В моей истории нет ни «символизма», ни сознательной аллегоричности… Вопрошать, не коммунисты ли орки, по-моему, не более осмысленно, чем вопрошать, не орки ли коммунисты. То, что это не аллегория, не означает, конечно же, что здесь нет связи с действительностью. Она есть всегда. И поскольку я не изобразил противостояние абсолютно однозначным… то, полагаю, история моя имеет связь с нынешними временами. Но должен сказать, раз уж спрашивают, что сказание на самом деле не о Силе и Власти — это только движущий мотив; оно о Смерти и желании бессмертия. И это едва ли говорит о чем-то большем, чем о том, что написано оно Человеком!
Толкин не был в строгом смысле «ровесником века», однако относился именно к тому поколению, которому выпало стать непосредственными свидетелями многих и многих драматических страниц бурной истории XX столетия. Он родился в 1892 г. в столице государства, которое прекратило своё существование через несколько лет. Толкин покинул Южную Африку всего за четыре года до начала Англо-бурской войны, унесшей более двадцати тысяч детских жизней. За время его долгой жизни Соединенное Королевство переживёт ещё немало войн: две мировых, ещё множество колониальных и последнюю гражданскую в своей истории — в Ирландии. На фронте Первой мировой Толкин был сам. На Вторую — провожал сыновей, да и сам стал свидетелем и невольным участником Битвы за Британию… А потом была иная война, «холодная», и читатели упорно искали её признаки в творчестве современного мифотворца.
А помимо всего этого, на глазах Толкина разворачивались не менее бурные политические изменения. Менялась Британия, обретая и теряя владения, приспосабливаясь к меняющемуся миру. На сознательную жизнь Толкина пришлись и демократические реформы, принесшие всеобщее (включая женщин) избирательное право, и выход на большую политическую арену «рабочей» партии лейбористов. Менялся мир — и отнюдь не к лучшему на взгляд тех, кто застал «великолепную эпоху» до Первой мировой. Когда Толкин родился, слово «коммунизм» было не самым ходовым названием одной из западных социалистических идеологий. Слов «фашизм» и «нацизм» ещё никто не знал. Запад творил немало колониальных зверств за пределами «цивилизованного мира», но никто не думал, что кровавый террор, истребление миллионов сограждан во имя даже не экономической корысти, а отвлеченных идей, может вновь прийти в саму Европу. Прогресс, в неумении ценить который Толкина не раз упрекали, немало облегчил повседневную жизнь. Но он же принёс с собой новые средства уничтожения, техногенные катастрофы и — венцом того и другого — самое сокрушительное оружие в истории человечества. Такова была жизнь мира вокруг Толкина, и он не мог оставаться от неё в стороне, если и очень хотел, а хотел несомненно.
Рушащийся мир определил политические взгляды Толкина. Будучи со времен встречи с новым оружием на Первой мировой убежденным антисциентистом, он столь же враждебно относился ко всему «прогрессивному» и в политике. Эксперименты с обществом внушали ему не больше почтения, чем эксперименты с природой и её веществами. Так что общие политические воззрения Толкина стали крайне правыми — правее, во всяком случае, любой «демократии» и «реформ», не говоря уже о социализме. Больше всего раздражали его разнообразные ссылки на некие коллективные интересы — общественные или государственные.
Сам он в 1943 г. так определял своё политическое кредо: «Мои политические воззрения всё больше и больше склоняются к Анархии (понимаемой философски, как избавление от контроля, а не в лице заросших мужиков с бомбами) — или к «неконституционной» монархии. Я бы арестовывал любого, кто использует слово «Государство» (в каком-либо ином смысле, чем применительно к неодушевлённой Англии с ее населением, предмету, не имеющему ни власти, ни прав, ни разума); и по предоставлении возможности отречься казнил бы упорствующих! Если бы мы могли вернуться к личным именам, это было бы совсем неплохо. Government (правительство, правление) — абстрактное существительное, означающее искусство и процесс управления, и следует вменить в преступление написание этого слова с большой буквы или употребление его применительно к людям. Если у народа войдет в привычку поминать «Совет короля Георга, Уинстона и его шайку», это был бы первый шаг на долгом пути к очищению рассудка, приостанавливающий ужасающее сползание в ОНИкратию (Theyocracy)».
В письме 1955 г. Толкин где-то даже отнекивался от подозрений в «демократических» взглядах, каковое подозрение, по его мысли, могло возникнуть на почве его понимания хоббитов как более достойных героев сравнительно с «профессионалами»: «Не то чтобы я был «демократом» в каком-либо современном смысле; разве что я полагаю, говоря в литературных понятиях, что мы все равны перед Великим Автором». Гораздо жёстче и определённее он высказал ту же позицию год спустя: «Я не «демократ» хотя бы потому, что «смирение» и равенство есть духовные принципы, извращённые попыткой механизировать и формализовать их, — с тем результатом, что всеобщих малости и смирения мы не получаем, зато получаем всеобщие величие и гордыню, вплоть до того, что какой-нибудь орк заполучит кольцо власти — а тогда мы получим, и уже получаем, рабство».
Социальные и иные «реформы» как главное орудие «прогресса» вызывали у Толкина постоянное раздражение. То, что идею «прогресса» с благими целями во «Властелине Колец» воплощает в первую очередь Саруман, — почти общее место. Однако и искусственное консервирование меняющегося мира не лучше. Редкий случай, когда Толкин известной аллегоричности практически и не отрицал: «Я не реформист и не «бальзамировщик»! Я не «реформист» (с применением силы), поскольку это, кажется, обрекает на саруманизм. Но «бальзамирование» влечёт своё наказание… Эльфы не вполне хороши и правы. Не столько потому, что они флиртовали с Сауроном; сколько потому, что с ним или без его помощи оставались «бальзамировщиками». Они хотели есть кекс так, чтобы от него не убыло — жить в смертном историческом Средиземье, потому что привязались к нему (и, возможно, потому, что имели преимущества высшей касты) и притом пытаться остановить его изменения и историю, остановить его взросление, сохранять его как парк, даже в основном как пустыню, где они могли бы быть «художниками». То же самое нежелание нового, приверженность «прежнему благу» и у Толкина, и у Льюиса лежит в основе мятежа самих сатанинских сил против миропорядка. Однако в повседневной жизни Англии — и Европы, по крайней мере, послевоенной, — «саруманизм» оказывался явлением более частым. На «Хоббитском обеде» в Голландии в 1958 г. Толкин говорил: «Я смотрю на Восток, на Запад, на Север, на Юг — и Саурона нигде не видать, однако же у Сарумана развелось множество потомков».
Толкин, естественно, был убежденным противником любых социалистических проектов. «Социализм в любых своих фракциях, ныне воюющих», стоял для него в одном ряду с механицизмом и «научным» материализмом как соблазны мира сего, которыми не должен обманываться христианин. «Я не «социалист» ни в малейшем смысле — питая отвращение к «планированию» (как должно быть понятно) более всего потому, что «планировщики», когда они получают силу, становятся столь плохи». В общем, Толкин не слишком и отрицал — да и странно было бы отрицать, — что изображение бесчинств Сарумана в Шире в последних главах «Властелина Колец» является пародией на социалистические и коммунистические утопии. Вместе с тем «дух Изенгарда» Толкин находил отнюдь не только у социалистов: «Нынешний замысел уничтожения Оксфорда ради удобства автомобилей — тот самый случай. Но наш главный противник — член правительства «тори». Можете, впрочем, наблюдать подобное где угодно в эти дни», — писал он в 1956 г.
Толкин, несомненно, был патриотом своей страны — об этом свидетельствовало всё его творчество, начиная с замысла создать «мифологию для Англии». Но — «я люблю Англию (не Великобританию и с очевидностью не Британское Содружество (грр!)». Неудивительно, что к строительству и поддержанию мировой империи, со всеми естественными издержками этого процесса, Толкин относился отрицательно. «Я не знаю ничего о британском или американском империализме на Дальнем Востоке, что не наполняло бы меня сожалением и отвращением».
Нетрудно заметить, что многие мысли Толкина о новой истории Англии и Европы отразились в его схеме истории Нуменора. Мы ещё вернёмся к этой теме далее, в связи с религиозными воззрениями Толкина, а здесь отметим, что подробно описанная в нескольких местах «колониальная политика» нуменорцев достаточно отражает мнение Толкина об империализме. Уже «великие географические открытия» первых нуменорских исследователей Средиземья во главе с принцем Алдарионом, пусть полезные и неизбежные, приносят на остров «Тень Тени». Но Тень пришла бы в любом случае, а нуменорцы на первых порах выступают как защитники и просветители людей Средиземья. Постепенно, однако, их владения расширяются, они опустошают окрестную природу, начинают покорять и изгонять местных жителей. В ходе разрыва с Заокраинным Западом нуменорцы становятся жестокими завоевателями. Они забросили просвещение подданных и рассматривали большую часть людей Средиземья (даже собственную дальнюю родню из племени Халет) как низшую расу, «людей Тьмы», подлежащих изгнанию или истреблению. Наконец, после прихода Саурона в Нуменор правление колонизаторов окончательно превращается в кровавую тиранию. Позднее «Черные Нуменорцы» становятся вассалами Саурона, правителями порабощённых ими южан — и лютыми врагами королевств Верных в Средиземье.
