Глава вторая. Материализм и идеализм

I. Материализм и идеализм

Великим основным вопросом всякой, в особенности новейшей философии является вопрос об отношении мышления к бытию. Уже с того весьма отдаленного времени, когда люди, еще не имея никакого понятия о строении своего тела и не умея объяснить сновидений [Еще и теперь у дикарей и варваров низшей ступени повсеместно распространено то представление, что снящиеся им люди суть души, на время покидающие тело; при этом на человека, виденного во сне, возлагается ответственность за те его поступки, которые снились видевшему сон. Это заметил например Имтурн в 1884 г. у гвинейских индейцев.], пришли к тому представлению, что их мышление и ощущения не есть деятельность их тела, а особой от тела души, обитающей в этом теле и покидающей его при смерти, — уже с этого времени они должны были задумываться об отношении этой души к внешнему миру. Если она при смерти отделяется от тела и продолжает жить, то нет никакого повода придумывать для нее особую смерть. Так возникло представление о ее бессмертии, на той ступени развития не заключавшем в себе ничего утешительного, казавшемся лишь роковою, совершенно непреоборимой необходимостью и очень часто, например у греков, считавшемся положительным несчастием. Скучное представление о личном бессмертии вообще выросло не из потребности в религиозном утешении, а из того простого обстоятельства, что, раз признавши существование души, люди, в силу всеобщей ограниченности, не могли объяснить себе, куда же девается она после смерти. Подобным же образом, благодаря олицетворению сил природы, явились первые боги, которые, при дальнейшей выработке религии, все более и более становились богами не от мира сего, пока, в силу процесса отвлечения, — я чуть было не сказал: процесса дистилляции, — совершенно естественного в ходе умственного развития, в головах людей не возникло, наконец, из многих более или менее ограниченных и ограничивающих друг друга богов представление о едином, исключительном боге монотеистических религий [Монотеизм — дословно единобожие. Религия монотеистическая признает лишь одного бога, как буддизм, ислам, христианство. — Ред.].

Высший вопрос всей философии, вопрос об отношении мышления к бытию, духа к природе, коренится, стало быть, не в меньшей степени, чем всякая религия, в ограниченных и невежественных представлениях дикаря. Но он мог быть со всей резкостью поставлен, мог приобрести все свое значение лишь после того, как европейское человечество пробудилось от долгой зимней спячки христианского средневековья. Уже в средневековой схоластике [Схоластика — в средние века — философия католической церкви на службе у богословия. — Ред.] игравший большую роль вопрос о том, как относится мышление к бытию, вопрос о том, что является изначальным: дух или природа, этот вопрос, на зло церкви, принял более резкий вид вопроса о том, создан ли мир богом или он существует от века.

Философы разделились на два больших лагеря сообразно тому, как отвечали они на этот вопрос. Те, которые утверждали, что дух существовал прежде природы, и которые, следовательно, в конце концов признавали сотворение мира в том или ином виде, — а у философов, например у Гегеля, сотворение мира принимает еще более запутанный и нелепый вид, чем у правоверных христиан, — составили идеалистический лагерь. Те же, которые первичной считали природу, принадлежат к различным школам материализма.

Ничего другого и не означают выражения идеализм и материализм, взятые в их первоначальном смысле, и только в этом смысле они здесь и употребляются. Ниже мы увидим, какая путаница получается в тех случаях, когда им придают какое-либо другое значение. (Энгельс, Людвиг Фейербах, стр. 18 — 19, изд. 1932 г.).

Ленин о двух основных направлениях в философии

В течение всего предыдущего изложения, на каждом из затронутых нами вопросов гносеологии, на каждом философском вопросе, поставленном новой физикой, мы прослеживали борьбу материализма и идеализма. За кучей новых терминологических ухищрений, за сором гелертерской схоластики всегда, без исключения, мы находили две основные линии, два основных направления в решении философских вопросов. Взять ли за первичное природу, материю, физическое, внешний мир — и считать вторичным сознание, дух, ощущение (опыт, — по распространенной в наше время терминологии), психическое и т. п., вот тот коренной вопрос, который на деле продолжает разделять философов на два большие лагеря. Источник тысяч и тысяч ошибок и путаницы в этой области состоит именно в том, что за внешностью терминов, дефиниций, схоластических вывертов, словесных ухищрений просматривают эти две основные тенденции (Богданов, например, не хочет признать своего идеализма, потому что вместо «метафизических», видите ли, понятий: «природа» и «дух» он взял «опытные»: физическое и психическое. Словечко изменили!).

Гениальность Маркса и Энгельса состоит как раз в том, что в течение очень долгого периода, почти полустолетия, они развивали материализм, двигали вперед одно основное направление в философии, не топтались на повторении решенных уже гносеологических вопросов, а проводили последовательно, — показывали, как надо проводить тот же материализм в области общественных наук, беспощадно отметая, как сор, вздор, напыщенную претенциозную галиматью, бесчисленные попытки «открыть» «новую» линию в философии, изобрести «новое» направление и т.д. Словесный характер подобных попыток, схоластическую игру в новые философские «измы», засорение сути вопроса вычурными ухищрениями, неумение понять и ясно представить борьбу двух коренных гносеологических направлений, — вот что преследовали, травили Маркс и Энгельс в течение всей своей деятельности.

Мы сказали: почти полустолетия. В самом деле, еще в 1843 г., когда Маркс только еще становился Марксом, т. е. основателем социализма как науки, основателем современного материализма, неизмеримо более богатого содержанием и несравненно более последовательного, чем все предыдущие формы материализма, — еще в то время Маркс с поразительной ясностью намечал коренные линии в философии. К. Грюн приводит письмо Маркса к Фейербаху от 30 октября 1843 г., где Маркс приглашает Фейербаха написать статью в «Deutsch-Französische Jahrbücher» против Шеллинга. Этот Шеллинг — пустой хвастун, — пишет Маркс, — со своими претензиями обнять и превзойти все прежние философские направления. «Французским романтикам и мистикам Шеллинг говорит: я — соединение философии и теологии; французским материалистам: я — соединение плоти и идей; французским скептикам: я — разрушитель догматики...» [Karl Grün. «Ludwig Feuerbach in seinem Briefwechsel und Nachlass, sowie in seiner philosophischen Charaktereutwicklung», I Bd., Lpz. 1874, S. 361 (Карл Грюн, Людвиг Фейербах в своей переписке...», т. I, стр. 361, Лпц., 1874 г. — Ред.).]. Что «скептики», называются ли они юмистами или кантианцами (или махистами, в XX в.), кричат против «догматики» и материализма и идеализма, Маркс видел уже тогда и, не давая отвлечь себя одной из тысячи мизерных философских системок, он сумел через Фейербаха прямо встать на материалистическую дорогу против идеализма. Тридцать лет спустя, в послесловии ко второму изданию первого тома «Капитала», Маркс так же ясно и отчетливо противополагает свой материализм гегелевскому, т. е. самому последовательному, самому развитому идеализму, презрительно отстраняя контовский «позитивизм» и объявляя жалкими эпигонами современных философов, которые мнят, что уничтожили Гегеля, на деле же вернулись к повторению до-гегелевских ошибок Канта и Юма. В письме к Кугельману от 27 июня 1870 г. Маркс так же презрительно третирует «Бюхнера, Ланге, Дюринга, Фехнера и т. д.» за то, что они не сумели понять диалектики Гегеля и относятся к нему с пренебрежением [Про позитивиста Бизли (Beesley) Маркс говорит в письме от 13 декабря 1870 г.: «как последователь Конта он не может не выкидывать всяких вывертов» (crotches). Сравните с этим оценку Энгельсом в 1891 г. позитивистов á lа Гексли.]. Возьмите, наконец, отдельные философские замечания Маркса в «Капитале» и в других сочинениях, — вы увидите неизменный основной мотив: настаивание на материализме и презрительные насмешки по адресу всякого затушевывания, всякой путаницы, всяких отступлений к идеализму. В этих двух коренных противоположениях вращаются все философские замечания Маркса — с точки зрения профессорской философии, в этой «узости» и «односторонности» и состоит их недостаток. На деле в этом нежелании считаться с ублюдочными прожектами примирения материализма и идеализма состоит величайшая заслуга Маркса, шедшего вперед по резко определенному философскому пути.

Вполне в духе Маркса и в тесном сотрудничестве с ним Энгельс во всех своих философских работах коротко и ясно противополагает по всем вопросам материалистическую и идеалистическую линию, не беря всерьез ни в 1878, ни в 1888, ни в 1891 гг. бесконечных потуг «превзойти» «односторонность» материализма и идеализма, провозгласить новую линию, какой бы то ни было «позитивизм», «реализм» или прочий профессорский шарлатанизм. Всю борьбу с Дюрингом Энгельс провел целиком под лозунгом последовательного проведения материализма, обвиняя материалиста Дюринга за словесное засорение сути дела, за фразу, за приемы рассуждения, выражающие собой уступку идеализму, переход на позицию идеализма. Либо последовательный до конца материализм, либо ложь и путаница философского идеализма — вот та постановка вопроса, которая дана в каждом параграфе «Анти-Дюринга» и не заметить которой могли только люди с мозгами, подпорченными уже реакционной профессорской философией. И вплоть до 1894 г., когда написано последнее предисловие к пересмотренному автором и дополненному последний раз «Анти-Дюрингу», Энгельс, продолжая следить и за новой философией, и за новым естествознанием, продолжал с прежней решительностью настаивать на своей ясной и твердой позиции, отметая сор новых систем и системок.

Что Энгельс следил за новой философией, видно из «Людвига Фейербаха». В предисловии 1888 г. говорится даже о таком явлении, как возрождение классической немецкой философии в Англии и в Скандинавии, о господствующем же неокантианстве и юмизме у Энгельса нет (и в предисловии, и в тексте книги) других слов, кроме самого крайнего презрения. Совершенно очевидно, что Энгельс, наблюдая повторение модной немецкой и английской философией старых, до-гегелевских, ошибок кантианства и юмизма, готов был ждать добра даже от поворота (в Англии и в Скандинавии) к Гегелю, надеясь, что крупный идеалист и диалектик поможет узреть мелкие идеалистические и метафизические заблуждения.

Не вдаваясь в рассмотрение громадного количества оттенков неокантианства в Германии и юмизма в Англии, Энгельс отвергает с порога основное отступление их от материализма. Энгельс объявляет все направление и той и другой школы «научным шагом назад». И как он оценивает несомненно «позитивистскую», с точки зрения ходячей терминологии, несомненно «реалистическую» тенденцию этих новокантианцев и юмистов, из которых, например, он не мог не знать Гексли? Тот «позитивизм» и тот «реализм», который прельщал и прельщает бесконечное число путаников, Энгельс объявлял в лучшем случае филистерским приемом тайком протаскивать материализм, публично разнося его и отрекаясь от него! Достаточно хоть капельку подумать над такой оценкой Т. Гексли, самого крупного естествоиспытателя и несравненно более реалистичного реалиста и позитивного позитивиста, чем Мах, Авенариус и Ко, чтобы понять, с каким презрением встретил бы Энгельс теперешнее увлечение кучки марксистов «новейшим позитивизмом» или «новейшим реализмом» и т. п. (Ленин, Материализм и эмпириокритицизм, Соч., т. XIII, стр. 274 — 277, изд. 3-е).

II. Формы идеализма

Субъективный идеализм

Сочинение епископа Джорджа Беркли, вышедшее в 1710 г. под названием «Трактат об основах человеческого познания» [George Berkeley. Treatise concerning the Principles of human Knowledge, vol. I of Works, edited by A. C. Fraser, Oxford 1871. Есть русский перевод (Беркли Джордж, Трактат об основах человеческого познания, т. I. Собр. соч., изд. Фрейзером, Оксфорд, 1871 г. — Ред.).] начинается следующим рассуждением: «Для всякого, кто обозревает объекты человеческого познания, очевидно, что они представляют из себя либо идеи (ideas), действительно воспринимаемые чувствами, либо такие, которые мы получаем, наблюдая эмоции и действия ума, либо, наконец, идеи, образуемые при помощи памяти и воображения... Посредством зрения я составляю идеи о свете и о цветах, об их различных степенях и видах. Посредством осязания я воспринимаю твердое и мягкое, теплое и холодное, движение и сопротивление... Обоняние дает мне запахи; вкус — ощущение вкуса; слух — звуки... Так как различные идеи наблюдаются вместе одна с другою, то их обозначают одним именем и считают какой-либо вещью. Например, наблюдают соединенными вместе (to go together) определенный цвет, вкус, запах, форму, консистенцию, — признают это за отдельную вещь и обозначают словом яблоко; другие собрания идей (collections of ideas) составляют камень, дерево, книгу и тому подобные чувственные вещи...» (§ 1).

Таково содержание первого параграфа сочинения Беркли. Нам надо запомнить, что в основу своей философии он кладет «твердое, мягкое, теплое, холодное, цвета, вкусы, запахи» и т. д. Для Беркли вещи суть «собрания идей», причем под этим последним словом он разумеет как раз вышеперечисленные, скажем, качества или ощущения, а не отвлеченные мысли.

Беркли говорит дальше, что помимо этих «идей или объектов познания» существует то, что воспринимает их, — «ум, дух, душа или я» (§ 2). Само собою разумеется, — заключает философ, — что «идеи» не могут существовать вне ума, воспринимающего их. Чтобы убедиться в этом, достаточно подумать о значении слова: существовать. «Когда я говорю, что стол, на котором я пишу, существует, то это значит, что я вижу и ощущаю его; и если б я вышел из своей комнаты, то сказал бы, что стол существует, понимая под этим, что если бы я был в своей комнате, то я мог бы воспринимать его...» Так говорит Беркли в § 3 своего сочинения и здесь же начинает полемику с людьми, которых он называет материалистами (§§ 18, 19 и др.). Для меня совершенно непонятно, — говорит он, — как можно говорить об абсолютном существовании вещей без их отношения к тому, что их кто-либо воспринимает? Существовать значит быть воспринимаемым (their, т. е. вещей esse is percipi [ — «существовать для них (для вещей) значит быть представляемыми». — Ред.] § 3, — изречение Беркли, цитируемое в учебниках по истории философии). «Странным образом среди людей преобладает мнение, что дома, горы, реки, одним словом, чувственные вещи имеют существование, природное или реальное, отличное от того, что их воспринимает разум» (§ 4). Это мнение — «явное противоречие», — говорит Беркли, — «ибо что же такое эти вышеупомянутые объекты, как не вещи, которые мы воспринимаем посредством чувств? а что же мы воспринимаем, как не свои собственные идеи или ощущения (ideas or sensations)? и разве же это прямо-таки не нелепо, что какие-либо идеи или ощущения, или комбинации их могут существовать, не будучи воспринимаемы?» (§ 4).

Коллекции идей Беркли заменяет теперь равнозначащим для него выражением: комбинации ощущений, обвиняя материалистов в «нелепом» стремлении идти еще дальше, искать какого-то источника для этого комплекса... то-бишь для этой комбинации ощущений. В § 5 материалисты обвиняются в возне с абстракцией, ибо отделять ощущение от объекта, по мнению Беркли, есть пустая абстракция. «На самом деле, — говорит он в конце § 5, опущенном во втором издании, — объект и ощущение одно и то же (are the same thing) и не могут поэтому быть абстрагируемы одно от другого». «Вы скажете, — пишет Беркли, — что идеи могут быть копиями или отражениями (resemblances) вещей, которые существуют вне ума в немыслящей субстанции. Я отвечаю, что идея не может походить ни на что иное, кроме идеи; цвет или фигура не могут походить ни на что, кроме другого цвета, другой фигуры... Я спрашиваю, можем ли мы воспринимать эти предполагаемые оригиналы или внешние вещи, с которых наши идеи являются будто бы снимками или представлениями, или не можем? Если да, то, значит, они суть идеи, и мы не двинулись ни шагу вперед; а если вы скажете, что нет, то я обращусь к кому угодно и спрошу его, есть ли смысл говорить, что цвет похож на нечто невидимое; твердое или мягкое похоже на нечто такое, что нельзя осязать, и т. п.» (§ 8).

«Доводы» Базарова против Плеханова по вопросу о том, могут ли вне нас существовать вещи помимо их действия на нас, ни на волос не отличаются, как видит читатель, от доводов Беркли против не называемых им поименно материалистов. Беркли считает мысль о существовании «материи или телесной субстанции» (§ 9) таким «противоречием», таким «абсурдом», что нечего собственно тратить время на ее опровержение. «Но, — говорит он, — ввиду того, что учение (tenet) о существовании материи пустило, по-видимому, глубокие корни в умах философов и влечет за собой столь многочисленные вредные выводы, я предпочитаю показаться многоречивым и утомительным, лишь бы не опустить ничего для полного разоблачения и искоренения этого предрассудка» (§ 9).

Мы сейчас увидим, о каких вредных выводах говорит Беркли. Покончим сначала с его теоретическими доводами против материалистов. Отрицая «абсолютное» существование объектов, т. е. существование вещей вне человеческого познания, Беркли прямо излагает воззрения своих врагов таким образом, что они-де признают «вещь в себе». В § 24 Беркли пишет курсивом, что это опровергаемое им мнение признает «абсолютное существование чувственных объектов в себе (objects in themselves) или вне ума» (стр. 167 — 168 цит. изд.). Две основные линии философских воззрений намечены здесь с той прямотой, ясностью и отчетливостью, которая отличает философских классиков от сочинителей «новых» систем в наше время. Материализм — признание «объектов в себе» или вне ума; идеи и ощущения — копии или отражения этих объектов. Противоположное учение (идеализм): объекты не существуют «вне ума»; объекты суть «комбинации ощущений».

Это написано в 1710 г., т. е. за 14 лет до рождения Иммануила Канта, а наши махисты — на основании якобы «новейшей» философии — сделали открытие, что признание «вещей в себе» есть результат заражения или извращения материализма кантианством! «Новые» открытия махистов — результат поразительного невежества их в истории основных философских направлений.

Их следующая «новая» мысль состоит в том, что понятия «материи» или «субстанции» — остаток старых некритических воззрений. Мах и Авенариус, видите ли, двинули вперед философскую мысль, углубили анализ и устранили эти «абсолюты», «неизменные сущности» и т. п. Возьмите Беркли, чтобы проверить по первоисточнику подобные утверждения, и вы увидите, что они сводятся к претенциозной выдумке. Беркли вполне определенно говорит, что материя есть «nonentity» (несуществующая сущность, § 68), что материя есть ничто (§ 80). «Вы можете, — иронизирует Беркли над материалистами, — если это так уже вам хочется, употреблять слово «материя» в том смысле, в каком другие люди употребляют слово «ничто» (стр. 196 — 197 цит. изд.). Сначала, — говорит Беркли, — верили, что цвета, запахи и т. п. «действительно существуют», — потом отказались от этого воззрения и признали, что они существуют только в зависимости от наших ощущений. Но это устранение старых ошибочных понятий не доведено до конца: остаток есть понятие «субстанции» (§ 73) — такой же «предрассудок» (стр. 195), окончательно разоблачаемый епископом Беркли в 1710 г.! В 1908 г. находятся у нас такие шутники, которые серьезно поверили Авенариусу, Петцольду, Маху и Ко, что только «новейший позитивизм» и «новейшее естествознание» доработались до устранения этих «метафизических» понятий.

Эти же шутники (Богданов в том числе) уверяют читателей, что именно новая философия разъяснила ошибочность «удвоения мира» в учении вечно опровергаемых материалистов, которые говорят о каком-то «отражении» сознанием человека вещей, существующих вне его сознания. Об этом «удвоении» названными выше авторами написана бездна прочувствованных слов. По забывчивости или по невежеству они не добавили, что эти новые открытия были уже открыты в 1710 г.

«Наше познание их (идей или вещей), — пишет Беркли, — было чрезвычайно затемнено, запутано, направлено к самым опасным заблуждениям предположением о двойном (twofold) существовании чувственных объектов, именно: одно существование — интеллигибельное или существование в уме, другое — реальное, вне ума» (т. е. вне сознания). И Беркли потешается над этим «абсурдным» мнением, допускающим возможность мыслить немыслимое! Источник «абсурда», — конечно, различение «вещей» и «идей» (§ 87), «допущение внешних объектов». Тот же источник порождает, как открыл Беркли в 1710 г. и вновь открыл Богданов в 1908 г., веру в фетиши и идолы. «Существование материи, — говорит Беркли, — или вещей, не воспринимаемых, было не только главной опорой атеистов и фаталистов, но на том же самом принципе держится идолопоклонничество во всех его разнообразных формах» (§ 94).

Тут мы подошли и к тем «вредным» выводам из «абсурдного» учения о существовании внешнего мира, которые заставили епископа Беркли не только теоретически опровергать это учение, но и страстно преследовать сторонников его как врагов. «На основе учения о материи или о телесной субстанции, — говорит он, — воздвигнуты были все безбожные построения атеизма и отрицания религии... Нет надобности рассказывать о том, каким великим другом атеистов во все времена была материальная субстанция. Все их чудовищные системы до того очевидно, до того необходимо зависят от нее, что, раз будет удален этот краеугольный камень, — и все здание неминуемо развалится. Нам не к чему поэтому уделять особое внимание абсурдным учениям отдельных жалких сект атеистов» (§92, стр. 203, 204 цит. изд.).

«Материя, pаз она будет изгнана из природы, уносит с собой столько скептических и безбожных построений, такое невероятное количество споров и запутанных вопросов» («принцип экономии мысли», открытый Махом в 1870-х годах! «философия как мышление о мире по принципу наименьшей траты сил» — Авенариус в 1876 г.!), «которые были бельмом в глазу для теологов и философов; материя причиняла столько бесплодного труда роду человеческому, что если бы даже те доводы, которые мы выдвинули против нее, были признаны недостаточно доказательными (что до меня, то я их считаю вполне очевидными), то все же я уверен, что все друзья истины, мира и религии имеют основание желать, чтобы эти доводы были признаны достаточными» (§ 96).

Откровенно рассуждал, простовато рассуждал епископ Беркли! В наше время те же мысли об «экономном» удалении «материи» из философии облекают в гораздо более хитрую и запутанную «новой» терминологией форму, чтобы эти мысли сочтены были наивными людьми за «новейшую» философию!

Но Беркли не только откровенничал насчет тенденций своей философии, а старался также прикрыть ее идеалистическую наготу, изобразить ее свободной от нелепостей и приемлемой для «здравого смысла». Нашей философией, — говорил он, инстинктивно защищаясь от обвинения в том, что теперь было бы названо субъективным идеализмом и солипсизмом, — нашей философией «мы не лишаемся никаких вещей в природе» (§ 34). Природа остается, остается и различие реальных вещей от химер, — только «и те и другие одинаково существуют в сознании». «Я вовсе не оспариваю существования какой бы то ни было вещи, которую мы можем познавать посредством чувства или размышления. Что те вещи, которые я вижу своими глазами, трогаю своими руками, существуют, — реально существуют, в этом я нисколько не сомневаюсь. Единственная вещь, существование которой мы отрицаем, есть то, что философы (курсив Беркли) называют материей или телесной субстанцией. Отрицание ее не приносит никакого ущерба остальному роду человеческому, который, смею сказать, никогда не заметит ее отсутствия... Атеисту действительно нужен этот призрак пустого имени, чтобы обосновать свое безбожие...» (36).

Еще яснее выражена эта мысль в § 37, где Беркли отвечает на обвинение в том, что его философия уничтожает телесные субстанции: «если слово субстанция понимать в житейском (vulgar) смысле, т. е. как комбинацию чувственных качеств, протяженности, прочности, веса и т. п., то меня нельзя обвинять в их уничтожении. Но если слово субстанция понимать в философском смысле — как основу акциденций или качеств (существующих) вне сознания, — то тогда действительно я признаю, что уничтожаю ее, если можно говорить об уничтожении того, что никогда не существовало, не существовало даже в воображении». (Ленин, Материализм и эмпириокритицизм, Соч., т. XIII, стр. 18 — 23).

Махизм и критика его Лениным

Основные посылки теории познания Маха и Авенариуса откровенно, просто и ясно изложены ими в их первых философских произведениях. К этим произведениям мы и обратимся, откладывая до дальнейшего изложения разбор поправок и подчисток, впоследствии данных этими писателями.

«Задача науки, — писал Мах в 1872 г., — может состоять лишь в следующем: 1. Исследовать законы связи между представлениями (психология). — 2. Открывать законы связи между ощущениями (физика). — 3. Разъяснять законы связи между ощущениями и представлениями (психофизика)» [Е. Mach, Die Geschichte und die Wurzel des Satzes von der Erhaltung der Arbeit, Vortrag gehalten in der K. Böhm. Geselschaft der Wissenschaften am 15 November 1871, Prag. 1872, S. 57 — 58 (Э. Max, История и корень закона сохранения работы, Доклад, читанный в королевском богемском научном обществе 15 ноября 1871 г., Прага 1872 г., стр. 57 — 58. — Ред.).]. Это — вполне ясно.

Предмет физики — связь между ощущениями, а не между вещами или телами, образом которых являются наши ощущения. И в 1883 г. в своей «Механике» Мах повторяет ту же мысль: «Ощущения не «символы вещей». Скорее «вещь» есть мысленный символ для комплекса ощущений, обладающего относительной устойчивостью. Не вещи (тела), а цвета, звуки, давления, пространства, времена (то, что мы называем обыкновенно ощущениями) суть настоящие элементы мира» [Е. Mach, Die Mechanik in ihrer Entwicklung: historisch-kritisch dargestellt, 3 Auflage, Leipzig 1897, S. 473 (Э. Max, Механика, Историко-критический очерк ее развития, изд. 3, Лейпциг 1897 г., стр. 473. — Ред.).].

Об этом словечке «элементы», явившемся плодом двенадцатилетнего «размышления», мы будем говорить ниже. Теперь нам надо отметить, что Мах признает здесь прямо, что вещи или тела суть комплексы ощущений, и что он вполне отчетливо противопоставляет свою философскую точку зрения противоположной теории, по которой ощущения суть «символы» вещей (точнее было бы сказать: образы или отображения вещей). Эта последняя теория есть философский материализм. Например, материалист Фридрих Энгельс — небезызвестный сотрудник Маркса и основоположник марксизма — постоянно и без исключения говорит в своих сочинениях о вещах и об их мысленных изображениях или отображениях (Gedanken-Abbilder), причем само собою ясно, что эти мысленные изображения возникают не иначе, как из ощущений. Казалось бы, что этот основной взгляд «философии марксизма» должен быть известен всякому, кто о ней говорит, и особенно всякому, кто от имени этой философии выступает в печати. Но ввиду необычайной путаницы, внесенной нашими махистами, приходится повторять общеизвестное. Раскрываем первый параграф «Анти-Дюринга» и читаем: «...вещи и их мысленные отображения...» [Fr. Engels, Herrn Eugen Dührings Umwälzung der Wissenschaft, 5 Auflage, Stuttgart 1904, S. 6 (Ф. Энгельс, Анти-Дюринг, Гиз, стр. 6, 1928 г. — Ред.).]. Или первый параграф философского отдела: «Откуда берет мышление эти принципы?» (речь идет об основных принципах всякого знания). «Из себя самого? Нет... Формы бытия мышление никогда не может почерпать и выводить из себя самого, а только из внешнего мира... Принципы — не исходный пункт исследования» (как выходит у Дюринга, желающего быть материалистом, но не умеющего последовательно проводить материализм), «а его заключительный результат; эти принципы не применяются к природе и к человеческой истории, а абстрагируются из ниx; не природа, не человечество сообразуется с принципами, а, наоборот, принципы верны лишь постольку, поскольку они соответствуют природе и истории. Таково единственно материалистическое воззрение на предмет, а противоположный взгляд Дюринга есть идеалистический взгляд, переворачивающий вверх ногами действительное соотношение, конструирующий действительный мир из мыслей...» (там же, стр. 21). И этот «единственно материалистический взгляд» Энгельс проводит, повторяем, везде и без исключения, беспощадно преследуя Дюринга за самомалейшее отступление от материализма к идеализму. Всякий, кто прочтет с капелькой внимания «Анти-Дюринга» и «Людвига Фейербаха», встретит десятки примеров, когда Энгельс говорит о вещах и об их изображениях в человеческой голове, в нашем сознании, мышлении и т. п. Энгельс не говорит, что ощущения или представления суть «символы» вещей, ибо материализм последовательный должен ставить здесь «образы», картины или отображение на место «символа», как это мы подробно покажем в своем месте. Но сейчас речь идет у нас совсем не о той или иной формулировке материализма, а о противоположности материализма идеализму, о различии двух основных линий в философии. От вещей ли идти к ощущению и мысли? Или от мысли и ощущения к вещам? Первой, т. е. материалистической, линии держится Энгельс. Второй, т. е. идеалистической, линии держится Мах. Никакие увертки, никакие софизмы (которых мы встретим еще многое множество) не устранят того ясного и неоспоримого факта, что учение Э. Маха о вещах, как комплексах ощущений, есть субъективный идеализм, есть простое пережевывание берклианства. Если тела суть «комплексы ощущений», как говорит Мах, или «комбинации ощущений», как говорил Беркли, то из этого неизбежно следует, что весь мир есть только мое представление. Исходя из такой посылки, нельзя придти к существованию других людей, кроме самого себя: это чистейший солипсизм. Как ни отрекаются от него Мах, Авенариус, Петцольдт и Ко, а на деле без вопиющих логических нелепостей они не могут избавиться от солипсизма. Чтобы пояснить еще нагляднее этот основной элемент философии махизма, приведем некоторые дополнительные цитаты из сочинений Маха. Вот образчик из «Анализа ощущений» (русск. пер. Котляра, изд. Скирмунта, М. 1907):

«Перед нами тело с острием S. Когда мы прикасаемся к острию, приводим его в соприкосновение с нашим телом, мы получаем укол. Мы можем видеть острие, не чувствуя укола. Но когда мы чувствуем укол, мы найдем острие. Таким образом, видимое острие есть постоянное ядро, а укол — нечто случайное, которое, смотря по обстоятельствам, может быть и не быть связано с ядром. С учащением аналогичных явлений привыкают, наконец, рассматривать все свойства тел как «действия», исходящие из постоянных таких ядер и произведенные на наше Я через посредство нашего тела, — «действия», которые мы и называем «ощущениями»...» (стр. 20).

Другими словами: люди «привыкают» стоять на точке зрения материализма, считать ощущения результатом действия тел, вещей, природы на наши органы чувств. Эта вредная для философских идеалистов «привычка» (усвоенная всем человечеством и всем естествознанием!) чрезвычайно не нравится Маху, и он начинает разрушать ее:

«...Но этим ядра эти теряют все свое чувственное содержание, становясь голыми абстрактными символами»...

Старая погудка, почтеннейший г. профессор! Это буквальное повторение Беркли, говорившего, что материя есть голый абстрактный символ. Но голеньким-то на самом деле ходит Эрнст Мах, ибо если он не признает, что «чувственным содержанием» является объективная, независимо от нас существующая, реальность, то у него остается одно «голое абстрактное» Я, непременно большое и курсивом написанное Я = «сумасшедшее фортепиано, вообразившее, что оно одно существует на свете». Если «чувственным содержанием» наших ощущений не является внешний мир, то значит ничего не существует, кроме этого голенького Я, занимающегося пустыми «философскими» вывертами. Глупое и бесплодное занятие!

«...Тогда верно то, что мир состоит только из наших ощущений. Но мы тогда только и знаем наши ощущения, и допущение тех ядер, как и взаимодействие между ними, плодом которого являются лишь ощущения, оказывается совершенно праздным и излишним. Такой взгляд может быть хорош лишь для половинчатого реализма или для половинчатого критицизма».

Мы выписали целиком весь 6-й параграф «антиметафизических замечаний» Маха. Это — сплошной плагиат у Беркли. Ни единого соображения, ни единого проблеска мысли, кроме того, что «мы ощущаем только свои ощущения». Из этого — один только вывод, именно — что «мир состоит только из моих ощущений». Слово: «наших», поставленное Махом вместо слова «моих», поставлено им незаконно. Одним этим словом Мах обнаруживает уже ту самую «половинчатость», в которой он обвиняет других. Ибо если «праздно» «допущение» внешнего мира, допущение того, что иголка существует независимо от меня и что между моим телом и острием иголки происходит взаимодействие, если все это допущение действительно праздно и излишне», — то праздно и излишне, прежде всего, «допущение» существования других людей. Существую только Я, а все остальные люди, как и весь внешний мир, попадает в разряд праздных «ядер». Говорить о «наших» ощущениях нельзя с этой точки зрения, а раз Мах говорит о них, то это означает лишь его вопиющую половинчатость. Это доказывает лишь, что его философия — праздные и пустые слова, в которые не верит сам автор.

Вот особенно наглядный пример половинчатости и путаницы у Маха. В § 6 XI главы того же «Анализа ощущений» читаем: «Если бы в то время, как я ощущаю что-либо, я же сам или кто-нибудь другой мог наблюдать мой мозг с помощью всевозможных физических и химических средств, то можно было бы определить, с какими происходящими в организме процессами связаны определенного рода ощущения...» (стр. 197).

