Над всем нашим теоретическим мышлением господствует с абсолютной силой тот факт, что наше субъективное мышление и объективный мир подчинены одним и тем же законам и что поэтому они не могут противоречить друг другу в своих конечных результатах, а должны согласоваться между собой. Факт этот является бессознательной и безусловной предпосылкой нашего теоретического мышления. <Только современная диалектическая философия, и именно философия Гегеля, ближе исследовала эту предпосылку и выставила закон тожества мышления и бытия.> Материализм XVIII столетия, будучи по существу метафизического характера, исследовал эту предпосылку только с точки зрения ее содержания. Он ограничился доказательством того, что содержание всякого мышления и знания должно происходить из чувственного опыта, и восстановил старое положение: nihil est in intellectu, quod non fuerit in sensu. Только современная идеалистическая — но вместе с тем и диалектическая — философия, в особенности Гегель, исследовали эту предпосылку также с точки зрения формы. Несмотря на бесчисленные произвольные <и фантастические> построения этой философии, несмотря на идеалистическую, на голову поставленную форму ее конечного результата — единства мышления и бытия, нельзя отрицать того, что она доказала на множестве примеров, взятых из самых разнообразных отраслей знания, аналогию между процессами мышления и процессами в области природы и истории, и обратно: господство одинаковых законов для всех этих процессов. С другой стороны, современное естествознание до того расширило тезис об опытном происхождении всего содержания мышления, что от его старой метафизической ограниченности и формулировки ничего не осталось. Естествознание, признав наследственность приобретенных свойств, расширяет субъект опыта, делая им не индивида, а род: нет вовсе необходимости, чтобы отдельный индивид имел известный опыт; его частный опыт может быть <во многих случаях> до известной степени заменен результатами опытов ряда его предков. Если, например, среди нас математические аксиомы кажутся каждому восьмилетнему ребенку чем-то само собой разумеющимся, не нуждающимся в опытном доказательстве, то это является лишь результатом накопленной наследственности. Бушмену же или австралийскому негру их трудно втолковать путем доказательства. (Энгельс, Диалектика природы, стр. 75 — 76, Партиздат, 1932 г.)
Итак, речь идет у него о принципах, о формальных, выведенных из мышления, а не из внешнего мира основоначалах, которые надо применить к природе и к человечеству и по которым должны направляться природа и человек. Но откуда берет мышление эти основоначала? Из себя самого? Нет, ибо господин Дюринг заявляет сам, что чисто идеальная область ограничивается логическими схемами и математическими образованиями (последнее, как мы увидим, к тому же ложно). Логические схемы могут относиться только к формам мышления; здесь же дело идет только о формах бытия, внешнего мира, а этих форм мышление ни в коем случае не может творить и выводить из себя, но только из внешнего мира. Но в таком случае все отношение следует перевернуть: принципы оказываются не исходным пунктом, а конечным результатом исследования; они не привлекаются для приложения к природе и человеческой истории, а выводятся из них; не природа и царство человека направляются по принципам, а принципы правильны лишь постольку, поскольку они согласуются с природой и историей. Это — единственное материалистическое понимание дела, а противоположное, принадлежащее господину Дюрингу, идеалистично: оно ставит дело совершенно на голову и конструирует реальный мир из мыслей, из каких-то от века существующих, домировых схем или категорий точь-в-точь, как «некий Гегель». (Энгельс, Анти-Дюринг, стр. 23 — 24, 1932 г.)
...человек имеет также «сознание». Но и оно не имеется заранее, как «чистое» сознание. На «духе» заранее тяготеет проклятие «отягощения» его материей, которая выступает здесь в виде движущихся слоев воздуха, в виде звуков, коротко говоря, в виде языка. Язык так же древен, как сознание, язык, это — практическое, существующее для других людей, а, значит, существующее также для меня самого, реальное сознание, и язык, подобно сознанию, возникает из потребности сношений с другими людьми. Мое отношение к моей среде есть мое сознание. Там, где существует какое-нибудь отношение, оно существует для меня; животное не относится ни к чему, для животного его отношение к другим не существует как отношение. Таким образом, сознание есть изначально исторический продукт и остается им, пока вообще существуют люди. Сознание является, разумеется, прежде всего, сознанием ближайшей чувственной обстановки и сознанием ограниченной связи с другими лицами и вещами, находящимися вне начинающего сознавать себя индивида; это в то же время — сознание природы, которая противостоит первоначально людям в качестве совершенно чуждой, всемогущей и неприступной силы, к которой люди относятся совершенно по-животному и которая властвует над ними, как над скотом; следовательно, это — чисто животное сознание природы (природная, естественная религия), а, с другой стороны, — сознание необходимости вступить в сношения с окружающими индивидами, начало сознания того, что индивид вообще живет в обществе. Это начало носит столь же животный характер, как и общественная жизнь на этой ступени, оно — чисто стадное сознание; человек отличается от барана лишь тем, что его сознание заменяет ему инстинкт или что его инстинкт носит сознательный характер. [Рукой Маркса: Здесь сейчас же видно, (что) эта естественная религия или это определенное отношение к природе обусловливается общественной формой, и обратно. (Здесь) обнаруживается тождество природы и человека, (которое) обусловливает сознательным отношением людей к природе их сознательное отношение друг к другу и их сознательным отношением друг к другу их сознательное отношение к природе.] (Маркс и Энгельс, О Л. Фейербахе, «Архив К. Маркса и Ф. Энгельса», кн. 1, стр. 220 — 221, Гиз, 1930 г.)
Производство идей, представлений, сознания прежде всего непосредственно вплетается в материальную деятельность и в материальные сношения людей — в язык реальной жизни. Представления, мышление, духовные сношения людей являются здесь еще прямым порождением их материальной практики. То же самое можно сказать о духовном производстве, как оно выражается в языке политики, законов, морали, религии, метафизики и т. д. какого-нибудь народа. Люди (и именно люди, как они обусловлены способом производства их материальной жизни, их материальными сношениями и дальнейшим развитием последних в общественном и политическом расчленении), как они обусловлены определенным развитием своих производительных сил и соответствующих последним способов сношений до их отдаленнейших формаций, являются производителями своих представлений, идей и т. д. и т. д. о реальных действующих людях. Сознание... никогда не может быть чем-то иным, как только сознанным бытием..., а бытие людей, это — реальный процесс их жизни. Если во всей идеологии люди и их отношения кажутся поставленными на голову, как в какой-нибудь камере-обскуре, то это тоже вытекает из исторического процесса их жизни, подобно тому, как обратное изображение предметов на сетчатке вытекает из непосредственно физического процесса их жизни.
В полной противоположности к немецкой философии, спускающейся с неба на землю, мы здесь собираемся подниматься с земли на небо, т. е. мы не будем исходить из того, что люди говорят, воображают себе, представляют себе, и не из мыслимых, воображаемых, представляемых людей, чтобы придти затем к телесным людям; мы будем исходить из реально деятельных людей, пытаясь вывести из их реального жизненного процесса также и развитие идеологических рефлексов и отражений этого жизненного процесса. И туманные образования в мозгу людей являются тоже необходимыми сублиматами их материального, эмпирически констатируемого и связанного с материальными условиями, жизненного процесса. Таким образом, мораль, религия, метафизика и прочие виды идеологии и соответствующие им формы сознания утрачивают свою видимость самостоятельности. У них нет вовсе истории, у них нет развития: только люди, развивающие свое материальное производство и свои материальные сношения, изменяют в этой своей деятельности также свое мышление и продукты своего мышления. Не сознание определяет жизнь, а жизнь определяет сознание. При первом способе рассмотрения исходят из сознания, как из живого индивида, — при втором, соответствующем реальной жизни, исходят из самих реальных, живых индивидов и рассматривают сознание только как их сознание.
Этот способ рассмотрения не лишен предпосылок. Он исходит из реальных предпосылок, не покидая их ни на одно мгновение. Предпосылками его являются люди, взятые не в какой-то фантастической замкнутости и установленности, а в своем реальном, эмпирически наглядном процессе развития, при определенных условиях. Раз только выявлен этот действенный процесс жизни, история перестает быть коллекцией мертвых фактов, как мы это видим даже у все же еще абстрактных [ограниченных] эмпириков, или же воображаемой деятельностью воображаемых субъектов, как у идеалистов.
Таким образом, там, где прекращается спекуляция, т. е. у порога реальной жизни, начинается реальная положительная наука, изображение практической деятельности, практического процесса развития людей. Исчезают фразы о сознании, их место должно занять реальное знание. Когда начинают изображать действительность, теряет свою raison d'être самостоятельная философия. На ее место может, в лучшем случае, стать суммирование наиболее общих результатов, абстрагируемых из рассмотрения исторического развития людей. Но абстракции эти сами по себе, обособленные от реальной истории, не имеют никакой ценности. Они могут служить лишь для того, чтобы облегчить упорядочение исторического материала и наметить последовательность отдельных слоев его. Но, в отличие от философии, они отнюдь не дают какого-нибудь рецепта или схемы, согласно которым можно расположить исторические эпохи. Трудность, наоборот, начинается лишь там, где принимаются за рассмотрение и упорядочение материала, безразлично, какой-нибудь прошедшей эпохи или настоящего времени, когда принимаются за изображение действительности. Устранение этих трудностей обусловлено предпосылками, которые ни в коем случае не могут быть указаны здесь, а вытекают только из изучения реального жизненного процесса и действия индивидов каждой отдельной эпохи. (Маркс и Энгельс, О Л. Фейербахе, «Архив К. Маркса и Ф. Энгельса», кн. 1, стр. 215 — 217, Гиз, 1930 г.).
Какой бы «точный» смысл слов «общественное бытие» и «общественное сознание» Богданов ни придумывал, остается несомненным, что приведенное нами положение его неверно. Общественное бытие и общественное сознание не тождественны, — совершенно точно так же, как не тождественно бытие вообще и сознание вообще. Из того, что люди, вступая в общение, вступают в него, как сознательные существа, никоим образом не следует, чтобы общественное сознание было тождественно общественному бытию. Вступая в общение, люди во всех сколько-нибудь сложных общественных формациях — и особенно в капиталистической общественной формации — не сознают того, какие общественные отношения при этом складываются, по каким законам они развиваются и т. д. Например, крестьянин, продавая хлеб, вступает в «общение» с мировыми производителями хлеба на всемирном рынке, но он не сознает этого, не сознает и того, какие общественные отношения складываются из обмена. Общественное сознание отражает общественное бытие — вот в чем состоит учение Маркса. Отражение может быть верной приблизительно копией отражаемого, но о тождестве тут говорить нелепо. Сознание вообще отражает бытие, — это общее положение всего материализма. Не видеть его прямой и неразрывной связи с положением исторического материализма: общественное сознание отражает общественное бытие — невозможно.
Богданов примиряет свою теорию с выводами Маркса, принося в жертву этим выводам элементарную последовательность. Каждый отдельный производитель в мировом хозяйстве сознает, что он вносит такое-то изменение в технику производства, каждый хозяин сознает, что он обменивает такие-то продукты на другие, но эти производители и эти хозяева не сознают, что они изменяют этим общественное бытие. Сумму всех этих изменений — во всех их разветвлениях не могли бы охватить в капиталистическом мировом хозяйстве и 70 Марксов. Самое большее, что открыты законы этих изменений, показана в главном и в основном объективная логика этих изменений и их исторического развития, — объективная не в том смысле, чтобы общество сознательных существ, людей, могло существовать и развиваться независимо от существования сознательных существ (только эти пустяки и подчеркивает своей «теорией» Богданов), а в том смысле, что общественное бытие независимо от общественного сознания людей. Из того, что вы живете и хозяйничаете, рожаете детей и производите продукты, обмениваете их, складывается объективно-необходимая цепь событий, цепь развития, независимая от вашего общественного сознания, не охватываемая им полностью никогда. Самая высшая задача человечества — охватить эту объективную логику хозяйственной эволюции (эволюции общественного бытия) в общих и основных чертах, с тем, чтобы возможно более отчетливо, ясно, критически приспособить к ней свое общественное сознание и сознание передовых классов всех капиталистических стран.
Все это Богданов признает. Значит? Значит, его теория «тождества общественного бытия и общественного сознания» на деле выкидывается им за борт, оставаясь пустым схоластическим привеском, — таким же пустым, мертвым и никчемным, как «теория всеобщей подстановки» или учение об «элементах», «интроекции» и весь прочий махистский вздор. Но «мертвый хватает живого», мертвый схоластический привесок против воли и независимо от сознания Богданова превращает его философию в служебное oрудие Шубертов-Зольдернов и прочих реакционеров, которые на тысячи ладов с сотни профессорских кафедр распространяют вот это самое мертвое за живое, против живого, с целью задушить живое. Богданов лично — заклятый враг всякой реакции и буржуазной реакции в частности. Богдановская «подстановка» и теория «тождества общественного бытия и общественного сознания» служит этой реакции. Это — печальный факт, но факт.
Материализм вообще признает объективно реальное бытие (материю), независимое от сознания, от ощущения, от опыта и т. д. человечества. Материализм исторический признает общественное бытие независимым от общественного сознания человечества. Сознание и там и тут есть только отражение бытия, в лучшем случае приблизительно верное (адекватное, идеально-точное) его отражение. В этой философии марксизма, вылитой из одного куска стали, нельзя вынуть ни одной основной посылки, ни одной существенной части, не отходя от объективной истины, не падая в объятия буржуазно-реакционной лжи. (Ленин, Материализм и эмпириокритицизм, Соч., т. XIII, стр. 264, 266 — 267, изд. 3-е).
Труд есть прежде всего процесс, совершающийся между человеком и природой, процесс, в котором человек своей собственной деятельностью обусловливает, регулирует и контролирует обмен веществ между собой и природой. Веществу природы он сам противостоит как сила природы. Для того чтобы присвоить вещество природы в известной форме, пригодной для его собственной жизни, он приводит в движение принадлежащие его телу естественные силы, руки и ноги, голову и пальцы. Действуя посредством этого движения на внешнюю природу и изменяя ее, он в то же время изменяет свою собственную природу. Он развивает дремлющие в последней способности и подчиняет игру этих сил своей собственной власти. Мы не будем рассматривать здесь первых животнообразных инстинктивных форм труда по сравнению с состоянием общества, когда рабочий выступает на товарном рынке как продавец своей собственной рабочей силы, к глубинам первобытных времен относится то состояние, когда человеческий труд еще не освободился от своей примитивной, инстинктивной формы. Мы предполагаем труд в форме, составляющей исключительное достояние человека. Паук совершает операции, напоминающие операции ткача, и пчела постройкой своих восковых ячеек посрамляет некоторых людей-архитекторов. Но и самый плохой архитектор от наилучшей пчелы с самого начала отличается тем, что прежде чем строить ячейку из воска, он уже построил ее в своей голове. В конце процесса труда получается результат, который уже перед началом этого процесса имелся идеально, т. е. в представлении работника. Он не только изменяет форму того, что дано природой: в том, что дано природой, он осуществляет в то же время и свою сознательную цель, которая как закон определяет способ и характер его действий и которой он должен подчинять свою волю. И это подчинение не есть единичный акт. Оставляя в стороне напряжение тех органов, которыми выполняется труд, целесообразная воля, выражающаяся во внимании, необходима во все время труда, и притом необходима тем более, чем меньше труд увлекает рабочего своим содержанием и способом исполнения, следовательно, чем меньше рабочий наслаждается трудом как игрой физических и интеллектуальных сил. (Маркс, Капитал, т. I, стр. 119 — 120, изд. 1932 г.)
Мы знаем только одну единственную науку, науку истории. Историю можно рассматривать с двух сторон и делить на историю природы и историю людей. Но нельзя отделять друг от друга обе эти стороны: пока существуют люди, история природы и история людей обусловливают друг друга...
Предпосылки, из которых мы будем исходить, — это не произвольные утверждения, не догматы, а реальные предпосылки, от которых можно отвлечься только в воображении. К ним относятся реальные индивиды, их деятельность и материальные условия их жизни, как преднаходимые ими, так и созданные их собственной деятельностью. Таким образом, предпосылки эти можно констатировать чисто эмпирическим путем.
Первой предпосылкой всякой человеческой истории является, разумеется, существование живых индивидов, людей. Первым историческим актом этих индивидов, которым они обособляются от животных, является не то, что они мыслят, а то, что они начинают производить средства для своего существования.
Таким образом, первым, требующим констатирования, фактом является телесная организация этих индивидов и данная этим связь их с остальной природой. Мы здесь не можем, разумеется, заниматься ни физическими свойствами самих людей, ни окружающей их естественной обстановкой, геологическими, оро-гидрографическими, климатическими и иными отношениями. [Отношения эти обусловливают не только первоначальную, естественную организацию людей — в особенности расовые отличия — но и все их дальнейшее развитие или неразвитие до нашего времени.] Всякое историческое описание должно исходить из этих естественных основ и их видоизменения в ходе истории, благодаря деятельности людей.
Людей можно отличать от животных по сознанию, религии, вообще, по чему угодно. Сами они начинают отличать себя от животных, лишь только начинают производить необходимые для своей жизни средства — шаг, обусловленный их телесной организацией. Люди, производя необходимые для своей жизни средства, производят косвенным образом и свою материальную жизнь.
Способ производства людьми необходимых для их жизни средств зависит ближайшим образом от свойств самих преднаходимых ими и воспроизводимых ими средств к существованию.
Итак, перед нами такой факт: определенные индивиды, производящие определенным образом, вступают в определенные общественные и политические отношения. Эмпирическое наблюдение должно в каждом отдельном случае вскрыть эмпирически, без всякой мистификации и спекуляции, связь общественного и политического расчленения с производством. Общественное расчленение и государство возникают постоянно из жизненного процесса определенных индивидов, но индивидов не таких, какими они могут являться в собственном или чужом представлении, а таких, каковы они суть в действительности, т. е. как они действуют, материально производят и, следовательно, оказываются деятельными при определенных материальных, независящих от их воли, предпосылках и условиях. Представления, составляемые себе этими индивидами, суть представления либо насчет их отношения к природе, либо насчет их отношения друг к другу, либо насчет их собственных свойств... Ясно, что во всех этих случаях эти представления являются реальным или иллюзорным сознательным выражением их реальных отношений и деятельности, их производства, их сношений, их общественной и политической практики. Противоположное допущение возможно лишь в том случае, если предположить кроме духа реальных, материально обусловленных, индивидов еще какой-то иной дух. Если сознательное выражение реальных отношений этих индивидов иллюзорно, если в своих представлениях они ставят свою действительность на голову, то это, в свою очередь, является следствием их ограниченного материального способа деятельности и вытекающих отсюда ограниченных общественных отношений. (Маркс и Энгельс, О Л. Фейербахе, «Архив Маркса и Энгельса», кн. 1, стр. 214 — 215, изд. 1930 г.)
...Для практического материалиста, т. е. для коммуниста, дело идет о том, чтобы революционизировать существующий мир, чтобы практически обратиться против вещей, как он застает их, и изменить их. Если у Фейербаха встречаются иногда подобные взгляды, то они все же остаются всегда на стадии каких-то разрозненных догадок, имея на общее его мировоззрение столь ничтожное влияние, что здесь их можно рассматривать только в качестве способных к развитию зачатков. Фейербаховское понимание чувственного мира ограничивается, с одной стороны, голым ощущением [рукой Маркса приписано: рассматривает «человека вообще» вместо «реального, исторического человека». Этот «человек» есть realiter «немец»]. В первом случае, при рассмотрении чувственного мира, он неизбежно наталкивается на вещи, которые нарушают для его сознания и для его чувства предполагаемую им гармонию всех частей чувственного мира и в особенности человека с природой [Ошибка Фейербаха заключается не в том, что он подчиняет лежащую под носом чувственную видимость чувственной действительности, устанавливаемой благодаря более точному изучению чувственных фактов, а в том, что в конечном счете он не может подойти к чувственности без «глаз», т. е. без «очков» философа.]. Чтобы устранить это, он вынужден искать спасения в каком-то двояком воззрении, проводя различие между обыденным воззрением, видящим только то, что «лежит под носом», и высшим, философским воззрением, усматривающим «истинную сущность» вещей. Он не замечает того, что окружающий его чувственный мир не есть вовсе какая-то непосредственно от века данная, всегда самой себе равная вещь, а продукт промышленности и общественного состояния, продукт в том смысле, что он является в каждую историческую эпоху результатом деятельности целого ряда поколений, из которых каждое стоит на плечах предшествующего ему поколения, развивая его промышленность и его способ сношений и видоизменяя, в зависимости от изменившихся потребностей, его социальный строй. Даже предметы простейшей «чувственной достоверности» даны ему только благодаря общественному развитию, благодаря промышленности и торговым сношениям. Известно, что вишневое дерево, как и все почти плодовые деревья, появилось в нашем поясе лишь несколько веков назад благодаря торговле, и таким образом оно стало доступно «чувственной достоверности» Фейербаха только благодаря этому действию определенного общества в определенное время. Впрочем, при этом взгляде на вещи, который берет их так, как они суть в действительности, всякая глубокомысленная философская проблема — как будет еще яснее видно в дальнейшем — сводится попросту к некоторому эмпирическому факту. Так, например, важный вопрос об отношениях человека к природе [рукой Маркса: или даже, как говорит Бруно (стр. 110), о противоположности: «природа и история», точно это две обособленные друг от друга «вещи», точно человек не есть историческая природа и не имеет перед собой природной, естественной истории], из которого вытекли все «безмерно высокие творения» насчет «субстанции» и «мирового сознания», устраняется сам собою, если понять, что пресловутое «единство человека с природой» имелось всегда в промышленности и представлялось в каждую эпоху, в зависимости от большего или меньшего развития промышленности, в ином виде [рукой Маркса: точно так же, как и «борьба» человека с природой до развития его производительных сил на соответствующей основе]. Промышленность и торговля, производство и обмен потребных для жизни средств, с своей стороны, обусловливают и в свою очередь обусловливаются в своих формах распределением, расчленением различных общественных классов; благодаря этому и получается то, что Фейербах видит, например, одни лишь фабрики и машины в Манчестере, между тем как сто лет назад там можно было видеть только самопрялки и ткацкие станки, или же находит в римской Кампаньи только пастбища и болота, между тем как во времена Августа здесь можно было видеть сплошные виноградники и виллы римских капиталистов. Фейербах говорит в особенности о воззрении естествознания, он упоминает о тайнах, которые доступны только глазу химика и физика, но чем было бы без промышленности и торговли естествознание? Таким образом, даже это «чистое» естествознание получает свою цель, равно как и свой материал, только благодаря торговле и промышленности, благодаря чувственной деятельности людей. Эта деятельность, эта непрекращающаяся чувственная работа и творчество, это производство являются настолько основой всего чувственного мира, как он теперь существует, что если бы оно прекратилось хотя бы лишь на один год, то Фейербах не только нашел бы колоссальные изменения в физическом мире, но очень скоро не нашел бы всего человеческого мира, собственной способности воззрения и даже своего собственного существования. Конечно, при этом сохраняется приоритет внешней природы и, конечно, все это не имеет никакого отношения к первичным, порожденным путем generatio aequivoca людям. Но это различение имеет смысл лишь постольку, поскольку признают человека за нечто, отличное от природы. Впрочем, эта предшествующая человеческой истории природа, в которой живет Фейербах, не есть вовсе та природа, которая — за исключением некоторых австралийских коралловых островов новейшего происхождения — не существует уже нигде в наше время и значит не существует и для Фейербаха...
Правда, у Фейербаха то огромное преимущество перед «чистыми материалистами», что он понимает, что и человек есть «чувственный предмет», но [рукой Маркса: помимо того он рассматривает его только как «чувственный предмет», а не как «чувственную деятельность»], так как он и при этом не покидает сферы абстрактной теории и рассматривает людей не в их данной общественной связи, не в окружающей их жизненной обстановке, делающей их тем, что́ они суть, то он никогда не добирается до реально существующих, деятельных людей, а остается при абстракции «человек» и ограничивается лишь тем, что признает «реального, индивидуального, телесного человека» в ощущении, т. е. не знает никаких иных «человеческих отношений» «человека к человеку», кроме любви и дружбы [рукою Маркса: и притом идеализированным образом. Не дает никакой критики теперешних жизненных отношений]. Таким образом, он никогда не в состоянии рассматривать чувственный мир как совокупную, живую, чувственную деятельность составляющих его индивидов и поэтому вынужден, когда замечает, например, вместо здоровых людей толпу золотушных, надорванных работой и чахоточных бедняков, спасаться в «высшей интуиции», в идеальном «выравнивании в роде», т. е. вынужден снова впасть в идеализм как раз там, где коммунистический материалист усматривает необходимость и одновременно с этим условие преобразования промышленности и общественного расчленения. (Маркс и Энгельс, О Л. Фейербахе, «Архив К. Маркса и Ф. Энгельса», кн. 1, стр. 217 — 218, изд. 1930 г.)
В производстве люди воздействуют не только на природу, но и друг на друга. Они не могут производить, не соединяясь известным образом для совместной деятельности и для взаимного обмена своей деятельностью. Чтобы производить, люди вступают в определенные связи и отношения, и только через посредство этих общественных связей и отношений существует их отношение к природе, имеет место производство.
В зависимости от того или иного характера средств производства изменяются, конечно, и общественные отношения, в которые производители вступают друг к другу, изменяются условия, при которых они обмениваются своей деятельностью и участвуют в совокупном производстве. С изобретением нового орудия войны, огнестрельного оружия, необходимо должна была измениться вся внутренняя организация армии, должны были измениться те отношения, на основании которых отдельные личности сплачиваются в армию и могут действовать как армия, равно как и взаимные отношения различных армий.
Следовательно, общественные отношения, при которых люди занимаются производством, общественные отношения производства изменяются, преобразуются с изменением и развитием материальных средств производства, производительных сил. Отношения производства, в своей совокупности, образуют то, что называют общественными отношениями, обществом, образуют общество, находящееся на определенной ступени исторического развития, — общество с своеобразным отличительным характером. Античное общество, феодальное общество, буржуазное общество представляют собою такие совокупности отношений производства, — совокупности, каждая из которых вместе с тем отмечает особую ступень развития в истории человечества.
Капитал также представляет собою общественное отношение производства, а именно — буржуазное отношение производства, отношение производства в буржуазном обществе. Разве составные части капитала — средства существования, орудия труда, сырые материалы — произведены и накоплены вне данных общественных условий, вне определенных общественных отношений? Разве не в данных же общественных условиях, не при тех же определенных общественных отношениях употребляются они на новое производство? И разве не этот именно определенный общественный характер превращает в капитал продукты, служащие для нового производства?
Капитал состоит не только из средств существования, орудий труда и сырых материалов, — не только из материальных продуктов; он состоит в то же время из меновых стоимостей. Все продукты, из которых он состоит, суть товары. Капитал есть, следовательно, не только сумма материальных продуктов, но и сумма товаров, меновых стоимостей, общественных величин. (К. Маркс и Ф. Энгельс, Наемный труд и капитал, т. V, стр. 429 — 430, Гиз, 1929 г.)