Толкин навлёк на себя после выхода «Властелина Колец» немало обвинений в расизме. Что же, народы Юга и Востока действительно сражаются у него на стороне Врага, и сражаются, как не раз отмечает автор, в массе мужественно и достойно. Оркам приданы монголоидные черты (чего сам Толкин не отрицал), а Дальний Харад (примерно соответствующий Тропической Африке) населяют «черные гиганты… похожие на троллей, с белыми глазами и алыми языками». Однако всё это, как сам Толкин и указывал, явная дань европейской средневековой традиции. В мифологической географии «Властелина Колец» Толкин вполне следовал мифологической географии Артурианы или Каролингского цикла. Расизма в этом не больше, чем в «Песни о Роланде». Европейский «патриотизм» — определённо есть. Впрочем, среди «светлых» есть один совершенно неевропеоидный народ — Друаданы. А симпатии и сочувствия к нему у Толкина едва ли не больше, чем ко всем остальным, кроме хоббитов. Кстати, об орках. Диковатое представление о том, что всех жителей Востока Толкин считает подлежащими поголовному истреблению орками, просто не могло родиться у мало-мальски внимательного читателя романа и приложений к нему. Оставляя в стороне, что и орки вовсе не подлежат в идеале поголовному истреблению (эссе «Орки»), населён Восток всё-таки людскими племенами истерлингов («восточников»). Они бывали на стороне как тёмных, так и светлых сил. В итоге они действительно покорились Саурону и сражаются против Запада — но всё же не орки. Поскольку же орки, по ряду версий, — извращённые Морготом где-то на востоке люди, то и неудивительно, что их облик — «деградировавшее и отвратительное подобие наименее привлекательных (на европейский взгляд) монголоидных типажей».
С реальным расизмом — а именно южноафриканским апартеидом — Толкин был знаком хотя и понаслышке, но совсем неплохо. В 1944 г. он писал столкнувшемуся в ЮАС с «местными условиями» сыну Кристоферу: «Я о них знаю. Не думаю, что они сильно изменились (разве что к худшему). Я часто слышал, как об этом рассуждала моя мать; и с той поры всегда испытывал особый интерес к этой части света. Обращение с цветными почти всегда ужасает любого выходца из Британии, и не только в Южной Африке. К несчастью, немногие сохраняют это великодушное настроение надолго».
Первое из событий политической истории XX в., наложивших глубокую печать на творчество и сознание Толкина, — несомненно, Первая мировая война. О влиянии военного опыта и переживаний на складывание «Легендариума» речь уже шла.
Этому вопросу посвящено специально объемное исследование Дж. Гарта, демонстрирующее, как под влиянием военных событий рождались базовые идеи толкиновской мифологии. Молодой Толкин, конечно, не был лишён патриотической идейности. Но война больше ужасала, чем вдохновляла его, как, впрочем, и большинство людей его поколения. Как раз политическая подоплёка войны менее всего занимала его мысли позднее — в послевоенных письмах и эссе эта тема практически не поднимается, хотя к военным воспоминаниям Толкин обращается раз за разом. «Великая война» для него — прежде всего крушение старого миропорядка, наступление зловещей эры «Машин», несущих гибель и опустошение всему живому. Это историческое «Падение Гондолина» оказывается гораздо важнее для толкиновского понимания истории, чем хитросплетения блоковой дипломатии, столкновение империалистических интересов или революционный подъём.
Последний не миновал и Соединенное Королевство — прежде всего Ирландию. За Пасхальным восстанием 1916 г. последовали война 1919–1920 гг. и гражданская война между самими ирландцами в новообразованном доминионе. Известно, что Толкин одобрял борьбу ирландцев за гомруль (самоуправление) и с большой симпатией относился к ирландскому народу. То, что Толкин при этом ощущал язык и «дух» страны «совершенно чуждыми» своей англосаксонской натуре, лишь добавляло аргументов за обособление от Англии. Толкин едва ли был на стороне леваков-республиканцев, с которыми Британии пришлось и позднее не раз иметь дело в бунтующем Ольстере. Но позиция умеренных борцов за независимость вызывала у него сочувствие. Сам факт отделения Ирландии от Соединенного Королевства Толкин, в отличие от многих английских «патриотов», пережил спокойно. Он не раз бывал в Республике после Второй мировой войны, сотрудничал с местными учёными. Первую свою почётную докторскую степень Толкин получил от Национального университета Ирландии в 1954 г.
Скорее парадоксально, что более далёкая революция в России переживалась Толкином гораздо острее. Впрочем, для нескольких поколений британской (и не только британской) интеллектуальной элиты советская угроза стала постоянным страхом. Стоит отметить, что традиционной для Британии неприязни к России и русским как таковым Толкин не испытывал. Когда-то он даже пытался выучить русский (и сербский) язык. Ничего не вышло, Толкин даже не освоил кириллический алфавит, но остался под «сильным впечатлением структуры и эстетики слов». Едва ли не под влиянием этого опыта появился «Медвед» из черновиков «Хоббита», позднее ставший Беорном, — слово «медведь» здесь явно русское, а не польское, к примеру. Соответственно, и для лесовиков поречья Андуина Толкин изначально обдумывал именно «восточнославянскую» принадлежность…
Однако с тем большим, пожалуй, ожесточением встретил Толкин революцию и социалистические преобразования в России. Он резко и последовательно отрицал, что большевистская Россия стала прототипом Мордора, но едва ли то же можно сказать относительно Изенгарда или бесчинств Сарумана в Шире. Последнее — совершенно явная для современников карикатура на политику коммунистов, стоящая, как не раз отмечалось, в одном ряду с антиутопией Оруэлла и обществом муравьев из «Короля былого и грядущего» Уайта. Как мы видели выше, Толкин особо и не отпирался в этом пункте, хотя отмечал, что под «саруманизмом» разумеет любое неумеренное стремление к прогрессу. В общем, к СССР Толкин относился с неизменной неприязнью, если не сказать — ненавистью. По крайней мере, это касалось сталинского СССР и лично Сталина. Даже война не изменила (а в чём-то даже усугубила) это отношение. Как раз в военные годы Толкин не без снобизма и злорадства оценивал со слов случайного свидетеля современный ему СССР: «Он воспользовался случаем побывать в России — и отринул её. Говорит, что «новые города» не поднялись выше уровня Уиллесдена, а сельская местность не развивается вовсе. Он рассказывал, что если вы, едучи в поезде, выглянете в окно, затем пару часов почитаете книгу, а потом выглянете снова, — то снаружи не будет ни единого признака того, что поезд сдвинулся хоть на йоту!» Реплика, конечно, больше говорящая о части оксфордской публики, готовой ставить всякое лыко России в строку, чем о самой России. В русских просторах определённо были виноваты не большевики.
Толкин — противник как современной ему демократии, так и в ещё большей степени коммунизма — был, казалось, на самом острие искушения фашизмом. Однако искушение это его относительно счастливо миновало. Несомненно, сыграла роль жёсткая приверженность традиции и норме, на которую фашистские идеи общественного переустройства покушались не менее рьяно, чем коммунистические. Толкин был противником всяческого «контроля» со стороны государства, потому идеи «тоталитаризма» и «корпоративизма» должны были внушать ему ужас. Итальянский фашизм, за дальностью расстояния и нейтральностью для самой Англии, Толкина волновал мало. То, что итальянцы «ввязались» во Вторую мировую, он позже отмечал не без сочувствия. А вот к немецкому нацизму Толкин с самого начала относился с презрением — как из-за «социализма», так и не в последнюю очередь из-за «расовых теорий». Память о последних побуждала его ещё спустя годы после войны с неприязнью воспринимать само слово «нордический».
С «расовыми теориями» нацизма Толкин столкнулся самым непосредственным образом ещё до войны, в 1938 г. Потсдамское издательство, с которым велись переговоры о издании немецкого перевода «Хоббита», запросило данные об «арийском происхождении» автора. Толкин вышел из себя и написал С. Анвину: «Я должен терпеть такое нахальство из-за своей немецкой фамилии, или их лунатические законы требуют сертификата об «арийском» происхождении от любой персоны из любой страны?.. Я не считаю (вероятное) отсутствие всякой еврейской крови непременно почётным; у меня много друзей-евреев, и было бы прискорбно дать основание думать, будто я подписываюсь под совершенно пагубной и ненаучной расовой доктриной».