Очень хорошо! Значит, наши ощущения связаны с определенными процессами, происходящими в организме вообще и в нашем мозгу в частности? Да, Мах вполне определенно делает это «допущение» — мудрененько было бы не делать его, с точки зрения естествознания. Но позвольте, — ведь это то самое «допущение» тех самых «ядер и взаимодействия между ними», которое наш философ объявил излишним и праздным! Тела, говорят нам, суть комплексы ощущений; идти дальше этого, — уверяет нас Мах, — считать ощущения продуктом действия тел на наши органы чувств есть метафизика, праздное, излишнее допущение и т. д. по Беркли. Но мозг есть тело. Значит, мозг есть тоже не более как комплекс ощущений. Выходит, что при помощи комплекса ощущений я (а я тоже не что иное, как комплекс ощущений) ощущаю комплексы ощущений. Прелесть что за философия! Сначала объявить ощущения «настоящими элементами мира» и на этом построить «оригинальное» берклианство, — а потом тайком протаскивать обратные взгляды, что ощущения связаны с определенными процессами в организме. Не связаны ли эти «процессы» с обменом веществ между «организмом» и внешним миром? Мог ли бы происходить этот обмен веществ, если бы ощущения данного организма не давали ему объективно правильного представления об этом внешнем мире?

Мах не ставит себе таких неудобных вопросов, сопоставляя механически обрывки берклианства с взглядами естествознания, стихийно стоящего на точке зрения материалистической теории познания... «Иногда задаются также вопросом, — пишет Мах в том же параграфе, — не ощущает ли и «материя» (неорганическая)...» Значит, о том, что органическая материя ощущает, нет и вопроса? Значит, ощущения не есть нечто первичное, а есть одно из свойств материи? Мах перепрыгивает через все нелепости берклианства!... «Этот вопрос, — говорит он, — вполне естественен, если исходить из обычных, широко распространенных физических представлений, по которым материя представляет собою то непосредственное и несомненно данное реальное, на котором строится все, как органическое, так и неорганическое...» Запомним хорошенько это поистине ценное признание Маха, что обычные и широко распространенные физические представления считают материю непосредственной реальностью, причем лишь одна разновидность этой реальности (органическая материя) обладает ясно выраженным свойством ощущать... «Ведь в таком случае, — продолжает Мах, — в здании, состоящем из материи, ощущение должно возникать как-то внезапно, или оно должно существовать в самом, так сказать, фундаменте этого здания. С нашей точки зрения этот вопрос в основе своей ложен. Для нас материя не есть первое данное. Таким первичным данным являются скорее элементы (которые в известном определенном смысле называются ощущениями)»...

Итак, первичными данными являются ощущения, хотя они «связаны» только с определенными процессами в органической материи! И, говоря подобную нелепость, Мах как бы ставит в вину материализму («обычному, широко распространенному физическому представлению») нерешенность вопроса о том, откуда «возникает» ощущение. Это — образчик «опровержений» материализма фидеистами и их прихвостнями. Разве какая-нибудь другая философская точка зрения «решает» вопрос, для решения которого собрано еще недостаточно данных? Разве сам Мах не говорит в том же самом параграфе: «покуда эта задача (решить, «как далеко простираются в органическом мире ощущения») не разрешена ни в одном специальном случае, решить этот вопрос невозможно»?

Различие между материализмом и «махизмом» сводится, значит, по данному вопросу к следующему. Материализм в полном согласии с естествознанием берет за первичное данное материю, считая вторичным сознание, мышление, ощущение, ибо в ясно выраженной форме ощущение связано только с высшими формами материи (органическая материя), и «в фундаменте самого здания материи» можно лишь предполагать существование способности, сходной с ощущением. Таково предположение, например, известного немецкого естествоиспытателя Эрнста Геккеля, английского биолога Ллойда Моргана и др., не говоря о догадке Дидро, приведенной нами выше. Махизм стоит на противоположной, идеалистической точке зрения и сразу приводит к бессмыслице, ибо, во-первых, за первичное берется ощущение вопреки тому, что оно связано лишь с определенными процессами в определенным образом организованной материи; а, во-вторых, основная посылка, что тела суть комплексы ощущений, нарушается предположением о существовании других живых существ и вообще других «комплексов», кроме данного великого Я.

Словечко «элемент», которое многие наивные люди принимают (как увидим) за какую-то новинку и какое-то открытие, на самом деле только запутывает вопрос ничего не говорящим термином, создает лживую видимость какого-то разрешения или шага вперед. Эта видимость лживая, ибо на деле остается еще исследовать и исследовать, каким образом связывается материя, якобы не ощущающая вовсе, с материей, из тех же атомов (или электронов) составленной и в то же время обладающей ясно выраженной способностью ощущения. Материализм ясно ставит нерешенный еще вопрос и тем толкает к его разрешению, толкает к дальнейшим экспериментальным исследованиям. Махизм, т. е. разновидность путаного идеализма, засоряет вопрос и отводит в сторону от правильного пути посредством пустого словесного выверта: «элемент». (Ленин, Материализм и эмпириокритицизм, Соч., т. XIII, стр. 32 — 37, изд. 3-е).

Ощущение есть непосредственная связь сознания с внешним миром

Для всякого естествоиспытателя, не сбитого с толку профессорской философией, как и для всякого материалиста, ощущение есть действительно непосредственная связь сознания с внешним миром, есть превращение энергии внешнего раздражения в факт сознания. Это превращение каждый человек миллионы раз наблюдал и наблюдает действительно на каждом шагу. Софизм идеалистической философии состоит в том, что ощущение принимается не за связь сознания с внешним миром, а за перегородку, стену, отделяющую сознание от внешнего мира, — не за образ соответствующего ощущению внешнего явления, а за «единственно сущее». Авенариус придал лишь чуточку измененную форму этому старому софизму, истрепанному еще епископом Беркли. Так как мы еще не знаем всех условий ежеминутно наблюдаемой нами связи ощущения с определенным образом организованной материей, — то поэтому признаем существующим одно только ощущение, — вот к чему сводится софизм Авенариуса.

Чтобы покончить с характеристикой основных идеалистических посылок эмпириокритицизма, укажем вкратце на английских и французских представителей этого философского течения. Про англичанина Карла Пирсона Мах прямо говорит, что «согласен с его гносеологическими (erkenntniskritischen) взглядами во всех существенных пунктах» («Механика», стр. IX цит. изд.). К. Пирсон в свою очередь выражает свое согласие с Махом [Karl Pearson, The Grammar of Sciense 2-nd ed., Lond. 1900, p. 326. (К. Пирсон, Грамматика науки, стр. 326, изд. 2-е, Лондон 1900 г. — Ред.).]. Для Пирсона «реальные вещи» суть «чувственные восприятия» (sense impressions). Всякое признание вещей за пределами чувственных восприятий Пирсон объявляет метафизикой. С материализмом (не зная ни Фейербаха, ни Маркса — Энгельса) Пирсон воюет самым решительным образом, — доводы не отличаются от разобранных выше. Но Пирсону до такой степени чуждо при этом всякое желание подделаться под материализм (специальность русских махистов), Пирсон до такой степени... неосторожен, что, не выдумывая «новых» кличек для своей философии, он просто объявляет взгляды как свои, так и Маха, «идеалистическими» (стр. 327 цит. изд.)! Свою родословную Пирсон прямо ведет от Беркли и Юма. Философия Пирсона, как мы неоднократно увидим ниже, отличается гораздо большей цельностью и продуманностью, чем философия Маха...

«Открытие элементов мира»

Под таким заглавием пишет о Махе приват-доцент Цюрихского университета Фридрих Адлер, едва ли не единственный немецкий писатель, желающей тоже дополнить Маркса махизмом [Friedrich W. Adler, Die Entdeckung der Weltelemente (Zu E. Machs, 70. Geburtstag), «Der Kampf», 1908, Nr. 5 (Februar). (Адлер Фр., Открытие элементов мира. К семидесятилетию дня рождения Маха, «Борьба» № 5 за 1908 (февраль). — Ред.) Переведено в «The International Socialist Review» № 10 за 1908 (April) («Международное социалистическое обозрение» № 10 за 1908 (апрель). — Ред.). Одна статья этого Адлера переведена на русский язык в сборнике «Исторический материализм».]. И надо отдать справедливость этому наивному приват-доценту, что он своим простодушием оказывает медвежью услугу махизму. Вопрос ставится по крайней мере ясно и резко: действительно ли Мах «открыл элементы мира»? Тогда, разумеется, только совсем отсталые и невежественные люди могут до сих пор оставаться материалистами. Или это открытие есть возврат Маха к старым философским ошибкам?

Мы видели, что Мах в 1872 г. и Авенариус в 1876 г. стоят на чисто идеалистической точке зрения; для них мир есть наше ощущение. В 1883 г. вышла «Механика» Маха, и в предисловии к первому изданию Мах ссылается как раз на «Пролегомены» Авенариуса, приветствуя «чрезвычайно близкие» (sehr verwandte) к его философии мысли. Вот рассуждение в этой «Механике» об элементах: «Все естествознание может лишь изображать (nachbilden und vorbilden) комплексы тех элементов, которые мы называли обыкновенно ощущениями. Речь идет о связи этих элементов. Связь между A (тепло) и B (огонь) принадлежит к физике, связь между А и N (нервы) принадлежит физиологии. Ни та, ни другая связь не существует в отдельности, обе существуют вместе. Лишь на время можем мы отвлекаться от той или от другой. Даже, по-видимому, чисто механические процессы являются, таким образом, всегда и физиологическими» (стр. 498 цит. нем. изд.). То же самое в «Анализе ощущений»: «...Там, где рядом с выражениями: «элемент», «комплекс элементов» или вместо них употребляются обозначения: «ощущение», «комплекс ощущений», нужно всегда иметь в виду, что элементы являются ощущениями только в этой связи» (именно: связи A, B, C с K, L, M, т. е. связи «комплексов, которые обыкновенно называются телами», с «комплексом, который мы называли нашим телом»), «в этом отношении, в этой функциональной зависимости. В другой функциональной зависимости они в то же время — физические объекты» (русск. пер., стр. 23 и 17). Цвет есть физический объект, если мы обращаем, например, внимание на зависимость его от освещающего его источника света (других цветов, теплоты, пространства и т. д.). Но если мы обращаем внимание на зависимость его от сетчатки (элементов К, L, М...), перед нами — психологический объект, ощущение» (там же, стр. 24).

Итак, открытие элементов мира состоит в том, что

1) все существующее объявляется ощущением;

2) ощущения называются элементами;

3) элементы делятся на физическое и психическое; последнее — то, что зависит от нервов человека и вообще от человеческого организма: первое — не зависит;

4) связь физических и связь психических элементов объявляется не существующей отдельно одна от другой; они существуют лишь вместе;

5) лишь временно можно отвлекаться от той или другой связи;

6) «новая» теория объявляется лишенной «односторонности» [Мах в «Анализе ощущений»: «Элементы обыкновенно называют ощущениями. Ввиду того, что под этим названием подразумевается уже определенная односторонняя теория, мы предпочитаем коротко говорить об элементах» (27 — 28).].

Односторонности тут действительно нет, но есть самое бессвязное спутыванье противоположных философских точек зрения. Раз вы исходите только из ощущений, вы словечком «элемент» не исправляете «односторонности» своего идеализма, а только запутываете дело, прячетесь трусливо от своей собственной теории. На словах вы устраняете противоположность между физическим и психическим [«Противоположность между Я и миром, ощущением или появлением и вещью тогда исчезает, и все дело сводится лишь к соединению элементов» («Анализ ощущений», стр. 21).], между материализмом (который берет за первичное природу, материю) и идеализмом (который берет за первичное дух, сознание, ощущение), — на деле вы сейчас же снова восстановляете эту противоположность, восстановляете ее тайком, отступая от своей основной посылки. Ибо, если элементы суть ощущения, то вы не в праве принимать ни на секунду существование «элементов» вне зависимости от моих нервов, от моего сознания. А раз вы допускаете такие независимые от моих нервов, от моих ощущений физические объекты, порождающие ощущение лишь путем воздействия на мою сетчатку, то вы позорно покидаете свой «односторонний» идеализм и переходите на точку зрения «одностороннего» материализма! Если цвет является ощущением лишь в зависимости от сетчатки (как вас заставляет признать естествознание), то, значит, лучи света, падая на сетчатку, производят ощущение цвета. Значит, вне нас, независимо от нас и от нашего сознания существует движение материи, скажем, волны эфира определенной длины и определенной быстроты, которые, действуя на сетчатку, производят в человеке ощущение того или иного цвета. Так именно естествознание и смотрит. Различные ощущения того или иного цвета оно объясняет различной длиной световых волн, существующих вне человеческой сетчатки, вне человека и независимо от него. Это и есть материализм: материя, действуя на наши органы чувств, производит ощущение. Ощущение зависит от мозга, нервов, сетчатки и т. д., т. е. от определенным образом организованной материи. Существование материи не зависит от ощущения. Материя есть первичное. Ощущение, мысль, сознание есть высший продукт особым образом организованной материи. Таковы взгляды материализма вообще и Маркса — Энгельса в частности. Мах и Авенариус тайком протаскивают материализм посредством словечка «элемент», которое якобы избавляет их теорию от «односторонности» субъективного идеализма, якобы позволяет допустить зависимость психического от сетчатки, нервов и т. д., допустить независимость физического от человеческого организма. На деле, разумеется, проделка со словечком «элемент» есть самый жалкий софизм, ибо материалист, читая Маха и Авенариуса, сейчас же поставит вопрос: что такое «элементы»? Ребячеством было бы, в самом деле, думать, что выдумкой нового словечка можно отделаться от основных философских направлений. Либо «элемент» есть ощущение, как говорят все эмпириокритики, и Мах, и Авенариус, и Петцольдт [Joseph Petzoldt, Einführung in die Philosophie der reinen Erfahrung, Bd. I, Leipz. 1900, S. 113. «Элементами называются ощущения в обычном смысле простых, неразложимых далее восприятий» (Wahrnehmungen). (И. Петцольдт, Введение в философию чистого опыта, т. I, Лейпциг 1900, стр. 113. — Ред.).], и т. д., — тогда ваша философия, господа, есть идеализм, тщетно пытающийся прикрыть наготу своего солипсизма нарядом более «объективной» терминологии. Либо «элемент» не есть ощущение, — и тогда с вашим «новым» словечком не связано ровно никакой мысли, тогда это просто важничанье пустышкой. (Ленин, Материализм и эмпириокритицизм, Соч., т. XIII, стр. 41 — 42, 43 — 45, изд. 3-е).

Ощущение — субъективный образ объективного мира

Ничего иного, кроме перефразировки субъективного идеализма, нет в разбираемом учении Маха и Авенариуса. Претензии их, будто они поднялись выше материализма и идеализма, устранили противоположность точки зрения, идущей от вещи к сознанию, и точки зрения обратной, — это пустая претензия подновленного фихтеанства. Фихте тоже воображает, будто он «неразрывно» связал «я» и «среду», сознание и вещь, будто он «решил» вопрос ссылкой на то, что человек не может выскочить из самого себя. Иными словами, повторен довод Беркли: я ощущаю только свои ощущения, я не имею права предполагать «объекты сами по себе» вне моего ощущения. Различные способы выражений Беркли в 1710 г., Фихте в 1801, Авенариуса в 1892 — 1894 гг. нисколько не меняют существа дела, т. е. основной философской линии субъективного идеализма. Мир есть мое ощущение; не-Я «полагается» (создается, производится) нашим Я; вещь неразрывно связана с сознанием; неразрывная координация нашего Я и среды есть эмпириокритическая принципиальная координация; это все одно и то же положение, тот же старый хлам с немного подкрашенной или перекрашенной вывеской.

Ссылка на «наивный реализм», якобы защищаемый подобной философией, есть софизм самого дешевенького свойства. «Наивный реализм» всякого здорового человека, не побывавшего в сумасшедшем доме или в науке у философов идеалистов, состоит в том, что вещи, среда, мир существуют независимо от нашего ощущения, от нашего сознания, от нашего Я и от человека вообще. Тот самый опыт (не в махистском, а в человеческом смысле слова), который создал в нас непреклонное убеждение, что существуют независимо от нас другие люди, а не простые комплексы моих ощущений высокого, низкого, желтого, твердого и т. д., — этот самый опыт создает наше убеждение в том, что вещи, мир, среда существуют независимо от нас. Наши ощущения, наше сознание есть лишь образ внешнего мира, и понятно само собою, что отображение не может существовать без отображаемого, но отображаемое существует независимо от отображающего. «Наивное» убеждение человечества сознательно кладется материализмом в основу его теории познания. (Ленин, Материализм и эмпириокритицизм, Соч., т. XIII, стр. 56, изд. 3-е).

Субъективный идеализм ведет к солипсизму

Мы видели, что исходный пункт и основная посылка философии эмпириокритицизма есть субъективный идеализм. Мир есть наше ощущение, вот эта основная посылка, затушевываемая, но нисколько не изменяемая словечком «элемент», теориями «независимого ряда», «координации» и «интроекции». Нелепость этой философии состоит в том, что она приводит к солипсизму, к признанию существующим одного только философствующего индивида. Но наши русские махисты уверяют читателя, что «обвинение» Маха «в идеализме и даже солипсизме» есть «крайний субъективизм». Так говорит Богданов в предисловии к «Анализу ощущений» (стр. XI) и на многое множество ладов повторяет это вся махистская компания.

Разобрав, какими прикрытиями от солипсизма пользуются Мах и Авенариус, мы должны теперь добавить одно: «крайний субъективизм» утверждений лежит всецело на стороне Богданова и Ко, ибо в философской литературе писатели самых различных направлений давно открыли основной грех махизма под всеми его прикрытиями. Ограничимся простым сводом мнений, достаточно показывающих «субъективизм» незнания наших махистов. Заметим при этом, что философы-специалисты почти все сочувствуют разным видам идеализма: в их глазах идеализм вовсе не упрек, как для нас — марксистов, но они констатируют действительное философское направление Маха, противопоставляя одной системе идеализма другую, тоже идеалистическую, систему, которая кажется им более последовательной. (Ленин, Материализм и эмпириокритицизм, Соч., т. XIII, стр. 76 — 77, изд. 3-е).

Философия Богданова — субъективный идеализм

«Я лично, — пишет про себя Богданов, — знаю пока в литературе только одного эмпириомониста — некоего А. Богданова; но зато его знаю очень хорошо и могу поручиться, что его взгляды вполне удовлетворяют сакраментальной формуле первичности «природы» над «духом». Именно, он рассматривает все существующее как непрерывную цепь развития, низшие звенья которой теряются в «хаосе элементов», а высшие, нам известные, звенья представляют опыт людей (курсив Богданова) — «психический» и — еще выше — физический опыт, причем этот опыт и возникающее из него познание соответствует тому, что обыкновенно называют «духом». («Эмп.», III, XII).

Как «сакраментальную» формулу, высмеивает здесь Богданов известное нам положение Энгельса, которого, однако, он дипломатично обходит! С Энгельсом мы не расходимся, ничего подобного...

Но посмотрите внимательнее на это резюмирование самим Богдановым его пресловутого «эмпириомонизма» и «подстановки». Физический мир называется опытом людей и объявляется, что физический опыт «выше» в цепи развития, чем психический. Да ведь это же вопиющая бессмыслица! И бессмыслица это как раз такая, какая свойственна всей и всякой идеалистической философии. Это прямо комизм, если подобную «систему» Богданов подводит тоже под материализм: и у меня-де природа первичное, дух вторичное. Если так применять определение Энгельса, то и Гегель материалист, ибо у него тоже психический опыт (под названием абсолютной идеи) стоит раньше, затем следует «выше» физический мир, природа и, наконец, познание человека, который через природу познает абсолютную идею. Ни один идеалист не будет отрицать в таком смысле первичности природы, ибо на деле это не первичность, на деле природа не берется за непосредственно данное, за исходный пункт гносеологии. На деле к природе ведет еще длинный переход через абстракции «психического». Все равно, как называть эти абстракции: абсолютной ли идеей, универсальным ли Я, мировой волей и т. д., и т. п. Этим различаются разновидности идеализма, и таких разновидностей существует бесчисленное множество. Суть идеализма в том, что первоисходным пунктом берется психическое; из него выводится природа и потом уже из природы обыкновенное человеческое сознание. Это первоисходное «психическое» всегда оказывается поэтому мертвой абстракцией, прикрывающей разжиженную теологию. Например, всякий знает, что такое человеческая идея, но идея без человека и до человека, идея в абстракции, идея абсолютная есть теологическая выдумка идеалиста Гегеля. Всякий знает, что такое человеческое ощущение, но ощущение без человека, до человека есть вздор, мертвая абстракция, идеалистический выверт. Именно такой идеалистический выверт и проделывает Богданов, когда созидает следующую лестницу:

1) Хаос «элементов» (мы знаем, что никакого другого человеческого понятия, кроме ощущений, за этим словечком «элемент» не кроется).

2) Психический опыт людей.

3) Физический опыт людей.

4) «Возникающее из него познание».

Ощущений (человеческих) без человека не бывает. Значит, первая ступень есть мертвая идеалистическая абстракция. По сути дела перед нами здесь не всем знакомые и обычные человеческие ощущения, а какие-то выдуманные, ничьи ощущения, ощущения вообще, ощущения божеские, как божеской стала у Гегеля обыкновенная человеческая идея, раз ее оторвали от человека и от человеческого мозга.

Первую ступень долой.

Вторую тоже долой, ибо психического до физического (а вторая ступень стоит у Богданова раньше третьей) не знает ни один человек, не знает естествознание. Физический мир существовал раньше, чем могло появиться психическое, как высший продукт высших форм органической материи. Вторая ступень Богданова есть тоже мертвая абстракция, есть мысль без мозга, есть разум человека, оторванный от человека.

Вот если выкинуть вовсе прочь обе первые ступени, тогда, и только тогда, мы можем получить картину мира, действительно соответствующую естествознанию и материализму. Именно: 1) физический мир существует независимо от сознания человека и существовал задолго до человека, до всякого «опыта людей»; 2) психическое, сознание и т. д. есть высший продукт материи (т. е. физического), есть функция того особенно сложного куска материи, который называется мозгом человека.

«Область подстановки, — пишет Богданов, — совпадает с областью физических явлений; под явления психические ничего подставлять не требуется, ибо это — непосредственные комплексы» (XXXIX).

Вот это и есть идеализм, ибо психическое, т. е. сознание, представление, ощущение и т. п. берется за непосредственное, а физическое выводится из него, подставляется под него. Мир есть не-Я, созданное нашим Я, — говорил Фихте. Мир есть абсолютная идея, — говорил Гегель. Мир есть воля, — говорил Шопенгауэр. Мир есть понятие и представление, — говорит имманент Ремке. Бытие есть сознание, — говорит имманент Шуппе. Физическое есть подстановка психического, — говорит Богданов. Надо быть слепым, чтобы не видеть одинаковой идеалистической сути в различных словесных нарядах.

«Поставим себе такой вопрос, — пишет Богданов в I вып. «Эмпириомонизма», стр. 128 — 129, — что есть «живое существо», например, «человек»? И отвечает: «Человек» это прежде всего определенный комплекс «непосредственных переживаний». Заметьте: «прежде всего»! — «Затем, в дальнейшем развитии опыта, «человек» оказывается для себя и для других физическим телом в ряду других физических тел».

Ведь это же сплошной «комплекс» вздора, годного только на то, чтобы вывести бессмертие души или идею бога и т. п. Человек есть прежде всего комплекс непосредственных переживаний и в дальнейшем развитии физическое тело! Значит, бывают «непосредственные переживания» без физического тела, до физического тела. Как жаль, что эта великолепная философия не попала еще в наши духовные семинарии; там бы сумели оценить все ее достоинства.

«...Мы признали, что сама «физическая природа» есть производное (курсив Богданова) от комплексов непосредственного характера (к числу которых принадлежат и «психические» координации), что она есть отражение таких комплексов в других, им аналогичных, только самого сложного типа (в социально-организованном опыте живых существ)» (стр. 146).

Философия, которая учит, что сама физическая природа есть производное, — есть чистейшая философия поповщины. И такой характер ее нисколько не изменяется от того, что сам Богданов усиленно отрекается от всякой религии. Дюринг тоже был атеистом; он предлагал даже запретить религию в своем «социалитарном» строе. И тем не менее, Энгельс был вполне прав, когда показывал, что «система» Дюринга не сводит концов с концами без религии. То же самое и с Богдановым, с тем существенным различием, что приведенное место не случайная непоследовательность, а суть его «эмпириомонизма» и всей его «подстановки». Если природа есть производное, то понятно само собою, что она может быть производным только от чего-то такого, что больше, богаче, шире, могущественнее природы, от чего-то такого, что существует, ибо для того, чтобы «произвести» природу, надо существовать независимо от природы. Значит, существует нечто вне природы и, при том, производящее природу. По-русски это называется богом. Философы-идеалисты всегда старались изменить это последнее название, сделать его абстрактнее, туманнее и в то же время (для правдоподобия) ближе к «психическому», как «непосредственному комплексу», как непосредственно данному, не требующему доказательств. Абсолютная идея, универсальный дух, мировая воля, «всеобщая подстановка» психического под физическое, — это одна и та же идея, только в различных формулировках. Всякий человек знает — и естествознание исследует — идею, дух, волю, психическое, как функцию нормально работающего человеческого мозга; оторвать же эту функцию от определенным образом организованного вещества, превратить эту функцию в универсальную, всеобщую абстракцию, «подставить» эту абстракцию под всю физическую природу, — это бредни философского идеализма, это насмешка над естествознанием.

Материализм говорит, что «социально-организованный опыт живых существ» есть производное от физической природы, результат долгого развития ее, развития из такого состояния физической природы, когда ни социальности, ни организованности, ни опыта, ни живых существ не было и быть не могло. Идеализм говорит, что физическая природа есть производное от этого опыта живых существ, и, говоря это, идеализм приравнивает (если не подчиняет) природу богу. Ибо бог есть, несомненно, производное от социально-организованного опыта живых существ. Как ни вертите богдановской философии, ровно ничего, кроме реакционной путаницы, она не содержит.

Богданову кажется, что говорить о социальной организации опыта есть «познавательный социализм» (III кн., стр. XXXIV). Это — сумасшедшие пустяки. Иезуиты, — если так рассуждать о социализме, — горячие сторонники «познавательного социализма», ибо исходный пункт их гносеологии есть божество, как «социально-организованный опыт». И несомненно, что католицизм есть социально-организованный опыт; только отражает он не объективную истину (которую отрицает Богданов и которую отражает наука), а эксплоатацию народной темноты определенными общественными классами.

Да что иезуиты! «Познавательный социализм» Богданова мы целиком находим у излюбленных Махом имманентов. Леклер рассматривает природу как сознание «человеческого рода» («Der Realismus etc.», S. 55), а вовсе не отдельного индивида. Такого фихтеанского познавательного социализма буржуазные философы преподнесут вам сколько угодно. Шуппе тоже подчеркивает das generische, das gattungsmässige Moment des Bewusstseins (cp. S. 379 — 380 в «V. f. w. Ph.», XVII т.), т. е. общий, родовой момент в познании. Думать, что философский идеализм исчезает от замены сознания индивида сознанием человечества, или опыта одного лица опытом социально-организованным, это все равно, что думать, будто исчезает капитализм от замены одного капиталиста акционерной компанией.

Наши русские махисты, Юшкевич и Валентинов, повторили за материалистом Рахметовым, что Богданов — идеалист (обругав при этом Рахметова прямо по-хулигански). Но подумать о том, откуда взялся этот идеализм, они не сумели. У них выходит, что Богданов — явление индивидуальное, случайность, отдельный казус. Это неправда. Богданову лично может казаться, что им изобретена «оригинальная» система, но достаточно сравнить его с приведенными выше учениками Маха, чтобы увидать фальшь такого мнения. Различие между Богдановым и Корнелиусом гораздо меньше, чем различие между Корнелиусом и Карусом. Различие между Богдановым и Kapусом меньше (со стороны философской системы, а не сознательности реакционных выводов конечно), чем между Карусом и Цигеном и т. д. Богданов — только одно из проявлений того «социально-организованного опыта», который свидетельствует о росте махизма в идеализм. Богданов (речь идет, конечно, исключительно о Богданове как философе) не мог бы явиться на свет божий, если бы в учении его учителя Маха не было «элементов»... берклианства. И я не могу себе представить более «страшной мести» против Богданова, как если бы его «Эмпириомонизм» был переведен на немецкий, скажем, язык и отдан для рецензирования Леклеру и Шуберту-Зольдерну, Корнелиусу и Клейнпетеру, Карусу и Пильону (французскому сотруднику и ученику Ренувье). Эти заведомые соратники и частью прямые последователи Маха своими поцелуями по адресу «подстановки» сказали бы больше, чем своими рассуждениями.

Впрочем, философию Богданова едва ли правильно было бы рассматривать как законченную и неподвижную систему. За девять лет, с 1899 по 1908 г., Богданов прошел четыре стадии своего философского блуждания. Он был сначала «естественно-историческим» (т. е. наполовину бессознательным и стихийно верным духу естествознания) материалистом. «Основные элементы исторического взгляда на природу» носят на себе явные следы этой стадии. Вторая ступень — модная в конце 90-х годов прошлого века «энергетика» Оствальда, т. е. путаный агностицизм, спотыкающийся кое-где в идеализм. От Оствальда (на обложке «Лекций по натурфилософии» Оствальда стоит: «посвящается Э. Маху») Богданов перешел к Маху, т. е. перенял основные посылки субъективного идеализма, непоследовательного и сбивчивого, как вся философия Маха. Четвертая стадия: попытки убрать некоторые противоречия махизма, создать подобие объективного идеализма. «Теория всеобщей подстановки» показывает, что Богданов описал дугу почти ровно в 180°, начиная со своего исходного пункта. Дальше ли отстоит эта стадия богдановской философии от диалектического материализма, или ближе, чем предыдущие стадии? Если он стоит на одном месте, тогда, разумеется, дальше. Если он продолжает двигаться вперед по такой же кривой линии, по которой он двигался девять лет, то тогда ближе: ему нужен теперь только один серьезный шаг, чтобы снова повернуть к материализму, именно — универсально выкинуть вон свою универсальную подстановку. Ибо эта универсальная подстановка так же собирает вместе, в одну китайскую косу, все грехи половинчатого идеализма, все слабости последовательного субъективного идеализма, как (si licet parva componere magnis! — если позволительно сравнить малое с великим) — как «абсолютная идея» Гегеля собрала вместе все противоречия кантовского идеализма, все слабости фихтеанства. Фейербаху оставался только один серьезный шаг, чтобы повернуть снова к материализму: именно — универсально выкинуть вон, абсолютно удалить прочь абсолютную идею, эту гегелевскую «подстановку психического» под физическую природу. Фейербах отрезал китайскую косу философского идеализма, т. е. взял за основу природу без всякой «подстановки».

Поживем — увидим, долго ли еще будет расти китайская коса махистского идеализма. (Ленин, Материализм и эмпириокритицизм. Соч., т. XIII, стр. 185 — 190, изд. 3-е.)

Эмпириомонизм признает тождество мышления и бытия

Богданов, возражая Плеханову, писал в 1906 г.: «...Махистом в философии признать себя я не могу. В общей философской концепции я взял у Маха только одно — представление о нейтральности элементов опыта по отношению к «физическому» и «психическому», о зависимости этих характеристик только от связи опыта» («Эмпириомонизм, кн. III, стр. XLI, Спб. 1906). Это все равно, как если бы религиозный человек сказал: не могу себя признать сторонником религии, ибо я взял у этих сторонников «только одно»: веру в бога. «Только одно», взятое Богдановым у Маха, и есть основная ошибка махизма, основная неправильность всей этой философии. Отступления Богданова от эмпириокритицизма, которым сам Богданов придает очень важное значение, на самом деле совершенно второстепенны и не выходят за пределы детальных, частных, индивидуальных отличий между различными эмпириокритиками, одобряемыми Махом и одобряющими Маха (об этом подробнее ниже). Поэтому, когда Богданов сердился на то, что его смешивают с махистами, он обнаруживал только этим непонимание коренных отличий материализма от того, что обще Богданову и всем прочим махистам. Не то важно, как развил или как подправил, или как ухудшил махизм Богданов. Важно то, что он покинул материалистическую точку зрения и этим осудил себя неизбежно на путаницу и идеалистические блуждания.

В 1899 г., как мы видели, Богданов стоял на правильной точке зрения, когда писал: «Образ стоящего передо мною человека, непосредственно данный мне зрением, есть ощущение» [«Основные элементы исторического взгляда на природу», стр. 216. Ср. вышеприведенные цитаты.]. Критики этого своего старого взгляда Богданов не потрудился дать. Он на слово, слепо поверил Маху и стал повторять за ним, что «элементы» опыта нейтральны по отношению к физическому и психическому. «Как выяснено новейшей позитивной философией, элементы психического опыта, — писал Богданов в кн. I «Эмпириомонизма» (стр. 90, 2 изд.), — тожественны с элементами всякого опыта вообще, так как тожественны с элементами опыта физического». Или в 1906 г. (кн. III, стр. XX): «а что касается «идеализма», — можно ли говорить о нем только на том основании, что элементы «физического опыта» признаются тожественными с элементами «психического» или элементарными ощущениями — когда это просто несомненный факт».