Обнаруживающееся в природе и в истории диалектическое развитие, т. е. причинная связь того поступательного движения, которое, сквозь все отклонения в сторону и сквозь все кратковременные попятные шаги пробивается от низшего к высшему, это развитие является у Гегеля просто снимком самодвижения понятия, вечно совершающегося неизвестно где и, во всяком случае, совершенно независимо от всякого мыслящего человеческого мозга. Надо было устранить это идеологическое извращение. Вернувшись к материалистической точке зрения, мы снова увидели в человеческих понятиях снимки с действительных вещей, вместо того, чтобы в действительных вещах видеть снимки с абсолютного понятия, находящегося на известной ступени развития. Диалектика сводилась этим к науке об общих законах движения во внешнем мире и в человеческой мысли: два ряда законов, которые в сущности тождественны, а по своему выражению различны, так как человеческая голова может применять их сознательно, между тем как в природе, а большей частью пока еще и в человеческой истории, они прокладывают свой путь бессознательно, в виде внешней необходимости, посреди бесконечного множества кажущихся случайностей. Таким образом, диалектика понятий сама становилась лишь сознательным отражением диалектического движения внешнего мира. (Энгельс, Людвиг Фейербах, стр. 40 — 41. Партиздат, 1932 г.)
Скажем ли мы, что материя есть постоянная возможность ощущений (по Дж. Ст. Миллю), или что материя есть более или менее устойчивые комплексы «элементов» — ощущений (по Э. Маху), — мы остались в пределах агностицизма или юмизма; обе точки зрения или, вернее, обе эти формулировки покрыты изложением агностицизма у Энгельса: агностик не идет дальше ощущений, заявляя, что не может знать ничего достоверного об их источнике или об их оригинале и т. п. И если Мах придает великое значение своему расхождению с Миллем по указанному вопросу, то это именно потому, что Мах подходит под характеристику, данную ординарным профессорам Энгельсом: Flohknacker, блоху вы ущемили, господа, внося поправочки и меняя номенклатуру вместо того, чтобы покинуть основную половинчатую точку зрения!
Как же опровергает материалист Энгельс, — в начале статьи Энгельс открыто и решительно противопоставляет свой материализм агностицизму, — изложенные доводы?
«...Слов нет, — говорит он, — это такая точка зрения, которую трудно, по-видимому, опровергнуть одной только аргументацией. Но прежде чем люди стали аргументировать, они действовали. «В начале было дело». И человеческая деятельность разрешила это затруднение задолго до того, как человеческое мудрствование выдумало его. The proof of the pudding is in the eating (доказательство для пуддинга или испытание, проверка пуддинга состоит в том, что его съедают). В тот момент, когда, сообразно воспринимаемым нами свойствам какой-либо вещи, мы употребляем ее для себя, — мы в этот самый момент подвергаем безошибочному испытанию истинность или ложность наших чувственных восприятий. Если эти восприятия были ложны, то и наше суждение о возможности использовать данную вещь необходимо будет ложно, и всякая попытка такого использования неизбежно приведет к неудаче. Но если мы достигнем нашей цели, если мы найдем, что вещь соответствует нашему представлению о ней, что она дает тот результат, какого мы ожидали от ее употребления, — тогда мы имеем положительное доказательство, что в этих границах наши восприятия о вещи и ее свойствах совпадают с существующей вне нас действительностью»...
Итак, материалистическая теория, теория отражения предметов мыслью, изложена здесь с полнейшей ясностью: вне нас существуют вещи. Наши восприятия и представления — образы их. Проверка этих образов, отделение истинных от ложных дается практикой. (Ленин, Материализм и эмпириокритицизм, Соч., т. XIII, стр. 88 — 89, изд. 3-е.)
Энгельс прямо и ясно говорит, что возражает и Юму и Канту вместе. Между тем, ни о каких «непознаваемых вещах в себе» у Юма нет и речи. Что же общего у этих двух философов? То, что они принципиально отгораживают «явления» от того, что́ является, ощущение от ощущаемого, вещь для нас «от вещи в себе», причем Юм ничего знать не хочет о «вещи в себе», самую мысль о ней считает философски недопустимой, считает «метафизикой» (как говорят юмисты и кантианцы); Кант же допускает существование «вещи в себе», но объявляет ее «непознаваемой», принципиально отличной от явления, принадлежащей к иной принципиально области, к области «потустороннего»..., недоступной знанию, но открываемой вере.
В чем суть возражения Энгельса? Вчера мы не знали, что в каменноугольном дегте существует ализарин. Сегодня мы узнали это. Спрашивается, существовал ли вчера ализарин в каменноугольном дегте?
Конечно, да. Всякое сомнение в этом было бы издевкой над современным естествознанием.
А если да, то отсюда вытекают три важных гносеологических вывода:
1) Существуют вещи независимо от нашего сознания, независимо от нашего ощущения, вне нас, ибо несомненно, что ализарин существовал вчера в каменноугольном дегте, и так же несомненно, что мы вчера ничего не знали об этом существовании, никаких ощущений от этого ализарина не получали.
2) Решительно никакой принципиальной разницы между явлением и вещью в себе нет и быть не может. Различие есть просто между тем, что познано, и тем, что еще не познано, а философские измышления насчет особых граней между тем и другим, насчет того, что вещь в себе находится «по ту сторону» явлений (Кант), или что можно и должно отгородиться какой-то философской перегородкой от вопроса о непознанном еще в той или иной части, но существующем вне нас мире (Юм), — все это пустой вздор, Schrulle, выверт, выдумка.
3) В теории познания, как и во всех других областях науки, следует рассуждать диалектически, т. е. не предполагать готовым и неизменным наше познание, а разбирать, каким образом из незнания является знание, каким образом неполное, неточное знание становится более полным и более точным.
Раз вы встали на точку зрения развития человеческого познания из незнания, вы увидите, что миллионы примеров, таких же простых, как открытие ализарина в каменноугольном дегте, миллионы наблюдений не только из истории науки и техники, но из повседневной жизни всех и каждого показывают человеку превращение «вещей в себе» в «вещи для нас», возникновение «явлений», когда наши органы чувств испытывают толчок извне от тех или иных предметов, — исчезновение «явлений», когда то или иное препятствие устраняет возможность воздействия заведомо для нас существующего предмета на наши органы чувств. Единственный и неизбежный вывод из этого, — который делают все люди в живой человеческой практике и который сознательно кладет в основу своей гносеологии материализм, — состоит в том, что вне нас и независимо от нас существуют предметы, вещи, тела, что наши ощущения суть образы внешнего мира. Обратная теория Маха (тела суть комплексы ощущений) есть жалкий идеалистический вздор. (Ленин, Материализм и эмпириокритицизм, Соч., т. XIII, стр. 83 — 84, изд. 3-е.)
Познание человека не есть (resp. не идет по) прямая линия, а кривая линия, бесконечно приближающаяся к ряду кругов, к спирали. Любой отрывок, обломок, кусочек этой кривой линии может быть превращен (односторонне превращен) в самостоятельную, целую, прямую линию, которая (если за деревьями не видеть леса) ведет тогда в болото, в поповщину (где ее закрепляет классовый интерес господствующих классов). (Ленин, Материализм и эмпириокритицизм, Соч., т. XIII, стр. 304, изд. 3-е.)
Познание есть вечное, бесконечное приближение мышления к объекту. Отражение природы в мысли человека надо понимать не «мертво», не «абстрактно», не без движения, не без противоречий, а в вечном процессе движения, возникновения противоречий и разрешения их. («Ленинский сборник» IX, стр. 227, изд. 1-е.)
Убеждение в том, что совокупность процессов природы находится в систематической связи, побуждает науку находить эту систематическую связь повсюду, как в частностях, так и в целом. Но соответственное, исчерпывающее, научное изображение этой связи, составление точного мысленного отображения той системы мира, в которой мы живем, невозможно ни для нас, ни для всех грядущих поколений. Если бы в какой-нибудь момент развития человечества была составлена подобная окончательная, завершающая система мировых связей, — физических, духовных и исторических, — то тогда бы закончился рост человеческого познания и прекратилось бы дальнейшее историческое развитие с того мгновения, когда общество было бы устроено в соответствии с этой системой, что является абсурдом, просто бессмыслицей. Таким образом, люди стоят перед противоречием: с одной стороны, они стремятся познать мировую систему исчерпывающим образом в ее совокупной связи, а с другой, в силу законов своей собственной природы и природы мировой системы, они никогда не будут в состоянии вполне решить эту задачу. Но противоречие это не только лежит в природе обоих факторов — мира и человека, — оно есть также главный рычаг всего интеллектуального прогресса и постоянно, ежедневно разрешается в бесконечном прогрессивном развитии человечества, подобно тому как иные математические проблемы решаются с помощью бесконечных рядов или непрерывных дробей. Фактически каждое мысленное изображение системы мира ограничено объективно историческим моментом, субъективно — физической и духовной организацией автора его. (Энгельс, Анти-Дюринг, стр. 25, Партиздат, 1932 г.)
Мы не можем представить, выразить, смерить, изобразить движения, не прервав непрерывного, не упростив, угрубив, не разделив, не омертвив живого. Изображение движения мыслью есть всегда огрубление, омертвление, — и не только мыслью, но и ощущением, и не только движения, но и всякого понятия.
И в этом суть диалектики. Эту-то суть и выражает формула: единство, тождество противоположностей. («Ленинский сборник» XII, стр. 193, изд. 1-е.)
...Человеческое понятие причины и следствия всегда несколько упрощает объективную связь явлений природы, лишь приблизительно отражая ее, искусственно изолируя те или иные стороны одного единого мирового процесса. Если мы находим, что законы мышления соответствуют законам природы, то это становится вполне понятным, — говорит Энгельс, — если принять во внимание, что мышление и сознание суть «продукты человеческого мозга и человек сам продукт природы». (Ленин, Материализм и эмпириокритицизм, Соч., т. XIII, стр. 128, изд. 3-е.)
Идея (читай, познание человека), есть совпадение (согласие) понятия и объективности («общее»). Это — во-первых.
Во-вторых, идея есть отношение для себя сущей (= якобы самостоятельной) субъективности (= человека) к отличной (от этой идеи) объективности.
Субъективность есть стремление уничтожить это отделение (идеи от объекта).
Познание есть процесс погружения в неорганическую природу (ума) ради подчинения ее власти субъекта и обобщения (познания общего в ее явлениях)... Совпадение мысли с объектом есть процесс. Мысль (= человек) не должна представлять себе истину в виде мертвого покоя, в виде простой картины (образа), бледного (тусклого), без стремления, без движения, точно гения, точно число, точно абстрактную мысль.
Идея имеет в себе и сильнейшее противоречие, покой (для мышления человека) состоит в твердости и уверенности, с которой он вечно создает (это противоречие мысли с объектом) и вечно преодолевает его... («Ленинский сб.» IX, с. 225, изд. 1-е.)
Даже критикуя Фейербаха в своих тезисах, Маркс нередко развивает и дополняет его же мысли. Вот пример из области «гносеологии». По словам Фейербаха, человек, прежде чем думать о предмете, испытывает на себе его действие, созерцает его, чувствует. Маркс имеет в виду эту мысль Фейербаха, говоря: «Главный недостаток материализма — до фейербахова включительно — состоял до сих пор в том, что он рассматривает действительность, предметный, воспринимаемый внешним чувством мир, лишь в форме объекта или в форме созерцания, а не в форме конкретной человеческой деятельности, не в форме практики, не субъективно». Этим недостатком материализма объясняется, говорит далее Маркс, то обстоятельство, что Фейербах в своей «Сущности христианства» рассматривает как истинно человеческую деятельность только деятельность теоретическую. Другими словами это можно выразить так. Фейербах указывает на то, что наше «я» познает объект, лишь подвергаясь его воздействию. Маркс же возражает: наше «я» познает объект, воздействуя на него с своей стороны. Мысль Маркса вполне правильна; еще Фауст сказал: «в начале дело было». Конечно, в защиту Фейербаха можно возразить, что ведь и в процессе нашего воздействия на предметы мы познаем их свойства лишь постольку, поскольку они с своей стороны воздействуют на нас. В обоих случаях мышлению предшествует ощущение, в обоих случаях мы прежде ощущаем их свойства, а потом уже думаем о них. Но Маркс этого и не отрицал. Для него дело было не в том неоспоримом факте, что ощущение предшествует размышлению, а в том, что человек побуждается к размышлению главным образом теми ощущениями, которые он испытывает в процессе своего воздействия на внешний мир. А так как это воздействие на внешний мир предписывается ему его борьбою за свое существование, то теория познания тесно связывается у Маркса с его материалистическим взглядом на культурную историю человечества. Недаром тот же самый мыслитель, который направил против Фейербаха интересующий нас здесь тезис, написал в первом томе своего «Капитала»: «воздействуя на природу вне его, человек изменяет свою собственную природу». Это положение обнаруживает весь свой глубокий смысл только при свете марксовой теории познания. И мы еще увидим, как сильно подтверждается эта его теория историей культурного развития и даже, между прочим, наукой о языке. Но все-таки надо признать, что гносеология Маркса по самой прямой линии происходит от гносеологии Фейербаха, или, если хотите, что она, собственно, и есть гносеология Фейербаха, но только углубленная посредством сделанной к ней Марксом гениальной поправки. (Плеханов, Основные вопросы марксизма, стр. 15 — 16, 1931 г.)
В дополнение к сказанному выше об идеалистах, как соратниках и преемниках эмпириокритицизма, уместно будет отметить характер махистской критики некоторых затронутых в нашей литературе философских положений. Например, наши махисты, желающие быть марксистами, набросились с особенной радостью на плехановские «иероглифы», т. е. на теорию, по которой ощущения и представления человека представляют из себя не копии действительных вещей и процессов природы, не изображение их, а условные знаки, символы, иероглифы и т. п. Базаров высмеивает этот иероглифический материализм, и необходимо отметить, что он был бы прав, если бы отвергал материализм иероглифический в пользу материализма не-иероглифического. Но Базаров употребляет здесь опять-таки фокуснический прием, провозя контрабандой свое отречение от материализма под флагом критики «иероглифизма». Энгельс не говорит ни о символах, ни о иероглифах, а о копиях, снимках, изображениях, зеркальных отображениях вещей. Вместо того, чтобы показать ошибочность плехановского отступления от формулировки материализма Энгельсом, Базаров заслоняет от читателей ошибкой Плеханова истину Энгельса.
Чтобы разъяснить и ошибку Плеханова и путаницу Базарова, возьмем одного крупного представителя «теории символов» (от замены слова символ словом иероглиф дело не меняется) Гельмгольца и посмотрим, как критиковали Гельмгольца материалисты и идеалисты вкупе с махистами.
Гельмгольц, крупнейшая величина в естествознании, был в философии непоследователен, как и громадное большинство естествоиспытателей. Он склонялся к кантианству, но и этой точки зрения не выдерживал в своей гносеологии последовательно. Вот, например, из его «Физиологической оптики» рассуждения на тему о соответствии понятий с объектами: «...Я обозначил ощущения как символы внешних явлений и я отверг за ними всякую аналогию с вещами, которые они представляют» (стр. 579 франц. перев., стр. 442 нем. ориг.). Это — агностицизм, но дальше на той же странице читаем: «Наши понятия и представления суть действия, которые производят на нашу нервную систему и на наше сознание предметы, которые мы видим или которые мы себе представляем». Это — материализм. Только Гельмгольц неясно представляет себе отношение абсолютной и относительной истины, как видно из дальнейших его рассуждений. Например, Гельмгольц говорит несколько ниже: «Я думаю, следовательно, что не имеет никакого смысла говорить об истинности наших представлений иначе, как в смысле практической истины. Представления, которые мы себе составляем о вещах, не могут быть ничем, кроме символов, естественных обозначений для объектов, каковыми обозначениями мы научаемся пользоваться для регулирования наших движений и наших действий. Когда мы научаемся расшифровывать правильным образом эти символы, — мы оказываемся в состоянии, при их помощи, направлять наши действия так, чтобы получать желаемый результат»... Это неверно: Гельмгольц катится здесь к субъективизму, к отрицанию объективной реальности и объективной истины. И он доходит до вопиющей неправды, когда заключает абзац словами: «Идея и объект, представляемый ею, суть две вещи, принадлежащие, очевидно, к двум совершенно различным мирам»... Так разрывают идею и действительность, сознание и природу только кантианцы. Однако, немного дальше читаем: «Что касается, прежде всего, качеств внешних предметов, то достаточно небольшого размышления, чтобы видеть, что все качества, которые мы можем приписать им, обозначают исключительно действие внешних предметов либо на наши чувства, либо на другие предметы природы» (стр. 580 — 581 франц. пер.; стр. 443 — 445 нем. ориг.; я перевожу с французского перевода). Здесь опять Гельмгольц переходит к материалистической точке зрения. Гельмгольц был непоследовательным кантианцем, то признававшим априорные законы мысли, то склонявшимся к «трансцендентной реальности» времени и пространства (т. е. к материалистическому взгляду на них), то выводившим ощущения человека из внешних предметов, действующих на наши органы чувств, то объявлявшим ощущения только символами, т. е. какими-то произвольными обозначениями, оторванными от «совершенно различного» мира обозначаемых вещей (ср. Victor Heyfelder, Ueber den Begriff der Erfahrung bei Helmholtz, Brl. 1897) [В. Гайфельдер, О понятии опыта у Гельмгольца, Берлин 1897. — Ред.].
Вот как выражает свои взгляды Гельмгольц в речи 1878 г. о «фактах в восприятии» («крупное явление в реалистическом лагере», как назвал эту речь Леклер): «Наши ощущения суть именно действия, которые вызываются в наших органах внешними причинами, и то обстоятельство, как обнаруживается такое действие, зависит, разумеется, весьма существенно от характера аппарата, на который оказывается действие. Поскольку качество нашего ощущения дает нам весть о свойствах внешнего воздействия, которым вызвано это ощущение, — постольку ощущение может считаться знаком (Zeichen) его, но не изображением. Ибо от изображения требуется известное сходство с изображаемым предметом... От знака же не требуется никакого сходства с тем, знаком чего он является» («Vorträge und Reden», 1884, S. 226 [«Доклады и речи», т. II, стр. 226, 1884. — Ред.] второго тома). Если ощущения не суть образы вещей, а только знаки или символы, не имеющие «никакого сходства» с ними, то исходная материалистическая посылка Гельмгольца подрывается, подвергается некоторому сомнению существование внешних предметов, ибо знаки или символы вполне возможны по отношению к мнимым предметам, и всякий знает примеры таких знаков или символов. Гельмгольц вслед за Кантом покушается провести подобие принципиальной грани между «явлением» и «вещью в себе». Против прямого, ясного, открытого материализма Гельмгольц питает непреодолимое предубеждение. Но он же говорит немного далее: «Я не вижу, как можно было бы опровергнуть систему самого крайнего субъективного идеализма, который пожелал бы рассматривать жизнь, как грезу. Можно объявлять ее невероятной, неудовлетворительной, как нельзя больше, — я бы присоединился в этом отношении к самым сильным выражениям отрицания, — но последовательно провести ее можно... Реалистическая гипотеза, наоборот, доверяет высказыванию (или: показанию, Aussage) обыкновенного самонаблюдения, по которому следующие за определенным действием изменения восприятия не имеют никакой психической связи с предшествующим импульсом воли. Эта гипотеза рассматривает, как существующее, независимо от наших представлений, все то, что подтверждается ежедневными восприятиями, материальный мир вне нас. Несомненно, реалистическая гипотеза есть самая простая, какую только мы можем составить, испытанная и подтвержденная на чрезвычайно широких областях применения, точно определенная в своих отдельных частях и потому в высшей степени пригодная и плодотворная, как основа для действия» (242 — 243). Агностицизм Гельмгольца тоже похож на «стыдливый материализм», с кантианскими выпадами в отличие от берклианских выпадов Гексли.
Последователь Фейербаха, Альбрехт Paу, решительно критикует поэтому теорию символов Гельмгольца, как непоследовательное отступление от «реализма». Основной взгляд Гельмгольца, — говорит Рау, — есть реалистическая посылка, по которой «мы познаем при помощи наших чувств объективные свойства вещей» [Albrecht Rau, Empfinden und Denken, S. 304, Giessen 1896. (A. Pay, Впечатления и мысли, стр. 304. Гиссен 1896. — Ред.).]. Теория символов не мирится с таким (всецело материалистическим, как мы видели) взглядом, ибо она вносит некое недоверие к чувственности, недоверие к показаниям наших органов чувств. Бесспорно, что изображение никогда не может всецело сравняться с моделью, но одно дело изображение, другое дело символ, условный знак. Изображение необходимо и неизбежно предполагает объективную реальность того, что́ «отображается». «Условный знак», символ, иероглиф суть понятия, вносящие совершенно ненужный элемент агностицизма. И поэтому А. Рау совершенно прав, говоря, что теорией символов Гельмгольц платит дань кантианству. «Если бы Гельмгольц, — говорит Pay, — оставался верен своему реалистическому взгляду, если бы он последовательно держался того принципа, что свойства тел выражают и отношения тел между собою, и отношения их к нам, то ему, очевидно, не нужна бы была вся эта теория символов; он мог бы тогда, выражаясь кратко и ясно, сказать: «Ощущения, которые вызываются в нас вещами, суть изображения существа этих вещей» (там же, стр. 320).
Так критикует Гельмгольца материалист. Он отвергает иероглифический или символический материализм или полуматериализм Гельмгольца во имя последовательного материализма Фейербаха. (Ленин, Материализм и эмпириокритицизм, Соч., т. XIII, стр. 190 — 193.)
Ленин был совершенно прав в своем возражении против теории символов или иероглифов. Читатель знает, что Плеханов, вообще говоря, не стоит на иероглифической точке зрения и что он признал свою терминологию неправильной, ибо у Плеханова все дело сводилось только к терминологии, но не к существу вопроса. Теория же символов, несомненно, ведет к идеализму». (Деборин, Ленин как мыслитель, стр. 52, Гиз, 1929 г., изд. 3-е.)
«...Наши представления о формах и отношениях вещей не более, как иероглифы; но эти иероглифы точно обозначают эти формы и отношения, и этого достаточно, чтобы мы могли изучить действия на нас вещей в себе и в свою очередь воздействовать на них».
Так писал Плеханов; это он говорил о соответствии субъективных явлений объективным, сознания бытию; это его я повторяю.
Плеханов продолжал стоять на этой точке зрения и после того, как Ленин выступил против него; он писал: «... мне очень жаль, что даже противник идеализма Владимир Ильич счел нужным пройтись в своей книге «Материализм и т. д.» против моих иероглифов». Плеханов отказался только от своей старой терминологии.
Он писал («Materialismus militans»): «Хотя вещь в себе имеет цвет только тогда, когда на нее смотрят, но если роза имеет при наличности этого условия красный цвет, а василек — голубой, то ясно, что причины этого различия надо искать в различии тех свойств, которыми обладают те вещи в себе, — одну из которых мы называем розой, а другую васильком, — независимо от смотрящего на них субъекта».
Расходится ли с материализмом Плеханов, пусть судит читатель.
Я же в своих книжках четко развиваю плехановскую точку зрения и показываю, что понимать под соответствием. Я вижу красное знамя. «Красное» есть мое ощущение (субъективное явление), которое соответствует определенному во мне объективному процессу, вызванному действующими на меня колебаниями эфира. Знамя обладает свойством, вполне объективным, ни в какой мере не субъективным, вызывать в эфирной среде определенного рода движения.
Но только при взаимодействии эфирных колебаний с особо организованной материей и ощущающим объектом, т. е. с субъектом, появляется «красное», которого нет объективно. Это положение, которое я буквально разжевываю в своих книгах, т. Столяров буквально сглотнул все без остатка, преподнеся читателям только одно: что т. Сарабьянов признает существование субъективных непространственных явлений и... больше никаких. Хороший способ полемизировать, нечего сказать! А ведь можно и по этому вопросу очень плодотворно поспорить, не уродуя противника, и я помогу т. Столярову понять, в чем действительная трудность проблемы.
Что представление предмета красным, прохладным, сладким и пр. нисколько не есть копирование предмета, это для меня лично бесспорно.
Бесспорно, что звук «ля» или «до» не есть такая-то и такая-то волна, а лишь субъективная реакция на эту волну, ощущение, иероглиф, по старой неудачной терминологии Плеханова.
Но мы говорим еще о весе, объеме, «возрасте» и т. д. предметов. Что объем не есть ощущение, это также вне спора. Каково отношение нашего представления о весе или объеме предмета к объективному весу или объему? Копия ли первое со второго или соответствие?..
Тов. Столяров думает, что я не рискну сказать вслух о своем расхождении с Лениным или Энгельсом. Он ошибается. Не всякая запятая даже у Ленина закон для меня. И в данном случае я решительно встал и стою на точке зрения Плеханова [Подчеркнуто составителем. — Ред.]. (Сарабьянов, жур. «П. 3. М.», № 6 за 1926 г., с. 64 — 65. Подчеркнуто составителями).
Все идеи заимствованы из опыта, отражения — верные или искаженные — действительности.
Два рода опыта — внешний, материальный и внутренний — законы мышления и формы мышления. И формы мышления отчасти унаследованы благодаря развитию (самоочевидность, например, математических аксиом для европейцев, но конечно не для бушменов и австралийских негров).
Если наши предпосылки верны и если мы правильно применяем к ним законы мышления, то результат должен соответствовать действительности, точно так же как вычисление в аналитической геометрии должно соответствовать геометрическому построению, хотя то и другое являются совершенно различными методами. Но, к сожалению, этого почти никогда не бывает, или это достигается лишь в совершенно простых действиях.
Внешний мир в свою очередь есть или природа или общество.
Уже верное отражение природы чрезвычайно трудно; оно оказывается продуктом продолжительной истории опыта. Силы природы представляются первобытному человеку чем-то чудным, таинственным, подавляющим. На известной ступени, через которую проходят все культурные народы, он уподобляет их себе путем олицетворения. Именно это стремление к олицетворению создало повсюду богов, и consensus gentium [согласие народов], на который ссылается доказательство бытия божия, доказывает именно лишь всеобщность этого стремления к олицетворению как необходимой переходной ступени, а следовательно и религии. Лишь действительное познание сил природы постепенно вытесняет богов или бога отовсюду (Секки и его солнечная система). В настоящее время этот процесс настолько подвинулся вперед, что теоретически его можно считать законченным.
В сфере общественных явлений отражение еще более трудно. Общество определяется экономическими отношениями, производством и обменом, вместе с историческими предварительными условиями. (Энгельс, Анти-Дюринг, стр. 269, 1932 г.)