Сохранился довольно брезгливый вариант ответа Толкина на запрос немецкого издателя. В нём Толкин писал: «Сожалею, но мне непонятно, что вы разумеете под арийским. Я не арийский отпрыск, то есть не индоиранский; насколько я в курсе, никто из моих предков не говорил ни на хинди, ни на фарси, ни на цыганском, ни на каких-либо родственных диалектах. Но если я правильно понял, что вы справляетесь, не еврейского ли я происхождения, могу только ответить, что сожалею — у меня как будто нет предков из этого одарённого народа. Мой прапрадед переселился в Англию в восемнадцатом столетии из Германии; большей частью моё происхождение поэтому чисто английское, и я английский подданный — чего должно бы быть достаточно. Я привык тем не менее носить свою немецкую фамилию с гордостью, и продолжал поступать соответственно во время последней прискорбной войны, когда служил в английской армии. Не могу, однако, удержаться от комментария, что если нахальные и неуместные справки такого сорта станут правилом в вопросах литературы, то недалеко время, когда немецкая фамилия перестанет быть источником гордости». Отправлен С. Анвином был второй, вероятно, более формальный вариант ответа, — в любом случае немецкое издание «Хоббита» до войны не состоялось, хотя переговоры не прерывались вплоть до её объявления.
При всём том Толкин, как и многие на Западе его времени, не видел в нацизме главной угрозы миру вплоть до самой войны. Распространение коммунистических идей пугало гораздо больше. Это, а также католическая вера определило отношение Толкина к гражданской войне в Испании. Симпатии его были всецело на стороне Франко — и не изменились даже спустя несколько лет, в годы Второй мировой войны. В 1944 г. Толкин в письме к сыну с восторгом писал о встрече с Р. Кэмпбеллом, «солдатом, поэтом и обращённым христианином» (Кэмпбелл принял в Испании католицизм), который напомнил ему Арагорна. Кэмпбелл сражался в Испании на стороне Франко, а во Второй мировой проявил себя убеждённым патриотом. То и другое Толкин ставит ему в заслугу — и пеняет на Льюиса, который не верил в рассказы о терроре «красных» против католического духовенства в Испании. Достаётся и У. Одену, который короткое время пробыл в Испании — по другую сторону фронта — и добивался «со своими дружками» запрета произведений Кэмпбелла. Толкин прямо противопоставляет Кэмпбелла «левым» вроде Одена, «бежавшим в Америку» с началом Второй мировой.
В контексте «красной» угрозы Толкин воспринимал всё происходившее в Европе накануне войны. И в Мюнхенском сговоре и его последствиях он упрекает не своё правительство и даже не столько Гитлера, а… Советский Союз — редкостное проявление предубеждённости! «Отвратительно быть среди тех, кто заодно с Россией… Сдаётся, что Россия, вероятно, в конечном счёте куда более виновна в нынешнем кризисе и выборе момента, нежели Гитлер». Чем была в данном случае виновна «Россия», публично предлагавшая систему «коллективной безопасности» Западу, остаётся неведомым — данное письмо не вошло в публикацию 1981 г. Кажется, Толкин под впечатлением испанских событий оказался гораздо более чувствителен к ненавистной ему официозной «пропаганде», чем ему хотелось бы думать. Инстинктивно разыскивая в циничной предвоенной игре держав «правую» сторону, Толкин немудряще выбрал сторону своего правительства — со всеми его просчётами и предубеждениями. Думается, как и многие в Англии, Толкин в глубине души где-то сожалел, что агрессию Гитлера не удалось направить на Восток…
Война, однако, началась не с советско-германского противостояния, и западным державам пришлось её вести. По мере того как гитлеровская агрессия разрасталась в новую мировую войну, восприятие событий Толкином становилось всё более катастрофичным. Он, несомненно, понимал отличия Первой и Второй мировых и по разрушительности, и по глубине и ожесточению противостояния. А самое главное — чем дальше, тем больше он не видел однозначно «правой» стороны. Вина нацистской Германии всегда была для него очевидна, однако не менее очевидна была и беспринципность собственных властей, а будущий мир с неизбежным, как он начал понимать, доминированием СССР и США Толкина откровенно пугал. Американский буржуазный утилитаризм вызывал у него едва ли не столь же глубокое отторжение, как и советский коммунизм. Тем не менее на протяжении всей войны Толкин оставался патриотом — и пытался вдохновлять в письмах своих сыновей. Впрочем, по мере приближения конца войны это получалось всё хуже, а настроение Толкина становилось всё более пессимистичным. Именно эти письма к Майклу и Кристоферу — главный источник о том, что думал и чувствовал Толкин в военные годы, совпавшие с упорной работой над «Властелином Колец». Пусть они говорят сами за себя.
Из письма Майклу 12 января 1941 г.: «Воздушные тревоги здесь случаются часто, но (доселе) остаются просто тревогами… Воображаю, что «рванёт» скорее в начале этого года, чем в конце, — погода благоприятствует, — и что довольно трудные времена настанут для нас в каждом уголке сего острова! Также понятно, что наши дорогие старые друзья из СССР затевают какую-то шалость… Я не предполагаю, что просто «граждане» действительно хоть сколько-то в курсе происходящего. Но ясное рассуждение, кажется, подсказывает, что Гитлер должен атаковать эту страну напрямую, очень скоро и прежде лета. Между тем Daily Worker (орган компартии) безнаказанно распродаётся уличными зазывалами. Веселенькие времена настанут у нас после войны, даже если мы победим в том, что касается Германии».
Из письма Майклу 9 июня 1941 г.: «Я говорил тебе, что чувствую себя как хромая канарейка в клетке. Заниматься старой довоенной работой — просто яд. Если бы только я мог делать что-то активно!.. Ты видел отчет Максвелла («табачного контролера») о том, что творят оптовики! Им место в тюрьме… Коммерциализм — свинство по самой сути. Но полагаю, что главный грех англичан — леность. И это лености, в той же, если не в большей степени, чем природной добродетели, мы обязаны тем, что избегаем открытого насилия других стран. В свирепом современном мире, по правде говоря, леность начинает казаться почти добродетелью. Но скорее жутко видеть её столь много, когда мы сцепились с Furor Teutonicus. Народ в этой стране, кажется, даже не уяснил ещё, что в немцах мы имеем врагов, чьи добродетели (а это добродетели) послушания и патриотизма в массе своей больше, чем у нас. Чьи храбрецы столь же храбры, как наши. Чья промышленность в 10 раз превышает нашу. И которые — по Божьему проклятию — теперь ведомы человеком, вдохновленным безумием, ураганом, дьяволом — просто тайфун, страсть, — старый бедный кайзер на этом фоне просто старушка с вязанием. Я провёл большую часть своей жизни, изучая германский материал… За тем, что невежды воображают «германским» идеалом, есть довольно силы (и истины). Меня это сильно притянуло в студенческие годы (когда Гитлер, полагаю, занимался пачкотней и об этом не слыхал) — реакция против «классики». Надо понимать в чем угодно доброе, чтобы вычислить злое. Но никто никогда не звал меня «на радио» или сделать постскриптум! Между тем, полагаю, я лучше большинства знаю правду об этом «нордическом» нонсенсе. В любом случае у меня в этой войне свой личный неоплатный счёт — что, вероятно, делает меня в 49 солдатом лучшим, чем был я в 22, — к этому треклятому невеждишке Адольфу Гитлеру (странное свойство демонической одержимости и возбуждения то, что они никак не увеличивают чисто интеллектуальный статус — главным образом они действуют просто на волю). Разрушившего, извратившего, злоупотребившего и тем предавшего вечному проклятию тот благородный северный дух, высший дар Европе, который я всегда любил и пытался представить в истинном свете. Нигде, кстати, не был он благороднее, чем в Англии, нигде не был более освящен и христианизирован».
Из письма Кристоферу 29 ноября 1943 г.: «Грызущиеся, самодовольные греки исхитрились одолеть Ксеркса; но гнусные химики и инженеры вложили в руки Ксеркса и всех врагов общества такую силу, что приличные люди, кажется, не имеют шанса. Мы всё пытаемся повторить Александра — и, как история учит, это ориентализировало Александра и всех его генералов… Греция, которую стоило спасать от Персии, в любом случае сгинула; и стала чем-то вроде вишистской Эллады или Сражающейся Эллады (которая не сражается), толкуя об эллинской чести и культуре, а между тем наживаясь на торговле ранним эквивалентом грязных открыток. Но особый ужас нынешнего мира тот, что весь он, проклятый, в одном мешке. Улететь некуда. Даже несчастные маленькие самоеды, подозреваю, имеют консервированную еду и деревенский громкоговоритель, рассказывающий на ночь сталинские сказочки про Демократию и про злодейских Фашистов, которые едят детей и крадут ездовых собачек. Есть только одно светлое пятно, и это вырабатывающаяся у рассерженных людей привычка взрывать фабрики и электростанции; надеюсь, что, поощряемая ныне как «патриотизм», она останется привычкой!»