Вот где настоящий источник всех философских злоключений Богданова, — источник, общий у него со всеми махистами. Можно и должно говорить об идеализме, когда с ощущениями признают тожественными «элементы физического опыта» (т. е. физическое, внешний мир, материю), ибо это есть не что иное, как берклианство. Ни новейшей, ни позитивной философии, ни несомненного факта тут нет и следа, тут просто старый-престарый идеалистический софизм. И если бы спросить Богданова, как может он доказать этот «несомненный факт», что с ощущениями тожественно физическое, то ни единого довода вы не услышите, кроме вечного припева идеалистов: я ощущаю только свои ощущения; «свидетельство самосознания» (die Aussage des Selbstbewusstseins — у Авенариуса в «Пролегоменах», стр. 56 второго нем. изд., § 93); или: «в нашем опыте» (говорящем, что «мы — ощущающие субстанции») «ощущение дано нам достовернее, чем субстанциальность» (там же, стр. 55, § 91) и т. д., и т. д., и т. п. За «несомненный факт» Богданов принял (поверив Маху) реакционный философский выверт, ибо на самом деле ни единого факта не было приведено и не может быть приведено, который бы опровергал взгляд на ощущение как образ внешнего мира, — взгляд, разделявшийся Богдановым в 1899 г. и разделяемый естествознанием по сю пору. Физик Мах в своих философских блужданиях ушел совсем в сторону от «современного естествознания», — об этом важном обстоятельстве, незамеченном Богдановым, нам придется еще много говорить впоследствии. (Ленин, Материализм и эмпириокритицизм, Соч., т. XIII, стр. 47 — 48, изд. 3-е.)

Марксистский подход в оценке эмпириокритицизма

С четырех точек зрения должен подходить марксист к оценке эмпириокритицизма.

Во-первых и прежде всего, необходимо сравнить теоретические основы этой философии и диалектического материализма. Такое сравнение, которому были посвящены три первые главы, показывает по всей линии гносеологических вопросов сплошную реакционность эмпириокритицизма, прикрывающего новыми вывертами, словечками и ухищрениями старые ошибки идеализма и агностицизма. Только при абсолютном невежестве относительно того, что такое философский материализм вообще и что такое диалектический метод Маркса и Энгельса, можно толковать о «соединении» эмпириокритицизма с марксизмом.

Во-вторых, необходимо определить место эмпириокритицизма, как одной очень маленькой школки философов-специалистов, среди остальных философских школ современности. Начав с Канта, и Мах и Авенариус пошли от него не к материализму, а в обратную сторону, к Юму и к Беркли. Воображая, что он «очищает опыт» вообще, Авенариус на деле очищал только агностицизм от кантианства. Вся школа Маха и Авенариуса идет к идеализму все более определенно, в тесном единении с одной из самых реакционных идеалистических школ, так называемыми имманентами.

В-третьих, надо принять во внимание несомненную связь махизма с одной школой в одной отрасли новейшего естествознания. На стороне материализма неизменно стоит подавляющее большинство естествоиспытателей как вообще, так и в данной специальной отрасли, именно: в физике. Меньшинство новых физиков, под влиянием ломки старых теорий великими открытиями последних лет, под влиянием кризиса новой физики, особенно наглядно показавшего относительность наших знаний, скатились, в силу незнания диалектики, через релятивизм к идеализму. Модный физический идеализм наших дней такое же реакционное и такое же кратковременное увлечение, как модный физиологический идеализм недавнего прошлого.

В-четвертых, за гносеологической схоластикой эмпириокритицизма нельзя не видеть борьбы партий в философии, борьбы, которая в последнем счете выражает тенденции и идеологию враждебных классов современного общества. Новейшая философия так же партийна, как и две тысячи лет тому назад. Борющимися партиями по сути дела, прикрываемой гелертерски-шарлатанскими новыми кличками или скудоумной беспартийностью, являются материализм и идеализм. Последний есть только утонченная, рафинированная форма фидеизма, который стоит во всеоружии, располагает громадными организациями и продолжает неуклонно воздействовать на массы, обращая на пользу себе малейшее шатание философской мысли. Объективная, классовая роль эмпириокритицизма всецело сводится к прислужничеству фидеистам в их борьбе против материализма вообще и против исторического материализма в частности. (Ленин, Материализм и эмпириокритицизм, Соч., т. XIII, стр. 291 — 292, изд. 3-е.)

Дуалистическая философия Канта

Основная черта философии Канта есть примирение материализма с идеализмом, компромисс между тем и другим, сочетание в одной системе разнородных, противоположных философских направлений. Когда Кант допускает, что нашим представлениям соответствует нечто вне нас, какая-то вещь в себе, — то тут Кант материалист. Когда он объявляет эту вещь в себе непознаваемой, трансцендентной, потусторонней, — Кант выступает как идеалист. Признавая единственным источником наших знаний опыт, ощущения, Кант направляет свою философию по линии сенсуализма, а через сенсуализм, при известных условиях, и материализма. Признавая априорность пространства, времени, причинности и т. д., Кант направляет свою философию в сторону идеализма. За эту половинчатость Канта с ним беспощадно вели борьбу и последовательные материалисты и последовательные идеалисты (а также «чистые» агностики, юмисты). Материалисты ставили Канту в вину его идеализм, опровергали идеалистические черты его системы, доказывали познаваемость, посюсторонность вещи в себе, отсутствие принципиальной разницы между ней и явлением, необходимость выводить причинность и т. п. не из априорных законов мысли, а из объективной действительности. Агностики и идеалисты ставили Канту в вину его допущение вещи в себе, как уступку материализму, «реализму» или «наивному реализму», причем агностики отбрасывали, кроме вещи в себе, и априоризм, а идеалисты требовали последовательного выведения из чистой мысли не только априорных форм созерцания, а всего мира вообще (растягивая мышление человека до абстрактного Я или до «абсолютной идеи» или до универсальной воли и т. д., и т. п.). И вот наши махисты, «не заметив» того, что они взяли себе в учителя людей, критиковавших Канта с точки зрения скептицизма и идеализма, принялись раздирать на себе ризы своя и посыпать головы пеплом, когда увидели чудовищных людей, критикующих Канта с диаметрально противоположной точки зрения, отвергающих в системе Канта самомалейшие элементы агностицизма (скептицизма) и идеализма, доказывающих, что вещь в себе объективно реальна, вполне познаваема, посюстороння, ничем принципиально не отличается от явления, превращается в явление на каждом шагу развития индивидуального сознания человека и коллективного сознания человечества. Караул! — закричали они, — это незаконное смешение материализма с кантианством!

Когда я читаю уверения наших махистов, что они гораздо последовательнее и решительнее, чем какие-то устарелые материалисты, критикуют Канта, мне всегда кажется, что в нашу компанию зашел Пуришкевич и кричит: я гораздо последовательнее и решительнее критиковал кадетов, чем вы, господа марксисты! Слов нет, г. Пуришкевич, последовательные в политике люди могут и всегда будут критиковать кадетов с диаметрально противоположных точек зрения, но не следует все-таки забывать, что вы критиковали кадетов за то, что они — чересчур демократы, а мы их — за то, что они недостаточно демократы. Махисты критикуют Канта за то, что он чересчур материалист, а мы его критикуем за то, что он — недостаточно материалист. Махисты критикуют Канта справа, а мы — слева.

Образчиками первого рода критики служат в истории классической немецкой философии юмист Шульце и субъективный идеалист Фихте. Как мы уже видели, они стараются вытравить «реалистические» элементы кантианства. Точно так же, как самого Канта критиковали Шульце и Фихте, — так немецких неокантианцев второй половины XIX в. критиковали юмисты-эмпириокритики и субъективные идеалисты-имманенты. Та же линия Юма и Беркли выступала в чуточку подновленном словесном облачении. Мах и Авенариус упрекали Канта не за то, что он недостаточно реально, недостаточно материалистично смотрит на вещь в себе, а за то, что он допускает ее существование; — не за то, что он отказывается выводить причинность и необходимость природы из объективной действительности, а за то, что он вообще допускает какую бы то ни было причинность и необходимость (кроме разве чисто «логической»). Имманенты шли в ногу с эмпириокритиками, критикуя Канта тоже с юмистской и берклианской точки зрения. Например, Леклер в 1879 г. в том самом сочинении, в котором он расхваливал Маха как замечательного философа, упрекал Канта за «непоследовательность и податливость (Connivenz) в сторону реализма», выразившиеся в понятии «вещи в себе», этого «номинального остатка (Residuum) от вульгарного реализма» («Der Real. der mod. Nat. etc.», S. 9) [«Реализм современного естествознания и т. д.». — Ред.]. Вульгарным реализмом называет Леклер материализм, — «чтобы покрепче было». «По нашему мнению, — писал Леклер, — должны быть устранены все те составные части кантовой теории, которые тяготеют в сторону realismus vulgaris, как непоследовательность и ублюдочный (zwitterhaft) продукт с точки зрения идеализма...» (41). «Непоследовательности и противоречия» в учении Канта проистекают «из смешения (Verquickung) идеалистического критицизма c непревзойденными остатками реалистической догматики» (170). Реалистической догматикой называет Леклер материализм.

Другой имманент, Иоганн Ремке, упрекал Канта за то, что он вещью в себе реалистически отгораживается от Беркли (Johannes Rehmke: «Die Welt als Wahrnehmung und Begriff», S. 9, Brl. 1880) [И. Ремке, Мир как представление и понятие, стр. 9, Берлин, 1880 г. — Ред.].

«Философская деятельность Канта имела по существу полемический характер: посредством вещи в себе он направлял свою философию против немецкого рационализма» (т. е. против старого фидеизма XVIII в.), «а посредством чистого созерцания против английского эмпиризма» (25). «Я бы сравнил кантовскую вещь в себе с подвижной западней, поставленной над ямой: вещичка высмотрит невинно и безопасно, а ступишь на нее — и внезапно падаешь в пропасть мира в себе» (27). Вот за что не любят Канта соратники Маха и Авенариуса, имманенты: за то, что он приближается кое в чем к «пропасти» материализма!

А вот вам образчики критики Канта слева. Фейербах упрекает Канта не за «реализм», а за «идеализм», называя его систему «идеализмом на базе эмпиризма» (Werke, II, 296).

Вот особенно важное рассуждение Фейербаха о Канте. «Кант говорит: если мы рассматриваем предметы наших чувств как простые явления, — как и следует их рассматривать, — то мы тем самым признаем, что в основе явлений лежит вещь в себе, хотя мы и не знаем, как она устроена сама по себе, а знаем только ее явления, т. е. тот способ, каким на наши чувства влияет (afficirt) это неизвестное нечто. Следовательно, наш разум тем самым, что он принимает бытие явлений, признает также бытие вещей в себе; и постольку мы можем сказать, что представлять себе такие сущности, которые лежат в основе явлений, т. е. которые суть лишь мысленные сущности, не только позволительно, но и необходимо...». Выбрав такое место из Канта, где вещь в себе рассматривается просто как мысленная вещь, мысленная сущность, а не реальность, Фейербах на это и направляет всю свою критику. «...Следовательно, — говорит он, — предметы чувств, предметы опыта суть для разума только явления, а не истина...». «Мысленные сущности, видите ли, не представляют из себя действительных объектов для разума! Кантовская философия есть противоречие между субъектом и объектом, сущностью и существованием, мышлением и бытием. Сущность достается здесь разуму, существование — чувствам. Существование без сущности» (т. е. существование явлений без объективной реальности) «есть простое явление — это чувственные вещи; сущность без существования — это мысленные сущности, ноумены; их можно и должно мыслить, но им недостает существования — по крайней мере, для нас — недостает объективности; они суть вещи в себе, истинные вещи, но они не суть действительные вещи... Какое противоречие: отделять истину от действительности, действительность от истины!» (Werke, II, S. 302 — 303). Фейербах упрекает Канта не за то, что он допускает вещи в себе, а за то, что он не допускает их действительности, т. е. объективной реальности, за то, что он считает их простой мыслью, «мысленными сущностями», а не «сущностями, обладающими существованием», т. е. реальными, действительно существующими. Фейербах упрекает Канта за отступление от материализма.

«Кантовская философия есть противоречие, — писал Фейербах 26 марта 1858 г. к Болину, — она ведет с неизбежной необходимостью к фихтевскому идеализму или к сенсуализму»; первый вывод «принадлежит прошлому», второй — «настоящему и будущему» (Grün, l. с., II, 49). Мы уже видели, что Фейербах защищает объективный сенсуализм, т. е. материализм. Новый поворот от Канта к агностицизму и идеализму, к Юму и Беркли, несомненно, реакционен даже с точки зрения Фейербаха. И его горячий последователь, Альбрехт Рау, перенявший вместе с достоинствами Фейербаха недостатки его, превзойденные Марксом и Энгельсом, критиковал Канта всецело в духе своего учителя: «Философия Канта есть амфиболия (двусмысленность), она — и материализм, и идеализм, и в этой ее двойственной натуре заключается ключ к ее сущности. В качестве материалиста или эмпириста Кант не может уклониться от того, чтобы признать за вещами вне нас бытие (Wesenheit). Но в качестве идеалиста он не мог избавиться от предрассудка, что душа есть нечто совершенно отличное от чувственных вещей. Существуют действительные вещи и человеческий дух, который постигает эти вещи. Каким же образом этот дух приближается к совершенно отличным от него вещам? Увертка у Канта следующая: дух имеет известные познания a priori, благодаря которым вещи должны являться ему так, как они ему являются. Следовательно, то обстоятельство, что мы понимаем вещи так, как мы их понимаем, есть наше творение. Ибо дух, живущий в нас, есть не что иное, как дух божий, и подобно тому как бог создал мир из ничего, так и дух человека создает из вещей нечто такое, чем эти вещи сами по себе не состоят. Таким образом действительным вещам Кант гарантирует их бытие как «вещам в себе». Душа необходима Канту, ибо бессмертие есть для него нравственный постулат. «Вещь в себе», господа, — говорит Рау по адресу неокантианцев вообще и путаника А. Ланге, фальсифицировавшего «Историю материализма», в особенности, — есть то, что отделяет идеализм Канта от идеализма Беркли: она образует мост от идеализма к материализму. — Такова моя критика кантовской философии, и пусть опровергнет эту критику, кто может» (87 — 88). «Для материалиста различение познаний a priori от «вещи в себе» совершенно излишне: он нигде не прерывает постоянных связей в природе, не считает материю и дух в корне различными между собой вещами, а только сторонами одной и той же вещи, и поэтому не нуждается ни в каких особых кунштюках, чтобы приблизить дух к вещам» (88 — 89) [Albrecht Rau, Ludwig Feuerbach’s Philosophie, Die Naturforschung und die philosophische Kritik der Gegenwart, Leipzig 1882, S. 87 — 89. (A. Pay, Философия Фейербаха. Исследование природы и философская критика современности, Лейпциг, 1882, стр. 87 — 89. — Ред.)].

Далее, Энгельс, как мы видели, упрекает Канта за то, что он агностик, а не за то, что он отступает от последовательного агностицизма. (Ленин, Материализм и эмпириокритицизм, Соч., т. XIII, стр. 162 — 166, изд. 3-е.)

Превращение «вещи в себе» в «вещи для нас»

«Современный философский спиритуализм, — говорит Л. Фейербах, — называющий себя идеализмом, делает материализму следующий уничтожающий, по его мнению, упрек: материализм-де есть догматизм, т. е. он исходит из чувственного (sinnlichen) мира, как из бесспорной (ausgemacht), объективной истины, считает ее миром в себе (an sich), т. е. существующим без нас, тогда как на самом деле мир есть лишь продукт духа» (Sammtliche Werke, В. X, S. 185,1866) [Собрание сочинений, т. X, стр. 185. — Ред.].

Кажется, это ясно? Мир в себе есть мир, существующий без нас. Это — материализм Фейербаха, как материализм XVII в., оспариваемый епископом Беркли, состоял в признании «объектов самих по себе», существующих вне нашего сознания. «An sich» (само по себе или «в себе») Фейербаха прямо противоположно «An sich» Канта: вспомните вышеприведенную цитату из Фейербаха, обвиняющего Канта в том, что для него «вещь в себе» есть «абстракция без реальности». Для Фейербаха «вещь в себе» есть «абстракция с реальностью», т. е. существующий вне нас мир, вполне познаваемый, ничем принципиально не отличающийся от «явления».

Фейербах очень остроумно и наглядно поясняет, как нелепо принимать какой-то «трансцензус» от мира явлений к миру в себе, какую-то непереходимую пропасть, созданную попами и перенятую у них профессорами философии. Вот одно из таких пояснений:

«Конечно, произведения фантазии тоже — произведения природы, ибо и сила фантазии, подобно всем остальным силам человека, есть в последнем счете (zuletzt), по своей основе, по своему происхождению сила природы, но тем не менее человек есть существо, отличающееся от солнца, луны и звезд, от камней, животных и растений, — одним словом, от всех тех существ (Wesen), которые он обозначает общим термином: природа, — и, следовательно, представления (Bilder) человека о солнце, луне и звездах и о всех остальных существах природы (Naturwesen), хотя и эти представления суть произведения природы, но другие произведения, отличающиеся от их предметов в природе» (Werke, В. VII, S. 516, Stuttg. 1903) [Сочинения, т. VII, стр. 516. Штутгарт, 1903. — Ред.].

Предметы наших представлений отличаются от наших представлений, вещь в себе отличается от вещи для нас, ибо последняя — только часть или одна сторона первой, как сам человек — лишь одна частичка отражаемой в его представлениях природы.

«...Мой вкусовой нерв такое же произведение природы, как соль, но из этого не следует, чтобы вкус соли непосредственно, как таковой, был объективным свойством ее, — чтобы тем, чем является (ist) соль лишь в качестве предмета ощущения, она была также сама по себе (an und für sich), — чтобы ощущение соли на языке было свойством соли, как мы ее мыслим без ощущения (des ohne Empfindung gedachten Salzes)...» (516). Несколькими страницами раньше: «Горечь, как вкус, есть субъективное выражение объективного свойства соли» (514).

Ощущение есть результат воздействия объективно, вне нас существующей вещи в себе на наши органы чувств, такова теория Фейербаха. Ощущение есть субъективный образ объективного мира, мира an und für sich.

«...Так и человек есть существо природы (Naturwesen), подобно солнцу, звезде, растению, животному, камню, но тем не менее он отличается от природы и, следовательно, природа в голове и в сердце человека отличается от природы вне человеческой головы и вне человеческого сердца» (516).

«...Человек есть единственный предмет, в котором, по признанию самих идеалистов, осуществлено требование «тождества субъекта и объекта»; ибо человек есть тот предмет, коего равенство и единство с моим существом стоит вне всякого сомнения... А разве один человек не является для другого, даже для самого близкого, объектом фантазии, объектом представления? Разве каждый не понимает другого человека в своем смысле, по-своему (in und nach seinem Sinne)?...» (517). И если даже между человеком и человеком, между мышлением и мышлением есть такая разница, которую нельзя игнорировать, то насколько больше должна быть разница между немыслящим, нечеловеческим, нетождественным с нами существом самим по себе (Wesen an sich) и тем же самым существом, как мы его мыслим, представляем и понимаем?» (там же, стр. 518).

Всякая таинственная, мудреная, хитроумная разница между явлением и вещью в себе есть сплошной философский вздор. На деле каждый человек миллионы раз наблюдал простое и очевидное превращение «вещи в себе» в явление, «вещь для нас». Это превращение и есть познание. (Ленин, Материализм и эмпириокритицизм, Соч., т. ХIII, стр. 96 — 98, изд. 3-е.)

Естествознание отвергает кантовскую «вещь в себе»

Формой развития естествознания, поскольку оно мыслит, является гипотеза. Открывается новый факт, делающий непригодным прежний способ объяснения относящихся к той же самой группе фактов. С этого момента возникает потребность в новых способах объяснения, опирающегося сперва только на ограниченное количество фактов и наблюдений. Дальнейший опытный материал приводит к очищению этих гипотез, устраняет одни из них, исправляет другие, пока, наконец, не будет установлен в чистом виде закон. Если бы мы захотели ждать, пока очистится материал для закона, то пришлось бы до того момента отложить теоретическое исследование, и уже по одному этому мы не получили бы никогда закона.

Количество и смена вытесняющих друг друга гипотез, при отсутствии у естествоиспытателей логической и диалектической подготовки, вызывает у них легко представление о том, будто мы неспособны познать сущность вещей (Галлер и Гете). Это свойственно не одному только естествознанию, так как все человеческое познание развивается по очень запутанной кривой, и теории вытесняют друг друга также в исторических науках, включая философию, — на основании чего, однако, никто не станет заключать, что, например, формальная логика — это чепуха. Последней формой этого взгляда является «вещь в себе». Это утверждение, что мы неспособны познать вещь в себе (Heg., Enz., § 44), во-первых, переходит из науки в область фантазии, во-вторых, ровно ничего не прибавляет к нашему научному познанию, ибо если мы не способны заниматься вещами, то они не существуют для нас, и, в-третьих, — это голая, никогда не применяющаяся фраза. Абстрактно говоря, оно звучит вполне вразумительно. Но пусть попробуют применить его. Что думать о зоологе, который сказал бы: собака имеет, кажется, четыре ноги, но мы не знаем, не имеет ли она в действительности четырех миллионов ног, или вовсе не имеет ног? О математике, который сперва определяет треугольник, как фигуру с тремя сторонами, а затем заявляет, что не знает, не обладает ли он 25 сторонами? 2x2=, кажется, 4? Но естествоиспытатели остерегаются применять фразу о вещи в себе в естествознании, позволяя ее себе только тогда, когда заглядывают в область философии. Это — лучшее доказательство того, как несерьезно они к ней относятся, и какое ничтожное значение она имеет сама по себе. Если бы они относились к ней серьезно, то a quoi bon вообще изучать что-нибудь? С исторической точки зрения проблема эта может иметь известный смысл: мы можем познавать только при данных нашей эпохой условиях и настолько, насколько эти условия позволяют. (Энгельс, Диалектика природы, стр. 6 — 7, Партиздат, 1932 г.)

Объективный идеализм Гегеля

Подобно тому как во Франции XVIII в., в Германии XIX в. философская революция служила введением к политическому краху. Но как непохожи одна на другую эти философские революции! Французы ведут открытую войну со всей официальной наукой, с церковью, часто также с государством; их сочинения печатаются по ту сторону границы в Голландии или в Англии, а сами они нередко переселяются в Бастилию [Бастилия — государственная тюрьма для политических заключенных в Париже, в дореволюционной Франции. В дни Великой французской революции была взята штурмом восставшим народом (14 июля 1789 г.), а затем разрушена. — Ред.]. Напротив, немцы — профессора, государством назначенные наставники юношества; их сочинения — одобренные начальством руководства, а система Гегеля, — венец всего философского развития, — до известной степени даже возводится в чин королевско-прусской государственной философии. И за этими профессорами, в их педантически-темных словах, в их неуклюжих, скучных периодах скрывалась революция?! Да разве люди, считавшиеся тогда представителями революции, — либералы, — не были самыми рьяными противниками этой философии, наполнявшей туманом человеческие головы. Однако то, чего не замечали ни правительство, ни либералы, видел уже в 1833 г., по крайней мере, один человек; он назывался, правда, Генрих Гейне [Энгельс имеет в виду статьи знаменитого немецкого поэта Гейне «О Германии», где он, излагая для французской публики историю культуры немецкого народа (в трех частях: 1) до Лютера; 2) от Лютера до Канта; 3) от Канта до Гегеля), дал характеристику немецкой философии и той роли, которую она в свое время выполнила. — Ред.].

Возьмем пример. Ни одно из философских положений не было предметом такой признательности со стороны близоруких правительств и такого гнева со стороны не менее близоруких либералов, как знаменитое положение Гегеля: «Все действительное разумно; все разумное действительно». Ведь оно, очевидно, было оправданием всего существующего, философским освещением деспотизма, полицейского государства, административного произвола, цензуры. Так думал Фридрих-Вильгельм III; так думали его подданные. Но у Гегеля вовсе не все, что существует, без дальнейших околичностей также и действительно. Атрибут [Атрибут — свойство предмета, не отделимое от самого предмета, неразрывно с ним связанное. Например диалектический материализм считает движение одним из основных атрибутов материи без движения. — Ред.] действительности принадлежит у него лишь тому, что в то же время необходимо. «В своем развитии действительность оказывается необходимостью». Та или другая правительственная мера, — сам Гегель берет в пример «известный налог» — вовсе не признается им поэтому без дальних околичностей за нечто действительное. Но в последнем счете необходимое оказывается также и разумным, и в применении к тогдашнему прусскому государству гегелевское положение сводилось, стало быть, только к следующему: это государство настолько разумно, настолько соответствует разуму, насколько оно необходимо. И если оно кажется нам негодным, а между тем продолжает существовать, несмотря на свою негодность, то негодность правительства объясняется и оправдывается соответственной негодностью подданных. Тогдашние пруссаки имели такое правительство, какого они заслуживали.

Итак, действительность вовсе не представляет собою атрибута, свойственного данному общественному или политическому порядку при всяких обстоятельствах и во все времена. Напротив. Римская республика была действительна, но действительна была и сменившая ее римская империя. Французская монархия стала в 1789 г. так недействительна, т. е. до такой степени лишена всякой необходимости, до такой степени неразумна, что ее должна была уничтожить великая революция, о которой Гегель всегда говорит с величайшим восторгом. Таким образом, здесь монархия оказалась недействительной, а революция действительной. И совершенно так же, по мере развития, все, бывшее прежде действительным, становится недействительным, утрачивает свою необходимость, свое право на существование, свою разумность. Место умирающей действительности занимает новая, жизнеспособная действительность, занимает мирно, если старое достаточно рассудительно, чтобы умереть без сопротивления, — насильственно, если оно противится этой необходимости. Диалектика Гегеля превращает, стало быть, рассматриваемый гегелевский тезис в его прямую противоположность: все действительное в области человеческой истории оказывается со временем неразумным, оно, следовательно, неразумно уже в силу своего определения; заранее обременено неразумностью; и все, что есть в человеческих головах разумного, обязательно станет действительным, как бы ни противоречило оно существующей кажущейся действительности. По всем правилам гегелевского метода мышления, тезис, провозглашающий разумность всего действительного, превращается в другой тезис: достойно гибели все то, что существует.

Но именно в том и состояли истинное значение и революционный характер гегелевской философии (рассмотрением которой мы ограничимся здесь как заключительным фазисом философского движения со времен Канта), что она раз навсегда положила конец всякой мысли об окончательном характере результатов человеческого мышления и действия. Истина, которую должна была познать философия, представлялась Гегелю уже не в виде собрания готовых догматических положений, которые остается только зазубрить, раз они открыты; истина теперь заключалась в самом процессе познания, в длинном историческом развитии науки, поднимающейся с низших ступеней знания на высшие, но никогда не достигающей такой точки, от которой она, найдя так называемую абсолютную истину, уже не могла бы пойти дальше и где ей не оставалось бы ничего больше, как сложа руки восторженно созерцать эту добытую абсолютную истину [Энгельс имеет здесь в виду метафизическое понимание абсолютной истины как законченного, исчерпывающего, на все времена неизменного знания. — Ред.]. И так — не только в философском, но и во всяком другом познании, а равно и в области практического действия. История так же мало может остановиться, как и познание; она никогда не получит окончательного завершения в некотором совершенном, идеальном состоянии общества; совершенное общество, совершенное «государство», это — вещи, которые могут существовать только в фантазии. Все общественные порядки, сменяющиеся один за другим, представляют собой лишь переходящие ступени бесконечного развития человеческого общества от низшего к высшему. Каждая ступень необходима, и, таким образом, имеет свое оправдание в то время и при тех обстоятельствах, которым она обязана своим происхождением. Но она становится шаткой и лишается своего оправдания перед лицом новых высших условий, постепенно развивающихся в ее собственных недрах. Она должна уступить место высшей ступени, которая в свою очередь также приходит в упадок и гибнет. Диалектическая философия разрушает все представления об окончательной, абсолютной истине и о соответствующих ей абсолютных отношениях людей совершенно так же, как буржуазия, посредством крупной промышленности, конкуренции и всемирного рынка, практически разрушает все устойчивые, веками освященные учреждения. Для диалектической философии нет ничего раз навсегда окончательного, абсолютного, святого. На всем и во всем обнаруживает она печать неизбежного исчезновения, и ничто не может устоять перед ней, кроме непрерывного процесса становления и уничтожения, бесконечного восхождения от низшего к высшему. Она сама является лишь отражением этого процесса в мыслящем мозгу. У нее, без сомнения, есть и консервативная сторона: каждая данная ступень развития познания общественных отношений оправдывается ею в силу обстоятельства данного времени, но не больше. Ее консерватизм относителен, ее революционный характер безусловен, — вот единственное безусловное, для чего она оставляет место.

Нам нет надобности рассматривать здесь, насколько это мировоззрение соответствует нынешнему состоянию естественных наук, которые самой земле предсказывают возможный, а ее обитаемости несомненный, конец и тем самым говорят, что у человеческой истории будет не только восходящая, но и нисходящая ветвь. Но мы находимся, во всяком случае, еще изрядно далеко от той поворотной точки, за которой начнется движение общественной истории сверху вниз, и мы не можем требовать от гегелевской философии, чтобы она занималась вопросом, еще не поставленным на очередь современным ей естествознанием.

Однако необходимо заметить здесь следующее: вышеприведенные взгляды изложены нами гораздо резче, чем они изложены у Гегеля. Это есть вывод, к которому неизбежно приводит его метод; но этот вывод никогда не был сделан им самим с такой ясностью. И это понятно. Гегель вынужден был строить систему, а философская система, по исстари установившемуся обычаю, должна была завершиться абсолютной истиной того или иного рода. И тот же Гегель, который в своей «Логике» указывал, что вечная истина на деле есть не что иное, как сам логический, т. е. значит, и исторический процесс, — тот же самый Гегель видит себя вынужденным положить конец этому процессу, так как надо же было ему на чем-то закончить свою систему. В «Логике» этот конец он снова может сделать началом, потому что там конечная точка, абсолютная идея [Под этим понятием у Гегеля скрывается понятие бога. — Ред.], — абсолютная лишь постольку, поскольку он абсолютно ничего не мог сказать о ней, — «обнаруживает себя», т. е. превращается в природу, а потом в духе, — т. е. в мышлении и в истории, — снова возвращается к самой себе. Но в конце всей философии для подобного возврата к началу оставался только один путь. Необходимо было так представить себе конец истории: человечество приходит к познанию именно этой абсолютной идеи и объявляет, что это познание достигнуто гегелевской философией. Но это значило провозгласить абсолютной истиной все догматическое содержание системы Гегеля и тем стать в противоречие с его диалектическим методом, разрушающим все догматическое. Это означало задушить революционную сторону под тяжестью непомерно разросшейся консервативной стороны. И не только в области философского познания, но и по отношению к исторической практике. Человечество, которое в лице Гегеля дошло до познания абсолютной идеи, должно было и в практической области оказаться ушедшим вперед так далеко, что для него уже стало возможным проведение абсолютной идеи в действительность. Абсолютная идея не должна была, значит, предъявлять своим современникам слишком широкие политические требования. Вот почему мы в конце «Философии права» узнаем, что абсолютная идея должна осуществиться в той, ограниченной сословным представительством, монархии, которую Фридрих-Вильгельм III так упорно и так напрасно обещал своим подданным, т. е. стало быть в ограниченном и умеренном, косвенном господстве имущих классов, приспособленном к тогдашним мелкобуржуазным отношениям Германии. И притом еще нам там доказывается умозрительным путем необходимость дворянства.

Итак, уже одни внутренние нужды системы достаточно объясняют, почему в высшей степени революционный метод мышления привел к очень мирному политическому выводу. Впрочем специфической формой этого вывода мы обязаны тому обстоятельству, что Гегель был немец и, подобно своему современнику Гете, порядочный филистер. Гегель, как и Гете, был в своей области настоящий Зевс-олимпиец, но ни тот, ни другой не могли вполне отделаться от духа немецкого филистерства.

Все это не помешало однако гегелевской философии охватить несравненно более широкую область, чем какая бы то ни было прежняя система, а развить в этой области еще и поныне поражающее богатство мыслей. Феноменология духа [Название одного из первых крупных трудов Гегеля. — Ред.] (которую можно было бы назвать параллелью эмбриологии и палеонтологии духа, развитием индивидуального сознания на различных его ступенях, рассматриваемых как сокращенное воспроизведение ступеней, исторически пройденных человеческим сознанием), логика, философия природы, философия духа, разработанная в ее отдельных исторических подразделениях: философия истории, права, религии, история философии, эстетика и т. д., — в каждой из этих различных исторических областей Гегель старается найти и указать проходящую через нее нить развития. А так как он обладал не только творческим гением, но и всесторонней ученостью, то его появление везде составило эпоху. Само собой понятно, что нужды «системы» довольно часто заставляли его тут прибегать к тем насильственным теоретическим построениям, по поводу которых до сих пор так ужасно кричат его ничтожные противники. Но эти построения служат у него только рамками работы, лесами возводимого им здания. Кто, не останавливаясь без надобности около них, глубже проникает в грандиозное здание, тот находит там бесчисленные сокровища, до настоящего времени сохранившие свою полную ценность. У всех философов преходящей оказывается именно «система», и именно потому, что системы возникают из непреходящей потребности человеческого духа: потребности преодолеть все противоречия. Но если бы все противоречия были раз навсегда устранены, мы пришли бы к так называемой абсолютной истине — всемирная история была бы кончена и в то же самое время должна была бы продолжаться, хотя ей уже ничего не оставалось бы сделать: новое, неразрешимое противоречие. Раз мы поняли, — и этим мы больше, чем кому-нибудь, обязаны именно Гегелю, — что требовать от философии разрешения всех противоречий значит требовать, чтобы один философ сделал такое дело, какое в состоянии выполнить только все человечество в его поступательном развитии — раз мы поняли это, философии, в старом смысле слова, приходит конец. Мы оставляем в покое недостижимую таким путем и для каждого человека в отдельности «абсолютную истину» и зато устремляемся в погоню за достижимыми для нас относительными истинами по пути положительных наук и объединения их результатов при помощи диалектического мышления. С Гегелем вообще заканчивается философия, с одной стороны, потому что его система представляет собою величественный итог всего предыдущего ее (философии) развития, а с другой, — потому что он сам, хотя и бессознательно, указывает нам путь, ведущий из лабиринта систем к действительному положительному познанию мира.