Присмотримся теперь к употреблению слова: опыт в эмпириокритической философии. Первый параграф «Критики чистого опыта» излагает следующее «допущение»: «любая часть нашей среды стоит в таком отношении к человеческим индивидам, что если она предстала, то они заявляют о своем опыте: «то-то и то-то узнаю опытным путем»; «то-то и то-то есть опыт»; или «проистекло из опыта», «зависит от опыта» (стр. I рус. пер.). Итак, опыт определяется все через те же понятия: Я и среда, причем «учение» о «неразрывной» связи их прячется до поры до времени под спудом. Дальше, «Синтетическое понятие чистого опыта»: «именно опыта, как такого заявления, которому, во всем его составе, предпосылкою служат только части среды» (1 — 2). Если принять, что среда существует независимо от «заявлений» и «высказываний» человека, то открывается возможность толковать опыт материалистически! «Аналитическое понятие чистого опыта»: «именно как такого заявления, к которому не примешано ничего, что́, в свою очередь, не было бы опытом, и которое, следовательно, представляет из себя не что иное, как опыт» (2). Опыт есть опыт. И находятся же люди, которые принимают этот квази-ученый вздор за истинное глубокомыслие!
Необходимо еще добавить, что Авенариус во II томе «Критики чистого опыта» рассматривает «опыт», как «специальный случай» психического, что он делит опыт на sachhafte Werte (вещные ценности) и gedankenhafte Werte (мыслительные ценности), что «опыт в широком смысле» включает эти последние, что «полный опыт» отождествляется с принципиальной координацией («Bemerkungen»). Одним словом: «чего хочешь, того просишь». «Опыт» прикрывает и материалистическую и идеалистическую линию в философии, освящая их спутыванье. Если наши махисты доверчиво принимают «чистый опыт» за чистую монету, то в философской литературе представители разных направлений одинаково указывают на злоупотребления этим понятием со стороны Авенариуса. «Что такое чистый опыт, — пишет А. Риль, — остается у Авенариуса неопределенным, и его заявление: «чистый опыт есть такой опыт, к которому не примешано ничего такого, что́ бы, в свою очередь, не было опытом», «явно вертится в кругу» («Systematische Philosophie», Lpz. 1907. S. 102). Чистый опыт у Авенариуса, — пишет Вундт, — то означает любую фантазию, то высказыванья с характером «вещности» («Phil. Studien», XIII Band, S. 92 — 93). Авенариус растягивает понятие опыта (S. 382). «От точного определения терминов: опыт и чистый опыт, — пишет Ковеларт, — зависит смысл всей этой философии. Авенариус не дает такого точного определения» («Rev. neo-scholastique», 1907, fevr., p. 61). «Неопределенность термина: опыт оказывает хорошие услуги Авенариусу в протаскивании идеализма под видом борьбы с ним», — говорит Норман Смит («Mind», vol. XV, p. 29).
«Я заявляю торжественно: внутренний смысл, душа моей философии состоит в том, что человек не имеет вообще ничего, кроме опыта; человек приходит ко всему, к чему он приходит, только через опыт»... Не правда ли, какой это ярый философ чистого опыта? Автор этих слов — субъективный идеалист И. Г. Фихте («Sonn. Ber. etc.», S. 12). Из истории философии известно, что толкование понятия опыт разделяло классических материалистов и идеалистов. В настоящее время профессорская философия всяческих оттенков одевает свою реакционность в наряды декламации насчет «опыта». На опыт ссылаются все имманенты. Мах расхваливает в предисловии ко 2-му изданию своего «Познания и заблуждения» книгу профессора В. Иерузалема, в которой мы читаем: «Принятие божественного первосущества не противоречит никакому опыту» («Der krit. Id. etc.», S. 222).
Можно только пожалеть о людях, которые поверили Авенариусу и Ко, будто посредством словечка «опыт» можно превзойти «устарелое» различие материализма и идеализма. Если Валентинов и Юшкевич обвиняют отступившего слегка от чистого махизма Богданова в злоупотреблении словом опыт, то эти господа обнаруживают здесь только свое невежество. Богданов «невиновен» по данному пункту: он только рабски перенял путаницу Маха и Авенариуса. Когда он говорит: «сознание и непосредственный психический опыт — тождественные понятия» («Эмпириомонизм», II, 53), материя же «не опыт», а «неизвестное, чем вызывается все известное» («Эмпириомонизм», III, VIII), — то он толкует опыт идеалистически. И он, конечно, не первый и не последний созидает идеалистические системки на словечке опыт. Когда он возражает реакционным философам, говоря, что попытки выйти за пределы опыта приводят на деле только к пустым абстракциям и противоречивым образам, все элементы которых брались все-таки из опыта» (I, 48), — он противополагает пустым абстракциям человеческого сознания то, что́ существует вне человека и независимо от его сознания, т. е. толкует опыт материалистически.
Точно так же и Мах при исходной точке зрения идеализма (тела суть комплексы ощущений или «элементов») нередко сбивается на материалистическое толкование слова опыт. «Не из себя философствовать (nicht aus uns herausphilosophiren), — говорит он в «Механике» (3-е нем. изд., 1897, S. 14), — а из опыта брать». Опыт здесь противополагается философствованию из себя, т. е. толкуется как нечто объективное, извне данное человеку, толкуется материалистически. Еще пример. «То, что́ мы наблюдаем в природе, запечатлевается в наших представлениях, хотя бы непонятное и неанализированное нами, и эти представления потом в своих самых общих и устойчивых (stärksten) чертах подражают (nachahmen) процессам природы. Мы обладаем в этом опыте таким запасом (Schatz), который у нас всегда под рукой...» (там же, S. 27). Здесь природа берется за первичное, ощущения и опыт — за производное. Если бы Мах последовательно держался такой точки зрения в основных вопросах гносеологии, то он избавил бы человечество от многих и глупых идеалистических «комплексов». Третий пример: «Тесная связь мысли с опытом созидает современное естествознание. Опыт порождает мысль. Она разрабатывается дальше и снова сравнивается с опытом» и т. д. («Erkenntnis und Irrthum», S. 200). Специальная «философия» Маха здесь выброшена за борт, и автор стихийно переходит на обычную точку зрения естествоиспытателей, смотрящих на опыт материалистически.
Итог: слово «опыт», на котором строят свои системы махисты, давным-давно служило для прикрытия идеалистических систем и служит сейчас у Авенариуса и Ко для эклектического перехода от идеалистической позиции к материализму и обратно. Различные «определения» этого понятия выражают лишь те две основные линии в философии, которые так ярко вскрыл Энгельс. (Ленин, Материализм и эмпириокритицизм, Соч., т. XIII, стр. 121 — 123, изд. 3-е.)
На стр. X — XI своего предисловия к «Л. Фейербаху» (изд. 1905 г.) Плеханов говорит:
«Один немецкий писатель замечает, что для эмпириокритицизма опыт есть только предмет исследования, а вовсе не средство познания. Если это так, то противопоставление эмпириокритицизма материализму лишается смысла, и рассуждения на эту тему о том, что эмпириокритицизм призван сменить собою материализм, оказываются пустыми и праздными».
Это — одна сплошная путаница.
Фр. Карстаньен, один из самых «ортодоксальных» последователей Авенариуса, говорит в своей статье об эмпириокритицизме (ответ Вундту), что «для «Критики чистого опыта» опыт есть не средство познания, а только предмет исследования» [«Vierteljahrsschrift für wissenschaftliche Philosophie», Jahrg. 22, 1898, S. 45. («Трехмесячник научной философии», год изд. 22, 1898, стр. 45. — Ред.)]. Выходит, по Плеханову, что противопоставление взглядов Фр. Карстаньена материализму лишается смысла!
Фр. Карстаньен почти буквально пересказывает Авенариуса, который в своих «Замечаниях» решительно противополагает свое понимание опыта, как того, что́ дано нам, что́ мы находим (das Vorgefundene) — взгляду на опыт, как на «средство познания» в «смысле господствующих, в сущности совершенно метафизических, теорий познания» (l. c., S. 401). То же самое говорит вслед за Авенариусом и Петцольдт в своем «Введении в философию чистого опыта» (т. I, S. 170). Выходит, по Плеханову, что противопоставление взглядов Карстаньена, Авенариуса и Петцольдта материализму лишается смысла! Либо Плеханов не «дочитал» Карстаньена и Ко, либо он взял свою ссылку на «одного немецкого писателя» из пятых рук.
Что же значит это непонятое Плехановым утверждение самых видных эмпириокритиков? Карстаньен хочет сказать, что Авенариус в своей «Критике чистого опыта» берет предметом исследования опыт, т. е. всякие «человеческие высказывания». Авенариус не исследует здесь, — говорит Карстаньен (S. 50 цит. ст.), — реальны ли эти высказыванья или они относятся, например, к привидениям; он только группирует, систематизирует, формально классифицирует всевозможные человеческие высказывания и идеалистические и материалистические (S. 53), не входя в существо вопроса. Карстаньен совершенно прав, называя эту точку зрения «скептицизмом по преимуществу» (S. 213). Карстаньен защищает между прочим в этой статье своего дорогого учителя от позорного (с точки зрения немецкого профессора) обвинения в материализме, брошенного Вундтом.
Какие же мы материалисты, помилуйте! — таков смысл возражений Карстаньена, — если мы говорим об «опыте», то вовсе не в том обычном, ходячем смысле, который ведет или мог бы вести к материализму, а в смысле исследования нами всего того, что́ люди «высказывают», как опыт. Карстаньен и Авенариус считают взгляд на опыт, как на средство познания, материалистическим (это, может быть, и наиболее обычно, но все же неверно, как мы видели на примере Фихте). Авенариус отгораживается от той «господствующей» «метафизики», которая упорно считает мозг органом мысли, не считаясь с теориями интроекции и координации.
Под находимым нами или данным (das Vorgefundene) Авенариус разумеет как раз неразрывную связь Я и среды, что ведет к запутанному идеалистическому толкованию «опыта».
Итак, под словом «опыт», несомненно, может скрываться и материалистическая и идеалистическая линия в философии, а равно и юмистская и кантианская, но ни определение опыта, как предмета исследования [Плеханову показалось, может быть, что Карстаньен сказал: «Объект познания независимый от познания», а не «предмет исследования»? Тогда это был бы действительно материализм. Но ни Карстаньен, ни вообще кто бы то ни было, знакомый с эмпириокритицизмом, не сказал и не мог сказать такой вещи.], ни определение его, как средства познания, ничего еще не решает в этом отношении. Специально же замечания Карстаньена против Вундта не имеют ровно никакого отношения к вопросу о противопоставлении эмпириокритицизма материализму.
Как курьез, отметим, что Богданов и Валентинов, отвечая по этому пункту Плеханову, обнаружили нисколько не лучшую осведомленность. Богданов заявил: «не вполне ясно» (III, с. XI), «дело эмпириокритицистов разобраться в этой формулировке и принять или не принять условие». Выгодная позиция: я-де не махист и разбираться в том, в каком смысле говорит об опыте какой-то там Авенариус или Карстаньен, я не обязан! Богданов желает пользоваться махизмом (и махистской путаницей с «опытом»), но не желает отвечать за нее.
«Чистый» эмпириокритик Валентинов выписал плехановское примечание и публично протанцевал канкан, высмеивая то, что Плеханов не назвал писателя и не объяснил, в чем дело (стр. 108 — 109 цит. кн.). При этом сам этот эмпириокритический философ ни слова не ответил по существу, признав, что он «раза три, если не больше, перечитывал» плехановское примечание (и, очевидно, ничего не понял). Ну, и махисты! (Ленин, Материализм и эмпириокритицизм, Соч., т. XIII, стр. 124 — 125, изд. 3-е.)
Познание. У муравьев иные глаза, чем у нас, они видят химические (?) лучи (Nature, 8 июня 1882 г., Леббок), но мы в познании этих невидимых для нас лучей пошли значительно дальше, чем муравьи, а тот факт, что мы можем доказать, что муравьи видят вещи, которые для нас невидимы, и что доказательство этого основывается на восприятиях нашего глаза, показывает, что специальное устройство человеческого глаза не является абсолютной границей для человеческого познания.
К нашему глазу присоединяются не только другие чувства, но и деятельность нашего мышления. Относительно последнего приходится сказать то же, что и относительно глаза. Чтобы узнать, чего может достигнуть наше мышление, нет вовсе нужды через сто лет после Канта определять границы мышления из критики разума, из исследования орудия познания; неправильно поступает и Гельмгольц, когда видит в недостаточности нашего зрения (которая ведь необходима: глаз, который видел бы все лучи, именно поэтому не видел бы ничего) и в устройстве нашего глаза, ставящем нашему зрению определенные пределы, да и в этих пределах не дающем полной точности зрения, — доказательство того, что глаз дает нам ложные или неточные сведения о свойствах видимого нами. То, чего может достигнуть мышление, мы видим скорее из того, чего оно уже достигло и еще ежедневно достигает. И этого вполне достаточно как в смысле количества, так и в смысле качества. Наоборот, исследование форм мышления, рассудочных определений, очень благодарная и необходимая задача, и ее выполнил после Аристотеля систематически только Гегель.
Разумеется, мы никогда не узнаем того, какими представляются муравьям химические лучи. Кого это огорчает, тому ничем не помочь. (Энгельс, Диалектика природы, стр. 100, Партиздат, 1932 г.)
«выступает перед сознанием без взаимного соприкосновения» (предмет) — вот суть антидиалектики. Здесь только как будто Гегель высунул ослиные уши идеализма, — относя время и пространство (в связи с представлением) к чему-то низшему против мышления. Впрочем, в известном смысле представление, конечно, ниже. Суть в том, что мышление должно охватить все «представление» в его движении, а для этого мышление должно быть диалектическим. Представление ближе к реальности, чем мышление? И да и нет. Представление не может схватить движения в целом, например, не схватывает движения с быстротой 300000 км в 1 секунду, а мышление схватывает и должно схватить. Мышление, взятое из представления, тоже отражает реальность; время есть форма бытия объективной реальности. Здесь, в понятии времени (а не в отношении представления к мышлению) идеализм Гегеля. («Ленинский сборник» IX, стр. 287 — 289, изд. 1-е.)
Презрение к диалектике не остается безнаказанным. Сколько бы ни выказывать пренебрежения ко всякому теоретическому мышлению, все же без последнего невозможно связать между собой любых двух естественных фактов или же уразуметь существующую между ними связь. При этом важно только одно: мыслят ли правильно или нет, — и пренебрежение к теории является, само собой разумеется, самым надежным способом мыслить натуралистически и, значит, неверно. Но неверное мышление, доведенное до конца, приводит неизбежно, по давно известному диалектическому закону, к противоречию со своим исходным пунктом. И таким образом эмпирическое презрение к диалектике наказывается тем, что некоторые из самых трезвых эмпириков становятся жертвой самого дикого из всех суеверий — современного спиритизма. (Энгельс, Диалектика природы, стр. 67, изд. 1922 г.)
Одно эмпирическое наблюдение никогда не может доказать достаточным образом необходимости. Post hoc, но не propter hoc. (Enz., I, стр. 84). Это настолько верно, что из постоянного восхождения солнца утром вовсе не следует, что оно взойдет и завтра, и действительно мы теперь знаем, что настанет момент, когда в одно прекрасное утро солнце не взойдет. Но доказательство необходимости заключается в человеческой деятельности, в эксперименте, в труде: если я могу сделать некоторое post hoc, то оно становится тожественным с propter hoc. (Энгельс, Диалектика природы, стр. 122, 1932 г.)
...Мысли господствующего класса являются в каждую эпоху господствующими мыслями, т. е. класс, являющийся господствующей материальной силой общества, является в то же время его господствующей духовной силой. Класс, могущий распоряжаться средствами материального производства, располагает в то же время благодаря этому средствами духовного производства, так что благодаря этому он господствует в то же время в общем над мыслями тех, у которых нет средств для духовного производства. Господствующие мысли представляют не что иное, как идеальное выражение господствующих материальных отношений, представляют выраженные в виде мыслей господствующие материальные отношения, т. е. отношения, которые и делают один какой-нибудь класс господствующим, т. е. представляют мысли его господства. (Маркс и Энгельс, О Л. Фейербахе, «Архив Маркса и Энгельса», кн. 1, стр. 230, 1930 г.)
Учение Маркса вызывает к себе во всем цивилизованном мире величайшую вражду и ненависть всей буржуазной (и казенной, и либеральной) науки, которая видит в марксизме нечто вроде «вредной секты». Иного отношения нельзя и ждать, ибо «беспристрастной» социальной науки не может быть в обществе, построенном на классовой борьбе. Так или иначе, но вся казенная и либеральная наука защищает наемное рабство, а марксизм объявил беспощадную войну этому рабству. Ожидать беспристрастной науки в обществе наемного рабства — такая же глупенькая наивность, как ожидать беспристрастия фабрикантов в вопросе о том, не следует ли увеличить плату рабочим, уменьшив прибыль капитала. (Ленин, Три источника и три составные части марксизма, Соч., т. XVI, стр. 349, изд. 3-е.)
Дицген-отец, которого не надо смешивать с его, столь же претенциозным, сколь неудачным литератором-сынком, выразил правильно, метко и ясно основную точку зрения марксизма на господствующие в буржуазных странах и пользующиеся среди их ученых и публицистов вниманием философские направления, сказавши, что профессора философии в современном обществе представляют из себя в большинстве случаев на деле не что иное, как «дипломированных лакеев поповщины».
Наши российские интеллигенты, любящие считать себя передовыми, как, впрочем, и их собратья во всех остальных странах, очень не любят перенесения вопроса в плоскость той оценки, которая дана словами Дицгена. Но не любят они этого потому, что правда колет им глаза. Достаточно сколько-нибудь вдуматься в государственную, затем общеэкономическую, затем бытовую и всяческую иную зависимость современных образованных людей от господствующей буржуазии, чтобы понять абсолютную правильность резкой характеристики Дицгена. Достаточно вспомнить громадное большинство модных философских направлений, которые так часто возникают в европейских странах, начиная хотя бы с тех, которые были связаны с открытием радия, и кончая теми, которые теперь стремятся уцепиться за Эйнштейна, чтобы представить себе связь между классовыми интересами и классовой позицией буржуазии, поддержкой ею всяческих форм религий и идейным содержанием модных философских направлений. Из указанного видно, что журнал, который хочет быть органом воинствующего материализма, должен быть боевым органом, во-первых, в смысле неуклонного разоблачения и преследования всех современных «дипломированных лакеев поповщины», все равно, выступают ли они в качестве представителей официальной науки или в качестве вольных стрелков, называющих себя «демократическими левыми или идейно социалистическими» публицистами. (Ленин, О значении воинствующего материализма, Соч., т. XXVII, стр. 183, изд. 3-е.)
Буря, которую вызвали во всех цивилизованных странах «Мировые загадки» Э. Геккеля, замечательно рельефно обнаружила партийность философии в современном обществе, с одной стороны, и настоящее общественное значение борьбы материализма с идеализмом и агностицизмом — с другой. Сотни тысяч экземпляров книги, переведенной тотчас же на все языки, выходившей в специально дешевых изданиях, показали воочию, что книга эта «пошла в народ», что имеются массы читателей, которых сразу привлек на свою сторону Э. Геккель. Популярная книжечка сделалась орудием классовой борьбы. Профессора философии и теологии всех стран света принялись на тысячи ладов разносить и уничтожать Геккеля. Знаменитый английский физик Лодж пустился защищать бога от Геккеля. Русский физик, г. Хвольсон, отправился в Германию, чтобы издать там подлую черносотенную брошюрку против Геккеля и заверить почтеннейших господ филистеров в том, что не все естествознание стоит теперь на точке зрения «наивного реализма» [О .D. Chwolson, Hegel, Haeckel, Kossuth und das zwölfte Gebot. 1906. Ср. S. 80 (Хвольсон О. Д., Гегель, Геккель, Кошут и двенадцатая заповедь. 1906, стр. 80. — Ред.)]. Нет числа тем теологам, которые ополчились на Геккеля. Нет такой бешеной брани, которой бы не осыпали его казенные профессора философии [Брошюрка Генриха Шмидта «Борьба из-за «Мировых загадок»» (Bonn, 1900) дает недурную картину похода профессоров философии и теологии против Геккеля. Но эта брошюра уже успела сильно устареть в настоящее время.]. Весело смотреть, как у этих высохших на мертвой схоластике мумий — может быть, первый раз в жизни — загораются глаза и розовеют щеки от тех пощечин, которых надавал им Эрнст Геккель. Жрецы чистой науки и самой отвлеченной, казалось бы, теории прямо стонут от бешенства, и во всем этом реве философских зубров (идеалиста Паульсена, имманента Ремке, кантианца Адикеса и прочих, их же имена ты, господи, веси) явственно слышен один основной мотив: против «метафизики» естествознания, против «догматизма», против «преувеличения ценности и значения естествознания» против «естественно-исторического материализма». Он — материалист, ату его, ату материалиста, он обманывает публику, не называя себя прямо материалистом — вот что в особенности доводит почтеннейших господ профессоров до неистовства. (Ленин, Материализм и эмпириокритицизм, Соч., т. XIII, стр. 284 — 285, изд. 3-е.)
С 1848 г. капиталистическое производство быстро развилось в Германии и в настоящее время уже переживает горячку своего спекулятивного расцвета. Но по отношению к нашим профессиональным ученым судьба остается по-прежнему немилостивой. В то время, когда они могли бы проявить беспристрастие при своих занятиях политической экономией, в германской действительности отсутствовали современные экономические отношения. Когда эти отношения создались, это произошло при таких условиях, которые уже исключают возможность беспристрастного изучения предмета в рамках буржуазного кругозора. Поскольку политическая экономия является буржуазной, т. е. поскольку она рассматривает капиталистический строй не как исторически преходящую ступень развития, а, наоборот, как абсолютную, конечную форму общественного производства, она может оставаться научной лишь до тех пор, пока классовая борьба находится в скрытом состоянии или обнаруживается лишь в единичных проявлениях.
Возьмем Англию. Ее классическая политическая экономия относится к периоду неразвитой классовой борьбы. Последний великий представитель английской классической экономии, Рикардо, сознательно берет исходным пунктом своего исследования противоположность классовых интересов, заработной платы и прибыли, прибыли и земельной ренты, наивно рассматривая эту противоположность как естественный закон общественной жизни. Вместе с этим буржуазная наука достигла в области политической экономии своего последнего, непереходимого предела. Еще при жизни Рикардо и в противоположность ему выступила критика буржуазной экономии в лице Сисмонди [См. мою работу: «Zur Kritik der Politischen Oekonomie», I. Auflage. Berlin 1859, стр. 39. [См. К. Маркс, К критике политической экономии. Б-ка марксиста, стр. 90, Гиз, М. 1929 г.]]. (К. Маркс, Капитал, т. I, Послесловие ко второму изданию, стр. XVIII, 1932 г.)
Последующий период, 1820 — 1830 гг., характеризуется в Англии научным оживлением в области политической экономии. Это был период вульгаризации и распространения рикардовской теории и в то же время ее борьбы со старой школой. Происходили блестящие турниры. То, что было сделано в это время экономистами, мало известно на европейском континенте, так как полемика по большей части рассеяна в журнальных статьях, случайных брошюрах и памфлетах. Обстоятельства того времени объясняют беспристрастный характер этой полемики, хотя в исключительных случаях теория Рикардо уже тогда применялась как орудие нападения на буржуазное хозяйство. С одной стороны, сама крупная промышленность в рассматриваемый период едва вышла из пеленок, как это видно уже из того обстоятельства, что только кризисом 1825 г. начинаются периодические кругообороты ее современной жизни. С другой стороны, классовая борьба между капиталом и трудом была отодвинута на задний план: в политической области ее заслоняла борьба между феодалами и правительствами, сплотившимися вокруг Священного Союза, и между руководимыми буржуазией народными массами; в экономической области ее заслоняла распря между промышленным капиталом и аристократическим землевладением, которая во Франции скрывалась за противоречием интересов мелкого и крупного землевладения, а в Англии со времен хлебных законов прорывалась открыто. Английская экономическая литература этой эпохи напоминает период бури и натиска во Франции после смерти д-ра Кенэ, — однако напоминает лишь в том смысле, в каком бабье лето напоминает весну. В 1830 г. наступил кризис, которым все было решено одним разом.
Буржуазия во Франции и в Англии завоевала политическую власть. Начиная с этого момента, классовая борьба, практическая и теоретическая, принимает все более ярко выраженные и угрожающие формы. Вместе с тем пробил смертный час для научной буржуазной экономии. Отныне для буржуазного экономиста вопрос заключается уже не в том, правильна или неправильна та или другая теорема, а в том, полезна она для капитала или вредна, удобна или неудобна, согласуется с полицейскими соображениями или нет. Бескорыстное исследование уступает место сражениям наемных писак, беспристрастные научные изыскания заменяются предвзятой, угодливой апологетикой (оправданием). Впрочем, претенциозные трактатцы, издававшиеся Anti-Cornlawleague (Лигой борьбы против хлебных законов) с фабрикантами Кобденом и Брайтом во главе, все же представляли своей полемикой против землевладельческой аристократии известный интерес, если не научный, то, по крайней мере, исторический. Но со времен сэра Роберта Пиля и это последнее жало было выдернуто у вульгарной экономии фритрэдерским законодательством.
Континентальная революция 1848 — 1849 гг. отразилась и на Англии. Люди, претендовавшие на научное значение и не довольствовавшиеся ролью простых софистов и сикофантов господствующих классов, старались согласовать политическую экономию капиталистов с притязаниями пролетариата, которые уже нельзя было более игнорировать. Отсюда тот плоский синкретизм (примирительное соединение противоположных воззрений), лучшим представителем которого является Джон Стюарт Милль. Это — банкротство «буржуазной» политической экономии, как мастерски выяснил уже в своих «Очерках политической экономии по Миллю» великий русский ученый и критик Н. Чернышевский.
Таким образом, в Германии капиталистический способ производства созрел лишь после того, как обнаружился его антагонистический (построенный на противоположностях) характер в шумных конфликтах исторической борьбы, закипевшей в Англии и Франции, причем германский пролетариат уже обладал гораздо более выработанным теоретически классовым сознанием, чем германская буржуазия. Итак, едва наступили условия, при которых буржуазная наука политической экономии казалась возможной, как она уже снова сделалась невозможной.
При таких обстоятельствах ее вожди разделились на два лагеря. Одни мудрые практики, люди наживы, сплотились вокруг знамени Бастиа — самого пошлого, а потому и самого удачливого представителя вульгарно-экономической апологетики. Другие, профессорски гордые достоинством своей науки, последовали за Джоном Стюартом Миллем в его попытке примирить непримиримое. Немцы в период упадка буржуазной политической экономии, как и в классический ее период, остались простыми учениками, поклонниками и подражателями заграницы, мелкими разносчиками продуктов крупных заграничных фирм.
Таким образом, особенности исторического развития германского общества исключают возможность оригинальной разработки «буржуазной» политической экономии, но не возможность ее критики. Поскольку такая критика вообще представляет известный класс, она может представлять лишь один класс: тот, историческое призвание которого — совершить переворот в капиталистическом способе производства и окончательно уничтожить классы, т. е. может представлять лишь пролетариат. (Маркс, Капитал, т. I, Послесловие ко второму изданию, стр. XVIII — XX, 1932 г.)
