втянуть назад, чтобы уберечь от падения, и это был всего лишь один (позже их стало много) день, когда он не пошел на работу или опоздал на смену.
У Джима были нелады со временем. Очень некстати для железнодорожника, даже если он служит на «Бруклинском скоростном транзите». Его беда заключалась в том, что он любил показать времени кукиш. Даже упивался этим. Еще в раннем детстве Джим сообразил, что когда подходила к концу долгая ночь, когда наступали неизбежные пять утра – граница, стена, в которую упирались все ночные радости (выпивка, разговоры, сон или теплое тело Энни), когда прочие мужчины, эти несчастные овцы покорно отказывались от радостей сна или выпивки, разговора или любви ради обязательных дневных дел, достаточно самой малости – просто закрыть глаза, – и можно продолжить то, что хочется. Достаточно пробормотать: «Я не пойду», «Не позволю меня ограничивать». Конечно, не всегда требовалось отказываться от дня целиком. Иногда даже малого удовольствия опоздать на час-другой хватало, чтобы вспомнить: он сам себе хозяин, часы его жизни (а что может быть драгоценнее?) принадлежат ему одному.
Две недели назад его уволили за необязательность и нарушение субординации. Закаленный мужчина (а не краснеющий униженный мальчишка, который неловко топтался перед начальством) встряхнулся – уж ему-то такие удары нипочем! – и ушел, равнодушный, свободный. Но когда он рассказал обо всем Энни, та расплакалась, а потом сердито сказала сквозь слезы, что у них скоро будет ребенок, хотя и знала: сообщать новости таким образом значит обречь малыша на жизнь, полную всяческих бед.
Взяв кухонные полотенца, которые Энни повесила на край раковины сушиться, Джим скрутил их в жгут и затолкал под раму кухонного окна.
Шланг он потянул за собой через гостиную в спальню. Сняв ботинки, попробовал взять конец шланга в рот, словно собираясь вдохнуть дым. Он видел такое в детской книжке с картинками еще на родине: примерно так поступал там один толстый султан, возлежавший на красной подушке. Вынув шланг, он сел на край кровати. Склонив голову, помолился: «Ныне и в наш смертный час…» Потом растянулся на кровати. Свет еще больше потускнел. «В смертный…» «Наш час…» Дома, на родине, мама, разложив на коленях книжку с картинками, протягивала руку, чтобы повернуть часы у него за спиной циферблатом к стене.
Не пройдет и часа, как он снова положит ей голову на плечо. Или нет? Бывали моменты, когда его вера вдруг пропадала – так открывается люк под ногами повешенного. Джим встал, нашел под подушкой ночную рубашку и скрутил в жгут и ее тоже. Потом уложил на подоконник, втискивая ткань в узкую щель между рамой и подоконником, хотя и прекрасно знал, что это совершенно бесполезно и не нужно.
По улице внизу шли люди – главным образом женщины, потому что магазины работали допоздна, а народ из контор еще не начал расходиться по домам. Сплошь темные пальто и шляпы. Пара-тройка колясок, из-под колес вылетают прозрачные брызги. Он увидел, как по серому тротуару семенят, склонив головы, две монахини в черных накидках и белых двурогих чепцах. Прижавшись щекой к холодному оконному стеклу, он смотрел им вслед, пока они не скрылись из виду. Когда он отвернулся от окна, сумерки наползли изо всех углов комнаты, и ему пришлось выставить вперед руку, чтобы дойти до маячившей светлым пятном кровати.
Он снова растянулся на ней. Словно забавляясь, приставил шланг к глазу, точно рассчитывал увидеть в нем черный коридор туннеля подземки, подсвеченный в противоположном конце золотом следующей станции. Потом опять сунул шланг в рот и еще раз глубоко вдохнул. Он ощутил тошноту, внезапное головокружение, что было ожидаемо, но он просто об этом забыл. Он закрыл глаза и сглотнул. Где-то на улице мать позвала ребенка. Медленно зацокала копытами впряженная в телегу лошадь. Послышался шорох колес по лужам. В квартире прямо над ним что-то упало на пол – корзинка с рукоделием, наверное: глухой удар, потом дробный перестук вывалившихся деревянных коклюшек. А может, это раскатились выпавшие из кошелька монеты.
В шесть вечера уличные фонари на фоне влажной темноты придали воздуху лоск. Свет фонарей заблестел на трамвайных рельсах и в оконных стеклах, тут и там на сверкающей поверхности черных луж. Искусственный свет отразился от кузова задержавшейся пожарной машины и от бледных лиц в толпе, заискрился золотом на каждом, у кого были очки. Например, на сестре Сен-Савуар из конгрегации «Малых сестер бедняков»[2], которая провела день в вестибюле универмага «Вулворт», что возле Бруклинской мэрии, с корзинкой для сбора милостыни на коленях. Она как раз возвращалась в монастырь (с полным мочевым пузырем и отекшими лодыжками), обратив круглые очки к свету фонарей. В зимнем воздухе отчетливо ощущался ужасный запах – поблизости разразился пожар.
Кошель с собранными за день деньгами был привязан к ее поясу, корзинку она прятала под мышкой, под накидкой. Дом, в котором случился пожар, казался удивленным: окна на всех четырех этажах распахнуты настежь, на холодном ветру полощутся веревки от жалюзи и тонкие занавески. Хотя само здание оставалось темным, вестибюль за каменным крыльцом был освещен, там толклись полицейские и пожарные с фонарями. Парадная дверь была открыта, равно как и дверь в квартиру на первом этаже. Сестре Сен-Савуар хотелось поскорее пройти мимо, добраться до монастыря, до собственной комнаты и собственного туалета (пальцы у нее замерзли, лодыжки распухли, хлипкая корзинка была неудобно зажата под боком), но она все равно протолкалась через толпу и поднялась по ступенькам. В тени каменных перил змеился обмякший пожарный шланг. Повернувшиеся на шум ее шагов в коридоре двое полицейских приподняли фуражки, потом протянули ей для пожатия руку, точно ее кто-то вызвал.
– Сестра, – произнес один. Он раскраснелся и вспотел, и даже в тусклом свете она разглядела, что манжеты его мундира опалены. – Вот сюда.
В квартире толпился народ, возможно, сюда набились все жильцы дома. Здесь царили запахи гари и сырого пепла, паленой шерсти и паленых волос, плотные пятна света свечей и тяжкий гул разговоров шепотом. Собравшиеся разделились на две группы: одна – вокруг мужчины средних лет без пиджака и в шлепанцах, сидевшего на стуле у окна, закрыв лицо руками, другая – вокруг другого мужчины, топтавшегося у лежавшей на темном диване женщины, над ними висела незажженная люстра под абажуром с бахромой. На лбу у женщины лежала тряпка, и она как будто вполне связно отвечала на вопросы склонившегося над ней молодого человека. Увидев монахиню, женщина подняла вялую руку и сказала:
– Она в спальне, сестра.