Не трудно понять, как велико было действие гегелевской системы в философски окрашенной атмосфере Германии. Это было торжественное шествие, длившееся целые десятилетия и далеко не прекратившееся со смертью Гегеля. Напротив, именно в промежуток времени от 1830 до 1840 г. достигло апогея исключительное господство «гегельянщины», заразившей более или менее даже своих противников: именно в этот промежуток времени взгляды Гегеля, сознательным или бессознательным путем, в изобилии проникали в самые различные науки и оплодотворяли даже популярную литературу и ежедневную печать, из которых средний «образованный человек» черпает свои мысли. Но эта победа по всей линии была лишь прологом междоусобной войны.

Взятое в целом, учение Гегеля оставляло, как мы видели, много свободного места для практических взглядов самых различных партий. Практическое значение имели в тогдашней Германии прежде всего две вещи: религия и политика. Человек, дороживший преимущественно системой Гегеля, мог быть довольно консервативен в каждой из этих областей. Тот же, кто главным считал диалектический метод, мог и в политике и в религии принадлежать к самой крайней оппозиции. Сам Гегель, несмотря на нередкие в его сочинениях взрывы революционного гнева, вообще склонялся преимущественно к консервативной стороне: недаром же его система стоила ему гораздо более «тяжелой работы мысли», чем его метод. (Энгельс, Людвиг Фейербах, стр. 7 — 14, изд. 1932 г.)

Противоречие между методом и системой в философии Гегеля

Рядом с французской философией XVIII в. и вслед за нею развилась новейшая философия, нашедшая свое завершение в Гегеле. Ее величайшей заслугой было возвращение к диалектике как высшей форме мышления. Древние греческие философы были все прирожденными диалектиками, и Аристотель — самая всеобъемлющая голова между ними — исследовал уже все существеннейшие формы диалектического мышления. Хотя и в новой философии диалектика имела блестящих представителей (Декарт и Спиноза), но она, особенно под влиянием английской философии, все более и более склонялась к так называемому метафизическому способу мышления, почти исключительно овладевшему также французами XVIII в., по крайней мере в их специально-философских трудах. Однако вне этой области они смогли оставить нам высокие образцы диалектики: припомним только «Племянника Рамо» Дидро и сочинение Руссо «О происхождении неравенства между людьми»... Новейшая немецкая философия нашла свое завершение в гегелевской системе, величайшая заслуга которой состоит в том, что она впервые представила весь естественный, исторический и духовный мир в виде процесса, т. е. исследовала его в беспрерывном движении, изменении, преобразовании и развитии и пыталась раскрыть взаимную внутреннюю связь этого движения и развития. Людям, стоящим на этой точке зрения, история человечества перестала казаться нелепой путаницей бессмысленных насилий, которые в равной мере все осуждаются перед судейским креслом теперь лишь созревшего философского разума и которые лучше всего возможно скорее забыть. История людей явилась процессом развития самого человечества, и задача научной мысли свелась к тому, чтобы проследить последовательные ступени этого процесса среди всех его блужданий и доказать внутреннюю его закономерность среди всех кажущихся случайностей.

Для нас здесь безразлично, разрешила ли система Гегеля все поставленные ею себе задачи: ее великая заслуга состояла в своей постановке этих задач. Разрешение их не может быть делом какого бы то ни было единичного ума. Хотя Гегель наряду с Сен-Симоном был самым всеобъемлющим умом своего времени, но ему все-таки пришлось считаться как с неизбежной ограниченностью своих собственных знаний, так и с ограниченностью — в смысле глубины и обширности — знаний и взглядов своей эпохи. К этому присоединилось еще третье обстоятельство. Гегель был идеалист, т. е. его мысли не казались ему более или менее отвлеченными отражениями существующих в действительности вещей и явлений, а, наоборот, предметы и их развитие казались ему лишь воплощением «Идеи», существовавшей где-то еще до сотворения мира. Таким образом, все было поставлено на голову, и действительная связь мировых явлений вывернута наизнанку. И хотя Гегель сделал немало верных и гениальных указаний относительно взаимной связи некоторых отдельных явлений, но все же упомянутые нами причины привели к тому, что даже в частностях его системы многое казалось ошибочным, искусственным, натянутым, словом — извращенным. Гегелевская система как система была колоссальным недоноском, но зато и последним в своем роде. К тому же она страдала неизлечимым внутренним противоречием: с одной стороны, в основе ее лежало убеждение в том, что человеческая история есть процесс развития, ход которого по самой ее природе не может быть закончен открытием так называемой абсолютной истины; но, с другой стороны, его система претендует быть изложением этой именно истины. Всеобъемлющая, раз навсегда законченная система познания природы и истории противоречит основным законам диалектического мышления, что однако отнюдь не исключает, а, напротив, предполагает, что систематическое познание всего внешнего мира может делать громадные успехи с каждым поколением. (Энгельс, Анти-Дюринг, стр. 13 — 14, 16 — 17, 1932 г.)

Маркс о гегелевской «Феноменологии»

Тайну этой бауэровской смелости составляет гегелевская феноменология. Так как Гегель ставит в ней самосознание на место человека, то самая разнообразная человеческая действительность представляется лишь как определенная форма, как определенность самосознания. Но голая определенность самосознания есть «чистая категория», голая «мысль», которую я, стало быть, могу упразднить в «чистом» мышлении и путем чистого мышления преодолеть. В феноменологии Гегеля оставлены в стороне материальные, чувственные, предметные основы различных образов, отчуждаемых самосознанием. Поэтому вся разрушительная работа привела в результате к консервативной философии, так как подобная точка зрения предполагает, что предметный, чувственно действительный мир побежден, коль скоро он превращается в «мыслительную вещь», в простую определенность самосознания. Над действительным противником, превращенным таким образом в эфирное существо, легко одержать победу «в эфире чистого мышления». Поэтому феноменология вполне последовательно кончает тем, что она на место всей человеческой действительности ставит «абсолютное знание», — знание потому, что это есть единственная форма существования самосознания, а также потому, что самосознание рассматривается как единственная форма существования человека, — абсолютное же знание потому, что только самосознание знает само себя и не стесняемо более никаким предметным миром. Человека Гегель делает человеком самосознания, вместо того, чтобы сделать самосознание самосознанием человека, — действительного человека, т. е. живущего в действительности, предметном мире и им обусловленного. Он ставит мир на голову и по этой причине уничтожает в своей голове все пределы, что им однако нисколько не мешает существовать для дурной чувственности, для действительного человека. Кроме того он необходимым образом считает рамками все то, что обнаруживает ограниченность всеобщего самосознания, — всякую чувственность, действительность, индивидуальность людей и их мира. Вся феноменология имеет своею целью доказать, что самосознание есть единственная и всеобщая реальность. (Маркс и Энгельс, «Святое семейство», Соч., т. III, стр. 224 — 225.)

Агностицизм

Но вопрос об отношении мышления к бытию имеет еще и другую сторону: как относятся наши мысли об окружающем нас мире к самому этому миру? В состоянии ли наше мышление познать действительный мир? Способны ли мы в своих представлениях и понятиях о действительном мире давать правильное отражение действительности? На философском языке этот вопрос называется вопросом о тождестве мышления и бытия. Огромнейшее большинство философов отвечают на него утвердительно. Так например у Гегеля утвердительный ответ на этот вопрос подразумевается сам собою: в действительном мире мы познаем именно его разумное содержание, именно то, благодаря чему мир оказывается постепенным осуществлением абсолютной идеи, которая от века существовала где-то независимо от мира и прежде него. Само собою понятно, что мышление может познать то содержание, которое заранее есть содержание мысли. Не менее понятно также, что, рассуждая таким образом, мы доказываем лишь то положение, которое молчаливо признаем бесспорным в нашей посылке. Но это не помешало Гегелю из своего доказательства тождества мышления и бытия сделать тот дальнейший вывод, что так как его мышление признает правильной его философию, то значит она есть единственная правильная философия, и что, в силу тождества мышления и бытия, человечество должно немедленно перенести эту философию из теории в практику и заново устроить весь свет на гегелевских началах. Эта иллюзия свойственна ему вместе почти со всеми другими философами.

Наряду с этими существует ряд других философов, которые оспаривают возможность познания мира, по крайней мере, исчерпывающего его познания. К ним среди философов нового времени принадлежат Юм и Кант, игравшие очень значительную роль в философском развитии. Решающее в опровержение этого взгляда уже сказано Гегелем, насколько это можно было сделать с идеалистической точки зрения [Философию Юма и Канта Энгельс называет агностицизмом (от а — не, гносис — знание). Агностик говорит: не знаю, есть ли объективная реальность, отражаемая нашими ощущениями. «Возможно, что мы в состоянии правильно воспринять свойства вещи, но самой вещи мы никаким, ни чувственным, ни мыслительным, процессом постичь не можем. Эта «вещь в себе» находится по ту сторону нашего познания», — заявляют агностики. Энгельс говорит по этому поводу: «На это уже Гегель очень давно дал ответ: если вы знаете все свойства вещи, то вы знаете и самую вещь; тогда остается только голый факт, что названная вещь существует вне нас, и как только ваши чувства удостоверили и этот факт, вы постигли эту вещь всю без остатка, — постигли знаменитую кантовскую вещь в себе» (Энгельс, Предисловие к английскому изд. «Развитие социализма»). — Ред.]. Добавочные материалистические возражения Фейербаха более остроумны, чем глубокомысленны. Самое же решительное опровержение этих, как и всех прочих философских вывертов заключается в практике, именно в эксперименте и в промышленности. Если мы можем доказать правильность нашего понимания данного явления природы тем, что мы сами его производим, вызываем его из его условий, заставляем его к тому же служить нашим целям, то кантовской неуловимой «вещи в себе» приходит конец. Химические вещества, образующиеся в телах животных и растений, оставались подобными «вещами в себе», пока органическая химия не стала приготовлять их одно за другим; тем самым «вещь в себе» превращалась в вещь для нас, как например ализарин, красящее вещество марены, которое мы теперь получаем не из корней марены, выращиваемой в поле, а гораздо дешевле и проще из каменноугольного дегтя. Солнечная система Коперника [Коперник в своем сочинении «Вращение небесных тел» (1543) впервые выдвинул научную гипотезу (предположение) о вращении планет вокруг солнца. — Ред.] в течение трехсот лет оставалась гипотезой, в высшей степени вероятной, но все-таки гипотезой. Когда же Леверрье, на основании данных этой системы, не только доказал, что должна существовать еще одна, неизвестная до тех пор планета, но и определил, посредством вычисления, место, занимаемое ею в небесном пространстве, и когда после этого Галле действительно нашел эту планету [Речь идет о Нептуне. — Ред.], система Коперника была доказана. И если неокантианцы в Германии стараются воскресить взгляды Канта, а агностики в Англии — взгляды Юма (никогда не вымиравшие там), несмотря на то, что и теория, и практика давно уже опровергли и те, и другие, то в научном смысле это представляет собою попятное движение, а на практике дает этим стыдливым людям возможность впустить через заднюю дверь тот самый материализм, который изгоняется на глазах публики [Основная черта философии Канта есть примирение материализма с идеализмом, компромисс между тем и другим, сочетание в одной системе разнородных, противоположных философских направлений. Когда Кант допускает, что нашим представлениям соответствует нечто вне нас, какая-то вещь в себе, то тут Кант материалист. Когда он объявляет эту вещь в себе непознаваемой, трансцендентной (т. е. оказывающейся недоступной пониманию человеческого разума. — Ред.), потусторонней, — Кант выступает как идеалист. Признавая единственным источником наших знаний опыт, ощущения, Кант направляет свою философию по линии сенсуализма, а через сенсуализм, при известных условиях, и материализма. Признавая априорность (т. е. независимость от опыта. — Ред.) пространства, времени, причинности и т. д., Кант направляет свою философию в сторону идеализма. За эту половинчатость Канта с ним беспощадно вели борьбу и последовательные материалисты и последовательные идеалисты (а также «чистые» агностики, юмисты)» (Ленин, Материализм и эмпириокритицизм, Собр. соч., т. XIII, стр. 162). Эту двойственную философию и воскрешали неокантианцы (Коген, Наторп и др.). Неокантианство является фактически философией современного социал-фашизма (Макс Адлер и др.). — Ред.].

Однако в продолжение этого длинного периода, от Декарта до Гегеля и от Гоббса до Фейербаха, философов толкала вперед вовсе не одна только сила чистого мышления, как это они воображали. Напротив. В действительности их толкало вперед великое, все более и более быстрое и бурное развитие естествознания и промышленности. У материалистов это прямо бросалось в глаза. Но и системы идеалистов все более и более наполнялись материалистическим содержанием, стремясь пантеистически [Пантеизм — мировоззрение, отождествляющее бога с природой. Одним из видных представителей пантеизма был Спиноза. — Ред.] примирить противоположность духа и материи. В гегелевской системе дело дошло, наконец, до того, что она, и по методу, и по содержанию, представляет собой лишь идеалистически на голову поставленный материализм. (Энгельс, Людвиг Фейербах, стр. 19 — 22, изд. 1932 г.)

Возможность познания доказывается практически

Действительно, что такое агностицизм, как не стыдливо прикрытый материализм? [В английском тексте Энгельс прибавляет, что он пользуется «выразительным ланкаширским термином» — Shamefaced.] Взгляд агностика на природу насквозь материалистичен. Весь мир, вся природа управляется законами и абсолютно исключает всякое воздействие извне. Но, — продолжает осторожно агностик, — мы не в состоянии доказать существование или несуществование какого-либо высшего существа вне известного нам мира. Эта оговорка имела ценность в те времена, когда Лаплас на вопрос Наполеона, почему в «Mecanique celeste» («Небесная механика») этого великого астронома ни разу не упомянуто имя творца мира, дал гордый ответ: «Je n’avais pas besoin de cette hypothèse» (Я не имел надобности в этой гипотезе). В настоящее же время наше представление о вселенной в ее развитии совершенно не оставляет места ни для творца, ни для вседержителя. Признание какого-то высшего существа, исключенного из всего существующего мира, само по себе было бы противоречием и кроме того, мне кажется, было бы незаслуженным оскорблением чувств религиозных людей.

Наш агностик соглашается также, что все наше знание покоится на данных, получаемых нами через посредство наших чувств. Но, — добавляет он, — откуда мы знаем, дают ли нам наши чувства правильные отражения воспринимаемых через их посредство вещей? И он продолжает поучать нас: когда он говорит о вещах или их свойствах, то он в действительности думает не о самих этих вещах и их свойствах, о которых он ничего не может знать достоверного, а только имеет в виду впечатления, которые они произвели на наши чувства. Это, конечно, такой способ рассуждения, который нелегко опровергнуть одними только аргументами. Но прежде чем люди аргументировали, они действовали. «В начале было дело». И люди на деле уже разрешили эту трудность задолго до того, как человеческое мудрствование ее открыло. The proof of the pudding is in the eating (Свойства пудинга познаются во время еды). В тот момент, когда мы обращаем в собственное пользование эти вещи, смотря по свойствам, которые мы в них воспринимаем, — в этот самый момент мы подвергаем безошибочному испытанию правильность или неправильность наших чувственных восприятий. Если эти восприятия были неправильны, то и наше суждение о годности данной вещи должно быть неправильным, и наша попытка использовать эту вещь должна оказаться неудачной. Если же мы достигаем нашей цели, если мы находим, что вещь соответствует нашему представлению о ней, что она годится на то, на что мы ее употребили, то это служит положительным доказательством того, что в этих пределах наши восприятия вещи и ее свойств соответствуют существующей вне нас действительности. Если же, напротив, мы убеждаемся, что мы сделали промах, то большей частью не требуется много времени, чтобы выяснить причину ошибки. Мы находим, что лежащее в основании нашего опыта восприятие либо само является неполным и поверхностным, либо спуталось с результатами других восприятий таким способом, который не оправдывается положением вещей. До тех пор, пока мы правильно развиваем наши чувства, правильно пользуемся ими и действуем в пределах, установленных правильно полученными и использованными восприятиями, — до тех пор мы будем всегда убеждаться, что результаты наших поступков являются доказательством совпадения наших восприятий с материальной природой воспринятых вещей. Нет ни одного факта, насколько нам известно до настоящего времени, когда мы были бы вынуждены прийти к заключению, что наши научно контролируемые чувственные восприятия создают в нашем мозгу такие представления о внешнем мире, которые по своей природе отклоняются от действительности; или что между внешним миром и нашими чувственными восприятиями этого мира существует врожденное несоответствие.

Но тут приходит неокантианский агностик и говорит: да, возможно, что мы в состоянии правильно воспринять свойства вещи, но самой вещи мы никаким, ни чувственным, ни мыслительным, процессом постичь не можем. Эта «вещь в себе» находится по ту сторону нашего познания. — На это уже Гегель очень давно дал ответ: если вы знаете все свойства вещи, то вы знаете и самую вещь; тогда остается только голый факт, что названная вещь существует вне нас; и как только ваши чувства удостоверили и этот факт, вы постигли эту вещь всю без остатка, — постигли знаменитую кантовскую непознаваемую вещь в себе. В настоящее время мы можем к этому только прибавить, что в эпоху Канта наше познание материальных вещей было еще настолько отрывочным, что за каждой из них можно было еще допускать существование особо таинственной вещи в себе. Но с того времени эти непостижимые вещи одна за другой, благодаря гигантскому прогрессу науки, уже постигнуты, проанализированы и, что еще больше, воспроизведены. А что мы можем сделать, того уж, конечно, мы не можем назвать непознаваемым. Для химии первой половины XIX столетия органические вещества были такими таинственными вещами. Теперь нам удается одно за другим получить их путем синтеза из химических элементов и без помощи органических процессов. Новейшая химия утверждает: как скоро химический состав какого-либо тела известен, оно может быть составлено из элементов. Нам еще, правда, очень далеко до точного знания состава высших органических веществ, так называемых белковых тел; однако нет никакого основания сомневаться, что мы, хотя бы спустя столетия, достигнем этого знания и с его помощью будем добывать искусственный белок. Если мы этого достигнем, то вместе с тем мы воспроизведем органическую жизнь, ибо жизнь от самых низших до самых ее высших форм есть не что иное, как нормальная форма существования белковых тел.

Но наш агностик, сделав однажды свои формальные оговорки, говорит и действует совсем как закоренелый материалист, каковым он в сущности и является. Он, может быть, скажет: поскольку нам известно, материя и ее движение, или, как теперь говорят, энергия, не могут быть ни созданы, ни уничтожены, но мы не имеем никакого доказательства того, что и то и другое не было в какое-то неизвестное нам время сотворено. Но как только вы попытаетесь как-нибудь использовать против него в каком-нибудь данном случае это признание, то он моментально заставит вас замолчать. Если он отвлеченно допускает возможность спиритуализма, то на деле он и знать не желает об этой возможности. Он вам скажет: насколько мы знаем и можем знать, не существует никакого творца или вседержителя вселенной; поскольку это от нас зависит, материя и энергия также не могут быть ни созданы, ни уничтожены: для нас мышление — только форма энергии, функция мозга; все, что мы знаем, сводится к тому, что материальный мир управляется неизменными законами и т. д. и т. п. Таким образом, поскольку он человек науки, поскольку он что-либо знает, постольку он материалист; вне же своей науки, в тех областях, которые ему чужды, он переводит свое незнание на греческий язык и называет его агностицизмом. (Энгельс, Развитие социализма от утопии к науке, стр. 10 — 15, 1932 г.)

Агностицизм Юма

В своем сочинении «Людвиг Фейербах» он (Ф. Энгельс. — Ред.) делит философов на «два больших лагеря»: материалистов и идеалистов. Основное отличие между ними Энгельс, принимающий во внимание гораздо более развитые, разнообразные и богатые содержанием теории обоих направлений, чем Фрейзер, — видит в том, что для материалистов природа есть первичное, а дух вторичное, а для идеалистов наоборот. Между теми и другими Энгельс ставит сторонников Юма и Канта, как отрицающих возможность познания мира или по крайней мере полного его познания, называя их агностиками. В своем «Л. Фейербах» Энгельс применяет этот последний термин только к сторонникам Юма (тем самым, которых Фрейзер называет и которые сами себя любят называть «позитивистами»), но в статье «Об историческом материализме» Энгельс прямо говорит про точку зрения «неокантианского агностика», рассматривая неокантианство, как разновидность агностицизма [Fr. Engels, Ueber historischen Materialismus, «Neue Zeit», XI Jg., Bd. I (1892 — 1893), № I, S. 18 (Фр. Энгельс, Об историческом материализме, «Новое Время», XI г. изд., т. I, 1892 — 1893 гг., № 1, стр. 18. — Ред.). Перевод с английского сделан самим Энгельсом. Русский перевод в сборнике «Исторический материализм» (стр. 167, Спб. 1908 г.) не точен (см. Ф. Энгельс, Развитие социализма от утопии к науке, «Библиотека марксиста», стр. 12 — 36, вып. 11, изд. 2-е, Гиз, 1928 г. — Ред.).].

Мы не можем здесь останавливаться на этом замечательно правильном и глубоком рассуждении Энгельса (рассуждении, беззастенчиво игнорируемом махистами). Подробно об этом будет речь дальше. Пока мы ограничимся указанием на эту марксистскую терминологию и на это совпадение крайностей: взгляда последовательного материалиста и последовательного идеалиста на основные философские направления. Чтобы иллюстрировать эти направления (с которыми нам постоянно придется иметь дело в дальнейшем изложении), отметим вкратце взгляды крупнейших философов XVIII в., шедших по иному пути, чем Беркли.

Вот рассуждения Юма в «Исследовании относительно человеческого познания» в главе (12-й) о скептической философии: «Можно считать очевидным, что люди склонны в силу естественного инстинкта или предрасположения доверять своим чувствам и что, без всякого рассуждения или даже перед тем, как прибегать к рассуждению, мы всегда предполагаем внешний мир (external universe), который не зависит от нашего восприятия, который существовал бы и в том случае, если бы мы и все другие способные ощущать создания исчезли или были бы уничтожены. Даже животные руководятся подобным мнением и сохраняют эту веру во внешние объекты во всех своих помыслах, планах и действиях... Но это всеобщее и первоначальное мнение всех людей скоро разрушается самой легкой (slightest) философией, которая учит нас, что нашему уму никогда не может быть доступно что-либо, кроме образа или восприятия, и что чувства являются лишь каналами (inlets), чрез которые эти образы пересылаются, не будучи в состоянии устанавливать какое-либо непосредственное отношение (intercourse) между умом и объектом. Стол, который мы видим, кажется меньшим, если мы отойдем дальше от него, но реальный стол, существующий независимо от нас, не изменяется; следовательно, нашему уму являлось не что иное, как только образ стола (image). Таковы очевидные указания разума; и ни один человек, который рассуждает, никогда не сомневался в том, что предметы (existences), о которых мы говорим: «этот стол», «это дерево», суть не что иное, как восприятия нашего ума... Каким доводом можно доказать, что восприятия в нашем уме должны быть вызываемы внешними предметами, совершенно отличными от этих восприятий, хотя и сходными с ними (если это возможно), а не проистекают либо от энергии самого ума, либо от действия какого-либо невидимого и неизвестного духа, либо от какой-нибудь другой причины, еще более неизвестной нам?.. Каким образом этот вопрос может быть решен? Разумеется, посредством опыта, как и все другие вопросы подобного рода. Но в этом пункте опыт молчит и не может не молчать. Ум никогда не имеет перед собой никаких вещей кроме восприятий, и он никоим образом не в состоянии произвести какой бы то ни было опыт относительно соотношения между восприятиями и объектами. Поэтому предположение такого соотношения лишено всякого логического основания. Прибегать к правдивости верховного существа для доказательства правдивости наших чувств — значит обходить вопрос совершенно неожиданным образом... Раз мы поставим вопрос о внешнем мире, мы потеряем все аргументы, которыми можно бы было доказать бытие такого существа [David Нuте, An Enquiry Concerning Human Understanding, Essays and Treatises, vol. II, p. 150 — 153, Lond. 1882 (Юм Давид, Исследование человеческого познания. Опыты и рассуждения, т. II, стр. 150 — 153, Лондон, 1882. — Ред.).].

И то же самое говорит Юм в «Трактате о человеческой природе», часть IV, отдел II: «О скептицизме по отношению к чувствам». «Наши восприятия суть наши единственные объекты» (стр. 281 франц. перевода Ренувье и Пильона, 1878 г.). Скептицизмом называет Юм отказ от объяснения ощущений воздействием вещей, духа и т. п., отказ от сведения восприятий к внешнему миру, с одной стороны, к божеству или неизвестному духу, с другой. И автор предисловия к французскому переводу Юма, Пиллон (F. Pillon), философ родственного Маху направления (как увидим ниже), справедливо говорит, что для Юма субъект и объект сводятся к «группам различных восприятий», к «элементам сознания, впечатлениям, идеям и т. д.», что речь должна идти только о «группировке и комбинации этих элементов» [Psychologie de Hume. Traité de la nature humaine etc. Trad. par Ch. Renouvier et F. Pillon, Paris 1878. Introduction, p. X (Психологические работы Юма. Трактат о человеческой природе. Перевод Ш. Ренувье и Ф. Пиллона. Париж 1878. Введение, стр. X. — Ред.).]. Равным образом английский юмист Гексли, основатель меткого и верного выражения «агностицизм», подчеркивает в своей книге о Юме, что этот последний, принимая «ощущения» за «первоначальные, неразложимые состояния сознания», не вполне последователен по вопросу о том, воздействием ли объектов на человека или творческой силой ума следует объяснять происхождение ощущений. «Реализм и идеализм он (Юм) допускает как одинаково вероятные гипотезы» [Th. Huxley, «Hume», p. 74, London 1879 (Т. Гекcли, Юм, стр. 74, Лондон, 1879 г. — Ред.).]. Юм не идет дальше ощущений. «Цвета красный и синий, запах розы, это — простые восприятия... Красная роза дает нам сложное восприятие (complex impression), которое может быть разложено на простые восприятия красного цвета, запаха розы и др.» (стр. 64 — 65, там же). Юм допускает и «материалистическую позицию», и «идеалистическую» (стр. 82): «коллекция восприятий» может быть порождаема фихтевским «я», может быть «изображением или хоть символом» чего-то реального (real something). Так толкует Юма Гексли. (Ленин, Материализм и эмпириокритицизм, Соч., т. XIII, стр. 26 — 28, изд. 3-е.)

Агностик отрицает возможность познания материи

В статье «Об историческом материализме» [Предисловие к английскому переводу «Развитие социализма из утопии в науку», переведенное самим Энгельсом на немецкий язык в «Neue Zeit», XI, 1 (1892 — 1893, № 1), S. 15 и сл. Русский перевод, если я не ошибаюсь, единственный — в сборнике: «Исторический материализм», стр. 162 и след. Цитата приводится Базаровым в «Очерках» «по» философии марксизма», стр. 64.] Энгельс говорит об английских агностиках (философах линии Юма) следующее:

«...Наш агностик соглашается, что все наше знание основано на тех сообщениях (Mitteilungen), которые мы получаем через посредство наших чувств»... (N. Z., S. 18).

Итак, отметим для наших махистов, что агностик (юмист) тоже исходит из ощущений и не признает никакого иного источника знаний. Агностик — чистый «позитивист», к сведению сторонников «новейшего позитивизма»!

«...Но, — добавляет он (агностик), — откуда мы знаем, что наши чувства дают нам верные изображения (Abbilder) воспринимаемых ими вещей? И далее он сообщает нам, что когда он говорит о вещах или их свойствах, то он в действительности имеет в виду не самые эти вещи или их свойства, о которых он ничего достоверного знать не может, а лишь те впечатления, которые они произвели на его чувства»... (N. Z., S. 18).

Какие две линии философских направлений противопоставляет здесь Энгельс? Одна линия — что чувства дают нам верные изображения вещей, что мы знаем самые эти вещи, что внешний мир воздействует на наши органы чувств. Это — материализм, с которым не согласен агностик. В чем же суть его линии? В том, что он не идет дальше ощущений, в том, что он останавливается по сю сторону явлений, отказываясь видеть что бы то ни было «достоверное» за пределами ощущений. О самых этих вещах (т. е. о вещах в себе, об «объектах самих по себе», как говорили материалисты, с которыми спорил Беркли) мы ничего достоверного знать не можем, — таково совершенно определенное заявление агностика. Значит, материалист в том споре, о котором говорит Энгельс, утверждает существование и познаваемость вещей в себе. Агностик не допускает самой мысли о вещах в себе, заявляя, что ничего достоверного о них мы знать не можем. (Ленин, Материализм и эмпириокритицизм, Соч., т. XIII, стр. 87 — 88, изд. 3-е.)

III. Реакционный характер идеализма и необходимость борьбы с ним

Идеализм — защита и оправдание религии

Идеализм в философии есть более или менее ухищренная защита поповщины, учения, ставящего веру выше науки или рядом с наукой или вообще отводящего место вере. Агностицизм (от греческого слова «а» — не и «гносис» — знание) есть колебание между материализмом и идеализмом, т. е. на практике колебание между материалистической наукой и поповщиной.

К агностикам принадлежат сторонники Канта (кантианцы), Юма (позитивисты, реалисты и пр.) и современные «махисты». (Ленин, К двадцатилетию смерти Иосифа Дицгена, Соч., т. XVI, стр. 379, изд. 3-е.)

* * *

Утонченные гносеологические выверты какого-нибудь Авенариуса остаются профессорским измышлением, попыткой основать маленькую «свою» философскую секту, а на деле, в общей обстановке борьбы идей и направлений современного общества, объективная роль этих гносеологических ухищрений одна и только одна: расчищать дорогу идеализму и фидеизму, служить им верную службу. Не случайность же в самом деле, что за маленькую школку эмпириокритиков хватаются и английские спиритуалисты вроде Уорда, и французские неокритицисты, хвалящие Маха за борьбу с материализмом, и немецкие имманенты! Формула И. Дицгена «Дипломированные лакеи фидеизма» не в бровь, а в глаз бьет Маха, Авенариуса и всю их школу [Вот еще пример того, как широко распространенные течения реакционной буржуазной философии на деле используют махизм. Едва ли не «последней модой» самоновейшей американской философии является «прагматизм» (от греческого pragma — дело, действие; философия действия). О прагматизме говорят философские журналы едва ли не более всего. Прагматизм высмеивает метафизику и материализм и идеализм, превозносит опыт и только опыт, признает единственным критерием практику, ссылается на позитивистское течение вообще, опирается специально на Оствальда, Маха, Пирсона, Пуанкаре, Дюгема, на то, что наука не есть «абсолютная копия реальности», и... преблагополучно выводит из всего этого бога в целях практических, только для практики без всякой метафизики, без всякого выхода за пределы опыта (сравни William James, Pragmatism. A new name for some old ways of thinking, N. Y. 1907, p. 57 и 106 особенно) (В. Джемс, Прагматизм. Новое название для старых путей мысли, Нью-Йорк 1907 г., стр. 57 и 106. — Ред.). Различия между махизмом и прагматизмом так же ничтожны и десятистепенны с точки зрения материализма, как различия между эмпириокритизмом и эмпириомонизмом. Сравните хотя бы богдановское и прагматистское определение истины: «Истина для прагматиста есть родовое понятие для всякого рода определенных рабочих ценностей (working values) в опыте (ib., р. 68).].

Несчастье русских махистов, вздумавших «примирять» махизм с марксизмом, в том и состоит, что они доверились раз реакционным профессорам философии и, доверившись, покатились по наклонной плоскости. Приемы сочинения разных попыток развить и дополнить Маркса были очень нехитры. Прочтут Оствальда, поверят Оствальду, перескажут Оствальда, назовут это марксизмом. Прочтут Маха, поверят Маху, перескажут Маха, назовут это марксизмом. Прочтут Пуанкаре, поверят Пуанкаре, перескажут Пуанкаре, назовут это марксизмом! Ни единому из этих профессоров, способных давать самые ценные работы в специальных областях химии, истории, физики, нельзя верить ни в едином слове, раз речь заходит о философии. Почему? По той же причине, по которой ни единому профессору политической экономии, способному давать самые ценные работы в области фактических, специальных исследований, нельзя верить ни в одном слове, раз речь заходит об общей теории политической экономии. Ибо эта последняя — такая же партийная наука в современном обществе, как и гносеология. В общем и целом профессора-экономисты не что иное, как ученые приказчики класса капиталистов, и профессора философии — ученые приказчики теологов.

Задача марксистов и тут и там суметь усвоить себе и переработать те завоевания, которые делаются этими «приказчиками» (вы не сделаете например ни шагу в области изучения новых экономических явлений, не пользуясь трудами этих приказчиков), — и уметь отсечь их реакционную тенденцию, уметь вести свою линию и бороться со всей линией враждебных нам сил и классов. Вот этого-то и не сумели наши махисты, рабски следующие за реакционной профессорской философией. «Может быть, мы заблуждаемся, но мы ищем», — писал от имени авторов «Очерков» Луначарский. — Не вы ищите, а вас ищут, вот в чем беда! Не вы подходите с вашей, т. е. марксистской (ибо вы желаете быть марксистами), точки зрения к каждому повороту буржуазно-философской моды, а к вам подходит эта мода, вам навязывает она свои новые подделки во вкусе идеализма, сегодня à la Оствальд, завтра à la Мах, послезавтра à la Пуанкаре. Те глупенькие «теоретические» ухищрения (с «энергетикой», с «элементами», «интроекцией» и т. п.), которым вы наивно верите, остаются в пределах узенькой, миниатюрной школки, а идейная и общественная тенденция этих ухищрений улавливается сразу Уордами, неокритицистами, имманентами, Лопатиными, прагматистами и служит свою службу. Увлечение эмпириокритицизмом и «физическим» идеализмом так же быстро проходит, как увлечение неокантианством и «физиологическим» идеализмом, а фидеизм с каждого такого увлечения берет себе добычу, на тысячи ладов видоизменяя свои ухищрения в пользу философского идеализма.