Богданов заявляет: «для меня марксизм заключает в себе отрицание безусловной объективности какой бы то ни было истины, отрицание всяких вечных истин» («Эмпириомонизм», кн. III, с. IV — V.) Что это значит: безусловная объективность? «Истина на вечные времена» есть «объективная истина в абсолютном значении слова», говорит там же Богданов, соглашаясь признать лишь «объективную истину только в пределах известной эпохи».
Тут смешаны явно два вопроса: 1) существует ли объективная истина, т. е. может ли в человеческих представлениях быть такое содержание, которое не зависит от субъекта, не зависит ни от человека, ни от человечества? 2) Если да, то могут ли человеческие представления, выражающие объективную истину, выражать ее сразу, целиком, безусловно, абсолютно или же только приблизительно, относительно? Этот второй вопрос есть вопрос о соотношении истины абсолютной и относительной.
На второй вопрос Богданов отвечает ясно, прямо и определенно, отрицая самомалейшее допущение абсолютной истины и обвиняя Энгельса в эклектизме за такое допущение. Об этом открытии эклектицизма Энгельса А. Богдановым мы будем говорить дальше особо. Теперь же остановимся на первом вопросе, который Богданов, не говоря этого прямо, решает тоже отрицательно, — ибо можно отрицать элемент относительного в тех или иных человеческих представлениях, не отрицая объективной истины, но нельзя отрицать абсолютной истины, не отрицая существования объективной истины.
«...Критерия объективной истины, — пишет Богданов несколько дальше, с. IX, — в бельтовском смысле не существует, истина есть идеологическая форма — организующая форма человеческого опыта»...
Тут не при чем ни «бельтовский смысл», ибо речь идет об одном из основных философских вопросов, а вовсе не о Бельтове, ни критерий истины, о котором надо говорить особо, не смешивая этого вопроса с вопросом о том, существует ли объективная истина? Отрицательный ответ Богданова на этот последний вопрос ясен: если истина есть только идеологическая форма, то, значит, не может быть истины, независящей от субъекта, от человечества, ибо иной идеологии, кроме человеческой, мы с Богдановым не знаем. И еще яснее отрицательный ответ Богданова из второй половины его фразы: если истина есть форма человеческого опыта, то, значит, не может быть истины, независящей от человечества, не может быть объективной истины.
Отрицание объективной истины Богдановым есть агностицизм и субъективизм. Нелепость этого отрицания очевидна хотя бы из вышеприведенного примера одной естественно-исторической истины. Естествознание не позволяет сомневаться в том, что его утверждение существования земли до человечества есть истина. С материалистической теорией познания это вполне совместимо: существование независимого от отражающих отражаемого (независимость от сознания внешнего мира) есть основная посылка материализма. Утверждение естествознания, что земля существовала до человечества, есть объективная истина. С философией махистов и с их учением об истине непримиримо это положение естествознания: если истина есть организующая форма человеческого опыта, то не может быть истинным утверждение о существовании земли вне всякого человеческого опыта.
Но этого мало. Если истина есть только организующая форма человеческого опыта, то, значит, истиной является и учение, скажем, католицизма. Ибо не подлежит ни малейшему сомнению, что католицизм есть «организующая форма человеческого опыта». Богданов сам почувствовал эту вопиющую фальшь своей теории, и крайне интересно посмотреть, как он пытался выкарабкаться из болота, в которое он попал.
«Основа объективности, — читаем в 1-й книге «Эмпириомонизма», — должна лежать в сфере коллективного опыта. Объективными мы называем те данные опыта, которые имеют одинаковое жизненное значение для нас и для других людей, те данные, на которых не только мы без противоречия строим свою деятельность, но на которых должны, по нашему убеждению, основываться и другие люди, чтобы не прийти к противоречию. Объективный характер физического мира заключается в том, что он существует не для меня лично, а для всех» (неверно! он существует независимо от «всех») «и для всех имеет определенное значение, по моему убеждению, такое же, как для меня. Объективность физического ряда — это его общезначимсть» (стр. 25, курсив Богданова). «Объективность физических тел, с которыми мы встречаемся в своем опыте, устанавливается в конечном счете на основе взаимной поверки и согласования высказываний различных людей. Вообще, физический мир, это — социально-согласованный, социально-гармонизированный, словом, социально-организованный опыт» (стр. 36, курсив Богданова).
Не будем повторять, что это в корне неверное, идеалистическое определение, что физический мир существует независимо от человечества и от человеческого опыта, что физический мир существовал тогда, когда никакой «социальности», никакой «организации» человеческого опыта быть не могло и т. д. Мы останавливаемся теперь на изобличении махистской философии с другой стороны: объективность определяется так, что под это определение подходит учение религии, несомненно обладающее «общезначимостью» и т. д. Послушаем дальше Богданова: «Еще раз напомним читателю, что «объективный» опыт вовсе не то, что «социальный» опыт... Социальный опыт далеко не весь социально организован и заключает в себе всегда различные противоречия, так что одни его части не согласуются с другими; лешие и домовые могут существовать в сфере социального опыта данного народа или данной группы народа, например, крестьянства; но в опыт социально-организованный или объективный включать их из-за этого еще не приходится, потому что они не гармонируют с остальным коллективным опытом и не укладываются в его организующие формы, например, в цепь причинности» (45).
Конечно, нам очень приятно, что сам Богданов «не включает» социальный опыт насчет леших, домовых и т. п. в опыт объективный. Но эта благонамеренная, в духе отрицания фидеизма, поправочка нисколько не исправляет коренной ошибки всей богдановской позиции. Богдановское определение объективности и физического мира безусловно падает, ибо «общезначимо» учение религии в большей степени, чем учение науки: большая часть человечества держится еще поныне первого учения. Католицизм «социально организован, гармонизован, согласован» вековым его развитием; в «цепь причинности» он «укладывается» самым неоспоримым образом, ибо религии возникли не беспричинно, держатся они в массе народа при современных условиях вовсе не случайно, подлаживаются к ним профессора философии вполне «закономерно». Если этот несомненно общезначимый и несомненно высокоорганизованный социально-религиозный опыт «не гармонирует» с «опытом» науки, то, значит, между тем и другим есть принципиальная, коренная разница, которую Богданов стер, когда отверг объективную истину. И как бы ни «поправлялся» Богданов, говоря, что фидеизм или поповщина не гармонирует с наукой, остается все же несомненным фактом, что отрицание объективной истины Богдановым «гармонирует» всецело с фидеизмом. Современный фидеизм вовсе не отвергает науки; он отвергает только «чрезмерные претензии» науки, именно, претензию на объективную истину. Если существует объективная истина (как думают материалисты), если естествознание, отражая внешний мир в «опыте» человека, одно только способно давать нам объективную истину, то всякий фидеизм отвергается безусловно. Если же объективной истины нет, истина (в том числе и научная) есть лишь организующая форма человеческого опыта, то этим самым признается основная посылка поповщины, открывается дверь для нее, очищается место для «организующих форм» религиозного опыта.
Спрашивается, принадлежит ли это отрицание объективной истины лично Богданову, который не хочет признать себя махистом, или оно вытекает из основ учения Маха и Авенариуса? На этот вопрос можно ответить только в последнем смысле. Если существует на свете только ощущение (Авенариус, 1876 г.), если тела суть комплексы ощущений (Мах в «Анализе ощущений»), то ясно, что перед нами философский субъективизм, неизбежно приводящий к отрицанию объективной истины. И если ощущения называются «элементами», которые в одной связи дают физическое, в другой — психическое, то этим, как мы видели, только запутывается, а не отвергается основной исходный пункт эмпириокритицизма. Авенариус и Мах признают источником наших знаний ощущения. Они становятся, следовательно, на точку зрения эмпиризма (все знание из опыта) или сенсуализма (все знание из ощущений). Но эта точка зрения приводит к различию коренных философских направлений, идеализма и материализма, а не устраняет их различия, каким бы «новым» словесным нарядом («элементы») вы ее ни облекали. И солипсист, т. е. субъективный идеалист, и материалист могут признать источником наших знаний ощущения. И Беркли и Дидро вышли из Локка. Первая посылка теории познания, несомненно, состоит в том, что единственный источник наших знаний — ощущения. Признав эту первую посылку, Мах запутывает вторую важную посылку: об объективной реальности, данной человеку в его ощущениях или являющейся источником человеческих ощущений. Исходя из ощущений, можно идти по линии субъективизма, приводящей к солипсизму («тела суть комплексы или комбинации ощущений»), и можно идти по линии объективизма, приводящей к материализму (ощущения суть образы тел, внешнего мира). Для первой точки зрения — агностицизма или немного далее: субъективного идеализма — объективной истины быть не может. Для второй точки зрения, т. е. материализма, существенно признание объективной истины. Этот старый философский вопрос о двух тенденциях, или вернее: о двух возможных выводах из посылок эмпиризма и сенсуализма, не решен Махом, не устранен, не превзойден им, а запутан посредством языкоблудия со словом «элемент» и т. п. Отрицание объективной истины Богдановым есть неизбежный результат всего махизма, а не уклонение от него.
Энгельс в своем «Л. Фейербахе» называет Юма и Канта философами, «оспаривающими возможность познания мира или по крайней мере исчерпывающего его познания». Энгельс выдвигает, следовательно, на первый план то́, что обще Юму и Канту, а не то́, что разделяет их. Энгельс указывает при этом, что «решающее для опровержения этого (юмовского и кантовского) взгляда сказано уже Гегелем» (стр. 14 четвертого нем. изд.). По этому поводу мне кажется небезынтересным отметить, что Гегель, объявляя материализм «последовательной системой эмпиризма», писал: «Для эмпиризма вообще внешнее (das Aeusserliche) есть истинное, и если затем эмпиризм допускает что-либо сверхчувственное, то он отрицает познаваемость его (soll doch eine Erkenntnis desselben (d. h. des Uebersinnlichen) nicht Statt finden können) и считает необходимым держаться исключительно того, что принадлежит к восприятию (das der Wahrnehmung Angehörige). Эта основная посылка дала однако в своем последовательном развитии (Durchführung) то́, что впоследствии было названо материализмом. Для этого материализма материя, как таковая, есть истинно-объективное» (das wahrhaft Objective) [Hegel, Encyklopädie der philosophischen Wissenschaften im Grundrisse, Werke, VI Band (1840), S. 83, ср. S. 122. (Гегель, Очерк энциклопедии философских наук, Соч., т. VI, стр. 83, ср. стр. 122. — Ред.)].
Все знания из опыта, из ощущений, из восприятий. Это так. Но спрашивается: «принадлежит ли к восприятию», т. е. является ли источником восприятия объективная реальность? Если да, то вы — материалист. Если нет, то вы непоследовательны и неминуемо придете к субъективизму, к агностицизму, — все равно, будете ли вы отрицать познаваемость вещи в себе, объективность времени, пространства, причинности (по Канту) или не допускать и мысли о вещи в себе (по Юму). Непоследовательность вашего эмпиризма, вашей философии опыта будет состоять в таком случае в том, что вы отрицаете объективное содержание в опыте, объективную истину в опытном познании.
Сторонники линии Канта и Юма (в числе последних Мах и Авенариус, поскольку они не являются чистыми берклианцами) называют нас, материалистов, «метафизиками» за то, что мы признаем объективную реальность, данную нам в опыте, признаем объективный, независимый от человека, источник наших ощущений. Мы, материалисты, вслед за Энгельсом, называем кантианцев и юмистов агностиками за то́, что они отрицают объективную реальность как источник наших ощущений. Агностик — слово греческое: а значит по-гречески не, gnosis — знание. Агностик говорит: не знаю, есть ли объективная реальность, отражаемая, отображаемая нашими ощущениями, объявляю невозможным знать это (см. выше слова Энгельса, излагавшего позицию агностика). Отсюда — отрицание объективной истины агностиком и терпимость, мещанская, филистерская, трусливая терпимость к учению о леших, домовых, католических святых и тому подобных вещах. Мах и Авенариус, претенциозно выдвигая «новую» терминологию, «новую» якобы точку зрения, на деле повторяют, путаясь и сбиваясь, ответ агностика: с одной стороны, тела суть комплексы ощущений (чистый субъективизм, чистое берклианство); с другой стороны, если перекрестить ощущения в элементы, то можно мыслить их существование независимо от наших органов чувств!
Махисты любят декламировать на ту тему, что они — философы, вполне доверяющие показаниям наших органов чувств, что они считают мир действительно таким, каким он нам кажется, полным звуков, красок и т. д., в то время как для материалистов, дескать, мир мертв, в нем нет звуков и красок, он отличается сам по себе от того, каким кажется, и т. п. В подобной декламации упражняется, например, И. Петцольдт и в своем «Введении в философию чистого опыта» и в «Проблеме мира с позитивистской точки зрения» (1906). За Петцольдтом перебалтывает это г. Виктор Чернов, восхищаясь «новой» идеей. На самом же деле махисты — субъективисты и агностики, ибо они недостаточно доверяют показаниям наших органов чувств, непоследовательно проводят сенсуализм. Они не признают объективной, независимой от человека реальности, как источника наших ощущений. Они не видят в ощущениях верного снимка с этой объективной реальности, приходя в прямое противоречие с естествознанием и открывая дверь для фидеизма. Напротив, для материалиста мир богаче, живее, разнообразнее, чем он кажется, ибо каждый шаг развития науки открывает в нем новые стороны. Для материалиста наши ощущения суть образы единственной и последней объективной реальности, — последней не в том смысле, что она уже познана до конца, а в том, что кроме нее нет и не может быть другой. Эта точка зрения бесповоротно закрывает дверь не только для всякого фидеизма, но и для той профессорской схоластики, которая, не видя объективной реальности, как источника наших ощущений, «выводит» путем вымученных словесных конструкций понятие объективного, как общезначимого, социально-организованного и т. п. и т. д., не будучи в состоянии, зачастую и не желая отделить объективной истины от учения о леших и домовых. (Ленин, Материализм и эмпириокритицизм, Соч., т. XIII, стр. 99 — 105, изд. 3-е.)
Суверенно ли человеческое мышление? Прежде чем ответить утвердительно или отрицательно на этот вопрос, мы должны сначала исследовать, что такое человеческое мышление. Идет ли тут речь о мышлении какого-нибудь отдельного индивида? Нет. Человеческое мышление существует только как индивидуальное мышление многих миллиардов прошедших, настоящих и будущих людей.
Если теперь я объединю в своем представлении мышление всех этих людей (включая сюда и будущие поколения) и скажу, что оно суверенно, что оно в состоянии познать существующий мир, — поскольку человечеству обеспечено достаточно длительное существование и поскольку познанию не будут поставлены границы органами и предметами познания, — то я скажу лишь нечто изрядно банальное и к тому же изрядно бесплодное. Ведь наиболее ценным результатом этой мысли было бы крайнее недоверие к нашему теперешнему познанию, ибо, по всей вероятности, мы стоим лишь в самом начале истории человечества, — и поколения, которым придется исправлять нас, будут, надо думать, гораздо многочисленнее, чем поколения, знание которых — часто недооценивая его — исправляем теперь мы.
Господин Дюринг сам считает неизбежным, что сознание — а значит, мышление и познание — может обнаруживаться лишь в ряде отдельных существ. Мышление каждого подобного индивида мы можем признавать суверенным лишь постольку, поскольку мы не знаем никакой власти, которая была бы способна силой навязать ему в здоровом бодрствующем состоянии какую-нибудь мысль. Что же касается суверенного характера познаний каждого отдельного индивида, то мы все знаем, что об этом не может быть и речи и что, судя по прошлому опыту, во всех этих познаниях без исключения содержится гораздо больше элементов, нуждающихся в исправлении, чем не нуждающихся в нем или правильных.
Иными словами: суверенность мышления осуществляется в ряде крайне несуверенно мыслящих людей; познание, притязающее на безусловную истину, — в ряде относительных заблуждений; как эта суверенность, так и это познание могут быть вполне осуществлены лишь в процессе бесконечного существования человечества.
У нас здесь снова, как и выше, то же самое противоречие между сущностью человеческого мышления, неизбежно представляемого нами себе абсолютным, и его осуществлением в одних лишь ограниченно мыслящих индивидах, противоречие, находящее свое решение только в бесконечном прогрессе, в нескончаемой — по крайней мере практически для нас — преемственной смене людских поколений. В этом смысле человеческое мышление столь же суверенно, как и несуверенно, его познавательная способность столь же неограниченна, как и ограниченна. Оно суверенно и неограниченно по своим задаткам, по своему назначению, по своим возможностям, по своей исторической конечной цели; но оно несуверенно и ограниченно по отдельному осуществлению, по данной в то или иное время действительности.
То же самое можно сказать о вечных истинах. Если бы человечество дошло до того, что стало бы оперировать только вечными истинами, только такими суждениями, которые обладают суверенной значимостью и притязаниями на безусловную истину, то это значило бы, что оно достигло пункта, где и реально и потенциально исчерпана бесконечность интеллектуального мира и где, следовательно, произошло знаменитое чудо сосчитанной бесчисленности.
Но ведь существуют столь неизменные истины, что всякое сомнение в них кажется нам равнозначащим сумасшествию? Истины вроде того, что дважды два четыре, сумма углов треугольника равна двум прямым, что Париж находится во Франции, что человек, не принимающий пищи, умрет с голоду и т. д. Значит, существуют вечные истины, окончательные истины в последней инстанции?
Разумеется, существуют. Всю область познавания мы можем, по старинному способу, разбить на три крупных отдела. К первому относятся все науки, имеющие дело с неодушевленной природой и доступные более или менее математической обработке: математика, астрономия, механика, физика, химия. Если кому-нибудь доставляет удовольствие прибегать к пышным словам для обозначения весьма простых вещей, то можно сказать, что некоторые результаты этих наук являются вечными истинами, окончательными истинами в последней инстанции; поэтому-то эти науки и называются точными. Но далеко не все результаты их носят указываемый характер. Столь безупречная некогда математика, введя у себя переменные величины и распространив свойство переменности на область бесконечно-большого и бесконечно-малого, совершила грехопадение; она вкусила яблоко познания, что открыло перед ней поприще гигантских успехов, но также и заблуждений. В вечность кануло девственное состояние абсолютной правильности, неопровержимой верности всего математического; открылась эра разногласий, и мы дошли до того, что большинство людей дифференцирует и интегрирует не потому, чтобы понимали, что они делают, а руководясь чистой верой, потому что результат до сих пор всегда получался верный. В астрономии и механике дело обстоит еще хуже; что же касается физики и химии, то здесь мы окружены со всех сторон гипотезами, точно в центре пчелиного роя. Но это так и должно быть. В физике мы имеем дело с движением молекул, в химии с образованием молекул из атомов, а если интерференция световых волн не сказка, то у нас абсолютно нет никаких надежд увидеть когда-нибудь собственными глазами эти интересные вещи. Окончательные истины в последней инстанции становятся здесь с течением времени удивительно редкими.
Еще хуже положение вещей в геологии, занимающейся, главным образом, такими процессами, при которых не присутствовали не только мы, но вообще ни один человек. Поэтому добывание окончательных истин в последней инстанции здесь сопряжено с очень значительным трудом, и результаты крайне скудны.
Ко второму классу наук принадлежат науки, изучающие живые организмы. В этой области царит невероятное многообразие взаимоотношений и причинных зависимостей, и не только каждый решенный вопрос вызывает массу новых вопросов, но вообще каждый вопрос может быть решаем в большинстве случаев лишь по частям, путем многочисленных, тянущихся иногда столетия исследований. К тому же, потребность в систематизации наблюдаемых связей принуждает здесь каждый раз сызнова к тому, чтобы окончательные истины в последней инстанции окружать густым лесом гипотез. Какой требовался долгий путь от Галена до Мальпиги, чтобы правильно установить такую простую вещь, как кровообращение у млекопитающих, как мало знаем мы о происхождении кровяных шариков и как многого не хватает нам еще и теперь, чтобы установить, например, рациональную связь между проявлением болезни и ее причинами! К этому присоединяются довольно часто открытия, вроде открытия клетки, заставляющие нас подвергнуть полному пересмотру все окончательные истины в последней инстанции в области биологии и выбросить за борт целые груды их. Поэтому тот, кто хочет установить здесь подлинные, непреходящие истины, тот должен будет довольствоваться тривиальностями, вроде: все люди должны умереть, все самки млекопитающих имеют молочные железы и т. д.; он даже не будет иметь права сказать, что пищеварение у высших животных совершается с помощью желудка и кишечного канала, а не с помощью головы, ибо для пищеварения необходима централизованная в голове нервная деятельность.
Но еще безотраднее перспективы вечных истин в третьей, исторической группе наук, изучающей, в их исторической преемственности и современном состоянии, условия существования людей, общественные отношения, юридические и государственные формы с их идеальной надстройкой в виде философии, религии, искусства и т. д. В органической природе мы все же имеем дело с рядом процессов, которые, в пределах нашего непосредственного наблюдения, повторяются довольно правильно в очень широких границах. Виды организмов остались со времен Аристотеля в общих чертах теми же самыми. Наоборот, в истории человечества — как только мы покидаем первобытное состояние, так называемый каменный век — повторение явлений оказывается не правилом, а исключением; а если где и происходят подобные повторения, то никогда это не бывает при совершенно одинаковых обстоятельствах. Таков, например, наблюдающийся у всех культурных народов факт общей собственности на землю и форма ее разложения. Поэтому в области человеческой истории наука наша находится в еще более отсталом состоянии, чем в биологии. Мало того: если в виде исключения иногда и удается познать связь социальных и политических форм существования какой-нибудь эпохи, то это бывает всегда тогда, когда эти формы наполовину уже пережили себя, когда они разлагаются. Следовательно, познание в этой области по существу относительно, ибо оно ограничивается изучением связи и следствий известных, существующих лишь в данное время и у данных народов и по своей природе преходящих социальных и политических форм. Поэтому тот, кто начнет здесь гнаться за окончательными истинами в последней инстанции, за подлинными, никогда не меняющимися истинами, тот добудет лишь мизернейшие банальности и общие места, вроде того, например, что люди вообще не могут жить без труда, что до сих пор они, большей частью, разделялись на господствующих и подчиненных, что Наполеон умер 5 мая 1821 г. и т. д.
Но замечательно, что именно в этой области нам чаще всего попадаются мнимые вечные истины, окончательные истины в последней инстанции и т. д. Что дважды два четыре, что птицы имеют клювы или тому подобные вещи, — назовет вечными истинами лишь тот, кто собирается из наличности вообще вечных истин сделать вывод, будто и в области человеческой истории имеются вечные истины, вечная мораль, вечная справедливость и т. д., претендующие на такую же роль и значение, как математические теории и применения их. И мы можем быть уверены, что при первом же случае этот самый друг человечества заявит, что все прежние фабриканты вечных истин были в большей или меньшей степени ослами и шарлатанами, что все заблуждались, все ошибались, но их заблуждения, их ошибки закономерны и доказывают, что истина и правда находятся у него, что у него, ныне явленного пророка, имеется готовая, окончательная истина в последней инстанции, вечная мораль, вечная справедливость. Все это повторялось уже так часто, что остается лишь удивляться, как могут еще находиться настолько легкомысленные люди, чтобы верить этому, когда речь идет не только о других, но о них самих. И однако перед нами, по-видимому, еще один такой пророк, который, как и полагается, приходит в высоко моральное негодование, когда находятся люди, отрицающие возможность того, чтобы отдельная личность способна была обладать окончательной истиной в последней инстанции. Такое отрицание — даже простое сомнение — есть признак слабости, обнаруживает дикий сумбур, ничтожество, разъедающий скепсис; оно хуже голого нигилизма, дикого хаоса и т. д. и т. д. в стиле подобных же любезностей. Наш пророк, как и все ему подобные, вместо того, чтобы заниматься критически-научным исследованием, предпочитает просто выступать в роли громовержца, мечущего без всяких околичностей громы морального негодования.
Мы могли бы упомянуть еще о науках, изучающих законы человеческого мышления, т. е. логике и диалектике. Но и здесь с вечными истинами дело обстоит не лучше. Собственно диалектику господин Дюринг объявляет чистой бессмыслицей, а многочисленные книги, которые написаны и еще будут написаны о логике, с избытком доказывают, что окончательные истины в последней инстанции и здесь рассыпаны далеко не в таком изобилии, как это думают иные.
Впрочем, нам нечего совсем приходить в ужас от того, что современная нам стадия познания столь же мало окончательна, как и все предыдущие. Она охватывает уже огромную массу фактов и требует очень большой специализации от всякого, кто хочет освоиться с какой бы то ни было областью ее. Но тот, кто прилагает масштаб подлинной, неизменной, окончательной истины в последней инстанции к познаниям, которые по природе вещей или должны будут в течение многих поколений оставаться относительными, лишь постепенно достигая завершения, или которые — подобно космогонии, геологии, истории человечества — навсегда останутся незаконченными и неполными, ввиду недостаточности исторического материала, — тот доказывает этим лишь свое собственное невежество и непонимание, если даже истинной подкладкой их не служит, как в данном случае, притязание на собственную непогрешимость. Истина и заблуждение, как и все движущиеся в полярных противоположностях логические категории, имеют абсолютное значение только в крайне ограниченной области. Об этом мы уже говорили выше, и это мог бы знать и господин Дюринг при малейшем знакомстве с первыми начатками диалектики, трактующими как раз о недостаточности всех полярных противоположностей. Достаточно начать применять противоположность истины и заблуждения вне вышеуказанной узкой области, как она становится относительной и, следовательно, не пригодной для строгого научного употребления; если же тем не менее мы попытаемся считать ее абсолютно верной вне этой области, то мы терпим полное крушение: оба полюса противоположности переходят друг в друга, истина становится заблуждением, заблуждение — истиной. Возьмем в качестве примера известный закон Бойля, согласно которому объем газов при постоянной температуре обратно пропорционален давлению. Реньо нашел, что этот закон не приложим в известных случаях. Будь он философом действительности, он должен был бы сказать: закон Бойля изменчив, следовательно, он вовсе не подлинная истина, следовательно, он заблуждение. Но в этом случае он сделал бы гораздо бо́льшую ошибку, чем та, которая содержится в законе Бойля; его крупица истины затерялась бы в куче заблуждения; свой первоначально правильный результат он превратил бы в заблуждение, по сравнению с которым закон Бойля, с присущей ему частицей заблуждения, являлся бы истиной. Но Реньо, как настоящий человек науки, не позволил себе подобного ребячества; он продолжал работать дальше и нашел, что закон Бойля вообще верен лишь приблизительно и что в частности он теряет свою силу у газов, которые превращаются под давлением в капельно-жидкое состояние, и теряет именно тогда, когда давление приближается к пункту, где наступает ожижение. Таким образом, оказалось, что закон Бойля правилен только в известных границах. Но абсолютно ли, окончательно ли истинен он в этих границах? Ни один физик не решится утверждать этого. Он скажет, что закон Бойля имеет силу в известных границах давления и температуры и для известных газов. И он не станет отрицать возможности того, что в рамках этих узких границ придется произвести еще новое ограничение или придется вообще изменить формулировку закона [С тех пор, как я написал эти строки, мои слова, по-видимому, уже подтвердились. Согласно новейшим исследованиям, произведенным Менделеевым и Богусским с помощью более точных аппаратов, было найдено, что все постоянные газы обнаруживают изменяющиеся отношения между давлением и объемом; у водорода при всех примененных до сих пор давлениях коэффициент расширения оказался положительным (объем уменьшался медленнее, чем увеличивалось давление); у атмосферного воздуха и других исследованных газов была обнаружена нулевая точка давления, так что при меньшем давлении этот коэффициент был положительным, при большем — отрицательным. Следовательно, закон Бойля, который практически все еще сохраняет свое значение, потребует своего дополнения в виде целого ряда частных законов. (Теперь — в 1885 г. — мы знаем также, что вообще не существует никаких «настоящих» газов. Все они приведены в капельно-жидкое состояние.)]. Так, следовательно, обстоит дело с окончательными истинами в последней инстанции, например, в физике. Поэтому подлинно научные работы избегают обыкновенно таких догматически-моральных выражений, как «заблуждение» и «истина», которые зато встречаются всегда в произведениях вроде «философии действительности», где пустая, никчемная болтовня желает выдавать себя за сувереннейший результат суверенного мышления. (Энгельс, Анти-Дюринг, стр. 60 — 65, Партиздат, 1932 г.).