От запястья и до локтя ее рука блестела от какой-то мази – возможно, просто сливочного масла.
– Полегче с салом, – посоветовала сестра. – Если, конечно, не вознамерились им пропитаться.
Услышав это, молодой человек, рассмеявшись, повернулся. На нем была серая фетровая шляпа, и в усмешке блеснул молочный зуб.
– А вы будьте любезны снять шляпу, – велела сестра.
Призванием сестры Сен-Савуар было входить в дома незнакомых людей, главным образом старых или больных, невозмутимо переступать пороги квартир и комнат, открывать бельевые шкафы, буфеты или ящики бюро, заглядывать в унитазы или осматривать грязные носовые платки, которые они стискивали в руках, но, сколь бы часто ей ни приходилось вторгаться в чужие дома, ее первый порыв – отстраниться, прикрыть глаза – не ослабел с годами. Проходя через гостиную в узкий коридор, она склонила голову, но успела увидеть достаточно, чтобы заключить: тут живет еврейка. В том, что это женщина, она не сомневалась, а вот о вероисповедании только догадывалась: по люстре под абажуром с бахромой, по пианино у дальней стены, по тому, что на темных картинах в узком коридоре были изображены не святые, а самые обычные крестьяне. Жилье, не готовое к приему гостей, замершее, как это часто бывает, из-за кризиса или трагедии в часы тихого уединения. Сестра мимоходом углядела тарелку на маленьком столе в крошечной кухне, а еще – надкушенный и испачканный темной подливой кусок хлеба на тарелке. Стакан чая на свернутой газете.
В освещенной свечами спальне, где в дальнем углу совещались еще двое полицейских, где на спинке стула висели черные чулки, где на низком туалетном столике в беспорядке валялись щетки и носовые платки, где на потертом ковре в ногах кровати лежал серый корсет… боком сидела на кровати девушка. Темная юбка раскинулась вокруг нее, точно она упала с большой высоты. Она сидела спиной к двери, лицом к стене. Еще одна женщина склонилась над ней, положив руку ей на плечо.
Полицейские, увидев монахиню, кивнули, а тот, что пониже, снял фуражку и сделал к ней шаг. У него тоже манжеты были опалены. Еще у него было тяжелое лицо, несвежее дыхание и скверные зубные протезы, но в жестах – он указывал короткой рукой на девушку на кровати, на потолок и на квартиру этажом выше, где произошел пожар, – сквозило сострадание. Сострадание бременем гнуло его к земле. Добросердечный, подумала сестра, один из нас. По его словам, девушка вернулась из магазина и обнаружила, что дверь в ее квартиру заблокирована изнутри. Она пошла к соседям, мужчине на ее этаже и женщине, которая жила здесь. Те помогли ей надавить на дверь и открыть ее, а потом мужчина зажег спичку, чтобы посветить в темноту. Последовал взрыв. К счастью, сказал полицейский, он сам стоял на ближайшем углу и успел потушить пожар, а соседи – отнести всех троих сюда. Внутри, в спальне, он нашел молодого человека на кровати. Смерть от удушья. Муж девушки.
Сделав глубокий вдох, сестра Сен-Савуар перекрестилась.
– Заснул, бедняга, – сказала она негромко. – Наверное, лампочка контрольного индикатора погасла.
Взглянув через плечо на кровать, полицейский взял сестру за локоть и вывел в узкий коридор. Они остановились на пороге кухни. Сцена, вырванная из времени: надкушенный хлеб, темная подлива, стакан красноватого чая на маленьком деревянном столике, отодвинутый стул (в дверь настойчиво стучали), газета с кособокими строчками типографского шрифта.
– Он покончил с собой, – шепнул полицейский. Дыхание его отдавало чем-то кислым, словно ему было нехорошо от того, о чем приходится докладывать. – Включил газ. Повезло еще, что всех жильцов дома с собой не прихватил.
Привыкшая врываться в жизнь незнакомых людей, сестра приняла эти сведения с тактичным кивком, но за потребовавшуюся на это секунду, за промежуток времени, пока она поворачивала и склоняла голову, ее лицо скрылось за широкими полями жесткого чепца. Мгновение миновало, и ее глаза за стеклами очков снова стали маленькими, карими и отражали слабый свет так, как способна только гладкая поверхность – мрамор или чугун, ничего водянистого: правда о самоубийстве была и признана, и спрятана подальше. Точно так же она кивала, вытаскивая носовые платки из сжатых кулачков молодых женщин, разворачивая, чтобы увидеть кровь вперемешку с мокротой, и сворачивая снова. Точно так же она кивала, когда входила в чужие дома, видела бутылки в мусорном ведре, пустые кухонные шкафы, прикрытые косынками синяки, а однажды – бледного младенца размером с мизинец в тазике, полном крови. Точно так же молчала, склоняла голову, кивала…
– Как фамилия девушки? – спросила она.
Полицейский нахмурился.
– Мак… как-то там. Соседи называли ее Энни. Они ирландцы, – добавил он. – Вот почему я решил послать за вами.
Сестра улыбнулась. В глазах-пуговках скрывались темные глубины.
– Вот как? – переспросила она.
Они оба знали, что никто за ней не посылал. Она возвращалась домой, просто проходила мимо. Она снова опустила голову, прощая полицейскому его тщеславие, – разве он не упомянул, что сам потушил пожар?
– Тогда я пойду к ней, – сказала она.
Уже собираясь уходить, она увидела, как к полицейскому направляется молодой человек с молочно-белым зубом, он все еще был в шляпе.
– Эй, О’Нил! – окликнул он. Вот уж кто не имел представления о приличиях.
В полутемной спальне соседка, стоявшая у кровати, мыслями была далеко. Кряжистая женщина лет сорока. Ей, несомненно, надо было укладывать спать детей, ублажать мужа. У нее своя семья, свои беды, от нее нельзя требовать, чтобы она бесконечно опекала других горемык.
Монахиня только кивнула, пока они менялись местами. Уходя, женщина оглянулась и шепнула с порога:
– Я могу для вас что-нибудь сделать, сестра?
Сестра Сен-Савуар вспомнила шутку, которую отпустила как-то, когда тот же вопрос ей задала в одно непростое утро молодая монахиня: «Да. Не могла бы ты за меня пописать?»