Отношение к религии и отношение к естествознанию превосходно иллюстрирует это действительное классовое использование буржуазной реакцией эмпириокритицизма.

Возьмите первый вопрос. Не полагаете ли вы, что это случайность, если в коллективном труде против философии марксизма Луначарский договорился до «обожествления высших человеческих потенций», до «религиозного атеизма» [«Очерки», стр. 157, 159. В «3аграничной газете» тот же автор говорит о «научном социализме в его религиозном значении» (№ 3, стр. 5), а в «Образовании» 1908 г., № 1, стр. 164, он прямо пишет: «Давно зреет во мне новая религия...»] и т. п.? Если вы полагаете так, то исключительно в силу того, что русские махисты неверно осведомили публику насчет всего махистского течения в Европе и отношения этого течения к религии. Не только нет в этом отношении ничего подобного отношению Маркса, Энгельса и Дицгена, даже Фейербаха, а есть прямо обратное, начиная с заявлений Петцольдта: эмпириокритицизм «не противоречит ни теизму, ни атеизму» («Einf. i. d. Philosophie der reinen Erfahrung» [«Введение в философию чистого опыта». — Ред.], I, 351) или Маха — «религиозные мнения частное дело» (французский перевод, стр. 434) и кончая прямым фидеизмом, прямым черносотенством и Корнелиуса, который расхваливает Маха и которого расхваливает Мах, и Каруса, и всех имманентов. Нейтральность философа в этом вопросе уже есть лакейство пред фидеизмом, а дальше нейтральности не поднимаются и не могут подняться Мах и Авенариус в силу исходных пунктов своей гносеологии.

Раз вы отрицаете объективную реальность, данную нам в ощущении, вы уже потеряли всякое оружие против фидеизма, ибо вы уже скатились к агностицизму или субъективизму, а это для него только и нужно. Если чувственный мир есть объективная реальность, — всякой другой «реальности» или квази-реальности (вспомните, что Базаров поверил «реализму» имманентов, объявляющих бога «реальным понятием») закрыта дверь. Если мир есть движущаяся материя, — ее можно и должно бесконечно изучать в бесконечно сложных и детальных проявлениях и разветвлениях этого движения, движения этой материи, но вне ее, вне «физического», внешнего мира, знакомого всем и каждому, ничего быть не может. И вражда к материализму, тучи клевет на материалистов, — все это в цивилизованной и демократической Европе порядок дня. Все это продолжается до сих пор. Все это скрывается от публики русскими махистами, которые ни единого раза не попытались просто даже сопоставить выходок против материализма Маха, Авенариуса, Петцольдта и Ко с заявлениями в пользу материализма Фейербаха, Маркса, Энгельса, И. Дицгена.

Но «укрывательство» отношений Маха и Авенариуса к фидеизму ничему не поможет. Факты говорят за себя. Никакие усилия в мире не оторвут этих реакционных профессоров от того позорного столба, к которому пригвоздили их поцелуи Уорда, неокритицистов, Шуппе, Шуберта-Зольдерна, Леклера, прагматистов и т. д. И влияние названных сейчас лиц как философов и профессоров, распространенность их идей в «образованной», т. е. буржуазной, публике, специальная литература, созданная ими, вдесятеро шире и богаче, чем специальная школка Маха и Авенариуса. Школка служит, кому надо. Школкой пользуются, как надо.

Позорные вещи, до которых опустился Луначарский, — не исключение, а порождение эмпириокритицизма, и русского, и немецкого. Нельзя защищать их «хорошими намерениями» автора, «особым смыслом» его слов: будь это прямой и обычный, т. е. непосредственно фидеистический смысл, мы не стали бы и разговаривать с автором, ибо не нашлось бы наверное ни одного марксиста, для которого подобные заявления не приравнивали бы всецело Анатолия Луначарского к Петру Струве. Если этого нет (а этого еще нет), то исключительно потому, что мы видим «особый» смысл и воюем, пока еще есть почва для товарищеской войны. В том-то и позор заявлений Луначарского, что он мог связать их с своими «хорошими» намерениями. В том-то и зло его «теории», что она допускает такие средства или такие выводы в осуществление благих намерений. В том-то и беда, что «благие» намерения остаются в лучшем случае субъективным делом Карпа, Петра, Сидора, а общественное значение подобных заявлений безусловно и неоспоримо, и никакими оговорками и разъяснениями ослаблено быть не может.

Надо быть слепым, чтобы не видеть идейного родства между «обожествлением высших человеческих потенций» Луначарского и «всеобщей подстановкой» психического под всю физическую природу Богданова. Это — одна и та же мысль, выраженная в одном случае преимущественно с точки зрения эстетической, в другом — гносеологической. «Подстановка», молча и с другой стороны подходя к делу, уже обожествляет «высшие человеческие потенции», отрывая «психическое» от человека и подставляя необъятно-расширенное, абстрактное, божественно-мертвое «психическое вообще» под всю физическую природу. А «Логос» Юшкевича, вносимый «в иррациональный поток данного»?

Коготок увяз — всей птичке пропасть. А наши махисты все увязли в идеализме, т. е. ослабленном, утонченном фидеизме, увязли с того самого момента, как взяли «ощущение» не в качестве образа внешнего мира, а в качестве особого «элемента». Ничье ощущение, ничья психика, ничей дух, ничья воля, — к этому неизбежно скатиться, если не признавать материалистической теории отражения сознанием человека объективно реального внешнего мира. (Ленин, Материализм и эмпириокритицизм, Соч., т. XIII, стр. 279 — 282, изд. 3-е.)

Против богоискательства и богостроительства

(14 ноября 1913)

Дорогой А. М.! Что же это вы такое делаете? — просто ужас, право!

Вчера прочитал в «Речи» ваш ответ на «вой» за Достоевского и готов был радоваться, а сегодня приходит ликв(идаторская) газета и там напечатан абзац вашей статьи, которого в «Речи» не было.

Этот абзац таков:

«А «богоискательство» надобно на время» (только на время?) «отложить, — это занятие бесполезное: нечего искать, где не положено. Не посеяв, не сожнешь. Бога у вас нет, вы еще» (еще!) «не создали его. Богов не ищут, — их создают; жизнь не выдумывают, а творят».

Выходит, что вы против «богоискательства» только «на время»!! Выходит, что вы против богоискательства только ради замены его богостроительством!!

Ну, разве это не ужасно, что у вас выходит такая штука?

Богоискательство отличается от богостроительства или богосозидательства или боготворчества и т. п. ничуть не больше, чем желтый черт отличается от черта синего. Говорить о богоискательстве не для того, чтобы высказаться против всяких чертей и богов, против всякого идейного труположства (всякий боженька есть труположство — будь это самый чистенький, идеальный, не искомый, а построяемый боженька, все равно), — а для предпочтения синего черта желтому это во сто раз хуже, чем не говорить совсем.

В самых свободных странах, в таких странах, где совсем неуместен призыв к «демократии, к народу, к общественности и науке», — в таких странах (Америка, Швейцария и т. п.) народ и рабочих отупляют особенно усердно именно идеей чистенького, духовного, построяемого боженьки. Именно потому, что всякая религиозная идея, всякая идея о всяком боженьке, всякое кокетничанье даже с боженькой есть невыразимейшая мерзость, особенно терпимо (а часто даже доброжелательно) встречаемая демократической буржуазией, — именно поэтому это — самая опасная мерзость, самая гнусная «зараза». Миллион грехов, пакостей, насилий и зараз физических гораздо легче раскрываются толпой и потому гораздо менее опасны, чем тонкая, духовная, приодетая в самые нарядные «идейные» костюмы идея боженьки. Католический поп, растлевающий девушек (о котором я сейчас случайно читал в одной немецкой газете), — гораздо менее опасен именно для «демократии», чем поп без рясы, поп без грубой религии, поп идейный и демократический, проповедующий созидание и сотворение боженьки. Ибо первого попа легко разоблачить, осудить и выгнать, — а второго нельзя выгнать так просто, разоблачить его в тысячу раз труднее, «осудить» его ни один «хрупкий и жалостно шаткий» обыватель не согласится.

И вы, зная «хрупкость и жалостную шаткость (русской, почему русской? а итальянская лучше??) мещанской души, смущаете эту душу ядом, наиболее сладеньким и наиболее прикрытым леденцами и всякими раскрашенными бумажками!!

Право, это ужасно.

«Довольно уже самооплеваний, заменяющих у нас самокритику».

А богостроительство не есть ли худший вид самооплевания?? Всякий человек, занимающийся строительством бога или даже только допускающий такое строительство, оплевывает себя худшим образом, занимаясь вместо «деяний» как раз самосозерцанием, самолюбованием, причем «созерцает»-то такой человек самые грязные, тупые, холопские черты или черточки своего «я», обожествляемые богостроительством.

С точки зрения не личной, а общественной, всякое богостроительство есть именно любовное самосозерцание тупого мещанства, хрупкой обывательщины, мечтательного «самооплевания» филистеров и мелких буржуа, «отчаявшихся и уставших» (как вы изволили очень верно сказать про душу — только не «русскую» надо бы говорить, а мещанскую, ибо еврейская, итальянская, английская — все один черт, везде паршивое мещанство одинаково гнусно, а «демократическое мещанство», занятое идейным труположством, сугубо гнусно).

Вчитываясь в вашу статью и доискиваясь, откуда у вас эта описка выйти могла, я недоумеваю. Что это? Остатки «Исповеди», которую вы сами не одобряли?? Отголоски ее??

Или иное — например, неудачная попытка согнуться до точки зрения общедемократической вместо точки зрения пролетарской? Может быть для разговора с «демократией вообще» вы захотели (простите за выражение) посюсюкать, как сюсюкают с детьми? может быть «для популярного изложения» обывателям захотели допустить на минуту его или их, обывателей, предрассудки??

Но ведь это — прием неправильный во всех смыслах и во всех отношениях!

Я написал выше, что в демократических странах совсем неуместен был бы со стороны пролетарского писателя призыв «к демократии, к народу, к общественности и науке». Ну, а у нас в России?? Такой призыв не совсем уместен, ибо он тоже как-то льстит обывательским предрассудкам. Призыв какой-то общий до туманности — у нас даже Изгоев из «Русской Мысли» обеими руками его подпишет. Зачем же брать такие лозунги, которые вы-то отделяете превосходно от изгоевщины, но читатель не сможет отделить?? Зачем для читателя набрасывать демократический флер вместо ясного различения мещан (хрупких, жалостно шатких, усталых, отчаявшихся, самосозерцающих, богосозерцающих, богостроительских, богопотакающих, самооплевывающихся, бестолково-анархистичных — чудесное слово!! и прочая и прочая) — и пролетариев (умеющих быть бодрыми не на словах, умеющих различать «науку и общественность» буржуазии от своей, демократию буржуазную от пролетарской)?

Зачем вы это делаете?

Обидно дьявольски. («Ленинский сборник» I, Письмо Горькому, стр. 145 — 147, 1925 г.)

Идея бога — идея рабства

Декабрь 1913 г. По вопросу о боге, божественном и обо всем, связанном с этим, у вас получается противоречие — то самое, по-моему, которое я указывал в наших беседах во время нашего последнего свидания на Капри: вы порвали (или как бы порвали) с «впередовцами», не заметив идейных основ «впередовства».

Так и теперь. Вы «раздосадованы», вы «не можете понять, как проскользнуло слово на время» [Слово «на время» относится к цитатеиз статьиГорького, приведенной и разобранной Лениным в письме к Горькому от 14 ноября 1913 г. — Ред.] — так вы пишите — и в то же самое время вы защищаете идею бога и богостроительства.

«Бог есть комплекс тех, выработанных племенем, нацией, человечеством, идей, которые будят и организуют социальные чувства, имея целью связать личность с обществом, обуздать зоологический индивидуализм».

Эта теория явно связана с теорией или теориями Богданова и Луначарского.

И она — явно неверна и явно реакционна. Наподобие христианских социалистов (худшего вида «социализма» и худшего извращения его) вы употребляете прием, который (несмотря на ваши наилучшие намерения) повторяет фокус-покус поповщины: из идеи бога убирается прочь то, что исторически и житейски в ней есть (нечисть, предрассудки, освящение темноты и забитости, с одной стороны, крепостничества и монархии, с другой), причем вместо исторической и житейской реальности в идею бога вкладывается добренькая мещанская фраза (бог = «идеи, будящие и организующие социальные чувства»).

Вы хотите этим сказать «доброе и хорошее», указать на «Правду-Справедливость» и тому подобное. Но это ваше доброе желание остается вашим личным достоянием, субъективным «невинным пожеланием». Раз вы его написали, оно пошло в массу, и его значение определяется не вашим добрым пожеланием, а соотношением общественных сил, объективным соотношением классов. В силу этого соотношения выходит (вопреки вашей воле и независимо от вашего сознания), выходит так, что вы подкрасили, подсахарили идею клерикалов, Пуришкевичей, Н(иколая) II и гг. Струве, ибо на деле идея бога им помогает держать народ в рабстве. Приукрасив идею бога, вы приукрасили цепи, коими они сковывают темных рабочих и мужиков. Вот — скажут попы и Ко — какая хорошая и глубокая это идея — (идея бога), как признают даже «ваши», гг. демократы, вожди, — и мы (попы и Ко) служим этой идее.

Неверно, что бог есть комплекс идей, будящих и организующих социальные чувства. Это — богдановский идеализм, затушевывающий материальное происхождение идей. Бог есть (исторически и житейски) прежде всего комплекс идей, порожденных тупой придавленностью человека и внешней природой и классовым гнетом, — идей, закрепляющих эту придавленность, усыпляющих классовую борьбу. Было время в истории, когда, несмотря на такое происхождение и такое действительное значение идеи бога, борьба демократии и пролетариата шла в форме борьбы одной религиозной идеи против другой.

Но и это время давно прошло.

Теперь и в Европе и в России всякая, даже самая утонченная, самая благонамеренная защита или оправдание идеи бога есть оправдание реакции.

Все ваше определение насквозь реакционно и буржуазно. Бог = комплекс идей, к[ото]рые «будят и организуют социальные чувства, имея целью связать личность с обществом, обуздать зоологический индивидуализм».

Почему это реакционно? Потому, что подкрашивает поповско-крепостническую идею «обуздания» зоологии.

В действительности «зоологический индивидуализм» обуздала не идея бога, обуздало его и первобытное стадо и первобытная коммуна.

Идея бога всегда усыпляла и притупляла «социальные чувства», подменяя живое мертвечиной, будучи всегда идеей рабства (худшего, безысходного рабства). Никогда идея бога не «связывала личность с обществом», а всегда связывала угнетенные классы верой в божественность угнетателей.

Буржуазно ваше определение (и не научно, неисторично), ибо оно оперирует огульными, общими, «робинзоновскими» понятиями вообще — а не определенными классами определенной исторической эпохи.

Одно дело — идея бога у дикаря, зырянина и т. п. (полудикаря тоже), другое — у Струве и Ко. В обоих случаях эту идею поддерживает классовое господство (и эта идея поддерживает его). «Народное» понятие о боженьке и божецком есть «народная» тупость, забитость, темнота, совершенно такая же, как «народное представление» о царе, о лешем, о таскании жен за волосы. Как можете вы «народное представление» о боге называть «демократическим», я абсолютно не понимаю.

Что философский идеализм «всегда имеет в виду только интересы личности», это неверно. У Декарта по сравнению с Гассенди больше имелись в виду интересы личности? Или у Фихте и Гегеля против Фейербаха?

Что «богостроительство есть процесс дальнейшего развития и накопления социальных начал в индивидууме и в обществе», это прямо ужасно!! Если бы в России была свобода, ведь вас бы вся буржуазия подняла на щит за такие вещи, за эту социологию и теологию чисто буржуазного типа и характера.

Ну, пока довольно — и то затянулось письмо. Еще раз крепко жму руку и желаю здоровья. (Ленинский сборник I, Письмо Максиму Горькому, стр. 149 — 151, 1925 г.)

Классовые и гносеологические корни идеализма

Идеализм первобытный: общее (понятие, идея) есть отдельное существо. Это кажется диким, чудовищно (вернее: ребячески) нелепым. Но разве не в том же роде (совершенно в том же роде) современный идеализм, Кант, Гегель, идея бога? Столы, стулья и идеи стола и стула; мир и идея мира (бог); вещь и «нумен», непознаваемая «вещь в себе»; связь земли и солнца, природы вообще — и закон, логос, бог. Раздвоение познания человека и возможность идеализма (= религии) даны уже в первой элементарной абстракции «дом» вообще и отдельные домы.

Подход ума (человека) к отдельной вещи, снятие слепка (= понятия) с нее не есть простой, непосредственный, зеркально-мертвый акт, а сложный, раздвоенный, зигзагообразный, включающий в себя возможность отлета фантазии от жизни; мало того: возможность превращения (и притом незаметного, несознаваемого человеком превращения) абстрактного понятия, идеи в фантазию (in letzter Instanz = бога). Ибо и в самом простом обобщении, в элементарнейшей общей идее («стол» вообще) есть известный кусочек фантазии. Vice versa: нелепо отрицать роль фантазии и в самой строгой науке: ср. Писарев о мечте полезной, как толчке к работе, и о мечтательности пустой. («Ленинский сборник» XII, cтр. 337 — 339, 1930 г.)

* * *

Философский идеализм есть только чепуха с точки зрения материализма грубого, простого, метафизичного. Наоборот, с точки зрения диалектического материализма философский идеализм есть одностороннее преувеличенное, überschwengliches (Dietzgen) развитие (раздувание, распухание) одной из черточек, сторон, граней познания в абсолют, оторванный от материи, от природы, обожествленный. («Ленинский сборник» XII, стр. 326, 1930 г.)

Классовые корни религии

Идеализм есть поповщина. Верно. Но идеализм философский есть («вернее» и «кроме того») дорога к поповщине через один из оттенков бесконечно сложного познания (диалектического) человека.

Познание человека не есть (resp, не идет по) прямая линия, а кривая линия, бесконечно приближающаяся к ряду кругов, к спирали. Любой отрывок, обломок, кусочек этой кривой линии может быть превращен (односторонне превращен) в самостоятельную, целую, прямую линию, которая (если за деревьями не видеть леса) ведет тогда в болото, в поповщину (где ее закрепляет классовый интерес господствующих классов). Прямолинейность и односторонность, деревянность и окостенелость, субъективизм и субъективная слепота voilà гносеологические корни идеализма. А у поповщины (= философского идеализма) конечно есть гносеологические корни, она не беспочвенна, она есть пустоцвет, бесспорно, но пустоцвет, растущий на живом дереве живого, плодотворного, истинного, могучего, всесильного, объективного, абсолютного человеческого познания. («Ленинский сборник» XII, «К вопросу о диалектике», стр. 326, 1930 г.)

NB сей афоризм

Мы должны бороться с религией. Это — азбука всего материализма и, следовательно, марксизма. Но марксизм не есть материализм, остановившийся на азбуке. Марксизм идет дальше. Он говорит: надо уметь бороться с религией, а для этого надо материалистически объяснить источник веры и религии у масс. Борьбу с религией нельзя ограничивать абстрактно-идеологической проповедью, нельзя сводить к такой проповеди, эту борьбу надо поставить в связь с конкретной практикой классового движения, направленного к устранению социальных корней религии. Почему держится религия в отсталых слоях городского пролетариата, в широких слоях полупролетариата, а также в массе крестьянства? По невежеству народа, отвечает буржуазный прогрессист, радикал или буржуазный материалист. Следовательно, долой религию, да здравствует атеизм, — распространение атеистических взглядов есть главная наша задача. Марксист говорит: неправда. Такой взгляд есть поверхностное, буржуазно ограниченное культурничество. Такой взгляд недостаточно глубоко, не материалистически, а идеалистически объясняет корни религии. В современных капиталистических странах это — корни, главным образом, социальные. Социальная придавленность трудящихся масс, кажущаяся полная беспомощность их перед слепыми силами капитализма, который причиняет ежедневно и ежечасно в тысячу раз больше самых ужасных страданий, самых диких мучений рядовым рабочим людям, чем всякие из ряду вон выходящие события вроде войн, землетрясений и т. д., — вот в чем самый глубокий современный корень религии. «Страх создал богов». Страх перед слепой силой капитала, которая слепа, ибо не может быть предусмотрена массами народа, которая на каждом шагу жизни пролетария и мелкого хозяйчика грозит принести ему и приносит «внезапное», «неожиданное», «случайное» разорение, гибель, превращение в нищего, в паупера, в проститутку, голодную смерть, — вот тот корень современной религии, который прежде всего и больше всего должен иметь в виду материалист, если он не хочет оставаться материалистом приготовительного класса. Никакая просветительная книжка не вытравит религии из забитых капиталистической каторгой масс, зависящих от слепых разрушительных сил капитализма, пока эти массы сами не научатся объединенно, организованно, планомерно, сознательно бороться против этого корня религии, против господства капитала во всех формах... (Ленин, Об отношении рабочей партии к религии, Соч., т. XIV, стр. 70 71, изд. 3-е.)

IV. Материализм до Маркса

1. Французский материализм XVIII в. и его историческое значение

Французское просвещение XVIII столетия, и в особенности французский материализм, представляет собою не только борьбу против существующих политических учреждений, религии и теологии, но также открытую, ясно выраженную борьбу против метафизики XVII столетия и против всякой метафизики вообще, — против метафизики Декарта, Мальбранша, Спинозы и Лейбница. Философия была противопоставлена метафизике, подобно тому как Фейербах при своем первом решительном выступлении против Гегеля противопоставил трезвую философию пьяной спекуляции. Пораженная французским просвещением, и в особенности французским материализмом, метафизика XVII столетия праздновала свою победоносную, полную содержания реставрацию в лице немецкой философии, а именно в спекулятивной немецкой философии XIX столетия. После того как Гегель гениальным образом соединил ее со всей прежней метафизикой и с немецким идеализмом, создав метафизическое универсальное царство, нападки на теологию снова, как в XVIII столетии, шли рядом с нападками на спекулятивную метафизику и на всякую метафизику вообще. Материализм, пополненный теперь тем, что было добыто самой спекуляцией, и совпадающий с гуманизмом, навсегда покончит с метафизикой. Подобно тому как Фейербах в теории французский и английский социализм и коммунизм являются на практике материализмом, совпадающим с гуманизмом.

«Выражаясь точно и прозаически», существуют два направления французского материализма: одно берет свое начало от Декарта, другое от — Локка. Последний вид материализма составляет, по преимуществу, французский образовательный элемент и ведет прямо к социализму. Первый, механический материализм, сливается с французским естествознанием. В ходе развития оба направления перекрещиваются. Нам нет надобности входить в подробное рассмотрение французского материализма, ведущего свое происхождение непосредственно от Декарта; точно так же незачем останавливаться на французской школе Ньютона и на развитии французского естествознания вообще.

Заметим лишь следующее:

В своей физике Декарт приписывает материи самостоятельную творческую силу и механическое движение рассматривает как проявление жизни материи. Он совершенно отделяет свою физику от своей метафизики. В границах его физики материя представляет собой единственную субстанцию, единственное основание бытия и познания.

Механический французский материализм примкнул к физике Декарта, в противоположность его метафизике. Его ученики были по профессии антиметафизики, т. е. физики.

Врачом Леруа начинается эта школа, в враче Кабинисе она достигла своего кульминационного пункта, врач Ламеттри является ее центром. Еще при жизни Декарта Леруа применил к человеческой душе взгляд своего учителя на строение животного тела (подобно Ламеттри в XVII в.) и объявил душу модусом тела, а идеи механическим движением.

Леруа был даже уверен, что Декарт скрыл свой истинный взгляд на этот вопрос. Декарт протестовал против этого. В конце XVIII столетия Кабанис закончил разработку картезианского материализма в своем произведении «Rapport du physique et du moral de l'homme».

Картезианский материализм существует еще и поныне во Франции. Значительных успехов он достиг в механическом естествознании, которое менее всего можно, «выражаясь точно и прозаически», упрекнуть в романтике.

Метафизика XVII столетия, главным представителем которой во Франции был Декарт, должна была со дня своего рождения вести борьбу с материализмом. Материализм выступил против Декарта в лице Гассенди, возродившего эпикурейский материализм. Французский и английский материализм всегда сохранял внутреннюю связь с Демокритом и Эпикуром. Другого противника картезианская метафизика встретила в лице английского материалиста Гоббса. Гассенди и Гоббс победили свою противницу спустя долгое время после своей смерти, в то время, когда она официально господствовала во всех французских школах.

Вольтер заметил, что равнодушие французов XVIII столетия к спору иезуитов с янсенистами следует приписать не столько влиянию философии, сколько финансовым спекуляциям Лоу. И в самом деле, падение метафизики ХVII столетия постольку может быть объяснено материалистической теорией XVIII столетия, поскольку само это теоретическое движение находит себе объяснение в практике тогдашней французской жизни. Жизнь эта была направлена на непосредственную действительность, на мирское наслаждение и мирские интересы, на земной мир. Ее антитеологической, антиметафизической, материалистической практике должны были соответствовать антитеологические, антиметафизические, материалистические теории. Метафизика практически потеряла всякий кредит. Нам необходимо здесь в кратких чертах отметить лишь теоретический ход этой эволюции.

Метафизика XVII столетия еще заключала в себе положительное, земное содержание (вспомним Декарта, Лейбница и др.). Она делала открытия в математике, физике и других точных науках, которые казались связанными с нею. Но уже в начале XVIII столетия эта мнимая связь была уничтожена. Положительные науки отделились от метафизики и отмежевали себе свою собственную область. Все богатство метафизики ограничилось теперь только миром идей и божественными предметами, и это как раз в то время, когда реальные сущности и земные вещи начали сосредоточивать на себе весь интерес. Метафизика стала плоской. В том самом году, когда скончались последние великие французские метафизики XVII века, Мальбранш и Арно, родились Гельвеций и Кондильяк.

Человеком, теоретически подорвавшим всякое доверие к метафизике XVII столетия и ко всякой метафизике вообще, был Пьер Бейль. Его оружием служил скептицизм, который сам был выкован из волшебных формул метафизики. Он сам исходил, прежде всего, из картезианской метафизики. Подобно тому как Фейербаха борьба против спекулятивной теологии толкнула на борьбу против спекулятивной философии именно потому, что он увидел в умозрении последнюю опору теологии и вынужден был заставить теологов вернуться обратно от мнимой науки к грубой отталкивающей вере, точно так же религиозное сомнение привело Бейля к сомнению в метафизике, служившей основой для веры. Он подверг поэтому критике все историческое развитие метафизики. Он стал ее историком для того, чтобы написать историю ее смерти. Он, по преимуществу, опровергал Спинозу и Лейбница.

Пьер Бейль не только разрушил метафизику с помощью скептицизма, очищая тем самым почву для усвоения материализма и философии здравого смысла во Франции, он возвестил появление атеистического общества, которое вскоре действительно начало существовать, посредством доказательства того, что возможно существование общества, состоящего из атеистов, что атеист может быть почтенным человеком, что человека унижают не атеизм, а предрассудки и идолопоклонство.

По выражению одного французского писателя, Пьер Бейль был «последним метафизиком в смысле XVII столетия и первым философом в смысле XVIII столетия».

Кроме отрицательного опровержения теологии и метафизики XVII столетия необходима была еще положительная антиметафизическая система. Чувствовалась необходимость в такой книге, которая привела бы в систему тогдашнюю жизненную практику и дала бы ей теоретическое обоснование. Сочинение Локка о «Происхождении человеческого рассудка» очень кстати явилось с того берега пролива. Оно встречено было с энтузиазмом, как давно и страстно ожидаемый гость.

Спрашивается: не был ли Локк учеником Спинозы? «Грешная» история может на это ответить:

Материализм — прирожденный сын Великобритании. Еще британский схоластик Дунс Скотт спрашивал себя: «не способна ли материя мыслить?»

Чтобы сделать возможным такое чудо, он взывал к господнему всемогуществу, т. е. он заставил самое теологию проповедовать материализм. Кроме того он был номиналистом. Номинализм был одним из главных элементов английского материализма и вообще является первым выражением материализма.

Но истинным родоначальником английского материализма и вообще опытных наук новейшего времени был Бэкон. Естествознание является в его глазах истинной наукой, а физика, опирающаяся на свидетельство внешних чувств, — важнейшей частью естествознания. Анаксагор с его гомеомериями и Демокрит с его атомами часто приводятся им как авторитеты. По его учению, чувства непогрешимы и составляют источник всякого знания. Наука есть опытная наука и состоит в применении рационального метода к чувственным данным. Индукция, анализ, сравнение, наблюдение, эксперименты суть главные условия рационального метода. Первым и самым важным из прирожденных свойств материи является движение, — не только как механическое и математическое движение, но еще больше как стремление, как жизненный дух, как напряжение, или, как выражается Яков Беме, мучение (Qual) материи. Первичные формы материи суть живые, индивидуализирующие, внутренне присущие ей, создающие специфические различия, существенные силы.

В Бэконе, как первом творце материализма, в наивной еще форме скрыты зародыши всестороннего развития этого учения. Материя улыбается своим поэтическим чувственным блеском всему человеку. Но изложенное в афористической форме учение Бэкона еще полно теологической непоследовательности.

В своем дальнейшем развитии материализм становится односторонним. Гоббс является систематиком бэконовского материализма. Чувственность теряет свои яркие краски и превращается в абстрактную чувственность геометра. Физическое движение приносится в жертву механическому, или математическому, движению, геометрия провозглашается главной наукой. Материализм становится враждебным человеку. Чтобы преодолеть человеконенавистнический, бесплотный дух в его собственной области, материализм должен сам умертвить свою плоть и сделаться аскетом. Он выступает как рассудочное существо, но зато он с беспощадной последовательностью развивает все выводы рассудка.

Если чувственность есть источник всякого познания, как утверждает Гоббс, исходя из Бэкона, то созерцание, мысль, представление и т. д. суть не что иное, как фантомы телесного мира, более или менее лишенного своих, доступных внешним чувствам, форм. Наука может только дать названия этим фантомам. Одно и то же название может быть приложено ко многим фантомам. Могут даже существовать названия названий. Но было бы противоречием, с одной стороны, видеть в чувственном мире источник всех идей, с другой же стороны — утверждать, что слово есть нечто большее, чем слово, что кроме существующих в представлении, всегда лишь отдельных существ, имеются еще общие сущности. Бестелесная субстанция представляет собою такое же противоречие, как бестелесное тело. Тело, бытие, субстанция, — все это есть одна и та же реальная идея. Нельзя отделить мысль от той материи, которая мыслит. Она является субъектом всех изменений. Слово бесконечныйбессмысленно, если оно не обозначает нашей способности увеличивать без конца всякую данную величину. Так как только материальное доступно восприятию и познанию, то нельзя ничего знать о существовании бога. Достоверно для меня лишь мое собственное существование. Всякая человеческая страсть есть механическое движение, которое кончается или начинается. Объекты наших стремлений составляют благо. Человек подчинен тем же законам, что и природа. Сила и свобода — тожественны.

Гоббс систематизировал Бэкона, но не дал обстоятельного обоснования главному принципу — происхождению знаний и идей из чувственного мира. Этот принцип Бэкона и Гоббса был разработан Локком в его «Опыте о происхождении человеческого рассудка».

Гоббс уничтожил теистические предрассудки бэконовского материализма; Коллинс, Додваль, Ковард, Гартли и Пристли разрушили последние теологические рамки локковского сенсуализма. Теизм — по крайней мере, для материалиста — есть не больше, как удобная и мягкая форма избавления от религии.

Мы уже упоминали о том, насколько появление произведения Локка отвечало потребностям французского просвещения. Локк обосновал философию bon sens здравого смысла, т. е. сказал косвенным образом, что не может быть философии, отличной от рассудка, опирающегося на показания здоровых человеческих чувств.

Непосредственный ученик и французский истолкователь Локка, Кондильяк, немедленно направил локковский сенсуализм против метафизики XVII столетия. Он доказал, что французы с полным правом отвергли эту метафизику как простой и неудачный плод воображения и теологических предрассудков. Он обнародовал труд, в котором опровергал системы Декарта, Спинозы, Лейбница и Мальбранша.

В своем произведении «Essai sur l’origine des connaissances humaines» он развивал точку зрения Локка, доказывая, что не только душа, но и чувства, не только искусство создавать идеи, но и искусство чувственного восприятия составляют дело опыта и привычки. От воспитания и внешних обстоятельств зависит поэтому все развитие человека. Только электрическая философия вытеснила впоследствии Кондильяка из французских школ.

Различие французского и английского материализма соответствует различию между этими нациями. Французы наделили английский материализм остроумием, плотью, кровью и красноречием. Они придали ему недостававшие еще темперамент и грацию. Они цивилизовали его.