Из письма Кристоферу 9 декабря 1943 г.: «Нечего читать — и даже в газетах ничего, кроме Тегеранской Шумихи. Хотя должен признать, что улыбнулся чем-то вроде болезненной улыбки, «едва не свернулся на полу, и последующим более не интересовался», когда услышал, как кровожадный старый убийца Иосиф Сталин приглашает все нации присоединиться к счастливой семье народов, призванной уничтожить тиранию и нетерпимость! Хотя должен ещё признать, что на фотографии наш маленький херувимчик У.С.Ч. действительно смотрится здоровенным громилой. Хм, ладно! Интересно (если мы переживём войну), останется ли какая-то ниша, хотя бы из милости, для реакционных ретроградов вроде меня (и тебя). Чем больше, тем меньше, тупее и площе становится мир. Он скоро станет одним выветренным маленьким провинциальным пригородом. Когда они введут американские санитарию, моральную бодрость, феминизм и массовую продукцию по Ближнему Востоку, Среднему Востоку, Дальнему Востоку, СССР, Пампасам, Гран-Чако, Дунайскому бассейну, Экваториальной Африке, Здешнему Дальнему и Внутреннему Мумболенду, Гондваналенду, Лхасе и темнейшим деревням Беркшира — как счастливы мы будем… Но серьёзно: я нахожу этот американский космополитизм поистине ужасающим. Умом и духом, пренебрегая мелочными страхами робкого тела, которое не хочет быть застреленным или зарубленным грубой и распушенной солдатней (немецкой или иной), я в самом деле не уверен, что победа космополитизма будет лучше для мира в целом и в длительной перспективе, чем победа. — Не думаю, что письма туда цензурируются. Но независимо от этого, мне едва ли нужно пояснять тебе, что это ощущения довольно многих — и не показатель отсутствия патриотизма… Я никак не могу вообразить, что фантастическая удача (или благословение, назовём так, если кто-то может туманно увидеть, за что нас благословлять — Богу), которая сопутствовала Англии, уже иссякла. «Chi vincera (Кто одолеет)?» — как сказали бы итальянцы (прежде чем, бедняги, ввязались сами) — а ответ за Сталиным. Не совсем правильный, возможно. Наш вышеупомянутый Херувим может играть нечисто — кто-то догадывается, кто-то надеется, кто-то не знает…»
Из письма к Кристоферу 6 мая 1944 г.: «…мы пытаемся победить Саурона с помощью Кольца. И мы (кажется) преуспеем. Но кара, как ты знаешь, — выведение новых Сауронов и медленное обращение людей и эльфов в орков. В реальной жизни вещи не так ясны, как в написанной истории, и мы начинаем с огромным количеством орков на нашей стороне».
Из письма Кристоферу 31 июля 1944 г.: «Новости сегодня добрые. Теперь начнутся быстрые подвижки, если и не настолько быстрые, как кое-кто думает. Интересно, как долго будет ухитряться оставаться на плаву фон Папен? Но раз взрывается Франция, то время поджимает. Как долго? И что с красной Хризантемой на Востоке? И когда всё будет позади, останется ли у обывателя сколько-то свободы (будь то слева или справа), или надо будет сражаться за неё, или все слишком устанут, чтобы противиться? Последнее, кажется, — вероятная идея кое-кого из Больших. Каковые по большей части наблюдали эту войну с уютных сидений больших авто. К тому же многие бездетны. Но полагаю, что среди очевидных результатов всего этого — дальнейшее набухание всеохватно стандартизированного месива из производимых ими массовых мнений и эмоций. Музыка уступит место джазу — что, насколько я сумел выяснить, означает провести «джам-сешн» вокруг пианино… так его избив при этом, что оно ломается. Это изысканно культурное развлечение, говорят, уже «лихорадка» в США. О Боже! О Монреаль! О Миннесота! О Мичиган! Что за массовую манию могут вызвать Советы — покажут мир и процветание, когда уйдет военный гипноз. Не настолько зловещую, как западные, возможно (надеюсь). Но не стоит так уж удивляться немногим малым странам, по-прежнему стремящимся остаться «нейтральными»; они между дьяволом и морской пучиной… мы с тобой относимся к вечно терпящей поражения, но никогда полностью не сломленной стороне. Я ненавидел бы Римскую империю в её дни (что и делаю) и оставался бы римским гражданином-патриотом, предпочитая видеть Галлию свободной и видя доброе в карфагенянах. Delenda est Carthago (Карфаген должен быть разрушен). Мы слышим изрядно такого в эти дни… Остаётся ещё некоторая надежда, что, по крайней мере, на нашей любимой земле Англии пропаганда поразит сама себя и даже вызовет противоположный эффект. Говорят, что так даже в России; и бьюсь об заклад, что в Германии».
Из письма Кристоферу 12 августа 1944 г.: «Урукхай — только фигура речи. Не существует подлинных уруков… хотя боюсь, должен признать, что есть человеческие существа, которые кажутся неисправимыми в отсутствие особого чуда, и что, вероятно, ненормально много таких созданий в Deutschland и Nippon (Германии и Японии), — но с очевидностью эти несчастные края монополии не имеют».
Из письма Кристоферу 23–25 сентября 1944 г.: «Новости с западного фронта, конечно, занимают много места в наших умах, но ты знаешь об этом столько же, сколько мы. Тревожное время, вопреки скорее преждевременным воплям торжества. Сражение в самом разгаре, и (по-моему) ещё будет разгораться. Я не могу понять линию, взятую Би-би-си (и газетами, а значит, полагаю, порождаемую Министерством Информации), будто немецкие войска — разношёрстное сборище маркитантов и сломленных людей, — в то время как сообщается об ожесточённейшем сопротивлении против блестящих и отлично экипированных армий (что правда), какие только видел мир. Англичане гордятся, или привыкли гордиться, «спортивным духом» (который включает способность «отдать дьяволу должное») — хотя уже посещения футбольного матча высшей лиги хватит, чтобы рассеять мнение, что «спортивный дух» свойственен сколь-нибудь значимому числу обитателей сего острова. Но поразительно видеть, как пресса подхалимничает в такой сточной манере, как было в ходу у Геббельса, визжа, что любой немецкий командир, устоявший в отчаянной ситуации (причем с ясностью на пользу военным нуждам его стороны), — пьянчуга или одурманенный фанатик. Я не могу углядеть большого различия между популярным у нас тоном и ликующими «военными идиотами». Мы знаем, что Гитлер — вульгарная и невежественная скотинка, вдобавок к другим дефектам (или как их источник), но оказывается, что много в. и н. скотин не говорят по-немецки и что им дан шанс выказать большинство других гитлеровских характеристик. В местной газете вышла обстоятельная статья, всерьёз отстаивающая систематическое уничтожение всей немецкой нации как единственный подходящий курс после военной победы — потому, если позволите, что они, гадины, не ведают различия между добром и злом! (А как насчёт автора?) У немцев столько же прав объявлять поляков и евреев подлежащими истреблению паразитами, недочеловеками, сколько у нас заниматься селекцией немцев — иными словами, никаких прав, что бы они ни делали.
Конечно, здесь всё ещё есть разница. На статью ответили, и ответ напечатали. Вульгарная и Невежественная Скотина ещё не босс, обладающий властью; но она стала намного ближе к тому, чтобы превратиться в такового на этом зелёном и милом острове, чем была… Ты не можешь сражаться с Врагом при помощи его собственного Кольца, не обращаясь во Врага; но, к несчастью, мудрость Гэндальфа, кажется, давно ушла вместе с ним на Истинный Запад».
Из письма Кристоферу 28 декабря 1944 г.(отклик на начинающуюся гражданскую войну в Греции, в которую Британия вступила на стороне «демократии» против недавних коммунистических союзников): «М-р Иден в Палате другого дня высказал озабоченность событиями в Греции, «на родине демократии». Он невежда или лицемер? «Демократия» не было в Греции одобряемым понятием, но примерно соответствовало «правлению толпы»; и он забыл заметить, что греческие философы, — а Греция в гораздо большей степени родина философии, — не одобряли этого. К тому же великие греческие государства, в т. ч. Афины во время наивысшего расцвета искусств и могущества, были скорее диктатурами, если не военными монархиями наподобие Спарты! Современные же греки столь же мало имеют отношения к древней Элладе, как мы к Британии до Юлия Агриколы».
Из письма Кристоферу 30 января 1945 г.: «Только что слышал новости… Русские в 60 милях от Берлина. Выглядит так, будто нечто решающее может случиться скоро. Потрясающие разрушительность и мучительность этой войны возрастают ежечасно — разрушается то, что могло бы быть (да и является) общим богатством Европы и мира, если бы род человеческий не был настолько одурманен, богатство, потеря которого скажется на нас всех, будь то победители или нет. Однако народ со злорадством слушает о бесконечных колоннах, в 40 миль длиной, жалких беженцев, женщин и детей, хлынувших на запад, умирая по дороге. Кажется, что ни чувств милосердия или сострадания, ни воображения не осталось в этот темный дьявольский час. Я не имею в виду, что всё это в настоящей ситуации, созданной главным образом (не единственно) Германией, не является неизбежным или необходимым. Но зачем злорадствовать! Мы, как предполагалось, достигли той стадии цивилизации, на которой если по-прежнему необходимо казнить преступника, то без злорадства, без того, чтобы вздёргивать его жену и детей под гогот орочьей толпы. Разрушение Германии, будь оно 100 раз заслуженным, — одна из самых потрясающих мировых катастроф… Ладно, первая Война Машин, кажется, приближается к своей финальной, незаконченной главе — оставляя, увы, каждого беднее, многих лишившимися близких или изувеченными, миллионы мертвыми, и только одно справляет триумф — Машины. Поскольку слуги Машин становятся привилегированным классом, Машины обретают несравненно большую силу. Каков их следующий ход?»