Но вслух она сказала:
– Мы справимся.
Ей хотелось, чтобы Энни Мак-как-то-там услышала именно это.
Когда соседка ушла, сестра Сен-Савуар достала из-под плаща свою маленькую корзинку. Корзинка была неопрятной и жалкой, сплетенной неблагословенными, неумелыми пальцами, и ей несладко пришлось от того, что ее так долго прижимали к телу. Сестра постаралась распрямить ее и придать форму, в ноздри ей ударил запах зелени, который тепло тела и труды ее рук иногда выманивали из высохшей лозы. Поставив корзинку на прикроватную тумбочку, она отвязала от пояса кошель. Сегодня – сплошь монеты, в основном по одному пенни. Положив кошель в корзинку, она осторожно опустилась на краешек кровати: почки у нее ныли, в лодыжках и стопах пульсировала боль. Она посмотрела на девушку – длинную спину, изгиб молодого бедра, тонкие ноги под широкой юбкой. Внезапно девушка повернулась и с плачем уткнулась ей в колени.
Сестра Сен-Савуар накрыла ладонью темную головку Энни. Волосы были густыми и мягкими, как шелк. Редкая красота. Сестра погладила тяжелый узел волос, который грозил развалиться, и смахнула прядь с ее щеки.
В одном монахиня была уверена: муж лелеял эту девушку с прекрасными волосами. Любовь не была причиной трагедии. Скорее уж дело в деньгах. В алкоголе. В безумии. В погоде и времени года: умирающий день в начале февраля, есть ли в году пора, более подходящая для отчаяния? Самой сестре сегодня приходили на ум похожие мысли, пока она долгие часы просила милостыню в продуваемом насквозь вестибюле.
«Мы все испытываем отчаяние, – думала она, – все мы, кто идет по улице, входит в магазин или выходит из него, с мокрыми плечами, ссутулившиеся, все, кто видел ее, но сделал вид, будто не видит, все, кто хмурился, и все (хотя в этот сырой день таких было не слишком много), кто, проходя, опускал руку в карман или сумочку, мы все его испытываем, думала она, в сей юдоли слез чувствуем груз низкого неба, равнодушного дождя и сырых глубин бесконечной зимы, кислый запах вестибюля, сернистое дыхание подземки, медных монет, холод, который забирается под одежду и опустошает твое нутро».
Сегодня она просила милостыню шесть с половиной часов и была так подавлена погодой и самой зимой, что не нашла в себе сил сдвинуться со своего насеста и снести будничное унижение – воспользоваться общественным туалетом в универмаге. И потому она покинула свой табурет на час раньше обычного.
– А нужно нам вот что, – сказала она наконец. – Не спешить и продвигаться шаг за шагом. – Это была ее обычная вводная фраза. – Ты обедала?
Девушка затрясла головой, потершись о бедро монахини.
– Каким-нибудь родственникам можно позвонить?
Девушка снова покачала головой.
– Никого нет, – прошептала она. – Только мы с Джимом.
У сестры Сен-Савуар возникло искушение чуть приподнять плечо девушки, чтобы уменьшить давление на ноющий мочевой пузырь, но она сдержалась. Она сможет потерпеть еще немного.
– Тебе нужно где-то переночевать, – сказала она. – Во всяком случае, сегодня.
Девушка отстранилась, подняв лицо к тусклому свету.
Она оказалась не настолько юной и не настолько хорошенькой, как воображала сестра Сен-Савуар. Заурядное круглое лицо, сейчас опухшее от слез, залепили мокрые пряди прекрасных волос.
– Где мне его похоронить? – спросила она.
В ее глазах монахиня прочла решимость продвигаться шаг за шагом – и это был не результат ее увещеваний, а скорее, из какого теста была сама девушка.
– У нас есть участок на Голгофе в Куинсе, – продолжала она. – Мы взяли его, когда поженились. Но теперь церковь ни за что не позволит.
– У тебя есть документы на участок? – спросила монахиня.
Девушка кивнула.
– Где?
– Наверху. В буфете.
Сестра мягко коснулась щеки девушки. Не столь юное или хорошенькое лицо, как она вообразила поначалу, но уже знакомое: дуги густых бровей, чуть выпяченная верхняя губа, россыпь родинок на щеке. Отчаяние легло на сей день тяжким грузом. Против отчаяния сам Бог бессилен – в это сестра Сен-Савуар твердо верила. Она верила, что Бог опустил голову на руки, пока молодой человек квартирой выше выскользнул из своей серой жизни (из воротничка и из ярма) не из-за отсутствия любви, а из-за абсолютной неспособности продолжать, в очередной раз выбираться из глубин холодного февраля и хмурого, клонящегося к вечеру дня. Бог плакал, она верила в это, когда вставала со своего табурета в вестибюле «Вулворта» на час раньше обычного, когда поворачивала на улицу с пожарной машиной, рассеивающейся толпой, светом фонарей, застрявшим в мелких лужах, даже когда поднималась по каменной лестнице, – ноги отекли, хотелось в туалет, но она все равно шла, хотя никто за ней не посылал. Тень от обмякшего пожарного шланга вдоль балюстрады, тень, похожая на сброшенную кожу огромной змеи, могла бы подсказать ей, что худшее уже случилось.
Однажды, когда она была послушницей, ее послали в запущенную квартиру, полную несчастных детей, где напоминавшая скелет женщина, состарившаяся, бледная как смерть, едва сохранившая человеческий облик от боли, терзалась в последних муках болезни.
– Тут ничем не поможешь, – предостерегла ее сестра Мириам перед тем, как открыть дверь. А потом, когда они переступили порог, когда на них обрушились чудовищная животная вонь разложения, хриплые стоны женщины, удручающее молчание голодных детей, она добавила: – Сделай, что сможешь.
– Твой муж уснул, – шепнула теперь сестра Сен-Савуар. – Пламя угасло. Это был сырой и несчастливый день. – Она выдержала паузу, желая удостовериться, что девушка услышала. – Его место на Голгофе. Вы же оплатили участок, так?
Девушка медленно кивнула.
– Ну, так туда он и отправится.
За тридцать семь лет, что прожила в этом городе, сестра обзавелась множеством знакомых, умевших обходить самые разные правила и постановления (церковные, муниципальные и те, которые сестра Мириам называла правилами хорошего тона), которые усложняли жизнь женщинам, женщинам из бедных слоев вообще и католичкам в частности. «Мой собственный „Таммани-холл“»[3] – так называла свой кружок сестра Мириам.
Она могла бы похоронить мужа этой женщины на Голгофе. Если все сделать достаточно быстро, должно получиться.