У Гельвеция, тоже исходившего из Локка, материализм получает настоящий французский характер. Он непосредственно применяется к общественной жизни (Helvetius, «De l’homme»). Чувственные впечатления, себялюбие, наслаждение и правильно понятый личный интерес составляют основу морали. Природное равенство человеческих духовных способностей, единство успехов разума с успехами индустрии, природная доброта человека, всемогущество воспитания — вот главные моменты его системы.

Произведения Ламеттри представляют собой опыт соединения картезианского материализма с английским. Ламеттри пользуется физикой Декарта во всех ее подробностях. Его «L’homme-machine» построен по образцу животного — машины Декарта. В «Système de la nature» Гольбаха часть, посвященная физике, также представляет собой соединение французского и английского материализма, теория же нравственности, по существу, опирается на мораль Гельвеция. Робинэ («De la nature»), тот французский материалист, который больше всех сохранил связь с метафизикой и потому удостоился похвалы Гегеля, ссылается определеннейшим образом на Лейбница.

О Вольнее, Дюпюи, Дидро и др. нам нет надобности говорить, как и о физиократах, после того как мы, с одной стороны, выяснили двойное происхождение французского материализма от физики Декарта и английского материализма, а с другой стороны — указали на противоположность французского материализма метафизике XVII столетия, метафизике Декарта, Спинозы, Мальбранша и Лейбница. Немцы обратили внимание впервые на эту противоположность только после того, как сами вступили в борьбу со спекулятивной метафизикой.

Как картезианский материализм приводит к естествознанию в тесном смысле слова, так другое направление французского материализма приводит непосредственно к социализму и коммунизму.

Не требуется большого остроумия, чтобы усмотреть связь между учением материализма о прирожденной склонности к добру, о равенстве умственных способностей людей, о всемогуществе опыта, привычки, воспитания, о влиянии внешних обстоятельств на человека, о высоком значении индустрии, о нравственном праве на наслаждение и т. д. — и коммунизмом и социализмом. Если человек черпает все свои знания, ощущения и пр. из чувственного мира и опыта, получаемого от этого мира, то надо, стало быть, так устроить окружающий мир, чтобы человек познавал в нем истинно-человеческое, чтобы он привыкал в нем воспитывать в себе человеческие свойства. Если правильно понятый интерес составляет принцип всякой морали, то надо стало быть, стремиться к тому, чтобы частный интерес отдельного человека совпадал с общечеловеческими интересами. Если человек несвободен в материалистическом смысле, т. е. если он свободен не вследствие отрицательной силы избегать того или другого, а вследствие положительной силы проявлять свою истинную индивидуальность, то должно не наказывать преступления отдельных лиц, а уничтожить антисоциальные источники преступления и предоставить каждому необходимый общественный просмотр для его существенных жизненных проявлений.

Если характер человека создается обстоятельствами, то надо, стало быть, сделать обстоятельства человечными. Если человек, по природе своей, общественное существо, то он, стало быть, только в обществе может развить свою истинную природу, и о силе его природы надо судить не по отдельным личностям, а по целому обществу.

Эти и им подобные положения вы можете найти почти дословно даже у самых старых французских материалистов. Здесь не место входить в их оценку. Свидетельством социалистической тенденции материализма может служить «3ащита пороков» Мандевиля, одного из ранних английских учеников Локка. Он доказывает, что в современном обществе пороки необходимы и полезны. Это ни в каком случае нельзя признать защитой современного общества.

Фурье непосредственно исходит из учения французских материалистов. Бабувисты были грубыми, нецивилизованными материалистами, но и развитой коммунизм ведет свое происхождение непосредственно от французского материализма. Материализм в той именно форме, какую ему придал Гельвеций, возвращается на свою родину, в Англию. Мораль Гельвеция служила основой системы морали Бентама, построенной на правильно понятом личном интересе, а Оуэн, исходивший из теории Бентама, кладет начало английскому коммунизму. Француз Кабэ, изгнанный в Англию, испытывает на себе влияние тамошних коммунистических идей и, по возвращении во Францию, становится самым популярным, хотя и самым поверхностным представителем коммунизма. Более научные французские коммунисты, Дезами, Гэй и др., развивают, подобно Оуэну, учение материализма как учение реального гуманизма и как логическую основу коммунизма. (К. Маркс и Ф. Энгельс, Святое семейство, т. III, стр. 153 — 161.)

Ограниченность материализма XVIII века

Материализм прошлого (XVIII) века был преимущественно механическим, потому что из всех естественных наук к тому времени достигла известной законченности только механика, и именно только механика твердых тел (земных и небесных) — короче, механика тяжести. Химия имела еще детский вид, в ней придерживались еще теории флогистона [Согласно этой теории сущность горения состояла в том, что от горящего тела якобы отделяется особое огненное вещество, названное флогистоном. В конце XVIII века ученые нащупали иное объяснение процесса горения. Французский химик Лавуазье, пользуясь указанием английского химика Пристлея, выдвинул теорию, что при горении вовсе не выделяется какой-то таинственный флогистон из горящего тела, а наоборот, особый элемент, кислород соединяется с горящим телом. Этим открытием, как говорит Энгельс, Лавуазье «впервые поставил на ноги всю химию, которая в своей флогистической форме стояла на голове» (Ф. Энгельс, Предисловие ко II тому «Капитала», 1885 г. — Ред.).]. Биология была еще в пеленках; растительный и животный организм был исследован лишь вчерне, его объясняли чисто механическими причинами. В глазах материалистов XVIII столетия человек был машиной, как животные в глазах Декарта. Исключительное приложение мерила механики к химическим и органическим процессам, в области которых механические законы хотя и продолжают действовать, но отступают на задний план перед другими, высшими законами, — составляет первую своеобразную, но неизбежную тогда ограниченность классического французского материализма.

Вторая своеобразная ограниченность этого материализма заключается в неспособности его понять мир в качестве процесса, как вещество, которое находится в непрерывном развитии. Это соответствовало тогдашнему состоянию естествознания и связанному с ним метафизическому, т. е. антидиалектическому, методу философского мышления. Природа находится в вечном движении: это знали и тогда. Но по тогдашнему представлению это движение вращалось точно так же вечно в круге и таким образом оставалось собственно на одном и том же месте: оно всегда приводило к одним и тем же неизменным последствиям. Такое представление было тогда неизбежно. Кантовская теория возникновения солнечной системы [Теория, объясняющая происхождение солнца и планет из вращающихся раскаленных туманностей. — Ред.] тогда только что появилась и казалась пока лишь простым курьезом. История развития земли, геология, была еще совершенно неизвестна. Мысль о происхождении нынешних живых существ путем продолжительного развития, ведущего от простого к сложному, не могла еще тогда иметь научной основы. Неизбежным становилось поэтому отсутствие исторического взгляда на природу. И этот недостаток тем меньше можно поставить в вину философам XVIII века, что его не чужд даже Гегель. У Гегеля природа, как простое «обнаружение» идеи, неспособна к развитию во времени; она может лишь развертывать свое многообразие в пространстве, и таким образом осужденная на вечное повторение тех же процессов она одновременно и одну рядом с другой выставляет все заключающиеся в ней ступени развития. И эту бессмыслицу развития в пространстве, но вне времени, — которое есть основное условие всякого развития — Гегель навязывал природе тогда, когда уже достаточно была разработана и геология, и эмбриология, и физиология растений и животных, и органическая химия, и когда, на основе этих новых наук, уже повсюду зарождались гениальные догадки-предтечи позднейшей теории развития (например, Гете и Ламарк). Но так повелевала система, и ради системы метод должен был изменить самому себе.

В области истории — то же отсутствие исторического взгляда на вещи. Здесь затуманивала взор борьба с остатками средневековья. На средние века смотрели как на простой перерыв в ходе истории, причиненный тысячелетним всеобщим варварством. Никто не обращал внимание на великие шаги вперед, сделанные в течение средних веков: расширение культурной области Европы, великие жизнеспособные нации, образовавшиеся там в тесном взаимном соседстве, наконец, огромные технические успехи XIV и XV столетий. Вследствие этого становился невозможным правильный взгляд на великую историческую связь, а история, в лучшем случае, являлась не более, как готовым к услугам философа сборником иллюстраций и примеров. (Ф. Энгельс, Людвиг Фейербах, стр. 24 — 25.)

Материализм Фейербаха

Взятое в целом, учение Гегеля оставляло, как мы видели, много свободного места для практических взглядов самых различных партий. Практическое значение имели в тогдашней Германии прежде всего две вещи: религия и политика. Человек, дороживший преимущественно системой Гегеля, мог быть довольно консервативен в каждой из этих областей. Тот же, кто главным считал диалектический метод, мог и в политике, и в религии принадлежать к самой крайней оппозиции. Сам Гегель, несмотря на нередкие в его сочинениях взрывы революционного гнева, вообще склонялся преимущественно к консервативной стороне: недаром же его система стоила ему гораздо более «тяжелой работы мысли», чем его метод. Но в конце 30-х годов раскол в его школе становился все более и более заметным. В борьбе с правоверными пиэтистами и феодальными реакционерами так называемые молодые гегельянцы — левое крыло [В противоположность правым гегельянцам, отстаивавшим консервативные взгляды, поддерживавшим самодержавие, привилегированное положение дворянства и господствующую религию (протестантское правоверие) молодые, или левые, гегельянцы, во главе которых был Бруно Бауэр, стремились вовремя делать из философии Гегеля атеистические и революционные выводы. — Ред.] — отказывались мало-помалу от того философски-пренебрежительного отношения к жгучим вопросам дня, ради которого правительство терпело их учение и даже покровительствовало ему. А когда в 1840 г. правоверное ханжество и феодально-самодержавная реакция вступили на престол в лице Фридриха-Вильгельма IV, пришлось открыто стать на сторону той или другой партии. Борьба по-прежнему велась философским оружием, но уже не ради отвлеченно-философских целей. Речь шла уже об уничтожении унаследованной религии и существующего государства. Если в «Deutsche Jährbücher» практические конечные цели выступали по преимуществу еще в философском одеянии, то в «Rheinische Zeitung» 1842 г. проповедь младогегельянцев явилась уже прямо философией поднимающейся радикальной буржуазии; философский плащ служил ей лишь для отвода глаз цензуре [«Дейче Ярбюхер» («Немецкие ежегодники») — журнал, издававшийся левыми гегельянцами А. Руге и Т. Эхтермейером в 1838 — 1843 гг. в Лейпциге. «Рейнише Цейтунг» («Рейнская газета») 1842 — 1843 гг. — орган рейнских либеральных буржуа. Среди главных сотрудников газеты был К. Маркс. С октября до конца 1842 г. Маркс был ее главным редактором. Под руководством Маркса газета приняла резко радикальный характер. Газета была прекращена прусским правительством в конце марта 1843 г. — Ред.].

Но политика была тогда очень тернистой областью, поэтому главная борьба велась против религии. Впрочем, в то время, особенно в 1840 г., борьба против религии косвенно была и политической борьбою. Первый толчок дала книга Штрауса «Das Leben Jesu» («Жизнь Иисуса»), вышедшая в 1835 г. Против изложенной в этой книге теории возникновения евангельских мифов выступил потом Бруно Бауэр, утверждавший, что целый ряд евангельских рассказов сочинен самими авторами евангелий. Спор между Штраусом и Бауэром велся под видом философской борьбы между «самосознанием» и «субстанцией» [Штраус в своей книге изображал Иисуса в виде выдающейся исторической личности, а не как бога. Евангельские рассказы Штраус считал мифами (сказками), сложившимися в христианских общинах; Штраус, таким образом, держался мнения, что евангельские рассказы возникали как бы бессознательно. Б. Бауэр, критикуя Штрауса, упрекал его за то, что он не отводит должного места сознанию. По мнению Бауэра, евангельские мифы «в историческом процессе своего образования прошли через сознание людей, намеренно сочинявших их ради той или другой религиозной цели» (Г. Плеханов). «Самосознание», которое выдвигали на первый план молодые гегельянцы, отражало само сознание революционно настроенной буржуазной интеллигенции Германии в предреволюционную эпоху. — Ред.].

Вопрос о том, как возникли евангельские рассказы о чудесах, — образовались ли они путем бессознательного мифологического творчества в недрах общины или их сфабриковали сами евангелисты, — разросся до вопроса о том, что является главной действующей силой во всемирной истории: «субстанция» или «самосознание». Наконец, явился Штирнер, пророк современного анархизма, — у него очень много заимствовал Бакунин — и перещеголял самодержавное «самосознание» своим самодержавным «единственным» [Энгельс имеет в виду вышедшую в 1845 г. книгу Макса Штирнера (псевдоним Каспара Шмидта) («Единственный и его собственность»). Критика ее дана Марксом и Энгельсом в их рукописи «Немецкая идеология» (см. Сочинения, т. IV). — Ред.].

Мы не станем подробнее рассматривать эту сторону процесса разложения гегелевской школы. Для нас важнее обратить внимание вот на что: практические потребности борьбы против положительной религии привели многих из самых решительных молодых гегельянцев к англо-французскому материализму [В XVII в. в Англии и в XVIII в. во Франции, в связи с развитием в этих странах буржуазного способа производства, развивалось естествознание и материалистическая философия. (Представители английского материализма: Бэкон, Гоббс, Локк и др.) Во Франции философы-материалисты XVIII в. (Дидро, Гельвеций, Гольбах и др.) — представители революционной буржуазии — вели беспощадную борьбу «против крепостничества в учреждениях и идеях», пользуясь уроками английской революции и являясь в философии учениками и продолжателями английского материализма. — Ред.]. А это поставило их в противоречие с их школьной системой.

Между тем как для материалиста действительна одна только природа, в гегелевской системе природа является «обнаружением» абсолютной идеи, как бы ее принижением; и во всяком случае мышление и его продукт, идея, представляются в этой системе чем-то первичным, а природа — производным, существующим лишь благодаря тому, что идея снизошла до этого. В этом противоречии и путались на разные лады младогегельянцы.

Тогда появилось сочинение Фейербаха «Сущность христианства». Одним ударом рассеяло оно это противоречие, снова и без всяких оговорок провозгласив торжество материализма. Природа существует независимо от какой бы то ни было философии. Она есть основание, на котором выросли мы, люди, сами произведения природы. Вне природы и человека нет ничего, и высшие существа, созданные нашей религиозной фантазией — это лишь фантастические отражения нашей собственной сущности. Заклятие было снято: «система» была взорвана и отброшена в сторону, противоречие разрешено простым обнаружением того обстоятельства, что оно существует только в воображении. Кто не пережил освободительного влияния этой книги, тот не может и представить его себе. Мы все были в восторге, и все мы стали на время последователями Фейербаха. С каким воодушевлением приветствовал Маркс новое воззрение и как сильно повлияло оно на него, — несмотря на все его критические оговорки, — можно прочитать в «Святом семействе» [Полное заглавие книги Маркса и Энгельса: «"Святое семейство", или критика критической критики. Против Бруно Бауэра с сотоварищами». «Святое семейство» — шуточное прозвище философов братьев Бауэров с их последователями. Эти господа проповедовали критику, которая стоит выше всякой действительности, выше партий и политики, отрицает всякую практическую деятельность и лишь «критически» созерцает окружающий мир и происходящие в нем события. Господа Бауэры свысока судили о пролетариате, как о некритической массе. Против этого вздорного и вредного направления решительно восстали Маркс и Энгельс. Во имя действительной человеческой личности — рабочего, попираемого господствующими классами и государством, они требуют не созерцания, а борьбы за лучшее устройство общества. Силу, способную вести такую борьбу и заинтересованную в ней, они видят, конечно, в пролетариате (Ленин, Соч., т. I, статья «Фридрих Энгельс»). — Ред.].

Даже ошибки книги (Фейербаха) усиливали тогда ее влияние. Беллетристический, местами даже напыщенный слог обеспечивал широкий круг читателей, и во всяком случае действовал освежительно после отвлеченной и тяжеловесной гегельянщины. То же можно сказать и о непомерном обоготворении любви. Его можно было извинить, хотя и не оправдать, как реакцию против самодержавия «чистого мышления», ставшего совершенно невыносимым. Не надо, впрочем, забывать, что именно за обе эти слабые стороны Фейербаха ухватился «истинный социализм», который как зараза распространялся с 1844 г. в среде «образованных» людей Германии и который научное исследование заменял беллетристической фразой, а на место освобождения пролетариата путем экономического преобразования производства ставил освобождение человечества посредством «любви» — словом, ударился в самую отвратительную беллетристику и любвеобильную болтовню. Типическим представителем этого направления был г. Карл Грюн [Характеристику немецкого «истинного» социализма см. в «Манифесте коммунистической партии».].

Не забудем еще и вот чего: гегелевская школа разложилась, но критика еще не справилась с гегелевской философией, Штраус и Бауэр, взяв каждый одну из ее сторон, направили ее как полемическое оружие против другой, Фейербах разбил систему и просто-напросто отбросил ее. Но объявить данную философию ошибочной еще не значит справиться с нею. И нельзя было посредством простого игнорирования устранить такое великое произведение, как гегелевская философия, имевшая такое огромное влияние на духовное развитие нации. Ее надо было «схоронить» [Я передаю словом схоронить немецкое слово auftaben, которое имело у Гегеля смысл устранения и в то же время сохранения данного понятия: aufgehoben aber zugleich aufbewahrt. — Г. П.] в ее собственном смысле, т. е. критика должна была уничтожить ее форму, сохранив добытое ею содержание, ниже мы увидим, как решена была эта задача.

Тем временем, однако, революция 1848 г. так же точно отбросила в сторону всякую философию, как Фейербах отбросил своего Гегеля. Благодаря этому, отошел на задний план и сам Фейербах. (Ф. Энгельс, Людвиг Фейербах, стр. 13 — 11).

Идеализм во взглядах Фейербаха на общественную жизнь

Ход развития Фейербаха есть ход развития гегельянца, — правда, вполне правоверным гегельянцем он не был никогда, — к материализму. На известной ступени этого развития он пришел к полному разрыву с идеалистической системой своего предшественника. С неудержимой силой овладело им, наконец, сознание того, что гегелевское предвечное бытие «абсолютной идеи» и «логических категорий» [Гегель в своей «логике» разбирает основные понятия, как то: бытие, становление, качество, количество, сущность, явление, возможность, случайность, необходимость, действительность и т. д. Эти отвлеченные основные понятия называются «логическими категориями». По Гегелю, эти категории имеют самостоятельное «предвечное существование, независимо от человека (объективный идеализм). В действительности же понятия и умозаключения являются лишь отражениями в мозгу человека процессов, происходящих в материальном мире. «Моменты познания (= «идеи») человеком природы вот что такое категории логики». «Практика человека, миллиарды раз повторяясь, закрепляется в сознании человека фигурами логики. Фигуры эти имеют прочность предрассудка, аксиоматический характер именно (и только) в силу этого миллиардного повторения» («Л. Сборник», IX, с. 230 и 267). «Логические категории» это и есть как раз то самое идеальное, о котором Маркс говорит в предисловии к первому изданию I тома «Капитала». «Идеальное есть не что иное, как материальное, пересаженное в человеческую голову и преобразованное в ней». — Ред.], существование которых, по Гегелю, предшествовало существованию мира, есть не более, как фантастический остаток веры в творца, находящегося вне мира; что вещественный, чувственно воспринимаемый мир, к которому принадлежим мы сами, есть единственный действительный мир и что наше сознание и мышление, каким бы сверхчувственным оно ни казалось, порождается вещественным, телесным органом — мозгом. Не материя порождается духом, а дух сам есть высочайший продукт материи. Это, конечно, чистейший материализм. Но, дойдя до этого, Фейербах останавливается. Он не может преодолеть обычного философского предрассудка, предрассудка не против самого существа, а против слова «материализм». Он говорит: «Для меня материализм есть основа здания человеческой сущности и знания; но он для меня не то, что для физиолога, для естествоиспытателя в тесном смысле, например для Молешотта, и чем он не может не быть для них сообразно их точке зрения и их специальности, т. е. он для меня не само здание. Идя назад, я целиком с материалистами; идя вперед, я не с ними».

Фейербах смешивает здесь материализм как общее мировоззрение, основанное на определенном понимании отношения материи и духа, с той особой формой, в которой выражалось это мировоззрение на известной исторической ступени, именно в XVIII столетии. Мало того, он приписывает материализму вообще тот опошленный, вульгарный вид, который принял теперь материализм XVIII века в головах врачей и естествоиспытателей и в котором его преподносили разносчики Бюхнер, Фогт и Молешотт в 50-х годах. Но материализм, подобно идеализму, прошел ряд ступеней развития. Ему приходится принимать новую форму с каждым новым великим открытием, составляющим эпоху в естествознании. А с тех пор, как стали рассматривать с материалистической точки зрения историю, здесь также прокладывается новый путь для развития...

Здесь надо иметь в виду два обстоятельства. Во-первых, при жизни Фейербаха естествознание находилось в том процессе сильнейшего брожения, который получил относительное, вносящее несколько большую ясность, завершение только в последние пятнадцать лет. Собрано было неслыханное множество новых научных данных, но лишь в самое последнее время стало возможно установить связь, а, стало быть, и порядок в этой хаотической толпе открытий. Правда, три важнейших открытия, — открытие клеточки, учение о превращении энергии, теория развития, названная по имени Дарвина, — еще застали Фейербаха в живых. Но мог ли пребывавший в деревенском уединении философ в достаточной степени следить за наукой, чтобы быть в состоянии в полной мере оценить такие открытия, которые сами-то естествоиспытатели отчасти еще оспаривали, отчасти же не умели надлежащим образом использовать. Виноваты тут единственно жалкие немецкие порядки, благодаря которым профессорские кафедры исключительно замещались мудрствующими эклектическими крохоборами, между тем как Фейербах, бывший бесконечно выше всех этих крохоборов, окрестьянивался и киснул в деревенском захолустье. Не Фейербах, следовательно, виноват в том, что ставший теперь возможным новейший исторический взгляд на природу, устраняющий все односторонности французского материализма, остался для него недоступным.

Во-вторых, Фейербах был совершенно прав, когда говорил, что исключительно естественнонаучный материализм «составляет основу здания человеческого знания, но еще не самое знание». Нас окружает не одна природа, но и человеческое общество, которое, подобно природе, имеет свою историю развития и свою науку. Задача состояла в том, чтобы согласовать с материалистической основой и заново построить на ней науку об обществе, т. е. всю совокупность так называемых исторических и философских наук. Но Фейербаху не суждено было сделать это. В этом отношении он, несмотря на «основу», еще не освободился от старых идеалистических пут, что признавал он сам, говоря: «идя назад, я целиком с материалистами; идя вперед — я не с ними». Но именно здесь, в области общественной, сам Фейербах «вперед» дальше своей точки зрения 1840 или 1844 годов и не пошел, и опять-таки главным образом вследствие своего отшельничества, благодаря которому он, по своим наклонностям нуждавшийся в обществе гораздо больше всех других философов вынужден был производить свои мысли в полном уединении, а не в дружеских или враждебных столкновениях с другими людьми своего калибра. Ниже мы подробнее рассмотрим, до какой степени он оставался идеалистом в указанной области. (Ф Энгельс, Людвиг Фейербах, стр. 26 — 27).

* * *

Действительный идеализм Фейербаха выступает наружу тотчас же, как мы подходим к его этике и философии религии. Фейербах вовсе не хочет упразднить религию; он хочет усовершенствовать ее. Сама философия должна быть поглощена религией. «Периоды человечества отличаются один от другого лишь переменами в религии. Данное историческое движение только тогда становится могучим, когда оно овладевает человеческим сердцем. Сердце не форма религии; так что нельзя сказать, что религия должна быть также и в сердце; оно — сущность религии» (цитировано у Штарке, стр. 168). По учению Фейербаха, религия есть основанное на чувстве сердечное отношение между людьми, отношение, которое до сих пор старалось найти свое истинное содержание в фантастическом отражении действительности, — при посредстве бога или нескольких богов, этих фантастических отражений человеческих свойств, — а теперь непосредственно и прямо находит его в любви между «я» и «ты». В конце концов выходит, что половая любовь у Фейербаха есть одна из самых высших, если не самая высшая форма исповедования его новой религии.

Основанные на чувстве отношения между людьми, особенно между людьми разного пола, существовали с тех самых пор, как существует человечество. Что касается половой любви, то она в течение последних восьми столетий приобрела такое значение и завоевала такое место, что стала осью, вокруг которой обязательно вращается вся поэзия. Существующие положительные религии ограничиваются тем, что дают высшее освящение государственному регулированию половой любви, т. е. законодательству о браках. Если бы они совершенно исчезли, в практике любви и дружбы не произошло бы ни малейшего изменения. Во Франции, в промежуток времени от 1793 по 1799 г. христианская религия действительно до такой степени исчезла, что самому Наполеону не без труда и не без сопротивления удалось ввести ее снова [Имеется в виду восстановление Наполеоном во Франции католической церкви, которая была уничтожена якобинским конвентом. Наполеон (будучи еще консулом) 15 июля 1801 г. подписал конкордат (соглашение) с папой. — Ред.]. Однако в течение этого времени никто не почувствовал, что ее надо заменить чем-нибудь вроде новой религии Фейербаха.

Идеализм Фейербаха состоит в том, что он половую любовь, дружбу, сострадание, самоотвержение и все, основанные на взаимной склонности, отношения людей не решается оставить в том виде, какой они имеют сами по себе, помимо связи их с какой-нибудь особой религиозной системой, которая и по его мнению принадлежит прошлому. Он утверждает, что полное свое значение эти отношения получат только тогда, когда их освятят словом «религия». Для него главное дело не в том, чтобы существовали такие чисто человеческие отношения, а в том, чтобы на них смотрели как на новую, истинную религию. Он соглашается признать их полными только в том случае, если к ним будет приложена печать религии. Существительное религия происходит от глагола religare и означало первоначально связь. Таким образом, всякая взаимная связь двух людей есть религия. Подобные этимологические фокусы представляют собой последнюю лазейку идеалистической философии. Словам приписывается не то значение, какое получили они путем исторического развития их действительного употребления, а то, какое они должны были иметь в силу своей этимологической родословной. Чтобы не исчезло дорогое по старой идеалистической привычке словцо «религия», возводится в сан религии половая любовь и половые отношения. (Ф. Энгельс, Людвиг Фейербах, стр. 30 — 31.)

Место Фейербаха в истории философии

«По отношению к Сен-Симону и Фурье Прудон представляет приблизительно то же самое, что Фейербах по отношению к Гегелю. Фейербах очень бледен по сравнению с Гегелем. Тем не менее, явившись после Гегеля, он произвел переворот, оттенив некоторые неприятные для христианского сознания и очень важные для успехов критики пункты, оставленные Гегелем в мистическом полусвете. (Маркс, Нищета философии, стр. 18, изд. 1928 г.)

Вульгарный материализм

Люди, взявшие на себя в 50-х годах в Германии роль разносчиков дешевого материализма, не вышли ни в чем за пределы учений своих учителей. Все новые успехи естественных наук служили им лишь новыми доводами против существования творца вселенной. Они даже и не помышляли о том, чтобы развивать дальше теорию. Идеализм, премудрость которого к тому времени уже окончательно истощилась и который был смертельно ранен революцией 1848 г., получил таким образом удовлетворение, что материализм на это время пал еще ниже. Фейербах был совершенно прав, отклоняя от себя всякую ответственность за этот материализм. Но он не имел права смешивать учение разносчиков с материализмом вообще». (Ф. Энгельс, Людвиг Фейербах, стр. 25 — 26.)

* * *

Бюхнер. Зарождение направления. (Крушение.) Разрешение идеалистической философии в материалистическую. Контроль над наукой устранен. Внезапный расцвет плоско-материалистической популярной литературы, материализм которой должен был заменить недостаток научности. Расцвет ее как раз в эпоху глубочайшего унижения буржуазной Германии и падения официальной немецкой науки. 1850 — 1860. Фогт, Молешотт, Бюхнер. Взаимное страхование. (Ругань по адресу философии.) Новое оживление благодаря вхождению в моду дарвинизма, который эти господа сейчас же взяли в аренду.

Можно было бы оставить их в покое, предоставив им заниматься своим, все же неплохим, хотя и скромным делом распространения среди немцев философии, атеизма и т. д., но 1) брань по адресу философии (привести места) [Бюхнер знает философию только как догматик, так как сам является догматиком, самым плоским эпигоном немецкого просветительства, которому осталось чуждым умственное движение великого французского материализма (Гегель о них), подобно тому как Николаи был чужд Вольтер. Лессинговское: «Дохлая собака — Спиноза». Enz. Vorr. 19.], которая, несмотря ни на что, составляет славу Германии, и 2) претензия распространить эту теорию природы на общество и реформировать социализм, — все это заставляет нас обратить на них внимание. (Энгельс, Диалектика природы, стр. 3.)

Критика механического и вульгарного материализма Марксом и Энгельсом

Маркс и Энгельс всегда осуждали плохой (и, главным образом, антидиалектический) материализм, но осуждали они его с точки зрения более высокого, более развитого, диалектического материализма, а не с точки зрения юмизма или берклианства. О плохих материалистах Маркс, Энгельс и Дицген разговаривали, считаясь с ними и желая исправить их ошибки, а о юмистах и берклианцах, Махе и Авенариусе, они и разговаривать не стали бы, ограничившись одним еще более презрительным замечанием по адресу всего их направления. Поэтому бесконечные ужимки наших махистов и гримасы их по поводу Гольбаха и Ко, Бюхнера и Ко и т. д. означают всецело и исключительно бросание песка в глаза публике, прикрытие отступления всего махизма от самых основ материализма вообще, боязнь прямо и ясно посчитаться с Энгельсом.

А яснее, чем отозвался Энгельс о французском материализме XVIII в. и о Бюхнере, Фохте и Молешотте в конце II главы своего «Людвига Фейербаха», трудно было бы выразиться. Не понять Энгельса нельзя, если не желать извратить его. Мы с Марксом материалисты, — говорит Энгельс в этой главе, выясняя основное отличие всех школ материализма от всего лагеря идеалистов, от всех кантианцев и юмистов вообще. И Энгельс упрекает Фейербаха за некоторое малодушие, легкомыслие, выразившееся в том, что он кое-где отрекался от материализма вообще из-за ошибок той или другой школы материалистов. Фейербах «не имел права (durfte nicht), — говорит Энгельс, — смешивать учение разносчиков (Бюхнера и Ко) с материализмом вообще» (S. 21). Только головы, испорченные чтением и принятием на веру учений немецких реакционных профессоров, могли не понять характера таких упреков Энгельса по адресу Фейербаха.

Энгельс яснее ясного говорит, что Бюхнер и Ко «не вышли ни в чем за пределы учений их учителей», т. е. материалистов XVIII века, не сделали ни шагу вперед. За это и только за это упрекает Энгельс Бюхнера и Ко, не за их материализм, как думают невежды, а за то, что они не двигали вперед материализма, «не помышляли даже о том, чтобы развивать дальше теорию» материализма. Только за это упрекает Энгельс Бюхнера и Ко. И тут же по пунктам перечисляет Энгельс три основных «ограниченности» (Beschränktheit) французских материалистов XVIII в., от которых избавились Маркс и Энгельс, но не сумели избавиться Бюхнер и Ко. Первая ограниченность: воззрение старых материалистов было «механическим» в том смысле, что они «применяли исключительно масштаб механики к процессам химической и органической природы» (S. 19). Мы увидим в следующей главе, как непонимание этих слов Энгельса привело к тому, что некоторые люди через новую физику свихнулись в идеализм. Энгельс не за то отвергает механический материализм, в чем его обвиняют физики «новейше»-идеалистического (махистского тож) направления. Вторая ограниченность: метафизичность воззрений старых материалистов в смысле «антидиалектичности их философии». Эту ограниченность всецело разделяют с Бюхнером и Ко наши махисты, которые, как мы видели, ровнехонько ничего не поняли насчет применения Энгельсом диалектики к гносеологии (абсолютная и относительная истина, например). Третья ограниченность: сохранение идеализма «вверху», в области общественной науки, непонимание исторического материализма.

Перечислив и объяснив с исчерпывающей вопрос ясностью эти три «ограниченности» (S. 19 — 21), Энгельс тут же добавляет: «за эти пределы» (Über diese Schranken) не вышли Бюхнер и Ко.

Исключительно за эти три вещи, исключительно в этих пределах отвергает Энгельс и материализм XVIII в. и учение Бюхнера и Ко! По всем остальным, более азбучным, вопросам материализма (извращенным махистами) никакой разницы между Марксом и Энгельсом, с одной стороны, всеми этими старыми материалистами — с другой, нет и быть не может. Путаницу в этот вполне ясный вопрос внесли исключительно русские махисты, ибо для западноевропейских их учителей и единомышленников совершенно очевидно коренное расхождение линии Маха и Ко с линией материалистов вообще. Нашим махистам понадобилось запутать вопрос, чтобы представить свой разрыв с марксизмом и переход в лагерь буржуазной философии в виде «маленьких поправочек» к марксизму!

Возьмите Дюринга. Трудно представить себе что-либо более презрительное, чем отзывы о нем Энгельса. Но посмотрите, как того же Дюринга одновременно с Энгельсом критиковал Леклер, расхваливая «революционирующую философию» Маха. Для Леклера Дюринг есть «крайняя левая» материализма, «без прикрытий объявляющая ощущение, как и вообще всякое проявление сознания и разума, выделением, функцией, высшим цветком, совокупным эффектом и т. п. животного организма» (Der Realismus и т. д., 1879, S. 23 — 24).

За это ли критиковал Дюринга Энгельс? Нет. В этом он вполне сходился с Дюрингом, как и со всяким другим материалистом. Он критиковал Дюринга с диаметрально противоположной точки зрения, за непоследовательности материализма, за идеалистические причуды, оставляющие лазейку фидеизму.