Негели сперва заявляет, что мы не в состоянии познать реальных качественных различий, а вслед за этим сейчас же говорит, что подобные «абсолютные различия» не встречаются в природе! (Стр. 12.)
Во-первых, каждая качественная бесконечность представляет многочисленные количественные градации, например оттенки цветов, твердость и мягкость, долговечность и т. д., — и они, хотя качественно и различны, доступны измерению и познанию.
Во-вторых, не существует просто качеств, существуют только вещи, обладающие качествами, и притом бесконечно многими качествами. У двух различных вещей всегда имеются известные общие качества (по крайней мере, свойство телесности); другие качества отличаются между собой по степени; наконец, иные качества могут совершенно отсутствовать у одной из вещей. Если мы станем рассматривать такие две до крайности различные вещи — например, какой-нибудь метеорит и какого-нибудь человека, — то при этом мы добьемся немногого, в лучшем случае того, что обоим присуща тяжесть и другие телесные свойства. Но между обеими этими вещами можно вставить бесконечный ряд других естественных вещей и естественных процессов, позволяющих нам заполнить ряд от метеорита до человека и указать каждой ее место в связи природы и таким образом познать ее. С этим соглашается и сам Негели.
В-третьих, наши различные чувства могли бы доставлять нам абсолютно различные в качественном отношении впечатления. В этом случае свойства, которые мы узнали бы при посредстве зрения, слуха, обоняния, вкуса и осязания, были бы абсолютно различны. Но и здесь различия исчезают по мере успехов исследования. Давно уже признано, что обоняние и вкус являются родственными, связанными между собой чувствами, воспринимающими связанные между собой, если даже не тождественные, свойства; зрение и слух воспринимают колебания волн. Осязание и зрение так дополняют друг друга, что мы часто можем предсказать на основании вида какой-нибудь вещи ее тактильные свойства. Наконец, всегда одно и то же «я» воспринимает в себе все эти различные чувственные впечатления, собирая их в некое единство; точно так же эти различные впечатления доставляются одной и той же вещью, «являясь» общими свойствами ее и давая, таким образом, возможность познать ее. Следовательно, задача объяснить эти различные, доступные лишь различным органам чувств, свойства, установить между ними связь является задачей науки, которая до сих пор не имела оснований жаловаться на то, что мы не имеем вместо пяти специальных чувств одного общего чувства или что мы неспособны видеть либо слышать запахов и вкусов.
Куда мы ни посмотрим, мы нигде не встречаем в природе подобных «качественно или абсолютно различных областей», о которых нам говорят, что они непонятны. Вся путаница происходит от спутывания качества и количества. Негели, стоя на господствующей механической точке зрения, считает объясненными все качественные различия лишь тогда, когда они могут быть сведены к количественным различиям (об этом речь у нас будет в другом месте); для него качество и количество являются абсолютно различными категориями. Метафизика.
«Мы можем познавать только конечное и т. д.». Это совершенно верно лишь постольку, поскольку в сферу нашего познания попадают лишь конечные предметы. Но это положение нуждается в дополнении: «По существу мы можем познавать только бесконечное». Действительно, всякое реальное, исчерпывающее познание заключается лишь в том, что мы в мыслях извлекаем единичное из его единичности и переводим его в особенность, а из этой последней во всеобщность, — заключается в том, что мы находим бесконечное в конечном, вечное в преходящем. Но форма всеобщности есть форма в себе замкнутости, а следовательно, бесконечности; она есть соединение многих конечных вещей в бесконечное. Мы знаем, что хлор и водород под действием света соединяются при известных условиях температуры и давления в хлористоводородный газ, давая взрыв; раз мы это знаем, то мы знаем также, что это происходит, при вышеуказанных условиях, повсюду и всегда, и для нас совершенно безразлично, произойдет ли это один раз или повторится миллионы раз и на скольких планетах. Формой всеобщности в природе является закон, и никто не говорит так много о вечности законов природы, как естествоиспытатели. Поэтому если Негели говорит, что мы делаем конечное непонятным, если не ограничиваемся исследованием только этого конечного, а примешиваем к нему вечное, то он отрицает либо познаваемость законов природы, либо их вечность. Всякое истинное познание природы есть познание вечного, бесконечного, и поэтому оно по существу абсолютно.
Но у этого абсолютного познания есть своя серьезная заковыка. Подобно бесконечности познаваемого вещества, которое составляется из одних лишь конечностей, так и бесконечность абсолютного познающего мышления слагается из бесконечного количества конечных человеческих голов, которые при этой бесконечной работе познания совершают практические и теоретические промахи, исходят из неудачных, односторонних, неверных посылок, идут неверными, кривыми, ненадежными путями и часто даже не распознают истины, хотя и упираются в нее лбом (Пристли).
Поэтому познание бесконечного окружено двоякого рода трудностями и представляет по своей природе бесконечный асимптотический процесс. И этого для нас вполне достаточно, чтобы мы имели право сказать: бесконечность столь же познаваема, сколь и непознаваема, а это все, что нам нужно.
Комичным образом Негели заявляет то же самое: мы способны познавать только конечное, но зато мы можем познать все конечное, попадающее в сферу нашего чувственного восприятия. Конечное, попадающее в сферу и т. д., дает в сумме бесконечное, ибо Негели составляет себе свое представление о бесконечном именно на основании этой суммы. Без этого конечного и т. д. он не имел бы никакого представления о бесконечном. (Энгельс, Анти-Дюринг, стр. 251 — 252, 1932 г.)
Марксизм признает относительность знаний в смысле исторической условности пределов приближения их к абсолютной истине
Открытие Богданова сделано им в 1906 г. в предисловии к 3-й книге «Эмпириомонизма». «Энгельс в «Анти-Дюринге», — пишет Богданов, — высказывается почти в том смысле, в каком я характеризовал сейчас относительность истины» (стр. V), т. е. в смысле отрицания всяких вечных истин, «отрицания безусловной объективности какой бы то ни было истины». «Энгельс неправ в своей нерешительности, в том, что он сквозь всю свою иронию признает какие-то, хотя жалкие, «вечные истины» (стр. VIII). «Только непоследовательность допускает здесь эклектические оговорки, как у Энгельса...» (стр. IX). Приведем один пример опровержения энгельсовского эклектицизма Богдановым. «Наполеон умер 5 мая 1821 г.», — говорит Энгельс в «Анти-Дюринге» («глава о вечных истинах»), разъясняя Дюрингу, чем приходится ограничиться, какими Plattheiten, «плоскостями», довольствоваться, тому, кто в исторических науках претендует на открытие вечных истин. И вот Богданов следующим образом возражает Энгельсу: «Что это за «истина»? И что в ней «вечного»? Констатация единичного соотношения, которое, пожалуй, уже для нашего поколения не имеет никакого реального значения, не может служить исходной точкой ни для какой деятельности, никуда не ведет» (стр. IX). И на стр. VIII: «Разве «Plattheiten» можно называть «Wahrheiten»? Разве «плоскости» — истины? Истина — это живая организующая форма опыта, она ведет нас куда-нибудь в нашей деятельности, дает точку опоры в жизненной борьбе».
Из этих двух цитат достаточно ясно видно, что вместо опровержения Энгельса. Богданов дает декламацию. Если ты не можешь утверждать, что положение «Наполеон умер 5 мая 1821 г.» ошибочно или неточно, то ты признаешь его истинным. Если ты не утверждаешь, что оно могло бы быть опровергнуто в будущем, то ты признаешь эту истину вечной. Называть же возражением такие фразы, что истина есть «живая организующая форма опыта», — значит выдавать за философию простой набор слов. Имела ли земля ту историю, которая излагается в геологии, или земля сотворена в семь дней? Неужели от этого вопроса позволительно увертываться фразами о «живой» (что это значит?) истине, которая куда-то «ведет» и т. п.? Неужели знание истории земли и истории человечества «не имеет реального значения»? Ведь это же просто напыщенный вздор, которым Богданов прикрывает свое отступление. Ибо это есть отступление, когда он взялся доказать, что допущение вечных истин Энгельсом есть эклектицизм, и в то же время только шумом и звоном слов отделывается от вопроса, оставляя не опровергнутым, что Наполеон действительно умер 5 мая 1821 г. и что считать эту истину опровержимой в будущем нелепо.
Пример, взятый Энгельсом, весьма элементарен, и всякий без труда придумает десятки подобных примеров истин, которые являются вечными, абсолютными, сомневаться в которых позволительно только сумасшедшим (как говорит Энгельс, приводя другой такой же пример: «Париж находится во Франции»). Почему Энгельс говорит здесь о «плоскостях»? Потому, что он опровергает и высмеивает догматического, метафизического материалиста Дюринга, который не умел применить диалектики к вопросу об отношении между абсолютной и относительной истиной. Быть материалистом — значит признавать объективную истину, открываемую нам органами чувств. Признавать объективную, т. е. не зависящую от человека и от человечества, истину — значит так или иначе признавать абсолютную истину. Вот это «так или иначе» и разделяет материалиста-метафизика Дюринга от материалиста-диалектика Энгельса. Дюринг направо, налево, по сложнейшим вопросам науки вообще и исторической науки в частности бросал словами: последняя, окончательная, вечная истина. Энгельс его высмеял: конечно, — отвечал он, — вечные истины есть, но неумно употреблять большие слова (gewaltige Worte) относительно простых вещей. Чтобы двинуть материализм вперед, надо бросить пошлую игру со словом: вечная истина, надо уметь диалектически поставить и решить вопрос о соотношении абсолютной и относительной истины. Вот из-за чего шла борьба тридцать лет тому назад между Дюрингом и Энгельсом. А Богданов, который ухитрился «не заметить» данного Энгельсом в той же главе разъяснения вопроса об абсолютной и относительной истине, — Богданов, который ухитрился обвинить Энгельса в «эклектицизме» за допущение им положения, азбучного для всякого материализма, — Богданов только лишний раз обнаружил этим свое абсолютное незнание ни материализма, ни диалектики.
«Мы приходим к вопросу, — пишет Энгельс в начале указанной главы (отд. I, гл. IX) «Анти-Дюринга», — могут ли продукты человеческого познания вообще и если да, то какие, иметь суверенное значение и безусловное право (Anspruch) на истину» (S. 79 пятого немецкого издания). И Энгельс решает этот вопрос следующим образом:
«Суверенность мышления осуществляется в ряде людей, мыслящих чрезвычайно несуверенно; познание, имеющее безусловное право на истину, — в ряде относительных (релятивных) заблуждений; ни то ни другое» (ни абсолютно истинное познание, ни суверенное мышление) «не может быть осуществлено полностью иначе, как при бесконечной продолжительности жизни человечества».
«Мы имеем здесь снова то противоречие, с которым уже встречались выше, противоречие между характером человеческого мышления, представляющимся нам в силу необходимости абсолютным, и осуществлением его в отдельных людях, мыслящих только ограниченно. Это противоречие может быть разрешено только в таком ряде последовательных человеческих поколений, который для нас, по крайней мере, на практике бесконечен. В этом смысле человеческое мышление столь же суверенно, как несуверенно, и его способность познавания столь же неограниченна, как ограниченна. Суверенно и неограниченно по своей природе (или устройству, Anlage), призванию, возможности, исторической конечной цели; несуверенно и ограниченно по отдельному осуществлению, по данной в то или иное время действительности» (81) [Ср. В. Чернов, назв. соч., стр. 64 и след. Махист г. Чернов всецело стоит на позиции Богданова, не желающего признать себя махистом. Разница та, что Богданов старается замазать свое расхождение с Энгельсом, представить случайностью и т. п., а Чернов чувствует, что речь идет о борьбе и с материализмом и с диалектикой.].
«Точно так же, — продолжает Энгельс, — обстоит дело с вечными истинами».
Это рассуждение чрезвычайно важно по тому вопросу о релятивизме, принципе относительности наших знаний, который подчеркивается всеми махистами. Махисты все настаивают на том, что они релятивисты, — но махисты русские, повторяя словечки вслед за немцами, боятся или не умеют ясно и прямо поставить вопрос об отношении релятивизма к диалектике. Для Богданова (как и для всех махистов) признание относительности наших знаний исключает самомалейшее допущение абсолютной истины. Для Энгельса из относительных истин складывается абсолютная истина. Богданов — релятивист. Энгельс — диалектик. Вот еще не менее важное рассуждение Энгельса из той же самой главы «Анти-Дюринга».
«Истина и заблуждение, подобно всем логическим категориям, движущимся в полярных противоположностях, имеют абсолютное значение только в пределах чрезвычайно ограниченной области; мы это уже видели, и г. Дюринг знал бы это, если бы был сколько-нибудь знаком с начатками диалектики, с первыми посылками ее, трактующими как раз о недостаточности всех полярных противоположностей. Как только мы станем применять противоположность истины и заблуждения вне границ вышеуказанной узкой области, так эта противоположность сделается относительной (релятивной) и, следовательно, негодной для точного научного способа выражений. А если мы попытаемся применять эту противоположность вне пределов указанной области, как абсолютную, то мы уже совсем потерпим фиаско: оба полюса противоположности превратятся каждый в свою противоположность, т. е. истина станет заблуждением, заблуждение — истиной» (86). Следует пример — закон Бойля (объем газов обратно пропорционален давлению). «Зерно истины», заключающееся в этом законе, представляет из себя лишь в известных пределах абсолютную истину. Закон оказывается истиной «лишь приблизительно».
Итак, человеческое мышление по природе своей способно давать и дает нам абсолютную истину, которая складывается из суммы относительных истин. Каждая ступень в развитии науки прибавляет новые зерна в эту сумму абсолютной истины, но пределы истины каждого научного положения относительны, будучи то раздвигаемы, то суживаемы дальнейшим ростом знания. «Абсолютную истину, — говорит И. Дицген в «Экскурсиях», — мы можем видеть, слышать, обонять, осязать, несомненно также познавать, но она не входит целиком (geht nicht auf) в познание» (S. 195). «Само собою разумеется, что картина не исчерпывает предмета, что художник остается позади своей модели... Как может картина «совпадать» с моделью? Приблизительно, да» (197). «Мы можем лишь относительно (релятивно) познавать природу и части ее; ибо всякая часть, хотя она является лишь относительной частью природы, имеет все же природу абсолютного, природу природного целого самого по себе (des Naturganzen an sich), не исчерпываемого познанием... Откуда же мы знаем, что позади явлений природы, позади относительных истин стоит универсальная, неограниченная, абсолютная природа, которая не вполне обнаруживает себя человеку?.. Откуда это знание? Оно прирождено нам. Оно дано вместе с сознанием» (198). Это последнее — одно из неточностей Дицгена, которые заставили Маркса в одном письме к Кугельману отметить путаницу в воззрениях Дицгена. Только цепляясь за подобные неверные места, можно толковать об особой философии Дицгена, отличной от диалектического материализма. Но сам Дицген поправляется на той же странице: «Если я говорю, что знание о бесконечной, абсолютной истине прирождено нам, что оно есть единое и единственное знание a priori, то все же и опыт подтверждает это прирожденное знание» (198).
Из всех этих заявлений Энгельса и Дицгена ясно видно, что для диалектического материализма не существует непереходимой грани между относительной и абсолютной истиной. Богданов совершенно не понял этого, раз он мог писать: «Оно (мировоззрение старого материализма) желает быть безусловно объективным познанием сущности вещей (курсив Богданова) и несовместимо с исторической условностью всякой идеологии» (книга III «Эмпириомонизма», стр. IV). С точки зрения современного материализма, т. е. марксизма, исторически условны пределы приближения наших знаний к объективной, абсолютной истине, но безусловно существование этой истины, безусловно то, что мы приближаемся к ней. Исторически условны контуры картины, но безусловно то, что эта картина изображает объективно существующую модель. Исторически условно то́, когда и при каких условиях мы подвинулись в своем познании сущности вещей до открытия ализарина в каменноугольном дегте или до открытия электронов в атоме, но безусловно то, что каждое такое открытие есть шаг вперед «безусловно объективного познания». Одним словом, исторически условна всякая идеология, но безусловно то́, что всякой научной идеологии (в отличие, например, от религиозной) соответствует объективная истина, абсолютная природа. Вы скажете: это различение относительной и абсолютной истины неопределенно. Я отвечу вам: оно как раз настолько «неопределенно», чтобы помешать превращению науки в догму в худом смысле этого слова, в нечто мертвое, застывшее, закостенелое, но оно в то же время как раз настолько «определенно», чтобы отмежеваться самым решительным и бесповоротным образом от фидеизма и от агностицизма, от философского идеализма и от софистики последователей Юма и Канта. Тут есть грань, которой вы не заметили, и, не заметив ее, скатились в болото реакционной философии. Это — грань между диалектическим материализмом и релятивизмом.
Мы — релятивисты, возглашают Мах, Авенариус, Петцольдт. Мы — релятивисты, вторят им г. Чернов и несколько русских махистов, желающих быть марксистами. Да, г. Чернов и товарищи махисты, в этом и состоит ваша ошибка. Ибо положить релятивизм в основу теории познания — значит неизбежно осудить себя либо на абсолютный скептицизм, агностицизм и софистику, либо на субъективизм. Релятивизм, как основа теории познания, есть не только признание относительности наших знаний, но и отрицание какой бы то ни было объективной, независимо от человечества существующей, мерки или модели, к которой приближается наше относительное познание. С точки зрения голого релятивизма можно оправдать всякую софистику, можно признать «условным», умер ли Наполеон 5 мая 1821 г. или не умер, можно простым «удобством» для человека или для человечества объявить допущение рядом с научной идеологией («удобна» в одном отношении) религиозной идеологии (очень «удобной» в другом отношении) и т. д.
Диалектика, как разъяснял еще Гегель, включает в себя момент релятивизма, отрицания, скептицизма, но не сводится к релятивизму. Материалистическая диалектика Маркса и Энгельса безусловно включает в себя релятивизм, но не сводится к нему, т. е. признает относительность всех наших знаний не в смысле отрицания объективной истины, а в смысле исторической условности пределов приближения наших знаний к этой истине.
Богданов пишет курсивом: «Последовательный марксизм не допускает такой догматики и такой статики», как вечные истины («Эмпириомонизм», III книга, стр. IX). Это путаница. Если мир есть вечно движущаяся и развивающаяся материя (как думают марксисты), которую отражает развивающееся человеческое сознание, то при чем же тут «статика»? Речь идет вовсе не о неизменной сущности вещей и не о неизменном сознании, а о соответствии между отражающим природу сознанием и отражаемой сознанием природой. По этому — и только по этому — вопросу термин «догматика» имеет особый характерный философский привкус: это излюбленное словечко идеалистов и агностиков против материалистов, как мы уже видели на примере довольно «старого» материалиста Фейербаха. Старый-престарый хлам — вот чем оказываются все возражения против материализма, делаемые с точки зрения пресловутого «новейшего позитивизма». (Ленин, Материализм и эмпириокритицизм, Соч., т. XIII, стр. 107 — 112, изд. 3-е.)
Почему я всякую истину называю субъективной? Да потому, что истина не есть объективное бытие, что истина есть наше представление о мире, вещах, процессах [Курсив составителя. — Ред.].
Потому что без субъекта нет представления, нет ощущения, нет теории классовой борьбы.
Потому что наше представление яблока не есть объективное яблоко, а только «отражение» его в наших головах [Курсив составителя. — Ред.].
В своих работах я на этом почти не останавливался, потому что не считал нужным повторять старые-престарые азбучные истины, да и просто совестно — не за дурака же мы считаем нашего читателя! — убеждать, что всякая истина субъективна.
А вот нашелся же этакий «критик», которому надо разжевывать аз-буки-веди.
Я говорю, что мир знает не одну правду, а множество их, что разумна монархия, но разумна и борьба с монархией [Курсив составителя. — Ред.].
Тов. Столяров отвечает: «Неправда, т. Сарабьянов! Не может быть одновременно в объективно-историческом смысле «разумна» и монархия и борьба с ней. Борьба с монархией становится «разумной» как раз в тот момент, когда сама монархия становится «неразумной». Неправда, что есть две правды — буржуазная и пролетарская, между которыми можно выбирать по совершенно субъективному произволу (не вешайте собак, уважаемый критик! — Вл. С.). Есть классовая точка зрения, которая выражает объективную необходимость исторического развития, и точка зрения других классов, которая по линии этой объективно-исторической необходимости не идет».
А дальше т. Столяров резюмирует: сарабьяновская диалектика — готтентотская, т. е., если я украл у тебя жену, это хорошо, а если ты украл у меня, это плохо. Он, по-видимому, даже не подозревает, что готтентотская мораль есть мораль всякого класса, в разных только «модусах», в том числе и пролетариата. Мещанину, моралисту и лицемеру готтентотская мораль якобы противна, но мы-то не занимаемся моралистикой и определенно говорим, что когда нас генералы расстреливают — это плохо, а когда мы генералов стреляем — это хорошо.
Когда буржуазия подчиняет пролетариат — плохо, а когда мы подчиняем себе буржуазию — прекрасно.
Тов. Столяров считает себя революционером-марксистом и, подобно кисейным барышням, падает в обморок от «готтентотской морали», которая является отражением множественности истины.
Тов. Столяров думает, что мир одновременно знает только одну истину, истину одного класса.
Чепуха это и вопиющая метафизика, дорогой товарищ. (Сарабьянов, журнал «Под знаменем марксизма», № 6 за 1926 г., стр. 66, 73.)
Подобно тому, как наши представления и понятия не являются абсолютными отражениями объективной действительности, так и успех человеческой практики, человеческой деятельности составляет лишь приближение к объективной истине. Такое правильное и глубоко-марксистское понимание вопроса свидетельствует об отсутствии в мировоззрении Ленина догматизма и доктринерства. «Идя по пути марксовой теории, мы будем приближаться к объективной истине все больше и больше, никогда не исчерпывая ее». Именно поэтому теория Маркса есть объективная истина. То, что подтверждает наша практика как в области чисто теоретической, так и в области общественной деятельности, есть единственная объективная истина. Другого пути к объективной истине нет. Но Ленин говорит именно о пути, о методе, превосходно понимая, что всякая данная истина представляет собою не абсолютную, а относительную истину. И поэтому важен путь, правильное направление, которое ведет к истине. Самою же абсолютною истиною мы никогда не обладаем. Мы к ней в нашем познании и в нашей деятельности лишь приближаемся. (Деборин, Ленин как мыслитель, стр. 26 — 27, изд. 3-е, Гиз, 1929 г.)
Но великую гегелевскую диалектику, которую перенял, поставив ее на ноги, марксизм, никогда не следует смешивать с вульгарным приемом оправдания зигзагов политических деятелей, переметывающихся с революционного на оппортунистическое крыло партии, с вульгарной манерой смешивать в кучу отдельные заявления, отдельные моменты развития разных стадий единого процесса. Истинная диалектика не оправдывает личные ошибки, а изучает неизбежные повороты, доказывая их неизбежность на основании детальнейшего изучения развития во всей его конкретности. Основное положение диалектики: абстрактной истины нет, истина всегда конкретна... И еще не следует смешивать эту великую гегелевскую диалектику с той пошлой житейской мудростью, которая выражается итальянской поговоркой: mettere la coda dove non va il capo (просунуть хвост, где голова не лезет). (Ленин, Шаг вперед, два шага назад (1904 г.), Соч., т. VI, стр. 326, изд. 3-е.)
Несомненно, что задача состоит и здесь, как всегда, в том, чтобы уметь приложить общие и основные принципы коммунизма к тому своеобразию отношений между классами и партиями, к тому своеобразию в объективном развитии к коммунизму, которое свойственно каждой отдельной стране и которое надо уметь изучить, найти, угадать...
Все дело теперь в том, чтобы коммунисты каждой страны вполне сознательно учли как основные принципиальные задачи борьбы с оппортунизмом и «левым» доктринерством, так и конкретные особенности, которые эта борьба принимает и неизбежно должна принимать в каждой отдельной стране, сообразно оригинальным чертам ее экономики, политики, культуры, ее национального состава (Ирландия и т. п.), ее колоний, ее религиозных делений и т. д. и т. п. Повсеместно чувствуется, ширится и растет недовольство II Интернационалом и за его оппортунизм и за его неуменье или неспособность создать действительно централизованный, действительно руководящий центр, способный направлять международную тактику революционного пролетариата в его борьбе за всемирную Советскую республику. Необходимо дать себе ясный отчет в том, что такой руководящий центр ни в коем случае нельзя построить на шаблонизировании, на механическом выравнивании, отождествлении тактических правил борьбы. Пока существуют национальные и государственные различия между народами и странами, — а эти различия будут держаться еще очень и очень долго даже после осуществления диктатуры пролетариата во всемирном масштабе, — единство интернациональной тактики коммунистического рабочего движения всех стран требует не устранения разнообразия, не уничтожения национальных различий (это — вздорная мечта для настоящего момента), а такого применения основных принципов коммунизма (советская власть и диктатура пролетариата), которое бы правильно видоизменяло эти принципы в частностях, правильно приспособляло, применяло их к национальным и национально-государственным различиям. Исследовать, изучить, отыскать, угадать, схватить национально-особенное, национально-специфическое в конкретных подходах каждой страны к разрешению единой интернациональной задачи, к победе над оппортунизмом и левым доктринерством внутри рабочего движения, к свержению буржуазии, к учреждению Советской республики и пролетарской диктатуры — вот в чем главная задача переживаемого всеми передовыми (и не только передовыми) странами исторического момента. (Ленин, Детская болезнь «левизны» в коммунизме (1920 г.), Соч., т. XXV, стр. 227, 228 — 229, изд. 3-е.)