Из письма Кристоферу 29 мая 1945 г. (по поводу его предполагаемого участия в войне на Тихом океане): «Мои ощущения более или менее те же, что были бы у Фродо, если бы он обнаружил, что кто-то из хоббитов учится ездить на птицах Назгулов «ради освобождения Шира». Хотя в данном случае… боюсь, что в этой оставшейся войне меня не поддержит даже проблеск патриотизма. Я бы не дал на неё ни пенни, тем более сына, будь я свободным человеком. Это может пойти на пользу только Америке или России — вероятнее, последней. Но, по крайней мере, американо-российская война ещё год не начнётся».
Из письма Кристоферу 3 июня 1945 г.: «Пополудни в Парках был парад по случаю расформирования Гражданской Обороны, куда, по идее, я должен бы был выбраться. Но боюсь, что мне всё это показалось скорее насмешкой, ибо война не кончена (и к тому же, по крайней мере отчасти, проиграна). Но, конечно, ошибочно впадать в такое расположение духа, ибо Войны проигрываются всегда, и Война всегда продолжается; в слабости же нет ничего хорошего!»
Из письма Кристоферу 9 августа 1945 г.: «Сегодняшние новости об «атомных бомбах» столь ужасающи, что берёт оторопь. Запредельная дурость этих лунатических физиков — согласиться сделать такую работу для военных целей, втихую замыслить уничтожение всего мира! Такие снаряды в человеческих руках в то время, когда моральный и интеллектуальный уровень людей приходит в упадок, полезны настолько же, как огнестрельное оружие, если раздать его всем заключенным тюрьмы и затем заявить, что надеялись «этим обеспечить мир». Но кое-что доброе может из этого получиться, если писаки не перегрелись от восторгов — Япония готова сдаться. Что же, мы в руке Божьей. Но Он не призрит с любовью на строителей Вавилона».
Это последнее «военное» письмо Толкина. Оно, пожалуй, достойно венчает всё его восприятие Второй мировой. Не нетипичное, заметим, для западного интеллектуала той эпохи. Насколько прав и прав ли вообще был Толкин в своих оценках — каждому знающему, с позиций нынешнего знания, судить для себя. Публикация писем Толкина в 1981 г. в своё время существенно замедлила знакомство наших сограждан с его творчеством — и для современного российского (или, скажем, американского) читателя здесь немало шокирующего…
Не вдохновляющее Толкина окончание войны совпало к тому же с одним проходным, но впечатлившим его событием во внутриполитической жизни Британии — к власти пришли лейбористы. На общем фоне, судя по «Notion Club Papers», Толкин не ждал от такого полевения политической системы ничего хорошего. Ожидаемый автором послевоенный период упоминается в неоконченном романе как «период реформ» (не обязательно благих) и даже как «времена тирании». Едва ли не под влиянием этих ожиданий произошло «социалистическое» разорение Шира громилами Сарумана на страницах «Властелина Колец»…
Атомное оружие и позднее оставалось для Толкина высшим выражением разрушительности современной цивилизации. На первое британское испытание атомной бомбы в 1952 г. он откликнулся так: «Мордор среди нас. И с прискорбием отмечу, что вздымающееся облако, выставляемое в настоящее время напоказ, не отмечает падения Барад-Дура, а произведено его союзниками, — по меньшей мере лицами, решившими использовать Кольцо для своих (разумеется, отличных) целей». В «Notion Club Papers» Толкин предсказывает США на 1975 г. страшную катастрофу, «Великий Взрыв» в результате неких ракетных испытаний, после чего в «Атомной Резервации» образуется «Черная Дыра». Стоит, впрочем, отметить, что Кольцо, конечно, — не аллегория ядерного оружия, было задумано гораздо раньше, на что Толкин не раз чётко указывал своим корреспондентам.
Гегемония США в послевоенном западном мире также оставалась для Толкина предметом раздражения, которое не могли развеять даже восторги его американских фанатов. Скорее превращение себя в элемент американского масскульта только добавляло беспокойства Профессору. Именно в связи с этим он писал в 1971 г.: «Ужасы американской сцены я опускаю, хотя они причиняют мне массу тревог и забот. (Они возникают в совершенно ином ментальном климате, на иной почве, осквернённой и разорённой до степени, сопоставимой лишь с лунатическим уничтожением физического ландшафта земель, населенных американцами.)».
Тем не менее, как обитатель Англии и представитель британской интеллектуальной элиты, Толкин не мог оставаться совсем уж над схваткой в баталиях новой войны, «холодной». И выбор его был здесь вполне предсказуем, с учётом его правых взглядов и устойчивого отношения к СССР. Толкин, конечно, сочувствовал «своей» стороне — или, во всяком случае, считал современный ему «Запад» на порядки и порядки меньшим злом. В пространных заметках 1956 г., где, помимо прочего, разбирается вопрос о «политике» во «Властелине Колец», Толкин противопоставляет идеальное бескорыстие Совета Эльронда вполне «политическому» курсу Дэнетора. Последний (несомненно, самый отрицательный из «западных» персонажей романа, не считая Сарумана) прямо сопоставляется с корыстными и циничными политиками современного Запада. И всё же, по мнению Толкина, недостойное поведение Дэнетора не делает саму его борьбу неправой, поскольку изначальная правда на стороне Гондора, у «Запада» обоснованная «причина». Точно так же добродетели, возможные у противника (вспомним отмечаемое в романе мужество людей, сражающихся на стороне зла), — саму цель противника никак не оправдывают.
В заключение заметок Толкин перекидывает прямой мост в современную ему реальность: «Даже если бы «Запад» в отчаянии вывел или нанял орды орков и жестоко разорил земли других людей, — как союзников Саурона или просто чтобы предотвратить их помощь ему, — Побуждение осталось бы неоспоримо правым. Как и побуждение тех, кто противостоит теперь Богу-Государству и Такому или Сякому Маршалу как его Первосвященнику, — даже если правда (к несчастью), что многие из их дел неправедны, даже если бы было правдой (чего нет), что обитатели «Запада», за исключением меньшинства богатых боссов, живут в страхе и нищете, в то время как поклоняющиеся Богу-Государству живут в мире, изобилии, взаимном уважении и доверии».
Таковы были политические воззрения Толкина. И пожалуй, стоит быть благодарными судьбе, что в его лице Англия дала миру всё-таки блестящего писателя и талантливого филолога, а не политика. Мы видели, как тени происходящего вокруг воздействовали на мир «Легендариума», но скорее Толкин с ужасом для себя находил в происходящем параллели с уже пишущейся им историей вымышленного мира. Так, Гитлер и нацисты напоминали ему Саурона, Сталин и коммунисты — Сарумана, западные политики — Дэнетора, Кольцо — атомную бомбу… Но не наоборот. На основе этих ассоциаций он в предисловии к американскому изданию раздражённо пошутил: писал бы он аллегорию, так «Кольцо было бы непременно использовано против Саурона: он был бы не уничтожен, а порабощен, а Барад-Дур был бы не разрушен, а оккупирован. Саруман, потерпев неудачу в своих попытках завладеть Кольцом, воспользовался бы царящей вокруг путаницей и всеобщим предательством, чтобы пробраться в Мордор и отыскать там недостающее звено для его собственных исследований в области Колец, и в течение короткого времени ему удалось бы сделать собственное Великое Кольцо, с помощью которого он мог бы бросить вызов самовластному правителю Средиземья». Как правильно замечает Шиппи, «это настоящая аллегория, верная до мелочей; но с «Властелином Колец» она ничего общего не имеет». Сам Толкин был в этом вопросе непримирим: «Я совершенно отвергаю любые подобные «прочтения» — они приводят меня в ярость», — среагировал он как-то на сравнение Мордора с СССР, а Саурона со Сталиным. Поверить в это можно. Другое дело, что книги на вечные темы имеют свойство быть актуальными — и сам Толкин не мог этой актуальности не осознавать.
Мы видели, что на протяжении всей сознательной жизни вопрос «выбора веры» для Толкина не вставал никогда. Он был и остался католиком — выбор не самый однозначный и не самый обыденный в английских условиях. Вера всегда была для Толкина одной из важнейших — если не самой важной — составляющей жизни и мысли. Он глубоко и восторженно переживал каждое причастие, много молился — и даже переводил католические молитвы на свои вымышленные языки. Естественно, что религиозные идеи пронизывали всё его творчество. Толкин никогда и не думал отрицать это. «Властелин Колец», по его словам, — «конечно, в самых основаниях религиозный и католический труд; сначала несознательно, в ходе переработок же сознательно. Именно поэтому я не включил или вырезал практически все указания на что-либо подобное «религии» в вымышленном мире. Ведь религиозный элемент растворён в истории и её символизме».