«Природа сама работает в имеющем представления существе, а также извне его, над тем, чтобы закономерно производить связные воззрения и создавать необходимое знание о ходе вещей». Эти слова Дюринга приводит Леклер и с бешенством нападает на материализм такой точки зрения, на «грубейшую метафизику» этого материализма, «самообман» и т. д. и т. п. (S. 160 и 161 — 163).

За это ли критиковал Дюринга Энгельс? Нет. Он высмеивал всякую напыщенность, но в признании объективной закономерности природы, отражаемой сознанием, Энгельс вполне сходился с Дюрингом, как и со всяким другим материалистом.

«Мышление есть высший вид всей остальной действительности»... «Основная посылка философии — самостоятельность и отличность вещественно действительного мира от группы явлений сознания, возникающих в этом мире и познающих его». Эти слова Дюринга приводит Леклер вместе с рядом нападок Дюринга на Канта и т. д., обвиняя за это Дюринга в «метафизике» (S. 218 — 222), в признании «метафизической догмы» и т. п.

За это ли критиковал Энгельс Дюринга? Нет. В том, что мир существует независимо от сознания и что всякое отступление от этой истины кантианцев, юмистов, берклианцев и т. д. есть фальшь, Энгельс вполне сходился с Дюрингом, как и со всяким другим материалистом. Если бы Энгельс увидал, с какой стороны подходят критиковать Дюринга Леклер под ручку с Махом, он бы этих обоих философских реакционеров обозвал во сто раз более презрительными терминами, чем Дюринга! Для Леклера Дюринг был воплощением зловредного реализма и материализма (ср. еще «Beitrage zu emer monistischen Erkenntnistheorie», 1882, S. 45 [«Очерки монистической теории познания», 1882, стр. 45, — Ред.]). — В. Шуппе, учитель и соратник Maxa, обвинял Дюринга в 1878 г. за «бредовый реализм» (Traumrealismus) [Dr. Wilhelm Schuppe, Erkenntnistheoretische Logik, Bonn, 1878, S. 56. (Шуппе В., Гносеологическая логика, стр. 56, Бонн, 1878. — Ред.)] в отместку за словечко «бредовый идеализм», пущенное Дюрингом против всех идеалистов. Для Энгельса как раз наоборот: Дюринг был недостаточно выдержанным, ясным и последовательным материалистом.

И Маркс с Энгельсом и И. Дицген выступили на философское поприще тогда, когда в передовой интеллигенции вообще, в рабочих кругах в частности, царил материализм. Совершенно естественно поэтому, что не на повторение старого обратили все свое внимание Маркс и Энгельс, а на серьезное теоретическое развитие материализма, на применение его к истории, т. е. на достраивание здания материалистической философии доверху. Совершенно естественно, что они ограничивались в области гносеологии исправлением ошибок Фейербаха, высмеиванием пошлостей у материалиста Дюринга, критикой ошибок Бюхнера (см. у И. Дицгена), подчеркиванием того, чего этим наиболее распространенным и популярным в рабочей среде писателям особенно недоставало, именно: диалектики. Об азбучных истинах материализма, о которых в десятках изданий кричали разносчики, Маркс, Энгельс и И. Дицген не беспокоились, направляя все внимание на то, чтобы эти азбучные истины не вульгаризировались, не упрощались чересчур, не вели к застою мысли («материализм внизу, идеализм наверху»), к забвению ценного плода идеалистических систем, гегелевской диалектики — этого жемчужного зерна, которого петухи Бюхнеры, Дюринги и Ко (вместе с Леклером, Махом, Авенариусом и пр.) не умели выделить из навозной кучи абсолютного идеализма.

Если представить себе сколько-нибудь конкретно эти исторические условия философских произведений Энгельса и И. Дицгена, то совершенно ясным станет, почему они больше отгораживались от вульгаризации азбучных истин материализма, чем защищали самые эти истины. Маркс и Энгельс больше отгораживались также от вульгаризации основных требований политической демократии, чем защищали сами эти требования.

Только ученики философских реакционеров могли «не заметить» этого обстоятельства и представлять читателям дело таким образом, будто Маркс и Энгельс не понимали, что́ значит быть материалистом. (Ленин, Материализм и эмпириокритицизм, Соч., т. XIII, стр. 196 — 199, изд. 3-е.)

Абстрактно-созерцательный характер домарксовского материализма

Тезисы о Фейербахе

1

Главный недостаток всего предшествовавшего материализма, — включая и фейербаховский, — заключается в том, что предмет, действительность, чувственность берется только в форме объекта или в форме созерцания, а не как человеческая чувственная деятельность, практика, не субъективно. Поэтому и случилось так, что действенная сторона, в противоположность материализму, развивалась идеализмом, но только абстрактно, так как идеализм, разумеется, не знает действительной, чувственной деятельности как таковой. Фейербах хочет иметь дело с чувственными объектами, действительно отличными от объектов в мысли, но он не постигает самую человеческую деятельность как предметную деятельность. Поэтому в «Сущности христианства» он рассматривает, как истинно человеческую только теоретическую деятельность, тогда как практика постигается и утверждается только в ее грязно-еврейской форме проявления. Он не понимает поэтому и значения «революционной», практически-критической деятельности.

2

Вопрос о том, свойственна ли человеческому мышлению предметная истина, вовсе не есть вопрос теории, а практический вопрос. На практике должен человек доказать истинность, т. е. действительность и силу, посюсторонность своего мышления. Спор о действительности или недействительности мышления, изолированного от практики, есть чисто схоластический вопрос.

3

Материалистическое учение о том, что люди суть продукты обстоятельств и воспитания, что, следовательно, изменившиеся люди это продукты иных обстоятельств и изменившегося воспитания, — это учение забывает, что обстоятельства изменяются именно людьми и что воспитателя самого надо воспитывать. Оно неизбежно поэтому приходит к тому, что делит общество на две части, одна из которых возвышается над обществом (например, у Роберта Оуэна).

Совпадение изменения обстоятельств и человеческой деятельности может быть постигнуто и рационально понято только как революционная практика.

4

Фейербах исходит из факта религиозного самоотчуждения, из удвоения мира на религиозный, воображаемый и действительный. И он занят тем, что сводит религиозный мир к его светской основе; он не замечает, что после выполнения этой работы главное-то остается еще не сделанным. Но то обстоятельство, что светская основа отделяет себя от самой себя и утверждает себе самостоятельное царство в облаках, может быть объяснено только саморазорванностью и самопротиворечивостью этой светской основы. Следовательно, последняя, во-первых, сама должна быть понята в себе самой, в своем противоречии, а затем практически революционизирована путем устранения противоречия. Следовательно, после того, как например земная семья раскрыта как тайна святого семейства, первая должна быть подвергнута теоретической критике и практически революционизирована.

5

Недовольный абстрактным мышлением, Фейербах выдвигает чувственное созерцание; но он рассматривает чувственность не как практическую человечески-чувственную деятельность.

6

Религиозную сущность Фейербах сводит к человеческой сущности. Но человеческая сущность не есть абстракт, присущий отдельному индивидууму. В своей действительности она есть совокупность общественных отношений.

Фейербах, не занимаясь критикой этой действительной сущности, оказывается поэтому вынужденным:

1) абстрагироваться от хода истории и утверждать религиозное чувство само по себе и предположить абстрактного — изолированного — индивидуума;

2) поэтому у него человеческая сущность может быть понята только как «род», как внутренняя, немая общность, связующая множество индивидуумов естественными узами.

7

Поэтому Фейербах не видит, что «религиозное чувство» само есть общественный продукт и что абстрактный индивидуум, подвергаемый им анализу, в действительности принадлежит к определенной общественной форме.

8

Общественная жизнь есть в сущности жизнь практическая. Все мистерии, которые завлекают теорию в мистицизм, находят свое рациональное разрешение в человеческой практике и в понимании этой практики.

9

Самое большее, чего может достигнуть созерцательный материализм, т. е. материализм, который не постигает чувственность как практическую деятельность, это — созерцание отдельных индивидуумов в «гражданском обществе» [Здесь «bürgerliche Gesellschaft» — «гражданское общество». Не буржуазное общество, а как у Гегеля в смысле совокупности общественных (экономических, личных, культурных и др.) отношений — в отличие от политического организма — государства. — Ред.].

10

Точка зрения старого материализма есть «гражданское» общество; точка зрения нового материализма есть человеческое общество или обобществленное человечество.

11

Философы лишь различным образом объясняли мир, но дело заключается в том, чтобы изменить его. (Ф. Энгельс, Людвиг Фейербах, стр. 62 — 65.)

V. Диалектический материализм Маркса, Энгельса, Ленина

Преодоление Марксом и Энгельсом старых философских учений и создание диалектического материализма

Штраус, Бауэр, Штирнер, Фейербах были отпрысками гегелевской философии, поскольку они еще не покидали философской почвы. После своей «Жизни Иисуса» и «Догматики» Штраус отдался философской и церковно-исторической беллетристике a la Ренан. Бауэр сделал нечто значительное лишь в области истории возникновения христианства. Штирнер остался простым курьезом даже после того, как Бакунин сочетал его с Прудоном и окрестил эту смесь «анархизмом». Один Фейербах был выдающимся философом. Но он не только не успел перешагнуть за пределы философии, выдававшей себя за некую науку наук, царящую над всеми отдельными науками, связывающую их воедино; эта философия оставалась в его глазах неприкосновенной святыней; но даже как философ он остановился на полдороге, был материалист снизу, идеалист сверху. Он не победил Гегеля оружием критики, а просто отбросил его в сторону как нечто негодное к употреблению; в то же время он сам не был в состоянии противопоставить энциклопедическому богатству гегелевской системы ничего положительного, кроме напыщенной религии любви и тощей, бессильной морали.

Но из разложения гегелевской школы вышло еще иное направление, единственное, которое действительно принесло плоды. Это направление главным образом связано с именем Маркса [Я позволю здесь себе одно личное объяснение. В последнее время не раз указывали на мое участие в выработке этой теории. Поэтому я вынужден сказать здесь несколько слов, исчерпывающих этот вопрос. Я не могу отрицать, что я и до и во время моей сорокалетней совместной работы с Марксом самостоятельно содействовал как обоснованию, так и преимущественно разработке теории, о которой идет речь. Но огромнейшая часть основных руководящих мыслей, особенно в области истории и экономии, и еще больше, их окончательная резкая формулировка принадлежит Марксу. То, что внес я, Маркс мог легко пополнить и без меня, за исключением, может быть, двух-трех специальных областей. А того, что сделал Маркс, я никогда не мог бы сделать. Маркс стоял выше, видел дальше, обозревал больше и скорее всех нас. Маркс был гений; мы, в лучшем случае, — таланты. Без него наша теория далеко не была бы теперь тем, что она есть. Поэтому она справедливо называется его именем.].

Разрыв с философией Гегеля произошел и здесь путем возврата к материалистической точке зрения. Это значит, что люди этого направления решились понимать действительный мир — природу и историю — таким, каким он сам дается всякому, кто подходит к нему без заранее заготовленных идеалистических выдумок; они решились без всякого сожаления отказаться от всякой идеалистической выдумки, которая не соответствует фактам, понятым в их собственной, а не в какой-то фантастической связи. И ничего более материализм вообще не означает. Отличие состояло лишь в том, что здесь впервые серьезно отнеслись к материалистическому мировоззрению, что оно было последовательно проведено — по крайней мере в основном — во всех решительно областях знания.

Гегель не был просто отодвинут в сторону. Наоборот, указанная выше революционная сторона его философии, его диалектический метод были приняты за исходную точку. Но этот метод в его гегелевской форме был негоден. У Гегеля диалектика есть саморазвитие понятия. Абсолютное понятие не только существует, — неизвестно где, — от века, но и составляет истинную, животворящую душу всего существующего. Оно развивается к самому себе, проходя все тe ступени, которые заключаются в нем самом и которые подробно рассмотрены в «Логике». Затем оно «обнаруживает себя», превращаясь в природу, где оно проделывает новое развитие, не сознавая самого себя, приняв вид естественной необходимости, и в человеке, наконец, снова приходит к самосознанию. А в истории это самосознание опять выбивается из грубого состояния, пока, наконец, абсолютное понятие не приходит опять полностью к самому себе в гегелевской философии. Обнаруживающееся в природе и в истории диалектическое развитие, т. е. причинная связь того поступательного движения, которое, сквозь все отклонения в сторону и сквозь все кратковременные попятные шаги, пробивается от низшего к высшему, это развитие является у Гегеля просто снимком самодвижения понятия, вечно совершающегося неизвестно где и, во всяком случае, совершенно независимо от всякого мыслящего человеческого мозга. Надо было устранить это идеологическое извращение. Вернувшись к материалистической точке зрения, мы снова увидели в человеческих понятиях снимки с действительных вещей, вместо того чтобы в действительных вещах видеть снимки с абсолютного понятия, находящегося на известной ступени развития. Диалектика сводилась этим к науке об общих законах движения во внешнем мире и в человеческой мысли: два ряда законов, которые в сущности тождественны, а по своему выражению различны, так как человеческая голова может применять их сознательно, между тем как в природе, а большей частью пока еще и в человеческой истории, они прокладывают свой путь бессознательно, в виде внешней необходимости, посреди бесконечного множества кажущихся случайностей. Таким образом, диалектика понятий сама становилась лишь сознательным отражением диалектического движения внешнего мира. Вместе с этим гегелевская диалектика была поставлена на голову, а лучше сказать — на ноги, так как на голове стояла она прежде. И замечательно, что не одни мы открыли эту материалистическую диалектику, в течение долгих лет бывшую нашим лучшим орудием труда и нашим острейшим оружием: немецкий рабочий Иосиф Дицген вновь открыл ее независимо от нас и даже независимо от Гегеля [См. «Das Wesen der Kopfarbeit, von einem Handarbeiter», Hamburg, Meissner («Сущность головной работы человека» — И. Дицген, Избранные произведения, т. I, изд. Института Маркса — Энгельса, 1931 г.— Ред.).].

Тем самым революционная сторона гегелевской философии была снова воспринята и одновременно освобождена от тех идеалистических ошибок, которые у Гегеля затрудняли ее последовательное проведение. (Ф. Энгельс, Людвиг Фейербах, стр. 39 — 41.)

Упразднение философии в старом смысле слова

Уразумение полной ошибочности господствовавшего до тех пор в Германии идеализма должно было неизбежно привести к материализму, но, само собой разумеется, не к простому метафизическому, исключительно механическому материализму XVIII в. В противоположность наивно-революционному, простому отрицанию всей протекшей истории, современный материализм видит в истории процесс развития человечества, причем его задачей является открытие законов движения этого процесса. В противоположность господствовавшему у французов XVIII в. и еще у Гегеля представлению о природе, как о всегда равном себе целом, неизменно движущемся в одних и тех же ограниченных сферах с вечными мировыми телами, как учил о них Ньютон, и с неизменными органическими видами, как учил о них Линней, современный материализм связывает в одну систему все новейшие успехи естествознания, благодаря которым стало ясно, что природа тоже имеет свою историю во времени, что небесные тела, как и все виды организмов, населяющие их, при благоприятных условиях возникают и исчезают и что эти сферы, поскольку мы их вообще допускаем, принимают бесконечно большие размеры. В обоих случаях материализм является по существу диалектическим и делает излишней всякую философию, предъявляющую претензию стать выше других наук. Когда к каждой отдельной науке применяется требование выяснить свое место в общей системе вещей и знаний, какая-либо особая наука об этой общей их связи становится излишней. Из всей прежней философии самостоятельное значение сохраняет лишь наука о мышлении и его законах — формальная логика и диалектика, все же остальное входит в положительные науки о природе и истории. (Энгельс, Анти-Дюринг, стр. 17, 1932 г.)

Создание Марксом и Энгельсом материалистической диалектики

В таком сочинении, как то, которое лежит перед нами, не может быть и речи о неметодической критике отдельных глав из политической экономии, о несистематическом рассмотрении тех или других экономических контроверз. Напротив, это сочинение с самого начала построено на систематическом изложении всего комплекса экономических наук, на связном развитии законов буржуазного производства и обмена. А так как экономисты являются не чем другим, как толкователями и апологетами этих законов, то это развитие является одновременно критикой всей экономической литературы.

Со времени смерти Гегеля вряд ли была сделана попытка развить какую-нибудь науку в ее собственной, внутренней связи. Официальная гегелевская школа усвоила себе из диалектики учителя только манипуляцию самых простых приемов, которую она применяла ко всему, что попадалось, и к тому еще часто с неловкостью, доходящей до смешного. Все наследство Гегеля сводилось для нее к простому шаблону, при помощи которого обрабатывалась любая тема, и к регистру слов и оборотов, имевших своей единственной задачей восполнить собой, когда требуется, недостаток мыслей и положительных знаний. Так сложился тот тип гегельянцев, о которых один боннский профессор сказал, что они ничего не понимали, но обо всем могли писать. Конечно, ценность их работ соответствовала их уровню понимания. Однако эти господа, несмотря на свою самонадеянность, в глубине души чувствовали настолько свою слабость, что не брались за всякие задачи; старая научная китайщина удержала свои позиции благодаря своему превосходству в отношении положительного знания. И только когда Фейербах своей критикой нанес сокрушительный удар спекулятивной идее, гегельянство постепенно стало сходить на нет, причем могло казаться, что в науке снова возрождается старая метафизика с ее неподвижными категориями.

Это было вполне естественно. После режима гегелевских диадохов, представлявшего собой царство бессодержательной фразы, наступила естественно эпоха, в которой положительное содержание науки снова возобладало над ее формальной стороной. Но Германия набросилась одновременно с необычайной энергией на естественные науки, что соответствовало ее могучему буржуазному развитию со времени 1848 г., и по мере того, как эти науки, в которых спекулятивное направление никогда не играло особенной роли, становились модой, прокладывал себе снова дорогу старый метафизический метод мышления, вплоть до крайне плоского рационализма Вольфа. Гегель был забыт, развился новый естественнонаучный материализм, который теоретически почти ничем не отличается от материализма XVIII столетия, имея перед последним в большинстве случаев только преимущество использования более богатого естественнонаучного, именно химического и физиологического, материала. Этот ограниченный филистерский способ мышления докантовского периода мы находим воспроизведенным вплоть до его самых уродливых форм у Бюхнера и Фогта, и даже Молешотт, который клянется Фейербахом, каждую минуту забавнейшим образом запутывается в самых обыкновенных категориях. Неуклюжая кляча обыденного буржуазного разума растерянно останавливается перед рвом, отделяющим сущность от явления, причину от следствия; но кто собирается охотиться на изрезанной почве спекулятивного мышления, тот не должен выезжать на кляче.

Тут, однако, пришлось решать другой вопрос, который не имеет отношения к политической экономии как таковой. Какой метод научного исследования следовало избрать? С одной стороны, имелась гегелевская диалектика во всей ее абстрактной «спекулятивной» форме, какой ее оставил Гегель; с другой стороны, имелся обычный, ныне снова ставший модным, по преимуществу рационалистически-метафизический метод, которому и следовали буржуазные экономисты в своих толстых, лишенных системы книгах. Этот последний подвергся такой убийственной критике со стороны Канта и в особенности со стороны Гегеля, что только умственная лень и отсутствие другого простого метода делали возможным его дальнейшее практическое существование. С другой стороны, гегелевский метод в его конкретной форме был абсолютно непригоден. Он был по преимуществу идеалистическим, а тут речь шла о развитии миросозерцания, которое должно было быть более материалистическим, чем все предыдущие. В то время как первый исходил из чистого мышления, здесь надо было исходить из упрямых фактов. Метод, который по собственному признанию Гегеля «от ничего через ничто пришел к ничему», был в этой форме здесь абсолютно неуместен. Тем не менее из всего имеющегося в наличности логического материала это было единственное, что могло бы по крайней мере служить исходной точкой.

Против этого метода не было сделано серьезных возражений, он не был опровергнут: никто из противников великого диалектика не мог пробить бреши в его гордом здании. Он был забыт потому, что гегелевская школа не умела применять его. Прежде всего поэтому надо было подвергнуть гегелевский метод систематической критике.

Преимущество способа мышления Гегеля перед способом мышления всех других философов коренится в том огромном историческом чутье, которое лежало в основе первого. Несмотря на абстрактность и идеалистичность формы, ход его мыслей всегда развертывался параллельно ходу истории, и последний должен был служить только проверкой для первого.

Если действительное отношение между мышлением и действительностью было этим представлено в превратном виде и поставлено на голову, то все же таким путем проникло положительное содержание во все области философии, тем более что Гегель в отличие от своих учеников не делал добродетели из невежества, а был одним из образованнейших людей всех времен. Он первый пытался доказать внутреннюю связь в развитии исторического процесса. И как бы причудливыми ни казались нам теперь кое-какие мысли его философии истории, основная концепция этого произведения своей грандиозностью может вызвать удивление и ныне, особенно если сравним Гегеля с его предшественниками или с теми, которые после него позволяли себе общие размышления об истории. В его феноменологии, в эстетике, в истории, в философии — повсюду красной нитью проходит это величественное понимание, везде вопросы рассматриваются исторически, в определенной, хотя и абстрактно извращенной связи с исторической действительностью.

Это делающее эпоху понимание истории явилось непосредственной теоретической предпосылкой нового материалистического понимания истории, и уже благодаря этому была дана точка опоры для логического метода.

Если эта забытая диалектика уже на почве «чистого мышления» могла вести к таким результатам, если она к тому же как бы играючи разделалась со всей старой логикой и метафизикой, то она во всяком случае не могла представлять собой одну только софистику и буквоедство. Но критика этого метода была не легкой задачей, перед которой отступала и теперь еще отступает вся официальная философия.

Маркс был и остается единственным, который мог взять на себя задачу выделить из гегелевской логики то ядро, которое содержит в себе действительные открытия Гегеля в этой области, и выработать диалектический метод, освобожденный от его идеалистической оболочки, в той простой форме, в которой он только и является правильной формой развития мыслей. Выработку метода, лежащего в основе марксовой критики политической экономии, мы считаем результатом, имеющим едва ли меньшее значение, чем основное материалистическое воззрение. (Энгельс, Из рецензии на кн. Маркса, К критике политической экономии, стр. 9 — 12, Партиздат, 1932 г.)

Три великих открытия в области естествознания и материалистическая диалектика

Но около этого самого времени [Около 50-х годов XIX в. — Состав.] эмпирическое естествознание достигло такого подъема и добилось столь блестящих результатов, что не только стало возможным полное преодоление механической односторонности XVIII столетия, но и само естествознание благодаря доказательству существования в самой природе зависимостей и связей между различными областями исследования (механикой, физикой, химией, биологией и т. д.) превратилось из эмпирической науки в теоретическую, становясь благодаря обобщению полученных результатов системой материалистического познания природы. Механика газов... новосозданная органическая химия, научившаяся получать из неорганических веществ так называемые органические соединения и устранившая благодаря этому последний остаток загадочности этих органических соединений, датирующая с 1818 г. научная эмбриология, геология и палеонтология, сравнительная анатомия растений и животных, — все эти отрасли знания доставили новый материал в необъятном количестве. Но решающее значение имели здесь три великих открытия.

Первым из них было доказательство превращения энергии, вытекавшее из открытия механического эквивалента теплоты (Робертом Майером, Джоулем и Кольдингом). Теперь было доказано, что все бесчисленные действующие в природе причины, которые до сих пор вели какое-то непонятное и таинственное существование в виде так называемых сил — механическая сила, теплота, излучение (свет и лучистая теплота), электричество, магнетизм, химическая сила соединения и разложения — являются особыми видами, формами существования одной и той же энергии, т. е. движения. Мы не только можем показать происходящие постоянно в природе превращения энергии из одной формы в другую, но мы можем даже воспроизвести их в лаборатории и в индустрии так, что некоторому количеству энергии в одной форме соответствует всегда определенное количество энергии в той или иной форме. Таким образом, мы можем выразить единицу теплоты в килограммах и т. д. и единицы любых количеств электрической или химической энергии выразить в единицах теплоты, и наоборот; мы можем точно так же измерить количество энергии, полученной и потребленной каким-нибудь живым организмом, и выразить его в любой единице, — например в единицах теплоты. Единство всех форм движения в природе теперь уже не просто философское утверждение, а естественнонаучный факт.

Вторым, хотя по времени и более ранним, открытием является открытие Шванном и Шлейденом органической клетки как той единицы, из размножения и дифференцирования которой возникают и вырастают все организмы, за исключением низших. Только вместе с этим открытием стало твердо на ноги исследование органических, живых продуктов природы — как сравнительная анатомия и физиология, так и эмбриология. Покров тайны, окутывавший процесс возникновения и роста и структуру организмов, был сорван. Непонятное до сих пор чудо предстало в виде процесса, происходящего согласно тождественному по существу для всех многоклеточных организмов закону.

Но при всем том оставался еще один существенный пробел. Если все многоклеточные организмы — как растения, так и животные со включением человека — выросли каждый из одной клетки по закону клеточного деления, то чем же объясняется бесконечное разнообразие этих организмов? На этот вопрос дало ответ третье великое открытие: теория развития, впервые систематизированная и обоснованная Дарвином. Какие превращения ни предстоят в будущем этой теории в частностях, но в целом она уже и теперь решает рассматриваемую проблему более чем удовлетворительным образом. В основных чертах указан ряд развития организмов от немногих простых форм до все более разнообразных и сложных, как мы наблюдаем их в наше время, кончая человеком; этим дано было не только объяснение существующих представителей органической жизни, но и заложена основа для предыстории человеческого духа, для изучения различных ступеней его развития, начиная от простой бесструктурной, но испытывающей раздражение протоплазмы низших организмов, и кончая мыслящим человеческим мозгом. Без этой предыстории существование мыслящего человеческого мозга остается чудом.

Благодаря этим трем великим открытиям основные процессы природы объяснены, сведены к естественным причинам. Здесь остается добиться еще только одного: объяснить возникновение жизни из неорганической природы. На современной ступени знания это означает попросту возможность изготовить белковые тела из неорганических веществ. Химия все более и более приближается к решению этой задачи, хотя она и далека еще от этого. Но если мы вспомним, что только в 1828 г. Велер получил первое органическое тело — мочевину — из неорганических веществ, если мы обратим внимание на то, какое бесчисленное множество так называемых органических соединений получается теперь искусственным образом без помощи каких бы то ни было органических веществ, то мы не решимся, конечно, утверждать, что белок является непереходимым барьером для химии. В настоящее время она в состоянии изготовить всякое органическое вещество, состав которого она точно знает; лишь только будет точно известен состав белковых тел, химия сможет приступить к получению живого белка. Но требовать от химии, чтобы она дала в мгновение ока то, что самой природе при исключительно благоприятных обстоятельствах только на отдельных планетах удалось сделать после миллионов лет, — это значит требовать от нее чудес.

Таким образом, материалистическое мировоззрение в наше время, несомненно, более обосновано, чем в прошлом столетии. Тогда — до известной степени исчерпывающим образом — было объяснено только движение небесных тел и движение земных твердых тел, происходящее под влиянием тяжести; почти вся область химии и вся органическая природа оставались таинственными и загадочными. Теперь вся природа лежит перед нами как некоторая система связей и процессов, объясненная и понятая по крайней мере в главных чертах. Материалистическое мировоззрение означает просто понимание природы такой, какова она есть, без всяких посторонних прибавлений, — и поэтому-то это материалистическое мировоззрение было первоначально у греческих философов чем-то само собой разумеющимся. Но между древними греками и нами лежит более двух тысяч лет идеалистического по существу мировоззрения, а в таком случае возврат даже к само собою разумеющемуся труднее, чем это кажется на первый взгляд, ибо дело идет не о простом отвержении всего теоретического содержания этих двух тысяч лет, а о критике его, о вылущении из преходящей идеалистической формы ценных результатов, добытых в рамках этой ложной, но неизбежной для своей эпохи по историческим условиям формы. А как это трудно, доказывают нам те многочисленные естествоиспытатели, которые в пределах своей частной науки являются беспощадными материалистами, а вне ее не только идеалистами, но даже благочестивыми правоверными христианами. (Энгельс, Диалектика природы, страницы из черновой рукописи «Людвиг Фейербах», стр. 215 — 217, Партиздат, 1932 г.)

Материалистическое понимание истории

Хотя сам Гегель был поклонником самодержавного прусского государства, на службе которого он состоял в качестве профессора Берлинского университета, — учение Гегеля было революционным. Вера Гегеля в человеческий разум и его права и основное положение гегелевской философии, что в мире происходит постоянный процесс изменения и развития, приводили тех учеников берлинского философа, которые не хотели мириться с действительностью, к мысли, что и борьба с действительностью, борьба с существующей неправдой и царящим злом коренится в мировом законе вечного развития. Если все развивается, если одни учреждения сменяются другими, почему же вечно будут продолжаться самодержавие прусского короля или русского царя, обогащение ничтожного меньшинства на счет громадного большинства, господства буржуазии над народом? Философия Гегеля говорила о развитии духа и идей, она была идеалистической. Из развития духа она выводила развитие природы, человека и людских, общественных отношений. Маркс и Энгельс, удержав мысль Гегеля о вечном процессе развития [Маркс и Энгельс не раз указывали, что они в своем умственном развитии многим обязаны великим немецким философам и в частности Гегелю. «Без немецкой философии, — говорит Энгельс, — не было бы и научного социализма».], отбросили предвзятое идеалистическое воззрение; обратившись к жизни, они увидели, что не развитие духа объясняет развитие природы, а наоборот — дух следует объяснить из природы, материи... В противоположность Гегелю и другим гегелианцам, Маркс и Энгельс были материалистами. Взглянув материалистически на мир и человечество, они увидели, что как в основе всех явлений природы лежат причины материальные, так и развитие человеческого общества обусловливается развитием материальных, производительных сил. От развития производительных сил зависят отношения, в которые становятся люди друг к другу при производстве предметов, необходимых для удовлетворения человеческих потребностей. И в этих отношениях — объяснение всех явлений общественной жизни, человеческих стремлений, идей и законов. Развитие производительных сил создает общественные отношения, опирающиеся на частную собственность, но теперь мы видим, как то же развитие производительных сил отнимает собственность у большинства и сосредоточивает ее в руках ничтожного меньшинства. Оно уничтожает собственность, основу современного общественного порядка, оно само стремится к той же цели, которую поставили себе социалисты. Социалистам надо только понять, какая общественная сила, по своему положению в современном обществе, заинтересована в осуществлении социализма, и сообщить этой силе сознание ее интересов и исторической задачи. Такая сила — пролетариат. (Ленин, Фридрих Энгельс, Соч., т. I, стр. 434 — 436, изд. 3-е.)

Основные положения диалектического материализма

Материя — объективная реальность

Махисты презрительно пожимают плечами по поводу «устарелых» взглядов «догматиков» — материалистов, которые держатся за опровергнутое будто бы «новейшей наукой» и «новейшим позитивизмом» понятие материи. О новых теориях физики, касающихся строения материи, речь будет у нас особо. Но совершенно непозволительно смешивать, как это делают махисты, учение о том или ином строении материи с гносеологической категорией, — смешивать вопрос о новых свойствах новых видов материи (например электронов) с старым вопросом теории познания, вопросом об источниках нашего знания, о существовании объективной истины и т. п. Мах «открыл элементы мира»: красное, зеленое, твердое, мягкое, громкое, длинное и т. п., говорят нам. Мы спрашиваем: дана ли человеку, когда он видит красное, ощущает твердое и т. п., объективная реальность или нет? Этот старый-престарый философский вопрос запутан Махом. Если не дана, то вы неизбежно скатываетесь вместе с Махом в субъективизм и агностицизм в заслуженные вами объятия имманентов, т. е. философских Меньшиковых. Если дана, то нужно философское понятие для этой объективной реальности, и это понятие давно, очень давно выработано, это понятие и есть материя. Материя есть философская категория для обозначения объективной реальности, которая дана человеку в ощущениях его, которая копируется, фотографируется, отображается нашими ощущениями, существуя независимо от них. Поэтому говорить о том, что такое понятие может «устареть», есть младенческий лепет, есть бессмысленное повторение доводов модной реакционной философии. Могла ли устареть за две тысячи лет развития философии борьба идеализма и материализма? Тенденций или линий Платона и Демокрита в философии? Борьба религии и науки? Отрицания объективной истины и признания ее? Борьба сторонников сверхчувственного знания с противниками его?

Вопрос о том, принять или отвергнуть понятие материи, есть вопрос о доверии человека к показаниям его органов чувств, вопрос об источнике нашего познания, вопрос, который ставился и обсуждался с самого начала философии, вопрос, который может быть переряжен на тысячи ладов клоунами-профессорами, но который не может устареть, как не может устареть вопрос о том, является ли источником человеческого познания зрение и осязание, слух и обоняние. Считать наши ощущения образами внешнего мира — признавать объективную истину — стоять на точке зрения материалистической теории познания — это одно и то же. (Ленин, Материализм и эмпириокритицизм, Соч., т. XIII, стр. 105 — 106, изд. 3-е.)

Отрицание материи ими [Эмпириокритиками. — Ред.] есть давным-давно известное решение теоретико-познавательных вопросов в смысле отрицания внешнего объективного источника наших ощущений, объективной реальности, соответствующей нашим ощущениям. И наоборот — признание той философской истины, которую отрицают идеалисты и агностики, выражается определениями: материя есть то, что, действуя на наши органы чувств, производит ощущения; материя есть объективная реальность, данная нам в ощущении, и т. п. (Ленин, Материализм и эмпириокритицизм, Соч., т. XIII, стр. 119, изд. 3-е.)