– Как долго вы с Джимом были женаты? – спросила монахиня. Она знала, что в самом произнесении имени вслух уже есть толика воскресения.
– Два года, – произнесла, глядя в потолок, девушка, потом провела кончиками пальцев по животу. – Летом ребенок родится.
Сестра кивнула. Хорошо. Теперь Бог хотя бы голову поднял. Ему ведомо будущее.
– Хорошо, – сказала она вслух.
Значит, летом надо будет заботиться о ребенке. Ради разнообразия она не спихнет смену подгузников и отирание рта на послушниц. Она почти улыбнулась. «Из глубины взываю…»[4] От фразы словно повеяло свежестью – обещание ребенка этим летом. Запах зелени, выманенный из сухой лозы.
Оторвав руку от живота, девушка схватилась за голову.
– Он потерял работу, – сказала она. – Его уволили. Выгнали из «Бруклинского скоростного». Он не знал, куда податься.
Сестра мягко высвободила руку Энни из волос (такие безумные, мелодраматичные жесты ведут лишь к безумным, мелодраматичным речам) и снова положила ее на живот, туда, куда бедняжке следовало устремиться мыслями.
– Возможно, сегодня тебе лучше остаться здесь, – сказала она. – Я поговорю с хозяйкой квартиры. Мы что-нибудь придумаем.
В гостиной глаза всех присутствовавших обратились к сестре Сен-Савуар, точно ее и впрямь прислали, чтобы руководить происходящим. Условились, что хозяйка квартиры (ее фамилия была Гертлер) переночует у своей невестки через улицу. Поскольку газ перекрыт и включат его только завтра, большинство жителей дома на ночь разойдутся кто куда. В вестибюле соседи спускались по темной лестнице с постельными принадлежностями и саквояжами в руках. Одного из них сестра Сен-Савуар попросила передать владельцу пансиона поблизости, что туда отправится мужчина в шлепанцах. Невоспитанный молодой человек в шляпе уже отбыл, поэтому она отправила офицера О’Нила к некоему доктору Хэннигану.
– Назовите мое имя, – сказала она. – Он, конечно, закатит глаза, но приедет.
Только когда все разошлись, задолго до прихода доктора Хэннигана, сестра Сен-Савуар позволила себе воспользоваться туалетом. В том году ей исполнялось шестьдесят четыре, но скованность в спине и коленях и артрит в руках в сырые дни, не говоря уж о более недавнем недуге, перемежающихся отеках лодыжек и стоп, заставляли задуматься о ее полезности. Она все меньше ухаживала за больными, все чаще и чаще ее отправляли с корзинкой просить милостыню. Она молчала, скрывая недовольство новым укладом, иными словами, жаловалась только Богу, который знал, что у нее на душе. Бог и послал ее сюда.
Она помогла Энни раздеться и устроиться поудобнее в кровати миссис Гертлер. Держала повыше свечу, пока доктор Хэнниган осматривал ее, прикладывая стетоскоп к животу и поднимавшейся и опускавшейся груди.
Когда он собрался уходить, сестра попросила его зайти в монастырь и сказать, где она («Чтобы там не подумали, будто меня убили средь бела дня»). И не мог бы он зайти в морг и сказать, что все хлопоты возьмет на себя «Похоронное бюро Шин и сыновья»? Она подалась вперед, чтобы лучше его видеть, – ей хотелось убедиться, что она смотрит ему прямо в глаза. Есть кое-какие детали, добавила она, о которых она попросила бы его умолчать.
Позже пришли из монастыря еще две сестры с одеялами и двумя грелками, завернутыми в тряпки, а заодно принесли ужин: сухие галеты, сыр и горячий чай. Сестра Сен-Савуар все съела, сидя в кресле, придвинутом к кровати.
Она задремала с четками в руке, и ей приснилось (конечно же, из-за холода и привычной ледяной ломоты в пальцах ног), будто она сидит на своем табурете в вестибюле «Вулворта». Дважды она резко просыпалась, потому что во сне плетеная корзинка (полная монет) соскальзывала у нее с коленей.
Когда темнота немного рассеялась (в рассвете была некая белизна, позволявшая поверить, что день принесет нечто большее, чем просто серость), она встала и вышла в гостиную. Две принесшие припасы сестры – сестра Люси и юная монахиня, чье имя она не могла вспомнить, – спали, сидя на диване, нахохлившись в своих черных накидках, как две чайки на пирсе. Медленно сестра поднялась сначала на один пролет, потом на другой, пока не нашла сгоревшую квартиру. Понемногу светало, но все равно трудно было определить, что воспламенилось при взрыве, хотя отчетливо ощущались запахи гари и паленой шерсти. А потом она увидела на полу мужское пальто, насквозь промокшие подушки дивана с высокой спинкой и прожженную дыру в центре отсыревшего ковра. На кухне еще висели обгорелые остатки пары муслиновых занавесок и дуга сажи шла через всю стенку возле плиты. Проведя по ней пальцем, она убедилась, что удалить ее будет нетрудно. Но она понимала: большей загвоздкой станет ужасная вонь, только усилившаяся в ночном воздухе. Запах мокрых углей. Запах залитого водой торфа, сырого камня и размокшего дерева. Пожар, кораблекрушение, перелопаченная земля кладбищ… Она подошла к единственному окну узкой кухни. Внутренний двор скрывался в глубокой тени, там как будто копошились мелкие серые птицы, и на нее волной нахлынула тоска. Присев на подоконник, она подобрала забытое там скрученное кухонное полотенце.
Большинство выходивших во внутренний двор окон были еще темными, лишь слабые отсветы тут и там: кому-то рано на работу, у кого-то грудной младенец или бдение у кровати. С неохотой она снова опустила взгляд в колодец двора. Солнце должно подняться очень высоко, чтобы осветить темную свалку, но и в этот час игра теней привлекла ее внимание. Конечно же, там были птицы, или охотившаяся кошка, или в собравшейся лужей дождевой воде неуверенно отразился наступающий рассвет, но на мгновение ей показалось, что во дворе человек, который заполз, нет, лучше сказать, скорчился под черными пластами мусора и палой листвы. В слабом утреннем свете едва-едва блеснули капли пота на высоком лбу, сверкнули зубы или глаза.
Поежившись, она размяла онемевшие пальцы. Разгладила на коленях полотенце и аккуратно его сложила.
Она могла бы сказать себе, что иллюзия не случайна: Бог показал ей молодого человека, самоубийцу, заключенного в горьком чистилище, но отказалась от этой мысли. Это суеверие. Это лишено милосердия. Сам дьявол привлек ее взгляд к тому нагромождению и соблазнял предаться отчаянию. Вот в чем истина.