Конечно, условия и мнения современного мира не раз приходили в противоречие с весьма консервативной и ортодоксальной верой Толкина. Что же, — тем хуже было для этих мнений и условий. Даже такие ставшие привычными и воспринимавшиеся как неизбежные приметы времени, как, например, кремация умерших, казались Толкину неприемлемыми с религиозной точки зрения. Однажды Толкин и X. Дайсон поспорили по этому поводу с Льюисом. «Посмотрите, — доказывал Толкин, — ведь её всегда защищают атеисты… Человеческое тело было храмом Святого Духа». Когда Льюис сравнил кремацию с уничтожением церквей во избежание осквернения, ему указали, что причастие нельзя уничтожать даже для спасения от черной мессы: «Это ваше дело почитать его».
Тем более был Толкин твёрд в том, что касалось противоречащих современной «науке» истин веры. В «военной» переписке с сыном встал вопрос об «историчности» первых глав Книги Бытия, волновавший и волнующий многих современных христиан. Толкин писал: «Об Эдеме. Думаю, что большинство христиан, за исключением самых простых и необразованных, либо защищенных иным образом, теперь, пожалуй, уже несколько поколений издерганы и истоптаны самозваными учеными и держат нечто вроде сложенного Бытия в кладовке своих умов на правах не очень-то приличной мебели, кою слегка стыдно, знаете ли, иметь в доме, куда приглашают способных молодых умниц — я имею в виду, конечно, даже fideles, которые не продадут её в секонд-хенд и не сожгут, как только усмешка войдёт в обычай современников. Вследствие чего они (и я в той же степени) действительно забывают красоту предмета даже «как повести»». Далее Толкин воспроизводит рассуждения Льюиса о признании красоты библейского повествования в качестве story, «повести» как возможном, хотя несовершенном пути сохранения христианской истины. «Так что малодушный «почитатель» всё-таки взаправду обретает нечто, — что даже кто-то из верных (тупой, бесчувственный, стыдливый) может упустить. Но отчасти как развитие моих собственных мыслей в стихах и трудах (рабочих и литературных), отчасти благодаря контакту с К.С.Л., и — самыми разными способами — не в меньшей степени направляющей длани Alma Mater Ecclesia, я теперь не ощущаю ни стыда, ни сомнений в связи с «мифом» об Эдеме. Это, конечно, историзм не того же самого рода, как в НЗ, который по существу представляет собой современные событиям документы, в то время как Бытие отделено от Падения неведомо сколь многими поколениями печальных изгнанников, — но с очевидностью Эдем на этой очень несчастной земле был. Мы все томимся по нему, и мы постоянно видим его проблески — вся наша природа в своей лучшей и наименее развращённой, благороднейшей и наиболее гуманной части по-прежнему пропитана чувством «изгнания»… Конечно, я полагаю, что, подвластная попущению Божьему, вся человеческая раса (как и каждый индивидуум) вольна не подняться вновь, а сойти в погибель и донести Падение до самого его горького дна (как каждый индивидуум может стать и исключением). И в некоторые периоды, настоящее тому пример, это кажется итогом не только вероятным, но и неотвратимым. И всё же, думаю, будет Миллениум, предсказанное тысячелетнее правление Святых, т. е. тех, кто при всех своих несовершенствах так и не склонил до конца сердца и воли перед миром и злым духом».
В те предвоенные и военные годы, когда Толкин тщетно и безнадёжно искал «свою» сторону в разворачивающемся глобальном противостоянии, такая «своя» сторона у него всё-таки была. И была ею Римско-католическая церковь. Именно её позиция и её интересы были тем надёжным маркёром, по которому Толкин оценивал происходящее. Так было, несомненно, с гражданской войной в Испании. Именно как защитник католиков от «красного» террора Франко (при всём своём «белом» терроре, о котором Толкин не мог не слышать) оказался едва ли не единственным современным политиком, заслужившим у Толкина сочувствие. Позиция Толкина здесь чётко совпадала с позицией Ватикана — и резко расходилась с позицией некоторых его друзей, прежде всего К. С. Льюиса. Его непонимание Толкин связывал как с общим либерализмом, так и не в последнюю очередь с протестантизмом: «Реакция К.С.Л. странная. Ничто более не воздаст честь красной пропаганде, как то, что он (знающий, что во всех остальных вопросах они лжецы и клеветники) верит всему, что говорят против Франко, и ничему, что говорят за него… Но ненависть к нашей Церкви, помимо всего, есть единственное итоговое основание для Церкви Англии — лежащее столь глубоко, что остаётся даже тогда, когда все надстройки кажутся снятыми (К.С.Л., к примеру, почитает Святое Причастие и уважает монахинь!). Однако если лютеранин брошен в тюрьму, он хватается за оружие; если же католических священников режут — он в это не верит (и, осмелюсь сказать, на самом деле думает, что они на это напросились)».
События на итальянском фронте, когда римский престол оказался в гуще военно-политических перипетий, наполняли Толкина страхом и тревогой. «Теперь, когда армии подступают к Риму, сердце просто разрывается от грубых комментариев тупых и переживших свой век старых джентльменов, — писал он Кристоферу под впечатлением от оксфордских разговоров 31 мая 1944 г. — Я нахожу нынешнее положение дел всё более и более тревожным. Гадаю, сможешь ли ты ещё услышать хотя бы слово Папы».
Все надежды на сохранение культуры и нравственности в мире наступающего, по мнению Толкина, нового варварства всеобщей стандартизации и измельчания он, естественно, связывал с Церковью. «Как и в прежние тёмные века, Христианская Церковь одна сохранит сколько-нибудь значимую традицию (не неизменной и, быть может, не неповреждённой) высокой умственной цивилизации, — вернее, если не будет загнана в новые катакомбы. Мрачные мысли о том, о чём никто не может на самом деле знать ничего; будущее непроницаемо именно для мудрых; ибо то, что реально важно, всегда скрыто от современников, и семена грядущего тихо прорастают во тьме в каком-нибудь забытом углу, пока все смотрят на Сталина, Гитлера или читают иллюстрированные статьи про Бевериджа («Глава Юниверсити-Колледжа На Дому») в Picture Post».
Необходимость организованной, централизованной и «профессиональной» Церкви для поддержания веры у Толкина сомнений не вызывала. Критика служителей Церкви не могла служить основанием для отрицания самого института. В 1963 г., на фоне «скандалов» и ожидания реформ от Второго Ватиканского собора, Толкин писал сыну Майклу о религиозном служении, сравнивая его с собственной профессиональной средой: «Оно, конечно, до некоторой степени приходит в упадок благодаря «профессионалам» (и всем исповедующим христианство), а благодаря некоторым в разных временах и местах бывает поругаемо; поскольку же цель выше, то ошибки кажутся (и есть) намного хуже. Но нельзя поддерживать традицию учености или истинной науки без школ и университетов, а это значит — без учителей и донов. Так же нельзя поддерживать и религию без церкви и церковнослужителей; а это значит — профессионалов, священников и епископов, а также монахов. Драгоценное вино должно (в этом мире) иметь бутыль или какую-то менее стоящую замену ей. Что касается меня, то я становлюсь скорее менее, чем более циничным — памятуя собственные грехи и глупости; и нахожу, что людские сердца нечасто столь же плохи, как дела, и очень редко столь же плохи, как их слова».
Столь же убеждён был Толкин в истинности именно Римской церкви — хотя не совершенно отрицал возможность спасения для некатоликов (таковых среди его друзей было немало, и Льюис в первую очередь). В том же письме Толкин говорит: «Лично меня убеждают притязания Петра, и я не оглядываюсь по миру, дающему как будто немалую почву для сомнений, которая (если христианство истинно) Церковь Истинная, храм Духа, умирающий, но живой, совращаемый, но святой, самопреобразующийся и восстающий. Но для меня та Церковь, признанным главой которой на земле является Папа, имеет главное основание притязаний в том, что именно она всегда защищала (и защищает по-прежнему) Святое Причастие, и воздаёт его почётнее всех, и ставит его (по ясно выраженной воле Христовой) на первое место. «Паси овец моих», — было Его последнее веление Св. Петру; поскольку же Его слова следует всегда сначала толковать буквально, я полагаю, что в первую очередь указывают они на Хлеб Жизни. Именно против этого был на самом деле направлен великий западноевропейский мятеж (или Реформация) — против «кощунственной басни мессы» — а вера/дела значили не больше копчёной селёдки. Я полагаю, что величайшая реформа нашего времени была предпринята Св. Пием X — она превосходит всё, сколь угодно нужное, чего может достичь Собор». Пий X, правивший Римской церковью в 1905–1914 гг., был известен как суровый консерватор, объявивший ересью католический модернизм и боровшийся с секулярными реформами в европейских государствах. Толкин же, по всей видимости, имел в виду введение Пием X в обиход, не без сопротивления части католической иерархии, ежедневного причащения верующих.