Материя познается изучением ее отдельных форм

Эта старая история. Сперва сочиняют абстракции, отвлекая их от чувственных вещей, а затем желают познавать их чувственно, желают видеть время и обонять пространство. Эмпирик до того втягивается в привычный ему эмпирический опыт, что воображает себя все еще в области чувств, опыта даже тогда, когда он имеет дело с абстракциями. Мы знаем, что такое час, метр, но не знаем, что такое время и пространство! Точно время есть не́что иное, чем сплошь одни часы, а пространство не́что иное, чем сплошь одни кубические метры! <Материя и движение остаются также недоказуемыми...> Разумеется, обе формы существования материи без этой материи представляют ничто, только пустое представление, абстракцию, существующую только в нашей голове. Но мы неспособны познать, что такое материя и движение! Разумеется неспособны, ибо материю как таковую и движение как таковое никто еще не видел и не испытал каким-нибудь иным образом; люди имеют дело только с различными реально существующими материями и формами движения. Вещество, материя — не что иное, как совокупность веществ, из которой абстрагировано это понятие; движение как таковое есть не что иное, как совокупность всех чувственно воспринимаемых форм движения; слова, вроде материя и движение, это — просто сокращения, в которых мы охватываем, согласно их общим свойствам, различные чувственно воспринимаемые вещи. Поэтому материю и движение можно познать лишь путем изучения отдельных форм вещества и движения; поскольку мы познаем последние, постольку мы познаем pro tanto материю и движение как таковые. Поэтому, когда Негели говорит, что мы не знаем, что такое время, пространство, движение, причина и следствие, то он этим лишь утверждает, что мы при помощи своей головы сочиняем себе сперва абстракции, отвлекая их из реального мира, а затем не в состоянии познать этих сочиненных нами абстракций, ибо они умственные, а не чувственные вещи, между тем как всякое познание есть чувственное измерение. Это — точь-в-точь как встречающаяся у Гегеля трудность, что мы в состоянии есть вишни, сливы, но не в состоянии есть плода, потому что никто еще не ел плода как такового. (Энгельс, Диалектика природы, стр. 85, Партиздат, 1932 г.)

Материя и движение

Материя, — говорит господин Дюринг, — носительница всего действительного; значит, не может быть механической силы без материи. Далее, механическая сила есть состояние материи. В первоначальном состоянии, когда ничего не происходило, материя и ее состояние, механическая сила, составляли одно. Следовательно, впоследствии, когда нечто начало происходить, состояние должно было стать отличным от материи. Значит, мы должны довольствоваться подобными мистическими фразами и уверениями, что самому себе равное состояние не было ни статическим, ни динамическим, не было ни в равновесии, ни в движении. Мы все еще не знаем, где была в том состоянии механическая сила и как мы без толчка извне, т. е. без бога, должны перейти от абсолютной неподвижности к движению.

До господина Дюринга материалисты говорили о материи и движении. Господин Дюринг сводит движение к механической силе как якобы ее основной форме и лишает себя таким образом возможности понять действительную связь между материей и движением, бывшую впрочем неясной всем прежним материалистам. Между тем дело довольно просто. Движение есть форма существования материи. Никогда и нигде не было и не может быть материи без движения. Движение в мировом пространстве, механическое движение небольших масс на отдельных мировых телах, молекулярные колебания в виде теплоты или в виде электрического или магнитного тока, химическое разложение и соединение, органическая жизнь — вот те формы движения, в одной из которых или в нескольких зараз находится каждый отдельный атом вещества в мире в любой данный момент. Всякий покой, всякое равновесие имеют только относительное значение, имеют смысл только по отношению к той или иной форме движения. Какое-нибудь тело например может находиться на земле в механическом равновесии, механически — в состоянии покоя; это нисколько не меняет того факта, что оно участвует в движении земли и в движении всей солнечной системы; и точно так же это не меняет того факта, что мельчайшие физические частицы его находятся в обусловленных его температурой колебаниях, а атомы совершают химический процесс. Материя без движения так же немыслима, как движение без материи. Поэтому движение так же несотворимо и неразрушимо, как сама материя, — этот факт прежняя философия (Декарт) выражала словами, что количество имеющегося в мире движения остается всегда одним и тем же. Следовательно, движение не может быть создано, а только передано. Если движение переходит с одного тела на другое, то в нем — поскольку оно передается и активно — можно видеть причину движения, поскольку последнее передано и пассивно. Это активное движение мы называем силой, а пассивное — проявлением силы. Ясно, следовательно, что сила так же велика, как и ее проявление, ибо ведь в них обоих проявляется одно и то же движение.

Таким образом, лишенное движения состояние материи оказывается одним из самых пустых и вздорных представлений, простым «горячечным бредом». Чтобы придти к нему, нужно представить себе то относительное механическое равновесие, в котором может находиться тело на нашей земле, абсолютным покоем, а затем перенести его на совокупность всей вселенной. Эта операция облегчается, если свести все виды движения к голой механической силе. Ограничение движения голой механической силой имеет еще то преимущество, что можно себе представить силу покоящейся, связанной, т. е. временно не действующей. Именно, если передача какого-нибудь движения представляет, как это часто бывает, мало-мальски сложный процесс, в который входят различные промежуточные звенья, то можно задержать действительную передачу до любого момента, опуская последнее звено цепи. Так, например, это бывает, когда мы заряжаем ружье и удерживаемся на момент от того, чтобы спуском курка вызвать разряд, передачу освобожденного сжиганием пороха движения. Следовательно, можно себе представить, что во время неподвижного, себе самому равного состояния материя была заряжена силой, и по-видимому это-то и разумеет господин Дюринг (если вообще что-нибудь разумеет) под своим единством материи и механической силы. Представление это бессмысленно, ибо оно переносит на мироздание, как абсолютное, такое состояние, которое по сущности своей относительно и в котором в известный момент может находиться всегда лишь часть материи. Но если мы и отвлечемся от этого, то остаются еще другого рода трудности: во-первых, как объяснить, что мир оказался заряженным, — ведь в наше время ружья не заряжаются сами собой, — а во-вторых, чей палец затем спустил курок? Как бы мы здесь ни вертелись и ни изворачивались, но под руководством господина Дюринга мы всегда приходим сызнова к персту божию. (Энгельс, Анти-Дюринг, стр. 52 — 54, 1932 г.)

Движение — способ существования материи

Основное отличие материалиста от сторонника идеалистической философии состоит в том, что ощущение, восприятие, представление и вообще сознание человека принимается за образ объективной реальности. Мир есть движение этой объективной реальности, отражаемой нашим сознанием. Движению представлений, восприятий и т. д. соответствует движение материи вне меня. Понятие материи ничего иного, кроме объективной реальности, данной нам в ощущении, не выражает. Поэтому оторвать движение от материи равносильно тому, чтобы оторвать мышление от объективной реальности, оторвать мои ощущения от внешнего мира, т. е. перейти на сторону идеализма. Тот фокус, который проделывается обыкновенно с отрицанием материи, с допущением движения без материи, состоит в том, что умалчивается об отношении материи к мысли. Дело представляется так, как будто бы этого отношения не было, а в действительности оно протаскивается тайком, остается невысказанным в начале рассуждения, но выплывает более или менее незаметным образом впоследствии.

Материя исчезла, — говорят нам, желая делать отсюда гносеологические выводы. А мысль осталась? — спросим мы. Если нет, если с исчезновением материи исчезла и мысль, с исчезновением мозга и нервной системы исчезли и представления и ощущения, — тогда, значит, все исчезло, исчезло и ваше рассуждение как один из образчиков какой ни на есть «мысли» (или недомыслия)! Если же — да, если при исчезновении материи предполагается не исчезнувшей мысль (представление, ощущение и т. д.), то вы, значит, тайком перешли на точку зрения философского идеализма. Это именно и бывает всегда с людьми, из «экономии» желающими мыслить движение без материи, ибо молчаливо, просто тем самым, что они продолжают свое рассуждение, они признают существование мысли после исчезновения материи. А это значит, что очень простой или очень сложный философский идеализм берется за основу: очень простой, если дело сводится открыто к солипсизму (я существую, весь мир есть только мое ощущение); очень сложный, если вместо мысли, представления, ощущения живого человека берется мертвая абстракция: ничья мысль ничье представление, ничье ощущение, мысль вообще (абсолютная идея, универсальная воля и т. п.), ощущение как неопределенный «элемент», «психическое», подставляемое под всю физическую природу и т. д. и т. п. Между разновидностями философского идеализма возможны при этом тысячи оттенков, и всегда можно создать тысяча первый оттенок, и автору такой тысяча первой системки (например, эмпириомонизма) различие ее от остальных может казаться важным. С точки зрения материализма эти различия совершенно несущественны. Существенен исходный пункт. Существенно то, что попытка мыслить движение без материи протаскивает мысль, оторванную от материи, а это и есть философский идеализм. (Ленин, Материализм и эмпириокритицизм, Соч., т. XIII, стр. 219 — 220, изд. 3-е.)

Время и пространство

Теперь мы переходим к натурфилософии. Здесь господин Дюринг опять-таки имеет полное основание быть недовольным своими предшественниками. Натурфилософия «пала так низко, что она выродилась в какую-то разнузданную, покоящуюся на невежестве, лжепоэзию» и «стала уделом проституированной философистики некоего Шеллинга и ему подобных, копающихся в тайнах абсолюта и дурачащих публику молодцов». Усталость спасла нас от этих «безобразий», но до сих пор она расчистила почву лишь «беспринципности», «а что касается широкой публики, то тут, как известно, уход крупного шарлатана часто дает возможность его менее значительному, но более ловкому преемнику повторять под новой вывеской все штуки первого». Сами естествоиспытатели чувствуют «мало охоты к экскурсиям в царство мирообъемлющих идей» и поэтому дают в теоретической области одни лишь «несвязные, скороспелые обобщения». Словом, здесь требуется скорая помощь, и к счастью господин Дюринг находится на своем посту.

Чтобы по достоинству оценить нижеследующие откровения о развитии мира во времени и об ограниченности его в пространстве, мы должны снова обратиться к некоторым местам из «мировой схематики».

Бытию здесь, опять-таки в согласии с Гегелем («Энциклопедия», § 93), приписывается бесконечность, — то, что Гегель называет дурной бесконечностью, — которая затем и исследуется. «Самая ясная форма бесконечности, которую можно мыслить без противоречия, это неограниченное умножение чисел в числовом ряду. Подобно тому как мы можем прибавить к каждому числу еще одну единицу, не исчерпывая тем никогда возможности дальнейшего счета, подобно этому ко всякому состоянию бытия прибавляется новое состояние, и в неограниченном порождении этих состояний и состоит бесконечность. Эта точно мыслимая бесконечность имеет поэтому только одну основную форму с одним единственным направлением. Действительно, хотя наше мышление и может указать противоположное направление для прибавления состояний, все же идея об идущей назад бесконечности является лишь результатом слишком поспешного представления. Ведь так как в действительности ее пришлось бы проходить в обратном направлении, то при каждом из своих состояний она имела бы за собой бесконечный числовой ряд. Но в таком случае мы получили бы недопустимое противоречие отсчитанного бесконечного числового ряда, поэтому бессмысленно допустить еще второе направление бесконечности».

Первый вывод, который делается из этого понимания бесконечности, состоит в том, что сцепление причин и следствий в мире должно было когда-то иметь свое начало: «бесконечное число причин, которые будто примыкают друг к другу, немыслимо по одному тому, что оно предполагает бесчисленность сосчитанной». Итак, доказано существование конечной причины.

Вторым следствием является «закон определенного количества: накопление тожественных экземпляров какого-нибудь реального ряда самостоятельных сущностей мыслимо лишь как образование некоторого определенного числа». Определенным должно быть не только наличное число небесных тел в каждый момент времени, но и совокупное число всех существующих в мире мельчайших самостоятельных частиц материи. Эта необходимость есть истинное основание того, почему нельзя мыслить ничего составного без атомов. Всякая реальная разделенность имеет всегда конечную определенность и должна иметь ее, ибо иначе получится противоречие отсчитанной бесчисленности. Поэтому же не только должно быть определенным — хотя и не известным нам — число всех оборотов земли вокруг солнца, но все периодические процессы природы должны иметь начало, и все различия, все разнообразие следующих друг за другом состояний природы, должны корениться в некотором самому себе равном состоянии. Это состояние можно, не впадая в противоречие, мыслить себе существовавшим от века, но и это представление было бы невозможно, если бы время само по себе состояло из реальных частей, а не разделялось бы скорее по произволу нашим рассудком путем идеального полагания возможностей. В ином виде представляется вопрос о реальном и различном в себе содержании времени; это действительное наполнение времени различающимися между собой фактами, и формы существования этой области относятся — благодаря именно своей различности — к тому, что доступно счету. Вообразим себе состояние, которое не претерпевает изменений и которое в своем равенстве самому себе не представляет различий в последовании, — в этом случае частное понятие времени превращается в более общую идею бытия. Что должно означать накопление пустой длительности — этого совсем нельзя себе представить. — Так рассуждает господин Дюринг, немало наслаждающийся важностью этих открытий. Он сначала выражает надежду, что на них, «по меньшей мере», посмотрят не как на маловажную истину; но затем мы читаем: «Вспомним о тех крайне простых приемах, с помощью которых мы придали понятию бесконечности и его критике неизвестное до того значение... вспомним столь простые, благодаря современному уточнению и углублению, элементы универсальной концепции пространства и времени».

Мы придали! Современное углубление и уточнение! Кто это мы, и когда разыгрывается эта современность? Кто углубляет и уточняет?

«Тезис. Мир во времени имеет начало, а в пространстве он заключен в границы.

Доказательство. Допустим, что мир не имеет никакого начала во времени, тогда мы должны представлять себе, что до каждого данного мгновения протекла уже целая вечность и, следовательно, бесконечный ряд один за другим последовавших состояний вещей в мире. Бесконечность же ряда состоит в том, что путем последовательного синтеза он никогда не может быть кончен. Следовательно, бесконечный протекший мировой ряд невозможен, и начало мира есть необходимое условие его существования. Это первое.

Во втором случае начнем также с противоположного утверждения. Тогда мы должны представлять мир как бесконечное данное целое из вещей, одновременно существующих. Но величину такого количества, пределы которого в наглядном представлении не определены, мы можем представлять только посредством синтеза частей, а целостность такой величины — только посредством оконченного синтеза или оконченного сложения единиц. Поэтому, чтобы мыслить мир, наполняющий пространство как целое, необходимо представлять последовательный синтез частей бесконечного мира оконченным, т. е. необходимо представлять бесконечное время протекшим при исчислении всех сосуществующих вещей, что невозможно. Итак, бесконечное собрание действительных вещей не может быть рассматриваемо как данное целое, и притом как данное одновременно. Следовательно, мир, по протяжению в пространстве, не бесконечен, но заключен в пределах, что и требовалось доказать».

Положения эти переписаны дословно из одной хорошо известной книги, вышедшей впервые в 1781 г. и озаглавленной: «Критика чистого разума», Эммануила Канта, где каждый может прочесть их в 1 части, 2 отд., 2 кн., 2 главы § 2: «Первая антиномия чистого разума». Поэтому господину Дюрингу принадлежит только реклама, только название: «Закон определенного количества», приклеенное к высказанной Кантом мысли, и открытие, что было когда-то время, когда еще не было вовсе времени, хотя уже существовал мир. Что касается всего прочего, т. е. имеющего еще какой-нибудь смысл в рассуждении господина Дюринга, то «мы» — это Эммануил Кант, а современности уже всего-навсего девяносто пять лет. Действительно, «крайне просто»! Замечательное, «не известное до того значение»!

Но Кант отнюдь не думает, что его доказательством исчерпываются приведенные выше положения. Напротив: на противоположной странице он утверждает и доказывает обратное, что мир не имеет начала во времени и конца в пространстве, и он видит антиномию, неразрешимое противоречие как раз в том, что одно утверждение столь же доказуемо, как и второе. Люди меньшего калибра может быть немного задумались бы над тем, что «некий Кант» нашел здесь неразрешимую трудность. Но не таков наш смелый фабрикант «совершенно своеобразных выводов и взглядов»: то, что ему может пригодиться в кантовской антиномии, он неутомимо списывает, а остальное отбрасывает в сторону.

Вопрос сам по себе решается очень просто. Вечность во времени, бесконечность в пространстве уже по самому смыслу слов означают просто то, что нет конца ни в какую сторону, ни вперед, ни назад, ни вверх, ни вниз, ни вправо, ни влево. Эта бесконечность совсем иного порядка, чем бесконечность бесконечного ряда, ибо последняя всегда начинается прямо с единицы, с первого члена. Неприменимость этого представления о ряде к нашему предмету обнаруживается сейчас же, как только мы попытаемся применить его к пространству. Бесконечный ряд в приложении к пространству означает линию, проведенную от определенной точки в определенном направлении до бесконечности. Но выражает ли это хотя в отдаленной мере бесконечность пространства? Нисколько: нужны, наоборот, целых шесть проведенных из этой точки в трех противоположных направлениях линий, чтобы охватить измерения пространства, которых в таком случае мы имели бы шесть. Кант понимал это так хорошо, что он лишь кружным путем, косвенно, применил свой числовой ряд к вопросу о пространственности мира. Господин же Дюринг заставляет нас принять шесть измерений в пространстве, что, впрочем, не мешает ему немедленно же после этого выражать величайшее негодование по поводу математического мистицизма Гаусса, не желавшего довольствоваться обычными тремя измерениями пространства.

В применении к времени бесконечная в обе стороны линия или ряд единиц имеет некоторый образный смысл. Но если мы представим себе время как отсчитываемую от единицы или исходящую от некоторой определенной точки линию, то мы этим уже заранее утверждаем, что время имеет начало: мы предполагаем как раз то, что мы хотим доказать. Мы придали бесконечности времени односторонний, половинчатый характер; но односторонняя, половинчатая бесконечность представляет тоже внутреннее противоречие, прямую противоположность «бесконечности, мыслимой без противоречия». Мы можем справиться с этим противоречием, лишь допустив, что единица, от которой мы начинаем считать ряд, точка, от которой мы измеряем далее линию, представляют собой любую единицу в ряду, любую точку на прямой, так что для линии или ряда безразлично, куда мы поместим начальный пункт.

Но как быть с противоречием «отсчитанного бесконечного числового ряда»? Мы сумеем исследовать его поближе, когда господин Дюринг покажет нам раньше свой фокус и отсчитает его. Когда он покончит с задачей считать от — ∞ (минус бесконечность) до нуля, тогда пусть он приходит к нам. Ведь ясно, что откуда бы он ни начал считать, он повсюду оставляет за собой бесконечный ряд, а значит, и задачу, которую он должен решить. Пусть он перевернет свой собственный бесконечный ряд 1+2+3+4... и попробует считать от бесконечного конца до единицы; ведь это, очевидно, попытка человека, совсем не понимающего сути дела. Мало того. Когда господин Дюринг утверждает, что бесконечный ряд протекшего времени отсчитан, то он вместе с этим утверждает, что время имеет начало, ибо иначе ведь он не мог бы вовсе начать «отсчитывать». Следовательно, он снова предполагает то, что он должен доказать. Таким образом, представление об отсчитанном бесконечном ряде, иначе говоря, мирообъемлющий дюрингов закон определенного количества, есть contradictio in adjecto, содержит внутреннее противоречие, и притом абсурдное противоречие.

Ведь ясно: бесконечность, имеющая конец, но не имеющая начала, не более и не менее бесконечна, чем бесконечность, имеющая начало, но не имеющая конца. Малейшая крупица диалектического мышления должна была бы подсказать господину Дюрингу, что начало и конец неразрывно связаны между собою, как северный полюс и южный полюс, и что если отбрасывают конец, то начало становится концом — тем единственным концом, который и имеется у ряда, и наоборот. Вот эта ошибка была бы невозможна без математической привычки оперировать над бесконечными рядами. Так как в математике мы должны исходить от определенного, конечного, чтобы прийти к неопределенному, бесконечному, то все математические ряды — положительные и отрицательные — должны начинаться с единицы, иначе нельзя производить с ними выкладок. Но идеальная потребность математики далеко не есть принудительный закон для реального мира.

Впрочем, господин Дюринг никогда не сумеет представить себе без противоречий действительную бесконечность. Бесконечность есть противоречие, и она полна противоречий. Противоречием является уже то, что бесконечность должна быть составлена из одних только конечностей, а между тем это так. Предположение ограниченности материального мира приводит к таким же противоречиям, как и предположение его безграничности, и каждая попытка устранить эти противоречия приводит, как мы уже видели, к новым и худшим противоречиям. Именно потому, что бесконечность есть противоречие, она представляет бесконечный, развертывающийся без конца во времени и пространстве процесс. Снятие противоречия было бы концом бесконечности. Это уже совершенно правильно понял Гегель, третировавший поэтому с заслуженным презрением господ, которые любят мудрить над этим противоречием.

Пойдем дальше. Итак, время имело начало. Что же было до этого начала? Мир, находящийся в равном самому себе, неизменном состоянии. А так как в этом состоянии не следует друг за другом никаких изменений, то частное понятие времени превращается в более общую идею бытия. Во-первых, нам здесь нет дела вовсе до того, какие понятия превращаются в голове господина Дюринга. Дело идет не о понятии времени, а о действительном времени, от которого господин Дюринг так дешево не отделается. Во-вторых, сколько бы ни превращалось понятие времени в более общую идею бытия, это не подвигает нас ни на шаг вперед, ибо основные формы всякого бытия суть пространство и время, и бытие вне времени такая же бессмыслица, как бытие вне пространства. Гегелевское «бытие, протекшее без времени», и новошеллинговское «непредставимое бытие» суть рациональные представления по сравнению с этим бытием вне времени. Поэтому-то господин Дюринг подходит очень осторожно к делу; собственно — это время, но такое, которое по существу вовсе нельзя назвать временем; время ведь вовсе не состоит само по себе из реальных частей, и только наш рассудок произвольно делит его; к царству доступного счету принадлежит лишь действительное наполнение времени различающимися между собой фактами, а что должно означать накопление пустой длительности, этого совсем нельзя представить. Что должно означать это накопление — для нас совершенно безразлично, мы спрашиваем только, длится ли, испытывает ли длительность во времени, мир, находящийся в предполагаемом здесь состоянии? Мы отлично знаем, что ничего не получится от измерения подобной, лишенной содержания длительности, как и от аналогичного, бесцельного измерения в пространстве, и Гегель, именно из-за бессмысленности такого занятия, называет эту бесконечность дурной. Согласно господину Дюрингу, время существует только благодаря изменению, а не изменение существует во времени и посредством его. Именно благодаря тому, что время отлично, независимо от изменения, его можно измерять благодаря изменению, ибо для измерения необходимо всегда иметь нечто, отличное от измеряемой вещи. И время, в течение которого не происходит никаких доступных познанию изменений, далеко от того, чтобы совсем не быть временем, оно скорее представляет чистое, не затронутое никакими посторонними примесями и, следовательно, истинное время, время как таковое. Действительно, когда мы хотим представить себе понятие времени во всей его чистоте, свободным от всех чуждых, посторонних примесей, мы вынуждены оставить в стороне, как не относящиеся к делу, все различные события, происходящие во времени рядом друг с другом и после друг друга, и представить себе таким образом время, в котором ничего не происходит. Поступая так, мы совсем не растворяем понятие времени в общей идее бытия, а получаем как раз чистое понятие времени.

Но все эти противоречия и несообразности — детская игра по сравнению с той путаницей, в которую попадает господин Дюринг со своим самому себе равным начальным состоянием. Если мир находился когда-нибудь в таком состоянии, при котором в нем не происходило никаких изменений, то как он мог перейти от этого состояния к состоянию изменения? То, что абсолютно неизменно — да к тому же от века было в таком состоянии — не могло само по себе выйти из этого состояния и перейти в состояние движения и изменения. Поэтому откуда-то со стороны, извне мира, должен был прийти первый толчок, приведший его в движение. Но «первый толчок», как известно, только другое наименование для бога. Господин Дюринг, уверявший нас в своей мировой схематике, что он окончательно разделался с богом и потусторонним, сам вводит их вновь в «уточненном и углубленном» виде в натурфилософию. (Энгельс, Анти-Дюринг, стр. 31 — 37, 1932 г.)

Материя движется в пространстве и во времени

Признавая существование объективной реальности, т. е. движущейся материи, независимо от нашего сознания, материализм неизбежно должен признавать также объективную реальность времени и пространства, в отличие, прежде всего, от кантианства, которое в этом вопросе стоит на стороне идеализма, считает время и пространство не объективной реальностью, а формами человеческого созерцания. Коренное расхождение и в этом вопросе двух основных философских линий вполне отчетливо сознается писателями самых различных направлений, сколько-нибудь последовательными мыслителями.

Начнем с материалистов.

«Пространство и время, — говорит Фейербах, — не простые формы явлений, а коренные условия (Wesensbedingungen)... бытия» (Werke, II, 332). Признавая объективной реальностью тот чувственный мир, который мы познаем через ощущения, Фейербах естественно отвергает и феноменалистское (как сказал бы Мах про себя) или агностическое (как выражается Энгельс) понимание пространства и времени: как вещи или тела — не простые явления, не комплексы ощущений, а объективные реальности, действующие на наши чувства, так и пространство и время — не простые формы явлений, а объективно-реальные формы бытия. В мире нет ничего, кроме движущейся материи, и движущаяся материя не может двигаться иначе, как в пространстве и во времени. Человеческие представления о пространстве и времени относительны, но из этих относительных представлений складывается абсолютная истина, эти относительные представления, развиваясь, идут по линии абсолютной истины, приближаются к ней. Изменчивость человеческих представлений о пространстве и времени так же мало опровергает объективную реальность того и другого, как изменчивость научных знаний о строении и формах движения материи не опровергает объективной реальности внешнего мира.

Энгельс, разоблачая непоследовательного и путаного материалиста Дюринга, ловит его именно на том, что он толкует об изменении понятия времени (вопрос бесспорный для сколько-нибудь крупных современных философов самых различных философских направлений), увертываясь от ясного ответа на вопрос: реальны или идеальны пространство или время? суть ли наши относительные представления о пространстве и времени приближения к объективно-реальным формам бытия? Или это только продукты развивающейся, организующейся, гармонизующейся и т. п. человеческой мысли? В этом и только в этом состоит основной гносеологический вопрос, разделяющий действительно коренные философские направления. «Нам дела нет до того, — пишет Энгельс, — какие понятия изменяются в голове г-на Дюринга. Речь идет не о понятии времени, а о действительном времени, от которого г. Дюрингу так дешево» (т. е. фразами об изменчивости понятий) «ни в каком случае не отделаться» («Анти-Дюринг», 5 нем. изд., стр. 41).

Казалось бы, это так ясно, что даже гг. Юшкевичи могли бы понять суть вопроса? Энгельс противопоставляет Дюрингу общепризнанное и само собою разумеющееся для всякого материалиста положение о действительности, т. е. объективной реальности времени, говоря, что от прямого признания или отрицания этого положения не отделаться рассуждениями об изменении понятий времени и пространства. Не в том дело, чтобы Энгельс отвергал и необходимость и научное значение исследований об изменении, о развитии наших понятий, о времени и пространстве, — а в том, чтобы мы последовательно решали гносеологический вопрос, т. е. вопрос об источнике и значении всякого человеческого знания вообще. Сколько-нибудь толковый философский идеалист, — а Энгельс, говоря об идеалистах, имел в виду гениально-последовательных идеалистов классической философии, — легко признает развитие наших понятий времени и пространства, не переставая быть идеалистом, считая, например, что развивающиеся понятия времени и пространства приближаются к абсолютной идее того и другого и т. п. Нельзя выдержать последовательно точку зрения в философии, враждебную всякому фидеизму и всякому идеализму, если не признать решительно и определенно, что наши развивающиеся понятия времени и пространства отражают объективно-реальные время и пространство, приближаются и здесь, как и вообще, к объективной истине.

«Основные формы всякого бытия, — поучает Энгельс Дюринга, — суть пространство и время; бытие вне времени есть такая же величайшая бессмыслица, как бытие вне пространства» (там же).

Зачем понадобилось Энгельсу в первой половине этой фразы почти буквальное повторение Фейербаха, а во второй напоминание о той борьбе с величайшими бессмыслицами теизма, которые так успешно провел Фейербах? Затем, что Дюринг, как видно из той же самой главы Энгельса, не мог свести концов с концами у своей философии, не упираясь то в «конечную причину» мира, то в «первый толчок» (другое выражение для понятия: бог, говорит Энгельс). Дюринг, вероятно, не менее искренне хотел быть материалистом и атеистом, чем наши махисты хотят быть марксистами, но он не умел провести последовательно ту философскую точку зрения, которая бы действительно отнимала всякую почву из-под ног у идеалистической и теистической бессмыслицы. Не признавая — или, по крайней мере, не признавая ясно и отчетливо (ибо Дюринг шатался и путал по этому вопросу) — объективной реальности времени и пространства, Дюринг не случайно, а неизбежно катится по наклонной плоскости вплоть до «конечных причин» и «первых толчков», ибо он лишил себя объективного критерия, мешающего выйти за пределы времени и пространства. Если время и пространство только понятия, то человечество, их создавшее, вправе выходить за их пределы, и буржуазные профессора вправе получать жалованье от реакционных правительств за отстаиванье законности этого выхода, за прямую или косвенную защиту средневековой «бессмыслицы».

Энгельс показал Дюрингу, что отрицание объективной реальности времени и пространства теоретически есть философская путаница, практически есть капитуляция или беспомощность перед фидеизмом...

«Многие отдельные взгляды Энгельса, — пишет, например, В. Базаров в «Очерках», стр. 67, — например, его представление о «чистом» пространстве и времени, теперь уже устарели».

Ну, еще бы! Взгляды материалиста Энгельса устарели, а взгляды идеалиста Пирсона и путаного идеалиста Маха суть самые новейшие! Курьезнее всего тут то, что Базаров даже не сомневается в том, что воззрения на пространство и время, именно: признание или отрицание их объективной реальности, могут быть отнесены к числу «отдельных взглядов» в противоположность «исходной точке миросозерцания», о которой говорится в следующей фразе у этого писателя. Вот вам наглядный образчик «эклектической нищенской похлебки», о которой говаривал Энгельс, когда речь заходила про немецкую философию 80-х годов прошлого века. Ибо противополагать «исходную точку» материалистического миросозерцания Маркса и Энгельса «отдельному взгляду» их на объективную реальность времени и пространства — это такая же вопиющая бессмыслица, как если бы вы противоположили «исходную точку» экономической теории Маркса «отдельному взгляду» его на прибавочную стоимость. Оторвать учение Энгельса об объективной реальности времени и пространства от его учения о превращении «вещей в себе» в «вещи для нас», от его признания объективной и абсолютной истины, именно: объективной реальности, данной нам в ощущении, — от его признания объективной закономерности, причинности, необходимости природы, — это значит превратить целостную философию в окрошку. Базаров, как и все махисты, сбился на том, что смешал изменяемость человеческих понятий о времени и пространстве, их исключительно относительный характер, с неизменностью того факта, что человек и природа существуют только во времени и пространстве, существа же вне времени и пространства, созданные поповщиной и поддерживаемые воображением невежественной и забитой массы человечества, суть больная фантазия, выверты философского идеализма, негодный продукт негодного общественного строя. Может устареть и стареет с каждым днем учение науки о строении вещества, о химическом составе пищи, об атоме и электроне, но не может устареть истина, что человек не может питаться мыслями и рожать детей при одной только платонической любви. А философия, отрицающая объективную реальность времени и пространства, так же нелепа, внутренне гнила и фальшива, как отрицание этих последних истин. Ухищрения идеалистов и агностиков так же, в общем и целом лицемерны, как проповедь платонической любви фарисеями! (Ленин, Материализм и эмпириокритицизм, Соч., т. XIII, стр. 143 — 145, 151 — 152, изд. 3-е.)

Движение есть сущность времени и пространства

«Понять значит выразить в форме понятий». Движение есть сущность времени и пространства. Два основных понятия выражают эту сущность: (бесконечная) непрерывность и «пунктуальность» (= отрицание непрерывности, прерывность). Движение есть единство непрерывности (времени и пространства) и прерывности (времени и пространства). Движение есть противоречие, есть единство противоречий...

...«Когда мы вообще говорим о движении, то мы говорим: тело находится в одном месте и затем оно переходит в другое место. В то время, как оно движется, оно не находится больше в первом месте, но не находится также и во втором; если оно находится в одном из обоих мест, то оно покоится.

Ср. возражения Чернова Энгельсу.

Сказать, что оно между обоими, значит, ничего не сказать, потому что в таком случае оно снова в одном месте; стало быть, налицо то же самое затруднение.

Двигаться же означает быть в этом месте, и в то же время не быть в нем; это — непрерывность пространства и времени, и она-то именно и делает возможным движение» (стр. 322).

NB Верно

Движение есть нахождение тела в данный момент в данном месте, в другой, следующий, момент в другом месте — таково возражение, которое Чернов повторяет (см. его философские этюды) вслед за всеми «метафизическими» противниками Гегеля.

Это возражение неверно: (1) оно описывает результат движения, а не само движение; (2) оно не показывает, не содержит в себе возможности движения; (3) оно изображает движение, как сумму, связь состояний покоя, т. е. (диалектическое) противоречие им не устранено, а лишь прикрыто, отодвинуто, заслонено, занавешено. («Ленинский сборник» XII, стр. 191 — 193.)

Загрузка...