Буфет в столовой размерами и длиной напоминал лодку. Сестра нашла договор на аренду квартиры и свидетельство о браке, и только потом ее рука легла на узкую синюю папку, на которой кто-то (строгим мужским почерком) написал: «Документы на Голгофу». Папку она сунула себе в карман.
В спальне окна стояли нараспашку, рулонные шторы подняты, испачканный пеплом шнур медленно покачивается на утреннем ветерке. Постель была застелена, одеяла разглажены, тут – никаких следов пожара, хотя налицо сажа на дальней стене. И никаких признаков того, где мог бы лежать на кровати муж. Она сразу поняла (было сочувствие в его жестах, сочувствие к девушке, к жильцам квартиры этажом выше), что когда тело уже увезли, невысокий полицейский вернулся, расправил и подоткнул покрывало. Один из нас.
Взяв две подушки, сестра Сен-Савуар сняла с них наволочки и хорошенько их встряхнула (вспорхнуло несколько белых перьев), а сами подушки разложила в открытом окне. Она сняла одеяла и простыни, помедлив на мгновение, снимая очки и пристально рассматривая штопку, которую нащупала пальцами (стежки маленькие, аккуратные), сказала Богу: «Как Ты сотворил нас», увидев знакомые ржавые пятна тут и там на синем тике матраса. Простыни она затолкала в наволочку и обернула одеялом.
Отходя с постельным бельем от кровати, она ударилась обо что-то пальцем ноги и обернулась посмотреть, в чем дело. Мужской ботинок из коричневой кожи, основательно поношенный. Ботинки стояли в изножье кровати. Раззявленные и потерянные, со спутанными шнурками. Она поддала их ногой, чтобы не мешали пройти.
С ворохом постельного белья она спустилась по узкой лестнице. Сестра Люси глубоко дышала во сне. Сестра Сен-Савуар сгрузила на диван рядом с ней ворох белья, а когда даже это ее не разбудило, коснулась черным ботинком ботинка сестры и остро ощутила повтор: пустой мужской ботинок наверху и ботинок сестры Люси здесь, и нога смертной владелицы все еще в нем.
– Я бы хотела, чтобы ты посидела с леди, – сказала она.
В спальне молодая монахиня (ее звали сестра Жанна, в честь основательницы конгрегации) перебирала четки, устремив взгляд на груду одеял и пальто, под которыми спала хозяйка. Сестра Сен-Савуар подала знак от двери, и они с сестрой Люси поменялись местами. В гостиной сестра Сен-Савуар попросила сестру Жанну отнести постельное белье в монастырь в стирку и принести оттуда ведро и швабру. Вместе они сверху донизу отскребут квартиру этажом выше, свернут мокрый ковер, высушат половицы, починят, что смогут, чтобы смягчить для девушки возвращение туда, где произошло несчастье, где перегорела лампочка, поскольку ей придется вернуться, ведь ей некуда идти, а летом еще и ребенок родится.
От последней новости на глаза сестры Жанны навернулись слезы. Слезы были ей к лицу – на этом лице еще не просохла роса юности. Юная сестра послушно подхватила с дивана постельное белье. Сестра Сен-Савуар проводила ее в вестибюль, а после смотрела ей вслед, глядя, как она изящно спускается по каменной лестнице, прижимая тюк к бедру, чтобы видеть, куда ступать крошечными ножками. Небо было бесцветным. Как и тротуар. Как и улица. В холодном свежем воздухе еще витал запах гари, а может, он просто засел у сестры Сен-Савуар в ноздрях. Над головой кружили редкие снежинки. Сестра Жанна была очень маленького роста и даже в черном плаще казалась совсем хрупкой, но в ней чувствовалась твердость, даже живость, пока она с узлом спешила прочь: столько всего предстояло сделать! Сестра Сен-Савуар понимала, что в ее возрасте трагедия увлекательна не менее влюбленности.
Зайдя в квартиру, сестра Сен-Савуар заглянула в спальню сказать, что скоро вернется, и сама спустилась вниз. Похоронная контора Шина располагалась всего в восьми кварталах.
Ветер холодил сестре Жанне руки (перчатки остались в карманах, слишком поздно их теперь доставать), а еще она чувствовала пульсацию крови в запястьях и висках. Она чувствовала, как колотится сердце у нее в груди, к которой прижат узел постельного белья, будто она убегает с ним. Горе прошлой ночи придало новому дню глубины, истинности, но для сестры Жанны первые часы любого дня, часы заутрени, были всегда самым святым. В это время, казалось ей, она была наиболее близка к Богу, видела Его в нарастающем свете, в обновленном воздухе, в тишине улиц (занавески задернуты, витрины забраны ставнями), а еще – в первых признаках жизни. В приятных шумах телеги молочника, в звяканье бутылок и стуке копыт, в щебете немногочисленных птиц, в криках далеких чаек, грохоте трамвая по авеню, в пыхтении буксира на реке – во всеобщем пробуждении, новом начале. Глубокая ночь пугала сестру до дрожи: она знала, что одолеваема ересью суеверий и полетов воображения, но это знание не помогало справляться с ужасами, которые она умела придумывать, когда просыпалась помолиться в три утра. А в напряженные, переполненные заботами дневные часы у нее едва хватало времени поднять глаза. Время ужина – с тех пор как она пришла в монастырь – было временем покоя, в которое Богу незачем вторгаться, ведь хлеб и суп всегда были хороши, а общество женщин, уставших после долгого дня от ухода за больными, – самодостаточным.
Но именно в час, когда солнце вставало на горизонте гудящим золотом или бледным персиком или хотя бы, как сейчас, серой жемчужиной, она чувствовала, как дыхание Бога согревает ей шею. Именно в этот час ей казалось, что сам город пахнет как неф собора – сырым камнем, холодной водой и свечным воском, и звук ее шагов по тротуару и по мостовой на пяти перекрестках заставлял думать о том, как священник в начищенных ботинках приближается к алтарю. Или, может, даже жених (из какого-нибудь романа, что она читала девочкой), переполненный любовью и предвкушением.