Если грехи духовенства не ставили под сомнение ни необходимость собственно Церкви, ни истинность Церкви католической, то тем более они не могли повлиять на сознание истинности христианской веры. Из того же письма: «Наша любовь может быть охлаждена, и наша воля сломлена зрелищем ошибок, глупости и даже грехов Церкви и её служителей, но я не думаю, что кто-то, кто некогда имел веру, отойдёт за черту по этим причинам (по крайней мере, кто-то с минимальными познаниями в истории). «Скандал» в большинстве случаев случай искушения — как нескромность для похоти не создаёт её, а возбуждает. Он удобен, поскольку имеет тенденцию отвращать наш взор от нас самих и собственных погрешностей в поисках козла отпущения. Но акт воли к вере — не единственный момент финального решения — это постоянный неопределённо повторяющийся акт состояние, которое должно продляться, — оттого мы и молим о «неослабном упорстве». Искушение «неверием» (которое на самом деле означает отрицание Господа Нашего и Его притязаний) всегда внутри нас. Часть из нас стремится найти ему основание вовне нас. Чем сильнее внутреннее искушение, тем с большей готовностью и строгостью мы «скандализируем» других. Я думаю, что столь же чувствителен, как и ты, к «скандалам», и духовным, и светским. Я горестно претерпел в моей жизни от тупых, измотанных, омраченных и даже плохих священников; но теперь я знаю достаточно о себе, чтобы понимать, что не оставлю Церковь (для меня это означало бы отречься от присяги Господу Нашему) по какой-либо подобной причине — оставить её следовало бы, если бы я не верил или перестал бы верить, даже если бы не встретил в чинах никого, кто не был бы и мудр, и свят. Мне следовало бы отвергнуть Святое Причастие, то есть назвать Господа Нашего обманщиком в лицо Его.
Если Он обманщик и Евангелия обманны, то есть являются подтасованными рассказами об умалишенном мегаломаньяке (а это единственная альтернатива), то, конечно, зрелище, представляемое Церковью (в смысле духовенством) в истории и сегодня есть просто доказательство гигантского обмана. Если нет, однако, то это зрелище есть, увы! — то, чего и следовало ожидать — оно началось прежде первой Пасхи, и вовсе не касается веры, за исключением того, что может и должно бы глубоко огорчать нас. Но нам следует горевать на стороне нашего Господа и за Него, отождествляя себя со скандализируемыми, а не со святыми, не вопия, будто мы не можем «принять» то ли Иуду Искариота, то ли даже нелепого и трусливого Симона Петра, или безмозглых женщин вроде матери Иакова, пытавшейся протолкнуть своих сыновей».
Второй Ватиканский собор, частично реформировавший и «демократизировавший» богослужение Римской церкви, не вызвал восторгов в консервативной душе Толкина. Затеянный в Ватикане процесс «аджорнаменто» (обновления) Церкви скорее обеспокоил его. Введение в богослужение национальных языков и другие внешние признаки сближения с протестантизмом настораживали особо. ««Тренды» в Церкви, — писал Толкин тому же Майклу в 1967 г., — серьёзны, особенно для тех, кто привык находить в ней утешение и «pax» (мир) в пору временных тревог, а не просто ещё одну арену борьбы и перемен… Я достаточно хорошо знаю, что для тебя, как и для меня, Церковь, которая некогда представлялась убежищем, теперь зачастую представляется ловушкой. Бежать больше некуда!.. Я думаю, не остаётся ничего другого, кроме как молиться за Церковь, за Викария Христа и за нас самих; а между тем упражняться в добродетели верности, которая лишь тогда добродетель, когда нас принуждают отказаться от неё».
Призывы вернуться к чистоте и простоте «первоначального христианства» Толкина совершенно не вдохновляли. Церковь, — писал он немногим далее, — «не задумывалась Господом Нашим статичной или остающейся в постоянном детстве; но как живой организм (наподобие растения), который развивается и меняется снаружи благодаря взаимодействию его завещанной божественной жизни и истории — частных обстоятельств мира, в котором он посажен. Нет сходства между «горчичным зерном» и разросшимся деревом. Для тех, кто живёт в дни роста его ветвей, существует именно Древо, ибо история живого существа есть часть его жизни, а история божественного существа священна. Мудрый может знать, что оно началось с семени, но тщетно пытаться выкопать последнее, ибо его более не существует, а его добродетель и сила ныне пребывают в Древе. Очень хорошо: но по правилам земледелия власти, хранители Древа, должны присматривать за ним, подрезать ветви, убирать язвы, избавляться от паразитов и так далее. (С трепетом, зная, сколь малым знанием обладают они о сущности роста!) Но они с очевидностью навредят, если будут одержимы желанием взойти обратно к семени или хотя бы к первому юному ростку, который был (как они воображают) миловиден и незатронут злом».
Довольно скептично Толкин относился и к экуменическим мечтаниям, в первую очередь потому, что не видел ни малейшего стремления к встречным уступкам со стороны протестантских церквей. «Как христиане, те, кто верен Викарию Христа должны отложить в сторону обиды, которые по-человечески могут чувствовать — в т. ч. на «петушиность» наших новых друзей (особенно из Церкви Англии). Кое-кого теперь часто похлопывают по плечу как представителя церкви, увидевшей ошибочность своих путей, отбросившей высокомерие и пижонство, а равно свою особость; но я ещё не встречал «протестанта», который бы выказал или выразил сколько-нибудь понимания причин нашего настроя в этой стране — древних иди современных — от пыток и экспроприаций до «Робинсона» (англиканский епископ, крайний модернист, идеи которого о природе Бога критиковались католиками как кощунственные) и всего такого. Упоминалось ли когда-нибудь, что римо-католики по-прежнему страдают от ограничений, не налагавшихся даже на евреев?»
Отношение Толкина к протестантизму было, разумеется, сугубо негативным — даже помимо естественного для католика восприятия его как ереси и ложной веры. Сформировалось это отношение во многом под влиянием личных обстоятельств. Толкин связывал — небезосновательно — смерть матери с «гонением» протестантского общества. Он хорошо помнил, как религиозные различия мешали его отношениям с возлюбленной, а затем и с женой. Он остро переживал, что обращённый им в христианство ближайший друг Льюис стал англиканином — и нередко яростно спорил с Толкином по вопросам, связанным с религией. Иногда, как по испанскому поводу, это сплеталось с политическими разногласиями, которые Толкин считал вторичными по отношению к религиозным.
Наконец, Толкину приходилось терпеть иногда даже неумышленные, что называется между делом, нападки на свою веру со стороны некоторых оксфордских коллег, для коих католицизм всё ещё оставался знаком неблагонадёжности. При Толкине, например, ничтоже сумняшеся могли бросить фразу: «Благодарение небесам, не избрали, по крайней мере, ректором католика — была бы просто катастрофа, катастрофа для колледжа!» По утверждению самого Толкина, такая «атмосфера» была — или, по крайней мере, воспринималась им как типичная для университета. И вполне естественно, что в такой «атмосфере» ни малейших тёплых чувств к протестантизму Толкин не испытывал, а любые попытки Рима к сближению с ним воспринимал болезненно.
Рисуя историю Нуменора в «Забытой дороге», Толкин, нехарактерно для себя, создавал аллегорию истории современной цивилизации. Аллегорию совершенно явную — к моменту своей гибели нуменорцы располагают, помимо заморских колоний, металлическими кораблями, ракетным оружием, высотными домами, а также страдают от социальных распрей. В последующих версиях градус чересчур явного аллегоризма Толкин снизил, но путь, пройденный Нуменором, в целом не изменился. И — в соответствие с исторической истиной «первичного мира» — на этом пути была как эра Великих открытий и колониальных захватов, так и своя «Реформация». Мятеж нуменорцев против Валар, разрыв связей с Тол Эрессэа, присвоение королём титула «Владыки Запада», отказ от эльфийского языка Квэнья в пользу народного Адунаика, преследование, депортации и казни Верных — всё это вряд ли «случайные совпадения». Толкин определённо намекал, и узнаваемо для любого образованного англичанина, на вехи Королевской Реформации. Если некоторые комментаторы усматривали в эльфах некий аналог «Католической церкви» в Средиземье, то, по меньшей мере, в этом случае Перворождённые действительно выступают в этой функции. Разрыв отношений с ними и гонения на тех, кто остался верен прежней дружбе, — ясное отражение тех «преследований», которые, по мнению Толкина, претерпевали католики ещё и в его время. Итогом развития имперского и реформатского Нуменора, как и в реальности, становится создание технократической, «машинной» цивилизации, — но её создаёт уже демон, Саурон, приведённый неразумными нуменорцами на остров.