Вопрос об отечестве — ответим мы оппортунистам — нельзя ставить, игнорируя конкретно-исторический характер данной войны. Эта война империалистическая, т. е. война эпохи наиболее развитого капитализма, эпохи конца капитализма. Рабочий класс должен сначала «устроиться в пределах наций», — говорит «Коммунистический манифест», указывая при этом границы и условия нашего признания национальности и отечества, как необходимых форм буржуазного строя, а следовательно, и буржуазного отечества. Оппортунисты извращают эту истину, перенося то, что верно по отношению к эпохе возникновения капитализма, на эпоху конца капитализма. А об этой эпохе, о задачах пролетариата в борьбе за разрушение не феодализма, а капитализма, ясно и определенно говорит «Коммунистический манифест»: «рабочие не имеют отечества». Понятно, почему оппортунисты боятся признать эту истину социализма, боятся даже в большинстве случаев открыто посчитаться с ней. Социалистическое движение не может победить в старых рамках отечества. Оно творит новые, высшие формы человеческого общежития, когда законные потребности и прогрессивные стремления трудящихся масс всякой национальности будут впервые удовлетворены в интернациональном единстве при условии уничтожения теперешних национальных перегородок. На попытки современной буржуазии разделить и разъединить рабочих посредством лицемерных ссылок на «защиту отечества» сознательные рабочие ответят новыми и новыми, повторными и повторными попытками установить единство рабочих разных наций в борьбе за свержение господства буржуазии всех наций. (Ленин, Положение и задачи Социалистического интернационала (1914 г.), Соч., т. XVIII, стр. 69 — 70.)
На этой экономической основе революция в России неизбежно является, разумеется, буржуазной революцией. Это положение марксизма совершенно непреоборимо. Его никогда нельзя забывать. Его всегда необходимо применять ко всем экономическим и политическим вопросам русской революции.
Но его надо уметь применять. Конкретный анализ положения и интересов различных классов должен служить для определения точного значения этой истины в ее применении к тому или иному вопросу. Обратный же способ рассуждения, нередко встречающийся у социал-демократов правого крыла с Плехановым во главе их, — т. е. стремление искать ответов на конкретные вопросы в простом логическом развитии общей истины об основном характере нашей революции, — есть опошление марксизма и сплошная насмешка над диалектическим материализмом. Про таких людей, которые выводят, например, руководящую роль «буржуазии» в революции или необходимость поддержки либералов социалистами из общей истины о характере этой революции, Маркс повторил бы, вероятно, приведенную им однажды цитату из Гейне: «Я сеял драконов, а сбор жатвы дал мне блох». (Ленин, Развитие капитализма в России (1907 г.), Соч., т. III, стр. 12.)
Почему это говорит Маркс о «современном» (modern) обществе, когда все экономисты до него толковали об обществе вообще? В каком смысле употребляет он слово «современный», по каким признакам выделяет особо это современное общество? И далее, — что это значит: экономический закон движения общества? Мы привыкли слышать от экономистов — и это, между прочим, одна из любимых идей у публицистов и экономистов той среды, к которой принадлежит «Р. Б—во», — что только производство ценностей подчинено одним лишь экономическим законам, тогда как распределение, дескать, зависит от политики, от того, в чем будет состоять воздействие на общество со стороны власти, интеллигенции и т. п. В каком же это смысле говорит Маркс об экономическом законе движения общества и еще рядом называет этот закон Naturgesetz — законом природы? Как понимать это, когда столь многие отечественные социологи исписали груды бумаги о том, что область общественных явлений выделяется особо из области естественно-исторических явлений, что поэтому и для исследования первых следует прилагать совсем особый «субъективный метод в социологии»?
Все эти недоумения возникают естественно и необходимо, и конечно только полное невежество может обходить их, говоря о «Капитале». Чтобы разобраться в этих вопросах, приведем предварительно еще одно место из того же предисловия к «Капиталу», всего несколькими строками ниже.
«Моя точка зрения состоит в том, — говорит Маркс, — что я смотрю на развитие экономической общественной формации, как на естественно-исторический процесс».
Достаточно простого сопоставления хотя бы приведенных только двух мест из предисловия, чтобы видеть, что именно тут заключается основная идея «Капитала», проводится, как мы слышали, строго выдержанно и с редкой логической силой. Отметим прежде всего два обстоятельства по поводу всего этого: Маркс говорит только об одной «общественно-экономической формации», о капиталистической, т. е. говорит, что исследовал закон развития только этой формации и никакой другой. Это — во-первых. А во-вторых, отметим приемы выработки Марксом его выводов: эти приемы состояли, как мы сейчас слышали от г. Михайловского, в «кропотливом исследовании соответствующих фактов».
Теперь перейдем к разбору этой основной идеи «Капитала», которую так ловко попытался обойти наш субъективный философ. В чем, собственно, состоит понятие экономической общественной формации? И каким образом развитие такой формации можно и должно считать естественно-историческим процессом? — вот вопросы, стоящие теперь перед нами. Я уже указывал, что с точки зрения старых (не для России) экономистов и социологов понятие общественно-экономической формации совершенно лишнее: они толкуют об обществе вообще, спорят с Спенсерами о том, что такое общество вообще, какова цель и сущность общества вообще и т. п. (Ленин, Что такое «друзья народа» и как они воюют против социал-демократов (1894 г.), Соч., т. I, стр. 57 — 58, изд. 3-е.)
...Диалектика отрицает абсолютные истины, выясняя смену противоположностей и значений кризисов в истории. Эклектик не хочет «слишком абсолютных» утверждений, чтобы просунуть свое мещанское, свое филистерское пожелание «переходными ступенями» заменить революцию.
О том, что переходной ступенью между государством, органом господства класса капиталистов, и государством, органом господства пролетариата, является именно революция, состоящая в свержении буржуазии и в ломке, в разбитии ее государственной машины, об этом Каутские и Вандервельде молчат. О том, что диктатура буржуазии должна смениться диктатурой одного класса, пролетариата, что за «переходными ступенями» революции последуют «переходные ступени» постепенного отмирания пролетарского государства, это Каутские и Вандервельде затушевывают. В этом и состоит их политическое ренегатство.
В этом и состоит, теоретически, философски, подмена диалектики эклектицизмом и софистикой. Диалектика конкретна и революционна, «переход» от диктатуры одного класса к диктатуре другого класса она отличает от «перехода» демократического пролетарского государства к не-государству («отмирание государства»). Эклектика и софистика Каутских и Вандервельде, в угоду буржуазии, смазывают все конкретное и точное в классовой борьбе, подставляя общее понятие «перехода», куда можно запрятать (и куда девять десятых официальных социал-демократов нашей эпохи прячут) отречение от революции! (Ленин, Пролетарская революция и ренегат Каутский, Соч., т. XXIII, стр. 410, изд. 3-е.)
Главный недостаток всего предшествовавшего материализма — включая и фейербаховский — заключается в том, что предмет, действительность, чувственность берется только в форме объекта или в форме созерцания, а не как человеческая чувственная деятельность, практика, не субъективно. Поэтому и случилось так, что действенная сторона, в противоположность материализму, развивалась идеализмом, но только абстрактно, так как идеализм, разумеется, не знает действительной, чувственной деятельности как таковой. Фейербах хочет иметь дело с объектами, действительно отличными от объектов в мысли, но он не постигает самую человеческую деятельность, как предметную деятельность. Поэтому в «Сущности христианства» он рассматривает, как истинно человеческую, только теоретическую, деятельность, тогда как практика постигается и утверждается только в ее грязно-еврейской форме проявления. Он не понимает поэтому и значения «революционной», практически-критической деятельности. (Маркс, Тезисы о Фейербахе. Приложение к книге «Л. Фейербах и конец немецкой классической философии» Энгельса, стр. 62, 1932 г.)
Естествоиспытатели и философы до сих пор совершенно пренебрегали исследованием влияния деятельности человека на его мышление; они знают, с одной стороны, только природу, а с другой — только мысль. Но существеннейшей и первой основой человеческого мышления является как раз изменение природы человеком, а не одна природа как таковая, и разум человека развивался пропорционально тому, как он научался изменять природу. (Энгельс, Диалектика природы, стр. 14 — 15, 1932 г.)
Относительно всей чистой математики господин Дюринг думает, что он может ее — как и основные формы бытия — вывести априорно, т. е. прямо из головы, не прибегая к опыту из внешнего мира. В чистой математике, уверяет он, рассудок занимается «своими собственными свободными творениями и фантазиями»; понятия числа и фигуры составляют «достаточный для нее и создаваемый ей самой объект», и, таким образом, она имеет «значимость, не зависящую от частного опыта и реального содержания мира.
Что чистая математика имеет значимость, не зависящую от специального опыта каждой отдельной личности, это, конечно, верно и применимо ко всем прочно установленным фактам всех наук, да и вообще ко всем фактам. Магнитные полюсы, состав воды из водорода и кислорода, тот факт, что Гегель мертв, а господин Дюринг жив, имеют значимость независимо от моего опыта или опыта других отдельных людей, даже независимо от опыта господина Дюринга, когда он спит сном праведника. Но отсюда вовсе не следует, что рассудок в чистой математике имеет дело только со своими «собственными творениями и фантазиями». Понятия числа и фигуры заимствованы именно из действительного мира. Десять пальцев, на которых люди учились считать, т. е. производить первое арифметическое действие, представляют что угодно, но только не свободное творение рассудка. Для счета необходимы не только объекты счета, но также уже и способность при рассмотрении этих объектов отвлекаться от всех их свойств, кроме их числа, а эта способность — продукт долгого исторического эмпирического развития. Понятие фигуры, как и понятие числа, заимствовано исключительно из внешнего мира, а не возникло вовсе в голове из чистого мышления. Раньше, чем люди могли прийти к понятию фигуры, должны были существовать вещи, которые имели форму и формы которых сравнивали. Чистая математика имеет своим предметом пространственные формы и количественные отношения действительного мира, т. е. весьма реальное содержание. Тот факт, что это содержание проявляется в крайне абстрактной форме, может лишь слабо затушевать его происхождение из внешнего мира. Чтобы изучить эти формы и отношения в их чистом виде, следует их оторвать совершенно от их содержания, устранить его как нечто безразличное для дела. Так получаются точки без протяжения, линии без толщины и ширины, а и b, х и у, постоянные и переменные, лишь в самом конце мы приходим к настоящим «свободным творениям и фантазиям» рассудка, именно к мнимым величинам. Точно так же выведение математических величин как будто бы друг из друга доказывает не их априорное происхождение, но только их рациональную связь. Прежде чем пришли к мысли выводить форму цилиндра из вращения прямоугольника вокруг одной из его сторон, нужно было исследовать немало реальных прямоугольников и цилиндров, хотя бы и в весьма несовершенной форме. Как и прочие науки, математика возникла из потребностей человека: из измерения земли и вместимости сосудов, из исчисления времени и механики. Но, как и во всех областях мышления, отвлеченные из действительного мира законы на известной ступени развития отрываются от действительного мира, противопоставляются ему как нечто самостоятельное, как явившиеся извне законы, по которым должен направляться мир. Так было с обществом и государством; так, а не иначе, применяется впоследствии чистая математика к миру, хотя она и заимствована из этого мира и представляет только часть его составных форм, и, собственно, только поэтому она вообще применима к нему...
Математические аксиомы представляют собой выражения крайне скудного умственного содержания, которое математика должна заимствовать у логики. Их можно свести к двум следующим аксиомам:
1. Целое больше части. Это положение есть чистая тавтология, так как взятое в количественном смысле представление «часть» уже заранее отнесено определенным образом к представлению «целое», — именно так, что понятие «часть» означает попросту, что количественное «целое» состоит из нескольких количественных «частей». Оттого, что указанная аксиома выражает это явным образом, мы ни на шаг не подвигаемся дальше. Можно даже известным образом доказать эту тавтологию, можно сказать: целое есть то, что состоит из нескольких частей; часть есть то, несколько экземпляров чего составляет целое, следовательно, часть меньше целого. Ясно, что благодаря пустоте повторения здесь только резче проявляется пустота содержания.
2. Если две величины равны третьей, то они равны между собой. Это положение, как показал еще Гегель, представляет собой умозаключение, за правильность которого ручается логика; оно, значит, доказывается, хотя и вне области чистой математики. Прочие аксиомы о равенстве и неравенстве являются просто логическим развитием этого умозаключения.
Этими тощими положениями ни в математике, ни где-либо вообще никого не соблазнишь. Чтобы двинуться дальше, мы должны привлечь реальные отношения, отношения и пространственные формы, взятые из реальных тел. Все представления о линиях, поверхностях, углах, о многоугольниках, кубах, шарах и т. д. заимствованы из действительности, и нужна известная доза идеологической наивности, чтобы поверить математикам, будто первая линия возникла от движения точки в пространстве, первая поверхность — от движения линии, первое тело — от движения поверхности и т. д. Уже язык протестует против этого. Математическая фигура трех измерений называется телом, corpus solidum, что по-латыни означает даже осязаемое тело, т. е. она носит название, являющееся продуктом не «свободной фантазии» рассудка, а взятое из грубой действительности. (Энгельс, Анти-Дюринг, стр. 25 — 27, 1932 г.)
Идея есть «истина» (стр. 385, § 213). Идея, т. е. истина, как процесс — ибо истина есть процесс — проходит в своем развитии три ступени: 1) жизнь; 2) процесс познания, включающий практику человека и технику (см. выше), — 3) ступень абсолютной идеи (т. е. полной истины).
Жизнь рождает мозг. В мозгу человека отражается природа. Проверяя и применяя в практике своей и в технике правильность этих отражений, человек приходит к объективной истине. («Ленинский сборник» IX, стр. 237.)
Истина есть процесс. От субъективной идеи человек идет к объективной истине через «практику» (и технику).
Единство теоретической идеи (познания) и практики — это NB — и это единство именно в теории познания, ибо в сумме получается «абсолютная идея» (а идея = «объективная истина» [том V, [143]]). («Ленинский сборник» IX, стр. 271, изд. 1-е.)
Деятельность человека, составившего себе объективную (NB) картину мира, изменяет внешнюю действительность, уничтожает ее определенность (= меняет те или иные ее стороны, качества), и таким образом отнимает у нее черты кажимости, внешности и ничтожности (NB), делает ее само-в-себе и само-для-себя сущей (= объективной истиной). («Ленинский сборник» IX, стр. 269, изд. 1-е.)
Практика выше (теоретического) познания, ибо она имеет не только достоинство всеобщности, но и непосредственной действительности. («Ленинский сборник» IX, стр. 261, изд., 1-е.)
Когда Гегель старается — иногда даже: тщится и пыжится — подвести целесообразную деятельность человека под категории логики, говоря, что эта деятельность есть «заключение», что субъект (человек) играет роль такого-то «члена» в логической «фигуре» заключения и т. п., — то это не только натяжка, не только игра. Тут есть очень глубокое содержание, чисто материалистическое. Надо перевернуть: практическая деятельность человека миллиарды раз должна была приводить сознание человека к повторению разных логических фигур, дабы эти фигуры могли получить значение аксиом. Это Nota bene. («Ленинский сборник» IX, стр. 219, изд. 1-е.)
NB Категории логики и человеческая практика.
Вопрос о том, свойственна ли человеческому мышлению предметная истина, вовсе не есть вопрос теории, а практический вопрос. На практике должен человек доказать истинность, т. е. действительность и силу, посюсторонность своего мышления. Спор о действительности или недействительности мышления, изолированного от практики, есть чисто схоластический вопрос.
Материалистическое учение о том, что люди суть продукты обстоятельств и воспитания, что, следовательно, изменившиеся люди это продукты иных обстоятельств и изменившегося воспитания, — это учение забывает, что обстоятельства изменяются именно людьми и что воспитателя самого надо воспитывать. Оно неизбежно поэтому приходит к тому, что делит общество на две части, одна из которых возвышается над обществом (например, у Роберта Оуэна).
Совпадение изменения обстоятельств и человеческой деятельности может быть постигнуто и рационально понято только как революционная практика.
Общественная жизнь есть в сущности жизнь практическая, все мистерии, которые завлекают теорию в мистицизм, находят свое рациональное разрешение в человеческой практике и в понимании этой практики.
Философы лишь различным образом объясняли мир, но дело заключается в том, чтобы изменить его. (Маркс, Тезисы о Фейербахе, Приложение к книге «Л. Фейербах» Энгельса, стр. 62 — 64, 1932 г.)
Замечательно: к «идее», как совпадению понятия с объектом, к идее, как истине, Гегель подходит через практическую, целесообразную деятельность человека. Вплотную подход к тому, что практикой своей доказывает человек объективную правильность своих идей, понятий, знаний, науки. («Ленинский сборник» IX, стр. 219, изд. 1-е.)
От субъективного понятия и субъективной цели к объективной истине.
Теоретическое познание должно дать объект в его необходимости, в его всесторонних отношениях, в его противоречивом движении в - и для-себя. Но человеческое понятие эту объективную истину познания «окончательно» ухватывает, уловляет, овладевает ею лишь когда понятие становится «для себя бытием» в смысле практики. Т. е. практика человека и человечества есть проверка, критерий объективности познания. Такова ли мысль Гегеля? К этому надо вернуться. («Ленинский сборник» IX, стр. 257, изд.1-е.)
Гегель о практике и объективности познания.
«Заключение действования»... Для Гегеля действование, практика есть логическое «заключение», фигура логики. И это правда! Конечно, не в том смысле, что фигура логики инобытием своим имеет практику человека (= абсолютный идеализм), a vice versa практика человека, миллиарды раз повторяясь, закрепляется в сознании человека фигурами логики. Фигуры эти имеют прочность предрассудка, аксиоматический характер именно (и только) в силу этого миллиардного повторения. (NB)
1-ая посылка: благая цель (субъективная цель) versus действительность («внешняя действительность»)
2-ая посылка: внешнее средство (орудие), (объективное)
3-ья посылка сиречь вывод: совпадение субъекта и объекта, проверка субъективных идей, критерий объективной истины. («Ленинский сборник» IX, стр. 267, изд. 1-е.)
мысль включить жизнь в логику понятна — и гениальна — с точки зрения процесса отражения в сознании (сначала индивидуальном) человека объективного мира и проверки этого сознания (отражения) практикой — смотри: («Ленинский сборник» IX, стр. 239, изд. 1-е.)
Значение общего противоречиво, оно мертво, оно нечисто, неполно, и т. д. и т. д., но оно только и есть ступень к познанию конкретного, ибо мы никогда не познаем конкретного полностью. Бесконечная сумма общих понятий, законов и т. д. дает конкретное в его полноте.
NB диалектика познания NB
Движение познания к объекту всегда может идти лишь диалектически: отойти, чтобы вернее попасть — отступить, чтобы лучше прыгнуть (познать?). Линии сходящиеся и расходящиеся: круги, касающиеся один другого. Узловой пункт = практика человека и человеческой истории...
NB
Эти узловые пункты представляют из себя единство противоречий, когда бытие и небытие, как исчезающие моменты, совпадают на момент, в данные моменты движения (= техники, истории и т. д.). («Ленинский сборник» XII, стр. 229, изд. 2-е.)
Мы видели, что Маркс в 1845 г., Энгельс в 1888 и 1891 гг. вводят критерий практики в основу теории познания материализма. Вне практики ставить вопрос о том, «соответствует ли человеческому мышлению предметная» (т. е. объективная) «истина», есть схоластика, — говорит Маркс во 2-м тезисе о Фейербахе. Лучшее опровержение кантианского и юмистского агностицизма, как и прочих философских вывертов (Schrullen), есть практика, — повторяет Энгельс. «Успех наших действий доказывает согласие (соответствие, Übereinstimmung) наших восприятий с предметной (объективной) природой воспринимаемых вещей», — возражает Энгельс агностикам.
Сравните с этим рассуждение Маха о критерии практики. «В повседневном мышлении и обыденной речи противопоставляют обыкновенно кажущееся, иллюзорное действительности. Держа карандаш перед нами в воздухе, мы видим его в прямом положении; опустив его в наклонном положении в воду, мы видим его согнутым. В последнем случае говорят: «карандаш кажется согнутым, но в действительности он прямой». Но на каком основании мы называем один факт действительностью, а другой низводим до значения иллюзии?.. Когда мы совершаем ту естественную ошибку, что в случаях необыкновенных все же ждем наступления явлений обычных, то наши ожидания, конечно, бывают обмануты. Но факты в этом не виноваты. Говорить в подобных случаях об иллюзии имеет смысл с точки зрения практической, но ничуть не научной. В такой же мере не имеет никакого смысла с точки зрения научной часто обсуждаемый вопрос, существует ли действительно мир, или он есть лишь наша иллюзия, не более как сон. Но и самый несообразный сон есть факт, не хуже всякого другого» («Анализ ощущений», стр. 18 — 19).
Справедливо, что фактом бывает не только несообразный сон, но и несообразная философия. Сомневаться в этом невозможно после знакомства с философией Эрнста Маха. Как самый последний софист, он смешивает научно-историческое и психологическое исследование человеческих заблуждений, всевозможных «несообразных снов» человечества вроде веры в леших, домовых и т. п., с гносеологическим различением истинного и «несообразного». Это то же самое, как если бы экономист сказал, что и теория Сениора, по которой всю прибыль капиталисту дает «последний час» труда рабочего, и теория Маркса, — одинаково факт, и с точки зрения научной не имеет смысла вопрос о том, какая теория выражает объективную истину и какая — предрассудки буржуазии и продажность ее профессоров. Кожевник И. Дицген видел в научной, т. е. материалистической, теории познания «универсальное оружие против религиозной веры» («Kleinere philosophischen Schriften», S. 55), а для ординарного профессора Эрнста Маха «с точки зрения научной не имеет смысла» различие материалистической теории познания и субъективно-идеалистической! Наука беспартийна в борьбе материализма с идеализмом и религией, это излюбленная идея не одного Маха, а всех современных буржуазных профессоров, этих, по справедливому выражению того же И. Дицгена, «дипломированных лакеев, оглупляющих народ вымученным идеализмом» (S. 53, там же).
Это именно такой вымученный профессорский идеализм, когда критерий практики, отделяющей для всех и каждого иллюзию от действительности, выносится Э. Махом за пределы науки, за пределы теории познания. Человеческая практика доказывает правильность материалистической теории познания, — говорили Маркс и Энгельс, объявляя «схоластикой» и «философскими вывертами» попытки решить основной гносеологический вопрос помимо практики. Для Маха же практика — одно, а теория познания — совсем другое; их можно поставить рядом, не обусловливая первым второго. «Познание, — говорит Мах в своем последнем сочинении: «Познание и заблуждение» (стр. 115 второго немецкого издания), — есть... биологически полезное (förderndes) психическое переживание». «Только успех может отделить познание от заблуждения» (116). «Понятие есть физическая рабочая гипотеза» (143). Наши русские махисты, желающие быть марксистами, с удивительной наивностью принимают подобные фразы Маха за доказательство того, что он приближается к марксизму. Но Мах здесь так же приближается к марксизму, как Бисмарк приближался к рабочему движению, или епископ Евлогий к демократизму. У Маха подобные положения стоят рядом с его идеалистической теорией познания, а не определяют выбор той или иной определенной линии в гносеологии. Познание может быть биологически полезным, полезным в практике человека, в сохранении жизни, в сохранении вида, лишь тогда, если оно отражает объективную истину, независящую от человека. Для материалиста «успех» человеческой практики доказывает соответствие наших представлений с объективной природой вещей, которые мы воспринимаем. Для солипсиста «успех» есть все то́, что́ мне нужно на практике, которую можно рассматривать отдельно от теории познания. Если включить критерий практики в основу теории познания, то мы неизбежно получаем материализм, — говорит марксист. Практика пусть будет материалистична, а теория особь статья, — говорит Мах.
«Практически, — пишет он в «Анализе ощущений», — совершая какие-нибудь действия, мы столь же мало можем обойтись без представления Я, как мы не можем обойтись без представления тела, протягивая руку за какой-нибудь вещью. Физиологически мы остаемся эгоистами и материалистами с таким же постоянством, с каким мы постоянно видим восхождение солнца. Но теоретически мы вовсе не должны придерживаться этого взгляда» (245 — 6).
Эгоизм тут ни к селу, ни к городу, ибо это — категория вовсе не гносеологическая. Не при чем и кажущееся движение солнца вокруг земли, ибо в практику, служащую нам критерием в теории познания, надо включить также практику астрономических наблюдений, открытий и т. д. Остается ценное признание Маха, что в практике своей люди руководятся всецело и исключительно материалистической теорией познания, попытка же обойти ее «теоретически» выражает лишь гелертерски-схоластические и вымученно-идеалистические стремления Маха.
До какой степени не новы эти усилия выделить практику, как нечто не подлежащее рассмотрению в гносеологии, для очистки места агностицизму и идеализму, показывает следующий пример из истории немецкой классической философии. По дороге от Канта к Фихте стоит здесь Г. Е. Шульце (так называемый в истории философии Шульце-Энезидем). Он открыто защищает скептическую линию в философии, называя себя последователем Юма (а из древних — Пиррона и Секста). Он решительно отвергает всякую вещь в себе и возможность объективного знания, решительно требует, чтобы мы не шли дальше «опыта», дальше ощущений, причем предвидит и возражение из другого лагеря: «Так как скептик, когда он участвует в жизненных делах, признает за несомненное действительность объективных предметов, ведет себя сообразно с этим и допускает критерий истины, — то собственное поведение скептика есть лучшее и очевиднейшее опровержение его скептицизма» [G. Е. Schulze, Aenesidemus oder über die Fundamente der von dem Prof. Reinhold in Jena gelieferten Elementarphilosophie, 1792, S. 253. (Шульце Г. E., Энезидем или об основах преподнесенной профессором Рейнгольдом из Иены элементарной философии, стр. 253, 1792. — Ред.)]. «Подобные доводы, — с негодованием отвечает Шульце, — годятся только для черни (Pöbel, S. 254), ибо мой скептицизм не затрагивает жизненной практики, оставаясь в пределах философии» (255).
Равным образом и субъективный идеалист Фихте надеется в пределах философии идеализма найти место для того «реализма, который неизбежен (sich aufdringt) для всех нас и даже для самого решительного идеалиста, когда дело доходит до действия, реализм, принимающий, что предметы существуют совершенно независимо от нас, вне нас» (Werke, I, 455).