Извернувшись, сестра Жанна протиснула свой узел в приоткрытые кованые ворота монастыря и поднялась по ступенькам к парадной двери. Остальные монахини как раз выходили из часовни, и от того, как чинно и тихо они ступали по темному коридору, пока еще не тронутому светом извне, она еще острее ощутила жизнь в собственных жилах. Такое чувство посещало ее, когда маленькой девочкой она вбегала с яркого света в респектабельный, затененный дом, и день за днем ее просили говорить тише, потому что ее больная мать спит. Она пристроилась вслед за сестрами, а потом свернула к лестнице в подвал. Монастырская прачка, сестра Иллюмината едва не наступала ей на пятки. Подвал был темный, полный теней, но в маленькие окошки уже сочилось бледное утро. В этот час в подвале лишь слабо пахло мылом, и сильнее – землей и кирпичом, холодным подземельем. Едва переведя дух, сестра Жана пересказала историю смерти, пожара и ожидания ребенка, а также просьбу сестры Сен-Савуар. Сестра Иллюмината без улыбки забрала у сестры Жанны простыни, одеяло и покрывало, а после, дернув вверх подбородком, выставила ее из своих владений.
– Отнеси сестре завтрак, – велела она. – И скажи ей, что высохнут они в лучшем случае завтра. Даже если повешу их у печки.
Когда сестра Жанна двинулась в обратный путь, снег пошел упорнее, тротуар сделался скользким. С собой она несла швабры и ведро, в котором лежала щетка с железной щетиной, заодно и завтрак: термос с чаем, хлеб с маслом и джем были завернуты в полотенце, но все равно при малейшем движении гремели в металлическом ведре. Этот звук лишь заставлял сестру прибавлять шагу, а встречных (по большей части мужчин) приподнимать шляпы и улыбаться при виде нее: маленькая монахиня решительно спешит куда-то с ведром и шваброй. Когда она добралась до нужного дома, сестра Люси как раз спускалась по лестнице, плотнее запахивая на бедрах плащ и опуская вниз уголки губ, точно два эти движения были как-то взаимосвязаны – своего рода подгонка внешнего облика к внутреннему состоянию, в котором сестра Жанна сразу распознала лютый гнев.
– Ей сегодня вечером тело вернут, – сказала сестра Люси и для пущего эффекта добавила: – Сегодня вечером. Для прощания. А похороны завтра, с утра пораньше.
Ее обвислые щеки задрожали. Она была мужеподобной, некрасивой, лишенной чувства юмора и строгой, но при этом превосходной сиделкой. Она многому научила сестру Жанну, в том числе обращать внимание на мочки ушей умирающего – первый признак, что час близок.
– Завтра! – повторила сестра Люси. – На Голгофе. Обо всем уже договорилась. – Поежившись, она плотнее завернулась в плащ и еще больше скривила губы. – И с чего это ей так неймется его закопать? – Белки ее глаз подернулись желтизной, глаза бегали, словно вбирая в себя крыши и ледяные снежинки. – Скажу только одно, – объявила сестра Люси: – Бога не обманешь.
Опустив голову, она снова потянула полы плаща. Сестре Жанне вспоминалась картина, которую она видела однажды то ли в зале суда, то ли на почте: на портрете был изображен каменнолицый генерал в снегу (может, Джордж Вашингтон?), он именно так кутался в плащ.
– Бога не перехитришь, – продолжала сестра Люси.
Сестра Жанна (с ведром в одной руке и шваброй другой, впервые за утро чувствуя, как холод забирается под распахнутый плащ) с чувством благодарности повернулась к женщине, которая, проходя мимо, произнесла: «Доброе утро, сестры». Женщина была молода и одета по погоде: поверх широкополой шляпы повязана темно-синяя шаль, еще одна наброшена на плечи. Перед собой она толкала коляску. На поднятом верхе коляски лежали небольшие снежные наносы, снегом были также присыпаны выпуклости черных перчаток. Даже несмотря на объемистое мужское пальто, было видно, что женщина беременна.
– Доброе утро, – с поклоном откликнулись монахини.
И сестра Жанна сделала шаг в строну, чтобы заглянуть в коляску. Она почувствовала, что сестра Люси тоже неохотно наклоняется посмотреть. Младенец был так закутан в шерстяную шотландку, что видны были только два безмятежных глаза, крошечный нос и черточка задумчиво поджатых губ.
– Какой хорошенький! – воскликнула сестра Жанна.
– Ему нравится снег, – откликнулась мать. У нее самой порозовели щеки.
– Смотрит, как он падает, а? – спросила сестра Жанна.
Сестра Люси даже улыбнулась. Это была лишь слабая, напряженная улыбка, но светлая и всесильная, учитывая, через какую стену гнева ей пришлось пробиться. Она осветила младенца и даже мать. А потом снежинки начали собираться в желтых ресницах сестры Люси, и она снова прищурилась.
– Муж хорошо с тобой обращается? – спросила она.
Сестра Жанна на секунду закрыла глаза. Кровь прилила к ее щекам. Молодая мать издала короткий удивленный смешок.
– Да, сестра. Очень даже.
Сестра Люси подняла руку без перчатки, сурово грозя красным артритным пальцем, и сестре Жанне снова вспомнился генерал Вашингтон (или, может, это был Наполеон?).
– У него хорошая работа?
– Да, – ответила молодая мать и встала прямее. – Он швейцар в «Отеле святого Франциска».
Сестра Люси кивнула, хотя ответ едва ли ее удовлетворил.
– Вы живете поблизости?
– Да, сестра. – Молодая мать качнула головой назад, указывая направление. – В триста четырнадцатом. С прошлой субботы.
После этих слов сестра Люси выставила палец, почти коснувшись груди женщины.
– Приходи ко мне, – велела она, – в любой момент. Если он тебя обидит.
– Он ко мне добр, – повторила со смехом молодая женщина.
– Мы из монастыря на Четвертой. Я – сестра Люси. – Она сжала кулак, потом потерла пальцами один о другой. – А это сестра Жанна. Приходи к нам, если надо будет.
Женщина изобразила намек на реверанс и явно собралась идти дальше.
– Обязательно. Доброго вам утра, сестры.
Она успела отойти всего на несколько футов, когда сестра Люси произнесла:
– Будь он к ней добр, позволил бы перевести дух, прежде чем заводить еще ребенка. – Она сморгнула снежинки, стремившиеся залепить ей глаза. – Мог бы подумать не о своем удовольствии, а о ее здоровье.
С сестрой Люси любая радость была сродни прогулке по краю пропасти.
Склонив голову, сестра Жанна с минуту изучала мыски их одинаковых ботинок. Несмотря на холодок, она все еще чувствовала, как горят ее щеки.
– Я, наверное, пойду в дом, – прошептала она и повернулась к лестнице.
– Я постараюсь оповестить! – крикнула ей вслед сестра Люси. – Поговорю с мистером Хеннесси, он всех железнодорожников знает. Но она так спешит, что много народу нам не собрать. Всего один вечер для прощания.