Увенчивает же здание «современной» цивилизации в толкиновской аллегории Храм — уже не «реформатский», а откровенно дьяволопоклоннический, возведённый Сауроном. В контексте правых идей предвоенных лет, к которым Толкин был неравнодушен, Храм — как и Всевидящее Око, символ Саурона во «Властелине Колец», — более чем вероятная отсылка к масонству. Толкин был католиком, и католиком консервативным, поклонником таких жёстких антимасонов, как Пий X или Франко, так что отрицательное отношение к масонству ему «полагалось». Среди «Инклингов», сколь известно, масонов не было, не считая весьма условного «парамасона» в прошлом Ч. Уильямса. Льюиса, кстати, упрекали за то, что он придал сатанинскому братству посвящённых в «Мерзейшей мощи» некие черты масонства. Это при том, что знаменитая оксфордская университетская ложа, в которой некогда принимал посвящение О. Уайльд, и во времена Толкина блистала яркими именами. Толкин, конечно, знал достаточное число масонов, с кем-то тесно общался, да и вообще был англичанином XX в., для которого масонство являлось просто частью повседневной жизни истеблишмента. Поэтому он вряд ли сочувствовал конспирологической мифологии (знать бы ему, что в нынешней России сам станет её жертвой — ведь всякий иноземец, особенно не любящий Святую Советскую Русь, как известно, масон…). Но Толкина, как и многих, могли отталкивать поводы этические — элитарность, замкнутость, взаимопомощь для «своих». И не менее религиозные — проповедь размытого секулярного монотеизма, посягательство на исключительность духовных прерогатив Церкви.
Как бы то ни было, Толкин (или публикаторы его наследия?) соблюдал «приличия» и осторожность. Ничего прямо указывающего на его отношение к масонству мы в опубликованных письмах и эссе не найдём. Что странно и по-своему красноречиво, учитывая и чрезвычайную распространённость явления в Англии (и Оксфорде), и ожесточённость «масонской» полемики в 1930-х гг., и традиции антимасонства в английской литературе от Диккенса до Честертона и Конан Дойла. Остаётся несколько намёков в «Легендариуме» — не только вышеуказанных.
Вот в «Книге забытых сказаний» Толкин описывает совращение Нолдор, (тогда «Нолдоли» или гномы, gnomes) Мелько: «От него узнали они многие вещи, знание коих не на добро никому, кроме великих Валар, ибо, будучи постигнуты наполовину, столь глубинные и сокрытые вещи убивают счастье; а помимо того, многое из сказанного Мелько было искусной ложью либо лишь частью правды, и Нолдоли прекратили петь, и виолы их смолкли на холме Кор, ибо сердца их понемногу старились по мере того, как знание их углублялось, а желания возрастали, и книги мудрости их множились, как листья в лесу… и много было записано на стенах Кора темных сказаний рисованными знаками, а еще были там прочерчены или вырезаны на камнях руны великой красы». Здесь, конечно, можно увидеть намёк отнюдь не только на масонский символизм, но и, к примеру, на теории мистического смысла германских рун.
Но спустя десятилетия, в итоговых версиях истории Второй Эпохи, обретается более явная отсылка, и вновь в связи с Нолдор. «Саурон применил всю свою искусность к Келебримбору и его сотоварищам-кузнецам, которые образовывали очень влиятельное в Эрегионе общество, или братство Гвайт-и-Мирдайн; но трудился он втайне, неведомо для Галадриэль и Келеборна. Не в долгом времени Гвайт-и-Мирдайн оказались под влиянием Саурона, ибо сперва они получили великую выгоду от его наставлений в тайных приемах своего ремесла. Столь велико стало его воздействие на Мирдайн, что, в конце концов, он побудил их восстать против Галадриэль и Келеборна, захватив власть в Эрегионе». Итогом, как известно, стало создание Колец Власти. Возможно, намеренных «неприличных» намёков здесь и не было. Но ремесленное «братство», заигрывающее с тёмными силами и обретающее благодаря им политическую власть, не может не вызвать неких ассоциаций.
Стоит сказать несколько слов и об отношении Толкина к другим мистическим течениям его времени. Современные поклонники New Age не раз пытались отыскать у него следы воздействия «Тайной доктрины» Е. Блаватской и иных теософских писаний. Однако воздействие это, мягко говоря, сомнительно. Толкин, конечно, знал теософские идеи в общих чертах благодаря как минимум общению с О. Барфилдом, с которым и Толкин, и Льюис в мировоззренческих вопросах резко расходились. Однако никаких свидетельств и следов знакомства Толкина с «первоисточниками» теософии нет. Кажется, они его совершенно не заинтересовали. Все предлагавшиеся параллели (например, в десятки раз изменявшейся Толкином хронологии Арды) натянуты. Иногда речь идёт о прямых подлогах — например, когда утверждается, будто Илуватар, подобно Высшему Существу теософии, «не вмешивается в историю мира» (при Падении Нуменора, например?). Если, кстати, где-то влияние теософской «истории» и можно допустить, то именно в концепции Нуменора-Атлантиды, гибнущей от обращения к чёрным культам. Но это со времён Блаватской стало достаточно общим местом в мистической атлантологии — Толкин мог почерпнуть идею и из общения с тем же Барфилдом. В конечном счёте, если бы Толкин действительно симпатизировал теософии, мы, скорее всего, нашли бы его в рядах созданной теософами Либерально-католической, а не Римско-католической церкви.
Другое дело — некоторые иные мистические доктрины, возникшие на почве увлечения западного общества теософией. Есть основания полагать, что в молодые годы Толкин хотя бы поверхностно познакомился с сочинениями ариософов начала XX в. В «Книге забытых сказаний» упоминается, как и у ариософов, грядущее «Возжжение Магического Солнца» — у Толкина это возрождение Золотого Древа. Там же название страны людей Запада «Арьядор», несомненно, может быть прочитано как «Страна Ариев» — люди Запада, собственно, и есть «арии» в ариософском расширительном понимании, индоевропейские или чисто европеоидные народы. Правда, у Толкина можно увидеть полемику, едва ли не издевку над «арийскими» фантазиями — ведь Арьядор на самом деле «огороженная страна», страна пленения, куда Враг загнал покорённых им людей… В зрелые годы Толкин, как мы видели, считал «нордический нонсенс» антинаучной белибердой. После «Забытых сказаний» ни о «Магическом Солнце», ни об Арьядоре он уже не вспоминал.
Вообще, мистические тайны Востока, столь увлекавшие теософов всех мастей, Толкина совершенно не завораживали. Интерес к восточной религии и философии у него не проявляется ни в эссеистике, ни в литературных трудах. В «Легендариуме» магия и мистика Востока изначально ассоциируется с Ту-Сауроном (впрочем, в «Забытых сказаниях» Ту, обитающий как раз на Востоке, ещё не космический злодей). В одном из писем Толкин связал происхождение «тайных культов и «магических» традиций, переживших падение Саурона» с ушедшими на Восток двумя волшебниками, посланцами Валар, — и это расценивается как их «поражение».
Благодаря знакомству с Ч. Уильямсом Толкин непосредственно столкнулся с «герметической традицией» Запада. Уильямс увлекался оккультизмом прежде, много знал и писал о нём; от спиритических же опытов не отошёл и в оксфордский период. Так, практика «подселения» ушедшего духа в помощь живому не только описывается в его романах (как в положительном, так и в отрицательном ключе), но была предметом собственных психических экспериментов.
Едва ли не под влиянием этих нежелаемых познаний уже в 1950-х гг. в эссе «О законах и обычаях Эльдар» попала целая антиспиритическая филиппика: «Глупо и опасно, — помимо того что это худое дело, прямо запрещенное назначенными Правителями Арды, — Живым искать общения с Бестелесными, хотя бездомные и могут желать этого, особенно наименее стоящие среди них. Ибо Бестелесные, странствующие по миру, — это, по меньшей мере, те, кто отказался от двери жизни и остался в раскаянии и жалости к себе. Некоторые наполнены раздражением, горем и завистью. Некоторые были порабощены Темным Властелином и делают его работу по-прежнему, хотя сам он ушел. Они не говорят ни правдивого, ни мудрого. Вызывать их — глупость. Пытаться повелевать ими и делать их слугами собственной воли — злодейство. Такие практики — от Моргота, и некроманты — сонм Саурона, его слуги.
Некоторые говорят, что Бездомные желают тел, хотя не хотят искать их законно через подчинение правосудию Мандоса. Худшие среди них заберут тела, если сумеют, незаконно. Опасность общения с ними поэтому не только в опасности быть обманутым фантазиями или ложью; это также опасность уничтожения. Ибо кто-то из голодных Бездомных, если ему будет позволено дружбой Живых, может попытаться извергнуть фэа из его тела; в споре же за власть над телом оно может быть серьезно повреждено, даже если и не будет вырвано у законного обитателя. Или Бездомный может попросить приюта, и если ему позволят, то он будет пытаться поработить хозяина, использовать его волю и его тело для собственных целей. Говорят, что Саурон делал такое и обучал своих последователей достигать этого». Спиритические духи, по толкованию Толкина, — «Бездомные», лишенные тела из-за нежелания отправиться в Валинор души (фэа) эльфов. Стоит здесь вспомнить именитого литературного спирита А. Конан Дойла, для коего эльфы были явлением одного порядка с «духами» — со знаком плюс, разумеется.
Итак, в вопросах веры Толкин был достаточно твёрд и ортодоксален. Мир вокруг себя он оценивал глазами строгого католика — «свет» и «добро» в реальности ассоциировались для него с христианской традицией, а «тьма» и «зло» с её отрицанием. Без чёткого осознания этого творчество создателя современного жанрового фэнтези едва ли может быть понято.