Недалеко ушел от Шульце и Фихте новейший позитивизм Маха! Как курьез, отметим, что для Базарова по этому вопросу опять-таки не существует на свете никого, кроме Плеханова: сильнее кошки зверя нет. Базаров смеется над «сальтовитальной философией Плеханова» («Очерки», стр. 69), который написал действительно несуразную фразу, будто «вера» в существование внешнего мира «есть неизбежное salto vitale» (жизненный прыжок) «философии» («Прим. к Л. Фейербаху», стр. 111). Выражение «вера», хотя и взятое в кавычки, повторенное за Юмом, обнаруживает путаницу терминов у Плеханова, — слов нет. Но причем тут Плеханов?? Почему не взял Базаров другого материалиста, ну, хотя бы Фейербаха? Только потому, что он его не знает? Но невежество не есть аргумент. И Фейербах, подобно Марксу и Энгельсу, делает непозволительный, с точки зрения Шульца, Фихте и Маха, «прыжок» к практике в основных вопросах теории познания. Критикуя идеализм, Фейербах излагает его суть такой рельефной цитатой из Фихте, которая великолепно бьет весь махизм. «Ты полагаешь, — писал Фихте, — что вещи действительны, что они существуют вне тебя только потому, что ты их видишь, слышишь, осязаешь. Но зрение, осязание, слух суть лишь ощущения... Ты ощущаешь не предметы, а только свои ощущения» (Фейербах, Werke, X Band, S. 185). И Фейербах возражает: «Человек не абстрактное Я, а либо мужчина, либо женщина, и вопрос о том, есть ли мир ощущение, можно приравнять к вопросу: есть ли другой человек мое ощущение или наши отношения на практике доказывают обратное? В том-то и состоит коренная ошибка идеализма, что он ставит и разрешает вопрос об объективности и субъективности, о действительности или недействительности мира только с теоретической точки зрения» (189, там же). Фейербах берет учет всей совокупности человеческой практики в основу теории познания. «Конечно, — говорит он, — и идеалисты признают на практике реальность и нашего Я и чужого Ты. Для идеалистов «это точка зрения, годная только для жизни, а не для спекуляции. Но спекуляция, становящаяся в противоречие с жизнью, делающая точкой зрения истины точку зрения смерти, души, отделенной от тела, — такая спекуляция есть мертвая, фальшивая спекуляция» (192). Прежде, чем ощущать, мы дышим; мы не можем существовать без воздуха, без пищи и питья».
«Так, значит, речь идет о пище и питье при разборе вопроса об идеальности или реальности мира? — восклицает возмущенный идеалист. — Какая низость! Какое нарушение доброго обычая изо всех сил ругать материализм в научном смысле с кафедры философии и с кафедры теологии, с тем, чтобы за табльдотом практиковать материализм в самом грубом смысле» (195). И Фейербах восклицает, что приравнивать субъективное ощущение к объективному миру «значит приравнивать поллюцию к деторождению» (198).
Замечание не из очень вежливых, но оно попадает не в бровь, а в глаз тем философам, которые учат, что чувственное представление и есть вне нас существующая действительность.
Точка зрения жизни, практики должна быть первой и основной точкой зрения теории познания. И она приводит неизбежно к материализму, отбрасывая с порога бесконечные измышления профессорской схоластики. Конечно, при этом не надо забывать, что критерий практики никогда не может по самой сути дела подтвердить или опровергнуть полностью какого бы то ни было человеческого представления. Этот критерий тоже настолько «неопределенен», чтобы не позволять знаниям человека превратиться в «абсолют», и в то же время настолько определенен, чтобы вести беспощадную борьбу со всеми разновидностями идеализма и агностицизма. Если то́, что подтверждает наша практика, есть единственная, последняя, объективная истина, — то отсюда вытекает признание единственным путем к этой истине пути науки, стоящей на материалистической точке зрения. Например, Богданов соглашается признать за теорией денежного обращения Маркса объективную истинность только «для нашего времени», называя «догматизмом» приписывание этой теории «надисторически-объективной истинности» («Эмпириомонизм», книга III, с. VII). Это опять путаница. Соответствия этой теории с практикой не могут изменить никакие будущие обстоятельства по той же простой причине, по которой вечна истина, что Наполеон умер 5-го мая 1821 года. Но так как критерий практики, — т. е. ход развития всех капиталистических стран за последние десятилетия, — доказывает только объективную истину всей общественно-экономической теории Маркса вообще, а не той или иной части, формулировки и т. п., то ясно, что толковать здесь о «догматизме» марксистов, значит делать непростительную уступку буржуазной экономии. Единственный вывод из того, разделяемого марксистами, мнения, что теория Маркса есть объективная истина, состоит в следующем: идя по пути марксовой теории, мы будем приближаться к объективной истине все больше и больше (никогда не исчерпывая ее); идя же по всякому другому пути, мы не можем придти ни к чему, кроме путаницы и лжи. (Ленин, Материализм и эмпириокритицизм, Соч., т. XIII, стр. 112 — 117, изд. 3-е.)
Разделение труда становится действительно разделением труда лишь тогда, когда наступает разделение материального и духовного труда. С этого момента сознание может действительно вообразить себе, что оно нечто иное, чем сознание существующей практики. С того момента, как сознание начинает действительно представлять что-нибудь, не представляя чего-нибудь действительного, с этого момента оно оказывается в состоянии освободиться от мира и перейти к образованию «чистой теории», теологии, философии, морали и т. д. Но если даже эта теория, теология, философия, мораль и т. д. вступают в противоречие с существующими отношениями, то это возможно лишь благодаря тому, что существующие общественные отношения вступили в противоречие с существующими силами производства; впрочем, у определенного народа это может произойти также благодаря тому, что противоречие обнаруживается не в его национальных рамках, а между его национальным сознанием и практикой других народов, т. е. между национальным и всеобщим сознанием какого-нибудь народа (как, например, теперь в Германии). Если какому-нибудь народу это противоречие представляется в виде противоречия внутри национального сознания, то и борьба должна, по-видимому, ограничиться этой национальной дрянью... так как и народ этот есть сам по себе дрянь.
Впрочем, совершенно неважно, что может учинить одно только сознание; из всей этой ерунды для нас получается лишь тот результат, что три эти момента — производительная сила, общественное состояние и сознание — могут, и должны, вступить в противоречие друг с другом, ибо вместе с разделением труда делается возможным и даже происходит в действительности то, что духовная и материальная деятельность, наслаждение и труд, производство и потребление выпадают на долю различных индивидов; отсутствие между ними противоречий возможно лишь при том условии, что снова уничтожается разделение труда. Впрочем, само собою разумеется, что «призраки», «связь», «высшее существо», «понятие», «сомнение» являются просто идеалистическим, духовным выражением, представлением, по-видимому, разобщенного индивида, представлением о весьма эмпирических узах и оковах, внутри которых движется способ производства жизни и связанная с этим форма сношений. (Маркс и Энгельс, О Л. Фейербахе, «Архив Маркса и Энгельса», т. I, стр. 221 — 222, 1924 г.)
Самым крупным разделением материального и духовного труда является отделение города от деревни. Противоположность между городом и деревней начинается вместе с переходом от варварства к цивилизации, от племенного быта к государственной жизни, от местности к нации, и тянется через всю историю цивилизации до нашего времени (Anticornlaw-League). Вместе с городом появляется и необходимость администрации, полиции, налогов и т. д., коротко говоря, общинной жизни (Gemeindewesens), а значит и политики вообще. Здесь впервые сказалось разделение населения на два больших класса, основывающееся прямо на разделении труда и на орудиях производства. В городе мы имеем перед собой факт концентрации населения, орудий производства, капитала, наслаждений, потребностей, между тем как в деревне мы наблюдаем диаметрально противоположный факт изолированности и обособления. Противоположность между городом и деревней может существовать только в рамках частной собственности. Она есть грубейшее выражение факта подчинения индивида разделению труда и определенной, принудительно навязываемой ему деятельности, подчинения, превращающего одного человека в ограниченное городское животное, другого — в ограниченное деревенское животное, и ежедневно наново порождающего противоречие интересов обоих. Труд здесь является снова главным делом, является силой над индивидами, и пока существует эта последняя, должна существовать и частная собственность. Уничтожение противоречия между городом и деревней является одним из первых условий коллективности (Gemeinschaft), условием, которое, в свою очередь, зависит от массы материальных предпосылок и которое, как всякий видит сразу же, не может быть осуществлено одной только волей (эти условия должны еще быть развиты). (Маркс и Энгельс, О Л. Фейербахе, «Архив Маркса и Энгельса», т. I, стр. 234, 1924 г.)
Естественно, что на первый взгляд приходят в голову мысли о том, что учиться коммунизму — это значит усвоить ту сумму знаний, которая изложена в коммунистических учебниках, брошюрах и трудах. Но такое определение изучения коммунизма было бы слишком грубо и недостаточно. Если бы только изучение коммунизма заключалось в усвоении того, что изложено в коммунистических трудах, книжках и брошюрах, то тогда слишком легко мы могли бы получить коммунистических начетчиков или хвастунов, а это сплошь и рядом приносило бы нам вред и ущерб, так как эти люди, научившись и начитавшись того, что изложено в коммунистических книгах и брошюрах, оказались бы неумеющими соединить все эти знания и не сумели бы действовать так, как того действительно коммунизм требует.
Одно из самых больших зол и бедствий, которые остались нам от старого капиталистического общества, — это полный разрыв книги с практикой жизни, ибо мы имели книги, где все было расписано в самом лучшем виде, и эти книги, в большинстве случаев, являлись самой отвратительной лицемерной ложью, которая лживо рисовала нам коммунистическое общество. Поэтому простое книжное усвоение того, что говорится в книгах о коммунизме, было бы в высшей степени неправильным. Теперь в наших речах и статьях нет простого повторения того, что говорилось раньше о коммунизме, так как наши речи и статьи связаны с повседневной и всесторонней работой. Без работы, без борьбы книжное знание коммунизма из коммунистических брошюр и произведений ровно ничего не стоит, так как оно продолжало бы старый разрыв между теорией и практикой, тот старый разрыв, который составлял самую отвратительную черту старого буржуазного общества. (Ленин, Речь на III съезде комсомола (1920 г.), Соч., т. XXV, стр. 385 — 386, изд. 3-е.)
Познание... находит перед собой истинное сущее как независимо от субъективных мнений наличную действительность. (Это чистый материализм!) Воля человека, его практика, сама препятствует достижению своей цели... тем, что отделяет себя от познания и не признает внешней действительности за истинно-сущее (за объективную истину). Необходимо соединение познания и практики. («Ленинский сборник» IX, стр. 265, изд. 1-е.)
Nota bene
Гегель вполне прав по существу против Канта. Мышление, восходя от конкретного к абстрактному, не отходит — если оно правильное (NB) (а Кант, как и все философы, говорит о правильном мышлении) — от истины, а подходит к ней. Абстракция материи, закона природы, абстракция стоимости и т. д., одним словом, все научные (правильные, серьезные, не вздорные) абстракции отражают природу глубже, вернее, полнее. От живого созерцания к абстрактному мышлению и от него к практике — таков диалектический путь познания истины, познания объективной реальности. Кант принижает знание, чтобы очистить место вере: Гегель возвышает знание, уверяя, что знание есть знание бога. Материалист возвышает знание материи, природы, отсылая бога и защищающую его философскую сволочь в помойную яму. («Ленинский сборник» IX, стр. 183 — 185, изд. 1-е.)
Всякое начало трудно, — эта истина справедлива для каждой науки. И в данном случае наибольшие трудности представляет понимание первой главы, — в особенности того ее отдела, который заключает в себе анализ товара. Что касается ближайшего анализа субстанции стоимости и величины стоимости, то я сделал его популярным, насколько это возможно. Форма стоимости, получающая свой законченный вид в денежной форме, очень бессодержательна и проста. И тем не менее ум человеческий тщетно пытался постигнуть ее в течение более чем 2000 лет, в то время как анализ гораздо более содержательных и сложных форм ему удался, по крайней мере, приблизительно. Почему так? Потому что развитое тело легче изучать, чем клеточку тела. К тому же при анализе экономических форм нельзя пользоваться ни микроскопом, ни химическими реактивами. То и другое должна заменить сила абстракции. Но товарная форма продукта труда или форма стоимости товара есть форма экономической клеточки буржуазного общества. Для непосвященного анализ ее покажется просто рядом хитросплетений и мелочей. И это действительно мелочи, но мелочи такого рода, с какими имеет дело, например, микроскопическая анатомия. (Маркс, Капитал, т. /, Предисловие к первому изданию, стp. XIII — XIY, 1932 г.)
Если речь идет о производстве, то всегда о производстве на определенной ступени общественного развития — о производстве общественных индивидов. Может поэтому казаться, что, для того чтобы вообще говорить о производстве, мы должны либо проследить исторический процесс развития в его различных фазах, либо с самого начала заявить, что мы имеем дело с определенной исторической эпохой, например, с современным буржуазным производством, которое, собственно, и является нашей действительной темой. Однако всем эпохам производства свойственны некоторые общие признаки, некоторые общие определения. Производство вообще это — абстракция, но абстракция, имеющая смысл, поскольку она действительно выдвигает общее, фиксирует его и тем избавляет нас от повторений. Однако это общее и сходное, выделенное путем сравнения, само является многократно расчлененным и содержит в себе различные определения. Одни относятся ко всем эпохам, другие — общи лишь некоторым. Одни определения являются общими и для самой современной и для древнейшей эпохи. Без них совершенно невозможно мыслить себе производство, однако, хотя наиболее развитые языки имеют законы и определения, общие с наименее развитыми языками, но именно отличие их от этого всеобщего и общего и есть то, что образует их развитие. Определения, которые действительны вообще для производства, должны быть выделены именно для того, чтобы из-за единства, которое обусловлено уже тем, что как субъект — человечество, — так и объект — природа являются теми же самыми, не были забыты существенные различия. В забвении этих различий заключается, например, вся мудрость современных экономистов, которые доказывают вечность и гармонию существующих социальных отношений, например, делают вывод, что никакое производство невозможно без орудий производства, хотя бы этим орудием была только рука, что никакое производство невозможно без предшествующего накопленного труда, хотя бы этот труд представлял собою всего лишь сноровку, которую рука дикаря приобрела и накопила путем повторяющихся упражнений. Капитал есть, между прочим, также орудие производства — он есть также прошедший, объективированный труд. Отсюда вывод, что капитал есть всеобщее, вечное, естественное отношение. Но это можно утверждать, только откинув то специфическое, что одно лишь превращает «орудие производства», «накопленный труд», в капитал. Поэтому, например, у Кэри вся история производственных отношений представляется как ряд фальсификаций, злокозненно учиненных правительствами.
Если не существует производства вообще, то не существует также общего производства. Производство есть всегда особая отрасль производства: например, земледелие, скотоводство, мануфактура и т. д., или оно есть совокупность их. Однако политическая экономия — не технология. Отношение всеобщих определений производства на данной общественной ступени к отдельным формам производства надлежит развить в другом месте (впоследствии).
Наконец, производство не есть только особенное производство. Не всегда имеется определенный общественный организм, общественный субъект, действующий внутри более или менее богатой совокупности таких отраслей производства. Отношение научного изложения к реальному движению опять-таки сюда еще не относится. [Мы должны, следовательно, различать] производство вообще, особые отрасли производства, производство как совокупность. (Маркс, К критике политической экономии, стр. 16 — 18, 1932 г.)
Чтобы измерить меновые стоимости товаров заключающимся в них рабочим временем, нужно свести различные виды труда к безразличному, однообразному, простому труду, короче — к труду, который качественно одинаков и представляет поэтому только количественные различия.
Это сведение представляется абстракцией; однако это — абстракция, которая в общественном процессе производства совершается ежедневно. Превращение всех товаров в рабочее время есть не бо́льшая, но в то же время и не менее реальная абстракция, чем превращение всех органических тел в воздух. Труд, измеряемый таким образом временем, выступает в действительности не как труд различных индивидуумов, но, напротив того, различные трудящиеся индивидуумы выступают как простые органы этого труда. Другими словами, поскольку труд представлен в меновых стоимостях, он может быть выражен как всеобщий человеческий труд. Эта абстракция всеобщего человеческого труда существует в среднем труде, труде, который в состоянии выполнять каждый средний индивидуум данного общества; это — определенная производительная затрата человеческих мышц, нервов, мозга и т. д. Это — простой труд, которому может быть научен каждый средний индивидуум и который он в той или другой форме должен выполнять. Характер этого среднего труда различен в различных странах и в разные эпохи культуры, но в данном обществе он является определенным. Простой труд составляет наибольшую часть общей массы труда в буржуазном обществе, как в этом можно убедиться из любой статистики. Производит ли A в продолжение 6 часов холст и в продолжение 6 часов железо, и B точно так же посвящает по 6 часов для производства холста и железа, или же A производит в течение 12 часов железо, а B в продолжение 12 часов холст — с первого же взгляда видно, что дело идет лишь о различных применениях одного и того же рабочего времени. Но как быть со сложным трудом, который поднимается выше среднего уровня, как труд большей напряженности, большего удельного веса? Труд этого рода сводится к умноженному простому труду; это — простой труд, возведенный в степень; так, например, один день сложного труда равен трем дням простого труда. Здесь еще не место рассматривать законы, управляющие этим сведением. Однако что такое сведение происходит — очевидно, потому что продукт самого сложного труда, как меновая стоимость, эквивалентен в определенном отношении продукту простого, среднего труда, следовательно, равен определенному количеству этого простого труда. (Маркс, К критике политической экономии, стр. 52 — 53. 1932 г.)
Когда мы рассматриваем данную страну в экономическом отношении, то мы начинаем с ее населения, его разделения на классы, распределения населения между городом, деревней и морскими промыслами, между различными отраслями производства, с вывоза и ввоза годичного производства и потребления, цен на товары и т. д. Казалось бы наиболее правильным начинать с реального и конкретного, с действительных предпосылок, следовательно, например, в политической экономии с населения, которое образует собой основу и субъект всего общественного процесса производства. Но при ближайшем рассмотрении это оказывается ошибочным. Население, это — абстракция, если я, например, оставляю в стороне классы, из которых оно состоит. Эти классы опять-таки пустой звук, если я не знаю элементов, на которых они покоятся, например, наемного труда, капитала и т. д. Эти последние предполагают обмен, разделение труда, цены и т. д. Капитал, например, — ничто без наемного труда, без стоимости денег, цены и т. д. Если я, таким образом, начал бы с населения, то я дал бы хаотическое представление о целом, и только путем более частичных определений я аналитически подошел бы к все более и более простым понятиям: от конкретного, данного в представлении, к все более и более тощим абстракциям, пока не достиг бы простейших определений. И тогда я должен был бы пуститься в обратный путь, пока снова не подошел бы к населению, но уже не как к хаотическому представлению о целом, а как к богатой совокупности, с многочисленными определениями и отношениями. Первый путь, это — тот, по которому политическая экономия исторически следовала при своем возникновении. Экономисты XVII столетия, например, всегда начинают с живого целого, с населения, нации, государства, нескольких государств и т. д., но они всегда заканчивают тем, что путем анализа выделяют некоторые определяющие абстрактные общие отношения, как разделение труда, деньги, стоимость и т. д. Как только эти отдельные моменты были более или менее абстрагированы и зафиксированы, возникали экономические системы, которые восходят от простейшего, как труд, разделение труда, потребность, меновая стоимость, к государству, международному обмену и мировому рынку. Последний метод, очевидно, является правильным в научном отношении. Конкретное потому конкретно, что оно есть сочетание многочисленных определений, являясь единством многообразного. В мышлении оно поэтому выступает как процесс соединения, как результат, а не как исходный пункт, хотя оно является исходным пунктом в действительности и, следовательно, также исходным пунктом созерцания и представления. Если идти первым путем, то полное представление испарится до степени абстрактного определения; при втором же абстрактные определения ведут к воспроизведению конкретного путем мышления. Гегель поэтому впал в иллюзию, что реальное следует понимать как результат восходящего к внутреннему единству (des sich in sich zusammenfassenden), в себя углубляющегося и из себя развивающегося мышления, между тем как метод восхождения от абстрактного к конкретному есть лишь способ, при помощи которого мышление усваивает себе конкретное, воспроизводит его духовно как конкретное. Однако это ни в коем случае не есть процесс возникновения самого конкретного. Простейшая экономическая категория, например меновая стоимость, предполагает население, — население, производящее в определенных условиях, а также определенные формы семьи, общины или государства и т. д. Она не может существовать иначе, как абстрактное, одностороннее отношение уже данного конкретного и живого целого.
Напротив, как категория меновая стоимость имеет допотопное существование. Поэтому для сознания, — а философское сознание отличается тем, что для него логическое мышление — это действительный человек, а логически осознанный мир — действительный мир, — движение категорий кажется действительно актом производства, который, к сожалению, получает толчок извне; это — акт, результатом которого является мир, и это постольку правильно, — здесь мы снова впадаем в тавтологию, — поскольку конкретная совокупность, в качестве мысленной совокупности, мысленной конкретности, есть действительно продукт мышления, понимания; однако это ни в коем случае не продукт понятия, самого себя порождающего и размышляющего вне созерцания и представления, а переработка созерцания и представления в понятия. Целое, каким оно является в голове, как мыслимое целое, есть продукт мыслящей головы, которая освояет себе мир единственным возможным для нее способом, способом, отличающимся от художественно-религиозно-практически-духовного освоения мира. Реальный субъект остается все время вне головы, существуя как нечто самостоятельное, и именно до тех пор, пока голова относится к нему лишь умозрительно, лишь теоретически. Поэтому и при теоретическом методе [политической экономии] субъект, т. е. общество, должен постоянно витать в нашем представлении как предпосылка. (Маркс, К критике политической экономии, стр. 32 — 33, 1932 г.)
Разрыв с философией Гегеля произошел и здесь путем возврата к материалистической точке зрения. Это значит, что люди этого направления решились понимать действительный мир — природу и историю — таким, каким он сам дается всякому, кто подходит к нему без заранее заготовленных идеалистических выдумок; они решились без всякого сожаления отказаться от всякой идеалистической выдумки, которая не соответствует фактам, понятым в их собственной, а не в какой-то фантастической связи. И ничего более материализм вообще не означает. Отличие состояло лишь в том, что здесь впервые серьезно отнеслись к материалистическому мировоззрению, что оно было последовательно проведено — по крайней мере в основном — во всех решительно областях знания.
Гегель не был просто отодвинут в сторону. Наоборот, указанная выше революционная сторона его философии, его диалектический метод были приняты за исходную точку. Но этот метод в его гегелевской форме был негоден. У Гегеля диалектика есть саморазвитие понятия. Абсолютное понятие не только существует, — неизвестно где, — от века, но и составляет истинную, животворящую душу всего существующего. Оно развивается к самому себе, проходя все те ступени, которые заключаются в нем самом и которые подробно рассмотрены в «Логике». Затем оно «обнаруживает себя», превращаясь в природу, где оно проделывает новое развитие, не сознавая самого себя, приняв вид естественной необходимости, и в человеке, наконец, снова приходит к самосознанию. А в истории это самосознание опять выбивается из грубого состояния, пока, наконец, абсолютное понятие не приходит опять полностью к самому себе в гегелевской философии. Обнаруживающееся в природе и в истории диалектическое развитие, т. е. причинная связь того поступательного движения, которое, сквозь все отклонения в сторону и сквозь все кратковременные попятные шаги, пробивается от низшего к высшему, это развитие является у Гегеля просто снимком самодвижения понятия, вечно совершающегося неизвестно где и, во всяком случае, совершенно независимо от всякого мыслящего человеческого мозга. Надо было устранить это идеологическое извращение. Вернувшись к материалистической точке зрения, мы снова увидели в человеческих понятиях снимки с действительных вещей, вместо того, чтобы в действительных вещах видеть снимки с абсолютного понятия, находящегося на известной ступени развития. Диалектика сводилась этим к науке об общих законах движения во внешнем мире и в человеческой мысли: два ряда законов, которые в сущности тождественны, а по своему выражению различны, так как человеческая голова может применять их сознательно, между тем как в природе, а большей частью пока еще и в человеческой истории, они прокладывают свой путь бессознательно, в виде внешней необходимости, посреди бесконечного множества кажущихся случайностей. Таким образом, диалектика понятий сама становилась лишь сознательным отражением диалектического движения внешнего мира. Вместе с этим гегелевская диалектика была поставлена на голову, а лучше сказать — на ноги, так как на голове стояла она прежде. И замечательно, что не одни мы открыли эту материалистическую диалектику, в течение долгих лет бывшую нашим лучшим орудием труда и нашим острейшим оружием; немецкий рабочий Иосиф Дицген вновь открыл ее независимо от нас и даже независимо от Гегеля. (Энгельс, Л. Фейербах, стр. 40 — 41.)
Критика политической экономии и после выбора метода могла быть построена двояким образом: исторически или логически. Так как в истории, как и в ее литературных отражениях, развитие в общем и целом идет от более простых к более сложным отношениям, то литературно-историческое развитие политической экономии давало естественную руководящую нить, которой критика могла следовать, так что при этом экономические категории в общем и целом следовали бы в том же порядке, как и в логическом развитии. Эта форма на первый взгляд имеет преимущество большей ясности, так как прослеживается действительное развитие; на самом же деле такое построение способствовало бы в лучшем случае только большей популярности изложения. Историческое развитие идет часто скачками и зигзагообразно, и его пришлось бы проследить во всех его перипетиях, благодаря чему не только пришлось бы слишком часто уделять место и малоценному материалу, но пришлось бы и часто прерывать ход мыслей. К тому же нельзя писать историю политической экономии без истории буржуазного общества, а последняя удлинила бы работу до бесконечности, так как в этой области нет никакого мало-мальски обработанного материала. Логический метод исследования являлся поэтому единственно подходящим. Последний, однако, есть тот же исторический метод, только освобожденный от его исторической формы и от нарушающих стройность изложения исторических случайностей. Логический ход мыслей должен начать с того, с чего начинает и история, и его дальнейшее развитие будет представлять собой не что иное, как отражение в абстрактной и теоретически последовательной форме исторического процесса — исправленное отражение, но исправленное соответственно законам, которым нас учит сама историческая действительность, ибо логический способ исследования дает возможность изучить всякий момент развития в его самой зрелой стадии, в его классической форме.
При этом методе исследования мы исходим из первого и наиболее простого отношения, которое нам дано исторически или фактически, следовательно из первого экономического отношения, которое мы находим. Это отношение мы расчленяем.
То обстоятельство, что это есть отношение, говорит уже за то, что оно имеет две стороны, которые относятся друг к другу. Каждую из этих сторон мы подвергаем изолированному рассмотрению и таким образом познаем форму их взаимоотношения, их взаимодействия. При этом возникают противоречия, которые требуют разрешения. Но так как мы здесь рассматриваем не абстрактный процесс мысли, который происходит только в нашей голове, а действительный процесс, совершавшийся в известный исторический момент или даже продолжающий еще совершаться в настоящее время, то и эти противоречия будут развиваться на практике и, вероятно, найдут свое разрешение. Мы проследим способ этого разрешения и найдем, что оно вызвало установление нового отношения, две противоположных стороны которого мы должны будем развить, и т. д.