Сестра Жанна, не оборачиваясь, кивнула и продолжила подниматься. Она совсем забыла, что Бог в снегу вокруг, в холоде и в необъятном небе; она совсем забыла про радость от трудов будущего дня. Вместо этого она думала, как хорошо будет избавиться от сестры Люси.
В коридоре у лестницы полицейский и пожарный совещались с каким-то господином. Когда сестра проходила вестибюль, они разом повернулись и кивнули ей. Дверь в квартиру была приоткрыта, и она тихонько вошла. В совсем уже дневном, пусть и тусклом свете комната казалась красивее, чем вчера ночью – хотя бы потому, что теперь занавески на большом трехстворчатом окне были раздвинуты и от снега на улице тут стало веселее. В комнате все еще витал запах гари, но теперь к нему примешивался аммиачный запах чистящих средств – запах идущего своим чередом дня. Миновав гостиную, она очутилась в узком коридоре, где со стен смотрели портреты унылых крестьян, и увидела в крошечной кухне сестру Сен-Савуар. Прислонив швабру к двери, сестра Жанна отнесла ведро к столу, где сидела старая монахиня. Кухня была убрана и отмыта, и о прерванном ужине хозяйки дома напоминала лишь газета. Сейчас она была расстелена перед сестрой.
Сестра Жанна налила чай с молоком в чашку, которую достала из буфета, и поставила перед старой монахиней.
– Тут все еще ужасно холодно, сестра.
Та пододвинула к себе чашку поближе.
– Только что приходили включить газ, – сказала она. – Я попросила мужчин выбросить кое-что из вещей, которые слишком пострадали от огня. Еще они помоют за меня стены. Так что у нас кое-какой прогресс.
Достав из буфета тарелку, сестра Жанна выложила на нее хлеб с маслом и джем.
– Мистер Шин заберет сегодня из морга тело, – продолжала сестра Сен-Савуар. – Когда леди проснется, пусть первым делом подберет ему костюм. Ты его потом отнесешь к Шину. Отпевание завтра в шесть утра. Потом кладбище. Земля, хвала Господу, не промерзла. Все закончится еще до начала нового дня.
– Быстро как-то… – Поколебавшись с секунду, сестра Жанна добавила: – Сестра Люси недоумевает, к чему такая спешка.
Сестра Сен-Савуар подняла глаза не выше ободка чашки.
– У сестры Люси, – равнодушно отозвалась она, – слишком длинный язык. – Она перевернула разложенную газету первой полосой вверх, выровняла края, потом коснулась очков. – Вот тут есть заметка, – она указала место пальцем, – мистер Шин об этом сегодня упомянул. Один человек в Джерси, играя на бильярде у себя дома, случайно задел газовый кран в комнате. Тут сказано, кием. Им в бильярд играют, тут так говорится. И в результате умер от удушья. – Она подняла подбородок. – Бедная жена заглянула позвать его к ужину и нашла его мертвым. – За очками ее темные глаза блеснули. – Не далее как позавчера. Мистер Шин утром об этом упомянул в разговоре со мной. Он сказал, подобное сейчас часто бывает. Несчастные случаи с газом.
Сестра сдвинула палец вверх по странице.
– А вот заметка про самоубийство, – продолжила она. – На той же странице. На Уордс-Айленде. Там одного человека лечили в больнице от сумасшествия. Казалось, он пошел на поправку, а потом вдруг взял, и бросился в воду, и пропал. С моста Хелл-Гейт[5]. Тут говорится, что вода поглотила его у Врат ада. – Она поцокала языком. – Точно дьяволу понадобилось поставить в своей работе жирую точку. – Она снова сдвинула руку, словно совершая над страницей крестное знамение. – А вот еще заметка про мужчину с Уолл-стрит. Он лишился рассудка. В тот же день. Орал и швырял на улицу бутылки. Его спровадили в больницу. – Она подалась вперед, водя пальцем по строчкам. – Там он потребовал встречи с Дж. П. Морганом и полковником Рузвельтом.
– Это правда? – Сестра Жанна тоже подалась вперед.
– Правда, – рассмеялась сестра. Улыбка словно приклеилась к ее лицу. – Дьявол любит такие короткие хмурые дни.
Сестра Жанна выпрямилась спину. Иногда она спрашивала себя, не выжила ли сестра Сен-Савуар из ума. Спросила же она в первый день сестры Жанны в монастыре: «Ты не могла бы за меня пописать?»
– Мистер Шин мне сказал, – продолжала старая монахиня, – что может показать заметку про бильярд любому в церкви или на кладбище. На случай, если возникнут вопросы. Чтобы понятнее было, насколько часто такое случается. И насколько легко такие случаи истолковать неверно. В конце концов, тот человек в Нью-Джерси ведь рано вернулся с работы. И закрыл за собой дверь. Будь он бедняком, а не тем, у кого есть бильярдный стол, историю могли бы подать совсем иначе. Богатые способны протолкнуть в газеты вообще все, что пожелают.
К тому времени как миссис Гертлер вернулась, чтобы снова вступить во владение своей квартирой, Энни уже встала, оделась и сидела на стуле у окна, сжимая обеими руками один из носовых платков сестры Жанны.
Обе монахини поднялись с ней в квартиру наверху: сестра Жанна шла впереди, а сестра Сен-Савуар замыкала шествие, каждый шаг отдавался болью в ее отекших лодыжках. У двери она задержалась, давая Энни войти в квартиру вместе с молодой монахиней.
В четыре часа к дому подъехал черный катафалк. Три женщины высматривали его из окна спальни. Первым из машины вышел элегантный мистер Шин в длинном зимнем пальто. Он же первым появился наверху. Это был высокий человек с острым носом, скулами индейского вождя и большими глазами под тяжелыми веками, которые как нельзя лучше подходили для его профессии. Широким жестом сняв шляпу, он взял обе руки вдовы в свои и, быстро оглядев скудно обставленную комнату, предложил леди и обеим монахиням подождать в спальне, пока он займется необходимыми приготовлениями. Энни и сестра Жанна сели бок о бок в ногах кровати, а сестра Сен-Савуар заняла пост у двери. Им было слышно, как мистер Шин отдает указания. Потом они уловили (такое ни с чем не перепутаешь!) звуки заносимого по лестнице гроба: пыхтение, скрежет дерева о косяк. А потом мистер Шин постучал в дверь спальни, чтобы сказать, что все готово.
Лицо мужа Энни было восковым и бледным, но оставалось красивым. Моложавое и торжественное на фоне накрахмаленного белого воротничка, оно сохранило какое-то юношеское упрямство. С таким лицом мальчишка встречает ложку касторки, подумала сестра Сен-Савуар.
Энни и сестра Жанна преклонили колени, а сестра Сен-Савуар, перекрестившись, задумалась о том, какой грех обмана совершает, тайком хороня самоубийцу в освященной земле. Мужчину, который отверг собственную жизнь, любовь этой убитой горем девочки, ребенка, который родился бы у них летом. Она сказала Богу, который знал ее мысли: «Возложи вину на меня, если пожелаешь». Бог может вписать этот день на листе гроссбуха, где перечислены прочие ее грехи: ненависть, которую она испытывала к кое-каким политикам, кражу подаяния, когда она забирала деньги из корзинки для милостыни, чтобы подавать, кому пожелает: больной триппером девушке, женщине, избитой пьяным мужем, матери младенца размером с мизинец, которого она завернула в чистый носовой платок, окрестила и похоронила в саду монастыря. Все те мгновения бесчисленных дней, когда ей отказывало сострадание, когда ей отказывало терпение, когда ее любовь к созданиям Божьим не могла тягаться с юношеской остротой ее презрения к их глупости, к их мелким грешкам.
Да, верно, она хотела, чтобы самоубийцу похоронили на Голгофе, но лишь потому, что это принесло бы утешение его бедной жене. Чтобы девочка получила то, за что заплатила. Но еще она хотела доказать, что она нечто большее, чем побирушка, испытать на прочность связи, которые наладила в этой части города, которые налаживала на протяжении жизни. Она хотела, чтобы его похоронили на Голгофе, потому что власть церкви не желала его туда пускать, а она, положившая жизнь на служение церкви, хотела, чтобы его допустили.
«Положи на другую чашу добро, которое я сделала, – молилась она. – Мы это уладим, когда я предстану пред Тобой».
Попрощаться пришло лишь несколько соседей, каждый был довольно сдержан в выражениях сочувствия, учитывая общее невысказанное мнение: сукин сын едва их всех с собой не прихватил. Заглянула троица краснорожих железнодорожников, но задержалась всего на минуту, когда стало ясно, что выпивку им не предложат. Позднее две монахини спустились с мистером Шином вниз, чтобы дать девочке побыть наедине с мужем. Очутившись на тротуаре, мистер Шин достал из кабины катафалка свежую газету и, развернув, постучал пальцем по узкому столбцу заметки. Сестра Сен-Савуар подалась вперед прочесть, сестра Жанна от нее не отставала. В тускнеющем свете холодного вечера, под размывающей контуры моросью дождя и пеленой поднимающегося тумана они едва-едва разобрали заголовок: «САМОУБИЙЦА ПОДВЕРГ ОПАСНОСТИ СОСЕДЕЙ». Далее следовал полный отчет о пожаре и смерти мужчины, добровольно расставшегося с жизнью.
– Ничего не поделаешь, сестра, – шепнул мистер Шин. – Раз уж пропечатали в газете, ни на одно католическое кладбище тело не примут. С меня голову снимут, если попытаюсь привезти его в церковь.
Сестре Жанне казалось, что черный газетный шрифт и особенно набранный жирным заголовок раздуваются и размываются с каждой каплей дождя, на миг превращая весь мир в нечто сделанное из бумаги в рытвинах слез.
Но сестра Сен-Савуар оттолкнула руку похоронного агента. Ей вспомнился невоспитанный молодой человек с торчащим зубом и в серой фетровой шляпе. Ее очки вспыхнули в свете зажегшихся фонарей.
– В «Нью-Йорк таймс», – сказала она, – слишком много трепачей.
Монахини снова поднялись наверх. Сестра Сен-Савуар сознавала, с каким терпением маленькая сестра Жанна выстаивает с ней на каждой ступеньке, подставляя руку, чтобы предложить помощь. Наверху они уговорили плачущую вдову подняться с колен и лечь в кровать. Заботу о ней взяла на себя сестра Жанна – ни тени усталости в худой спине, ни малейшего признака того, как утомляет безмерное сострадание к незнакомому человеку. Когда Энни уложили, сестра Жанна предложила сестре Сен-Савуар пойти в монастырь отдохнуть. Она прошептала, что просидит у кровати всю долгую ночь и леди будет готова рано утром.
– К чему готова? – спросила ее сестра Сен-Савуар, пытаясь определить, много ли понимает молодая монахиня, и подозревая, что не так уж много. – Никакого отпевания не будет. – Из-за невероятного, до мозга костей, утомления ее ответ прозвучал резче, чем она хотела бы.
Юная сестра Жанна подняла на нее красивые глаза, в которых снова собиралась влага.
– Я подготовлю ее ко всему, что ее ждет, – ответила она с детской решимостью.
Сестра Сен-Савуар оставила их перешептываться в спальне. У гроба она постояла, чтобы снова всмотреться в неподвижное лицо молодого человека. Потом подошла к кухонному окну и вновь заглянула в чистилище внутреннего двора. В этот час там ничего не было видно. Любое движение, любая жизнь – за освещенными окнами выше: мужчина за столом, ребенок под прикроватной лампой, молодая женщина, укачивающая младенца.
Разумеется, именно сестра Жанна будет рядом, когда летом ребенок появится на свет.
Именно за сестрой Жанной пошлют.
Старая монахиня почувствовала, как к горлу подступает зависть нищего. Да, верно, она завидовала маленькой Жанне, новый грех в ее гроссбухе, завидовала ее вере, решимости и легко дающимся слезам. Но также она завидовала и наступающему рассвету, заутрене, до которой еще столько часов. Она завидовала самому дневному свету, завидовала каждой женщине, которая вступит в него, делая один шаг за другим, и никакая боль не пригнет ее к земле, когда столько дел надо переделать.
Уверенная, что попадет на небо, ибо Богу известны ее прегрешения, сестра Сен-Савуар тем не менее – уже сейчас – завидовала живым.
Она отвернулась от холодного стекла и отмахнулась от мыслей о Боге, который привел ее сюда, чтобы Жанна могла последовать за ней. Так исполненная горечи старуха может повернуться спиной к неверному мужу.
Ребенок – девочка – родился в августе, спустя всего три недели после того, как умерла старая монахиня. Ее назвали Салли, но при крещении дали имя Сен-Савуар – в честь сестры и доброты, которую она проявила в тот печальный день. В тот сырой и хмурый день, когда перегорела лампочка. Когда наш молодой дедушка, бывший служащий «Бруклинского скоростного транзита», чью могилу мы так и не нашли, послал жену за покупками, а сам лег подремать.