Политическая экономия начинает с товара, с того момента, когда продукты — индивидами или первобытными общинами — обмениваются друг на друга. Продукт, вступающий в обмен, является товаром. Но он является товаром только потому, что в нем (в вещи, в продукте) воплощается отношение двух лиц или общин, отношение между производителем и потребителем, которые здесь больше не сливаются в одном лице. Тут мы сразу имеем перед собой пример своеобразного явления, красной нитью проходящего через всю политическую экономию и породившего ужасную путаницу в головах буржуазных экономистов; в политической экономии речь идет не о вещах, а об отношениях между лицами, в последней же инстанции — между классами, но эти отношения всегда связаны с вещами и проявляются как вещи. Эта связь, слабое сознание которой, конечно, мелькало уже в отдельных случаях у того или другого экономиста, была впервые раскрыта Марксом в ее значении для всей политической экономии благодаря чему он мог труднейшие вопросы так упростить и так ясно изложить, что они теперь будут понятны даже буржуазным экономистам.
Если мы будем рассматривать товар в его различных отношениях, и именно товар в его совершенно развитой форме, а не в начале его трудного пути развития, в стадии первоначальной меновой торговли между двумя первобытными общинами, то он нам представится под обоими углами зрения: потребительной стоимости и меновой стоимости, и тут мы уже вступаем в область экономических дебатов.
Если кто-либо хочет убедиться на ярком примере, что немецкий диалектический метод на его нынешней ступени развития настолько же, по крайней мере, превосходит старый, плоскоболтливый метафизический, насколько современные железные дороги превосходят средства сообщения средних веков, пусть он прочтет у Адама Смита или у какого-либо другого официального экономиста с именем соответствующие места, и он увидит, как эти господа бились над потребительной и меновой стоимостью и как трудно им разграничить их между собой и понять специфические особенности каждой из них. Ему остается только затем сравнить с этим ясное, простое развитие этих проблем у Маркса.
После того как потребительная и меновая стоимость проанализированы, исследуется товар как непосредственное единство обеих, следовательно товар в той форме, в какой он вступает в процесс обмена. Какие противоречия тут возникают, читатель найдет на стр. 20, 21. Заметим только, что эти противоречия имеют не только абстрактно теоретический интерес, но одновременно отражают и те трудности, которые возникают из природы непосредственного менового отношения, из простой меновой торговли, отражают те невозможности, в которые неизбежно упирается эта примитивная форма обмена. Разрешение этих невозможностей находится в том, что свойство представлять меновую стоимость всех других товаров переносится на специальный товар — деньги. Деньги или простое обращение рассматриваются затем во второй главе, а именно: 1) деньги как мерило стоимости, причем тут же находит свое более точное определение измеряемая в деньгах стоимость, цена, 2) как средство обращения, 3) как единство обоих определений, как реальные деньги, как представитель всего материального буржуазного богатства. Этим заканчивается первый выпуск, оставляя для второго выпуска вопрос о переходе денег в капитал.
Отсюда можно видеть, что если руководиться этим методом, то логическое развитие вовсе не обязано держаться в области чистой абстракции. Наоборот, оно требует исторической иллюстрации, постоянного соприкосновения с действительностью. Эти иллюстрации и даны здесь в огромном количестве, с одной стороны, в виде указаний на действительный исторический ход вещей на разных ступенях общественного развития, с другой стороны — в виде указаний на экономическую литературу, имеющих целью проследить с самого начала процесс выработки ясных определений экономических отношений. Критика отдельных, более или менее односторонних или непоследовательных воззрений дана уже при развитии логической концепции и может быть в исторической части только кратко резюмирована.
В третьей статье мы перейдем к экономическому содержанию самой книги. (Энгельс, О книге Маркса «К критике политической экономии», стр. 12 — 14, 1932 г.)
Но исторические взгляды Маркса наносят философии смертельный удар в области истории, точно так же как диалектический взгляд на природу делает ненужной и невозможной всякую натурфилософию. Теперь задача заключается не в том, чтобы придумывать связь, существующую между явлениями, а в том, чтобы открывать ее в самих явлениях. За философией, изгнанной из природы и из истории, остается, поскольку остается, лишь область чистой мысли: учение о законах процесса мышления, логика и диалектика. (Энгельс, Людвиг Фейербах, стр. 78, Соцэкгиз, 1931 г.)
Итак, не только описание форм мышления и не только естественно-историческое описание явлений мышления (чем это отличается от описания форм??), но и соответствие с истиной, т. е.?? квинтэссенция или, проще, результаты и итоги истории мысли?? У Гегеля тут идеалистическая неясность и недоговоренность. Мистика.
Не психология, не феноменология духа, а логика = вопрос об истине.
(«Ленинский сборник» IX, стр. 191, изд. 1-е.)
В таком понимании логика совпадает с теорией познания. Это вообще очень важный вопрос.
Логика есть учение не о внешних формах мышления, а о законах развития «всех материальных, природных и духовных вещей», т. е. развития всего конкретного содержания мира и познания его, т. е. итог, сумма, вывод истории познания мира. (Ленинский сборник» IX, стр. 41.)
«Природа, эта непосредственная цельность, развертывается в логическую идею и в дух». Логика есть учение о познании. Есть теория познания. Познание есть отражение человеком природы. Но это не простое, не непосредственное, не цельное отражение, а процесс ряда абстракций, формулирования, образования понятий, законов etc., каковые понятия, законы etc. (мышление, наука = «логическая идея») и охватывают условно, приблизительно универсальную закономерность вечно движущейся и развивающейся природы. Тут действительно, объективно три члена: 1) природа; 2) познание человека = мозг человека (как высший продукт той же природы) и 3) форма отражения природы в познании человека, эта форма и есть понятия, законы, категории etc. Человек не может охватить = отразить = отобразить природы всей, полностью, ее «непосредственной цельности», он может лишь вечно приближаться к этому, создавая абстракции, понятия, законы, научную картину мира и т. д. и т. п.
NB: Гегель «только обожествляет эту «логическую идею», закономерность, всеобщность. («Ленинский сборник» IX, стр. 203.)
Таким образом, в любом предложении можно (и должно), как в «ячейке» («клеточке»), вскрыть зачатки всех элементов диалектики, показав таким образом, что всему познанию человека вообще свойственна диалектика. А естествознание показывает нам (и опять-таки это надо показать на любом простейшем примере) объективную природу в тех же ее качествах, превращение отдельного в общее, случайного в необходимое, переходы, переливы, взаимную связь противоположностей. Диалектика и есть теория познания (Гегеля и) марксизма: вот на какую «сторону» дела (это не «сторона» дела, а суть дела) не обратил внимания Плеханов, не говоря уже о других марксистах. (Ленин, К вопросу о диалектике, Соч., т. XIII, стр. 303, изд. 3-е.)
[Если М(аr)х не оставил «Логики» (с большой буквы), то он оставил логику «Капитала», и это следовало бы сугубо использовать по данному вопросу. В «Капитале» применены к одной науке логика, диалектика и теория познания материализма (не надо 3-х слов: это одно и то же), взявшего все ценное у Гегеля и двинувшего сие ценное вперед.] («Ленинский сборник» XII, стр. 291 — 292, изд. 1-е.)
Эмпирическое естествознание накопило такую необъятную массу положительного материала, что необходимость систематизировать его в каждой отдельной области исследования и расположить с точки зрения внутренней связи стала неустранимой. Точно так же стало неизбежным привести между собою в правильную связь отдельные области познания. Но, занявшись этим, естествознание попадает в теоретическую область, а здесь методы эмпиризма оказываются бессильными, здесь может оказать помощь только теоретическое мышление. Но теоретическое мышление является прирожденным свойством только в виде способности. Она должна быть развита, усовершенствована, а для подобной разработки не существует до сих пор никакого иного средства, кроме изучения истории философии.
Теоретическое мышление каждой эпохи, а значит и нашей эпохи, это — исторический продукт, принимающий в различные времена очень различные формы и получающий поэтому очень различное содержание. Следовательно, наука о мышлении, как и всякая другая наука, есть историческая наука, наука об историческом развитии человеческого мышления. И это имеет значение и для практического применения мышления к эмпирическим областям, ибо, во-первых, теория законов мышления не есть вовсе какая-то раз навсегда установленная «вечная истина», как это связывает со словом «логика» филистерская мысль. Сама формальная логика являлась, начиная с Аристотеля и до наших дней, ареной ожесточенных споров. Что же касается диалектики, то до сих пор она была исследована более или менее точным образом лишь двумя мыслителями — Аристотелем и Гегелем. (Энгельс, Анти-Дюринг, стр. 239 — 240, 1932 г.)
Значение диалектики как методологии, противопоставляемой теории познания, сознавалось в полной мере основоположниками марксизма и наиболее крупными его представителями. Ревизионизм начал свою «карьеру» с критики диалектического метода и с требования возврата к Канту. Наша же революционная эпоха требует от нас тщательного изучения действительности и овладения диалектикой, которая представляет собой метод научного познания и революционного действия одновременно. Диалектика уже в лице Гегеля преодолела гносеологическую метафизику Канта. Однако она все еще продолжает тяготеть над умами — не только буржуазными, но отчасти и «пролетарскими». Теория познания выполнила определенную историческую задачу. Она была призвана «обуздать» человеческую мысль, которая полагала возможным познание вещей несуществующих. Теория познания вела борьбу со старой метафизикой, имевшей своим предметом готовые, принятые на веру объекты, как бог, душа и пр. (Деборин, Философия и марксизм, стр. 234 — 235, 1930 г. Курсив составителя.)
...Философия — не наука наук, и не «непротиворечивая система их самых общих результатов», а синтез, проникающий науки и активно к ним относящийся.
Однако, если задача философии не просто сводка итогов нашего познания, то может быть в ее задачи входит обоснование нашего познания, выяснение условий его возможности и его границ. Тем самым мы получаем кантианскую «критическую» постановку проблемы философии. Философия здесь сводится в основе своей к теории познания, гносеологии. Таким образом, возникает проблема: каково соотношение теории познания и философии в марксизме? И каково отношение теории познания, того, что познавать, к методу, к тому, как познавать?
Мы уже знаем, что у Энгельса понятие теории мышления не означает теории границ мышления, а означает теорию диалектики и формальной логики, т. е. методологию. Для Энгельса философия — самопознание мышления, но не абстрактного мышления вообще, а конкретного мышления, познающего конкретную действительность и отражающего в своих формах наиболее общие формы ее развития. Предпосылкой почти всей буржуазной гносеологии, в частности кантианской, является представление о неких абсолютных границах нашего мышления, установить которые является задачей этой науки. Но для того, чтобы узнать границы познания, — надо познавать. Пока нет познания — нет и проблемы об его границах. Однако еще Гегель указал, что граница осознается лишь тогда, когда она уже перейдена. «Критическое» представление о том, что наше познание искажает познаваемые предметы, по-своему перерабатывая мир явлений, само догматично и недоказуемо. Только практическая деятельность показывает, что является субъективным, а что объективным в нашем познании. Отсюда — не теория познания подчиняет себе методологию, знание, а методология, диалектика, включает в себя теорию познания как свой момент. (Карев, За материалистическую диалектику, стр. 49 — 50, Гиз, 1930 г., изд. 2-е.)
Логические понятия субъективны, пока остаются «абстрактными», в своей абстрактной форме, но в то же время выражают и вещи-в-себе. Природа и конкретна и абстрактна, и явления и суть, и мгновение и отношение. Человеческие понятия субъективны в своей абстрактности, оторванности, но объективны в целом, в процессе, в итоre, в тенденции, в источнике. («Ленинский сборник» IX, стр. 249.)
NB К вопросу об истинном значении Логики Гегеля
Образование (абстрактных) понятий и операции с ними уже включают в себе представление, убеждение, сознание закономерности объективной связи мира. Выделять каузальность из этой связи нелепо. Отрицать объективность понятий, объективность общего в отдельном и в особом, невозможно. Гегель много глубже, следовательно, чем Кант и др., прослеживая отражение в движении понятий движения объективного мира. Как простая форма стоимости, отдельный акт обмена одного, данного, товара на другой, уже включает в себе в неразвернутой форме все главные противоречия капитализма, — так уже самое простое обобщение, первое и простейшее образование понятий (суждений, заключений etc.) означает познание человека все более и более глубокой объективной связи мира. Здесь надо искать истинного смысла, значения и роли гегелевской Логики. Это NB. (Ленинский сборник» IX, стр. 197.)
NB: Перевернуть: Маркс применил диалектику Гегеля в ее развитой форме к политической экономии.
К Гегелю надо бы вернуться для разбора шаг за шагом какой-либо ходячей логики и теории познания кантианца и т. п.
Во всяком случае естествознание находится теперь на такой ступени развития, что оно не может уже ускользнуть от диалектического обобщения, если не забудут, что результаты, в которых обобщаются данные опыта, суть понятия; искусство же оперировать понятиями не врожденно и не заключается в обыденном здравом смысле, но требует действительного мышления, которое, в свою очередь, имеет за собой столь же продолжительную историю, как и опытное естествознание. (Энгельс, Анти-Дюринг, стр. 9, 1932 г.)
остроумно и умно! Понятия, обычно кажущиеся мертвыми, Гегель анализирует и показывает, что в них есть движение. Конечный? Значит, двигающийся к концу! Нечто? — значит, не то, что другое. Бытие вообще? — значит, такая неопределенность, что бытие = небытию. Всесторонняя, универсальная гибкость понятий, гибкость, доходящая до тождества противоположностей, — вот в чем суть. Эта гибкость, примененная субъективно, = эклектике и софистике. Гибкость, примененная объективно, т. е. отражающая всесторонность материального процесса и единство его, есть диалектика, есть правильное отражение вечного развития мира. («Ленинский сборник» IX, стр. 71.)
NB мысли о диалектике. При чтении Гегеля.
Если я не ошибаюсь, здесь много мистицизма и пустой педантизм у Гегеля в этих выводах, но гениальна основная идея: всемирной, всесторонней, живой связи всего со всем и отражения этой связи — материалистически на голову поставленный Гегель — в понятиях человека, которые должны быть также обтесаны, обломаны, гибки, подвижны, релятивны, взаимосвязаны, едины в противоположностях, дабы обнять мир. Продолжение дела Гегеля и Маркса должно состоять в диалектической обработке истории человеческой мысли, науки и техники. («Ленинский сборник» IX, стр. 139.)
а «чисто логическая» обработка? Это совпадает. Это должно совпадать, как индукция и дедукция в «Капитале».
...человеческие понятия не неподвижны, а вечно движутся, переходят друг в друга, переливают одно в другое, без этого они не отражают живой жизни. Анализ понятий, изучение их, «искусство оперировать с ними» (Энгельс) требует всегда изучения движения понятий, их связи, их взаимопереходов. («Ленинский сборник» XII, стр. 181 — 183.)
Река и капли в этой реке. Положение каждой капли, ее отношение к другим; ее связь с другими; направление ее движения; скорость; линия движения — прямая, кривая, круглая и т. д. — вверх, вниз. Сумма движения. Понятия, как учеты отдельных сторон движения, отдельных капель (= «вещей»), отдельных «струй» etc. Вот приблизительно картина мира по Логике Гегеля, — конечно, минус боженька и абсолют. («Ленинский сборник» IX, стр. 139, изд. 1-е.)
часто у Гегеля слово «момент» в смысле момента связи, момента в сцеплении.
Видимо, и здесь главное для Гегеля наметить переходы. С известной точки зрения, при известных условиях всеобщее есть отдельное, отдельное есть всеобщее. Не только (1) связь, и связь неразрывная, всех понятий и суждений, но (2) переходы одного в другое, и не только переходы, но и (3) тождество противоположностей — вот что для Гегеля главное. Но это лишь «просвечивает» сквозь туман изложения архи «abstrus». История мысли с точки зрения развития и применения общих понятий и категорий Логики — вот что нужно! («Ленинский сборник» IX, стр. 193 — 195.)
совокупность всех сторон явления, действительности и их (взаимо) отношения — вот из чего складывается истина. Отношения (= переходы = противоречия) понятий = главное содержание логики, причем эти понятия (и их отношения, переходы, противоречия) показаны, как отражения объективного мира. Диалектика вещей создает диалектику идей, а не наоборот.
Гегель гениально угадал диалектику вещей (явлений, мира, природы) в диалектике понятий #
Этот афоризм надо бы выразить популярнее, без слова диалектика: примерно так: Гегель гениально угадал в смене, взаимозависимости всех понятий, в тождестве их противоположностей, в переходах одного понятия в другое, в вечной смене, движении понятий именно такое отношение вещей, природы.
именно угадал, не больше.
= . . . взаимозависимость понятий «всех» без исключения
переходы понятий из одного в другое «всех» без исключения.
= NB Каждое понятие находится в известном отношении, в известной связи со всеми остальными.
относительность противоположности между понятиями ...
тождество противоположностей между понятиями («Ленинский сборник» IX, стр. 229.)
в чем состоит диалектика
Единичность, особенность, всеобщность — вот те три категории, в рамках которых движется все «учение о понятии». При этом переход от единичного к особенному, а от особенного ко всеобщему совершается не одним, а многими способами, и Гегель довольно часто иллюстрирует его на примере перехода: индивид, вид, род. И вот приходят Геккели со своей индукцией и выдвигают против Гегеля, видя в этом какой-то большой подвиг, ту мысль, что надо переходить от единичного к особенному и затем от особенного к всеобщему, от индивида к виду, а затем от вида к роду, позволяя затем делать дедуктивные умозаключения, которые должны уже повести дальше! Эти люди так уперлись в противоположность между индукцией и дедукцией, что сводят все логические формы умозаключения к этим двум, не замечая при этом вовсе, что они 1) применяют под этим названием бессознательно совершенно другие формы умозаключения, 2) не пользуются всем богатством форм умозаключения, поскольку их нельзя втиснуть в рамки этих двух форм, и 3) превращают благодаря этому сами эти формы — индукцию и дедукцию — в чистейшую бессмыслицу. (Энгельс, Диалектика природы, стр. 102, 1932 г.)
Развитие, например, какого-нибудь понятия или отношения (положительное и отрицательное, причина и действие, субстанция и акциденция) в истории мышления относится к развитию его в голове отдельного диалектика, как развитие какого-нибудь организма в палеонтологии — к развитию его в эмбриологии (или, скорее, в истории и в отдельном зародыше). Что это так, было впервые открыто Гегелем для понятий. В историческом развитии случайность играет свою роль, которая в диалектическом мышлении, как и в развитии зародыша, выражается в необходимости. (Энгельс, Диалектика природы, стр. 112, 1932 г.)
Индукция и анализ. Замечательный пример того, насколько основательны претензии индукции быть единственной или хотя бы основной формой научных открытий дает термодинамика. Паровая машина является поразительнейшим доказательством того, что можно из теплоты получать механическое движение. 100000 паровых машин доказывали это не более убедительно, чем одна машина, но они все более и более заставляли физиков заняться объяснением этого. Сади Карно первый серьезно взялся за это, но не путем индукции. Он изучил паровую машину, анализировал ее, нашел, что в ней основной процесс не выступает в чистом виде, а заслонен всякого рода побочными процессами, устранил эти ненужные для главного процесса побочные обстоятельства и создал идеальную паровую машину (или газовую машину), которую так же нельзя построить практически, как нельзя, например, провести практически геометрическую линию или поверхность, но которая оказывает, по-своему, такие же услуги, как эти математические абстракции: она представляет рассматриваемый процесс в чистом, независимом, неприкрытом виде. И он носом наткнулся на механический эквивалент теплоты (см. значение его функции с), которого он не мог открыть и увидеть лишь потому, что верил в теплород. Это является, между прочим, доказательством вреда ложных теорий. (Энгельс, Диалектика природы, стр. 39, 1932 г.)
Путем индукции было найдено сто лет назад, что раки и пауки являются насекомыми, а все низшие животные — червями. При помощи той же индукции теперь найдено, что это — нелепость и что существует х классов. В чем же преимущество так называемого индуктивного умозаключения, которое может оказаться столь же ложным, как и так называемое дедуктивное умозаключение? Ведь основа его — классификация.
Индукция не в состоянии доказать, что когда-нибудь не будет найдено млекопитающее животное без молочных желез. Прежде сосцы считались признаком млекопитающего, но утконос не имеет вовсе сосцов.
Вся эта вакханалия с индукцией создана англичанами, начиная от Уэвелля и т. д., которые подходили просто математически и таким образом сочинили противоположность индукции дедукции. Старая и новая логика не знают об этом ничего. Все формы умозаключения, начинающие с единичного, экспериментальны и основываются на опыте. Индуктивное умозаключение начинается даже с А — E — В (всеобщ.).
Для силы мысли наших естествоиспытателей характерно то, что Геккель фанатически выступает на защиту индукции как раз в тот самый момент, когда результаты индукции — классификация — повсюду поставлены под вопрос (Limulus — паук; Ascidia — позвоночное или chordatum; Dipnoi, вопреки первоначальному определению амфибий, оказываются рыбами) и когда ежедневно открываются новые факты, опрокидывающие всю прежнюю индуктивную классификацию. Какое великолепное подтверждение слов Гегеля, что индуктивное умозаключение по существу проблематическое! Мало того: благодаря успехам теории развития даже вся классификация организмов отнята у индукции и сведена к «дедукции», к учению о происхождении — какой-нибудь вид буквально дедуцируется, выводится из другого путем происхождения, а доказать теорию развития при помощи простой индукции невозможно, так как она целиком антииндуктивна. Благодаря индукции понятия сортируются: вид, род, класс; благодаря же теории развития они стали текучими, а значит, и относительными; а относительные понятия не поддаются индукции.
Индукция и дедукция. Геккель, Schöpfungsgeschichte, S. 76 — 77. Умозаключение поляризуется на индукцию и дедукцию! (Энгельс, Диалектика природы, стр. 103 — 104, изд. 1932 г.)
Рассудок и разум. Это — гегелевское различение, согласно которому только диалектическое мышление разумно, имеет известный смысл. Нам общи с животными все виды рассудочной деятельности: индукция, дедукция, следовательно, также абстракция (родовое понятие четвероногих и двуногих), анализ неизвестных предметов ([?] уже разбивание ореха есть начало анализа), синтез (в случае проделок животных) и, в качестве соединения обоих, эксперимент (в случае новых препятствий и при незнакомых положениях). По типу все эти методы — т. е. все известные обычной логике средства научного исследования — вполне одинаковы у человека и у высших животных. Только по степени (развития соответственного метода) они различны. Основные черты метода одинаковы у человека и у животного и приводят к одинаковым результатам, поскольку оба оперируют или довольствуются только этими элементарными методами. — Наоборот, диалектическая мысль — именно потому, что она предполагает исследование природы самих понятий — свойственна только человеку, да и последнему лишь на сравнительно высокой ступени развития (буддисты и греки), и достигает своего полного развития только значительно позже, в современной философии; несмотря на это — колоссальные результаты уже у греков, во многом предвосхитивших работу научного исследования. (Химия, в которой анализ является преобладающей формой исследования, ничего не стоит без его противоположности — синтеза.)
Всеиндуктивистам. Никакая индукция на свете не помогла бы нам уяснить себе процесс индукции. Это мог сделать только анализ этого процесса. Индукция и дедукция связаны между собой столь же необходимым образом, как синтез и анализ. Вместо того чтобы превозносить одну из них до небес за счет другой, лучше стараться применять каждую на своем месте, а этого можно добиться лишь в том случае, если иметь в виду их связь между собой, их взаимное дополнение друг другом. По мнению индуктивистов, индукция является непогрешимым методом. Это настолько неверно, что ее якобы надежнейшие результаты ежедневно опровергаются новыми открытиями. Световые тельца, теплороды, были плодами индукции. Где они теперь? Индукция учила нас, что все позвоночные животные обладают дифференцированной на головной и спинной мозг центральной нервной системой и что спинной мозг заключен в хрящевых или костных позвонках — откуда заимствовано даже название этих животных; но вот появляется амфиокс — это позвоночное животное с недифференцированным центрально-нервным канатиком и без позвонков. Индукция установила, что рыбы, это — те позвоночные животные, которые всю свою жизнь дышат исключительно жабрами. И вот обнаруживаются животные, которых почти все признают за рыб, но которые обладают, наряду с жабрами, хорошо развитыми легкими, и оказывается, что каждая рыба имеет в своем воздушном пузыре потенциальное легкое. Лишь путем смелого применения учения о развитии помог Геккель естествоиспытателям-индуктивистам, очень хорошо чувствовавшим себя в этих противоречиях, выбраться из них. Если бы индукция была действительно столь непогрешимой, то откуда взялись бы эти бесконечные перевороты в классификациях представителей органического мира? Они являются самым подлинным продуктом индукции, и, однако, они уничтожают друг друга. (Энгельс, Диалектика природы, стр. 33 — 34, 1932 г.)
Диалектическая логика, в противоположность старой, чисто формальной логике, не довольствуется тем, чтобы перечислить и сопоставить без связи формы движения мышления, т. е. различные формы суждения и умозаключения. Она, наоборот, выводит эти формы одну из другой, устанавливает между ними отношение субординации, а не координации, она развивает высшие формы из низших. Гегель, верный своему делению всей логики, группирует суждения на:
1. Суждения наличного бытия, простейшую форму суждения, где о какой-нибудь отдельной вещи высказывается, утвердительно или отрицательно, некоторое общее свойство (положительное суждение: роза красна; отрицательное: роза не голубая; бесконечное суждение: роза не верблюд).
2. Суждения рефлексии, где о субъекте высказывается некоторое отношение (единичное суждение: этот человек смертен; частное: некоторые, многие люди смертны; универсальное: все люди смертны или человек смертен).
3. Суждения необходимости, где о субъекте высказывается его субстанциальная определенность (категорическое суждение: роза есть растение; гипотетическое суждение: когда восходит солнце, становится день; разделительное: лепидосирена — либо рыба, либо амфибия).
4. Суждения понятия, в которых о субъекте высказывается, насколько он соответствует своей всеобщей природе, или, как выражается Гегель, своему понятию; (ассерторическое суждение: этот дом плохой; проблематическое: если этот дом сделан так-то, то он хорош; аподиктическое: дом, сделанный так-то и так-то, хорош).
1) Единичное суждение, 2) особенное, 3) всеобщее (Энгельс, Диалектика природы, стр. 100 — 101, 1932 г.)
Какой сухой вид ни имеет все это и, какой произвольной ни кажется на первый взгляд местами эта классификация суждений, но внутренняя истина и необходимость этой группировки станет ясной всякому, кто проштудирует гениальные рассуждения Гегеля об этом в Большой логике (Werke, V, стр. 63 — 115). Но насколько эта группировка обоснована не только законами мышления, но и законами природы, можно показать на очень известном, взятом из другой области примере.
Уже доисторические люди знали практически, что трение порождает теплоту, когда они открыли — может быть, уже сто тысяч лет назад — способ получать огонь трением, а гораздо раньше согревали холодные части тела растиранием их. Но отсюда до открытия того, что трение есть вообще источник теплоты, прошло, кто его знает, сколько тысячелетий. Но, так или иначе, настало время, когда человеческий мозг развился настолько, что мог высказать суждение: трение есть источник теплоты — суждение наличного бытия и притом положительное суждение.
Прошли новые тысячелетия, пока в 1842 г. Майер, Джоуль и Кольдинг не изучили этот специальный процесс в его отношениях к открытым за это время другим аналогичным процессам, т. е. изучили его в его отношениях к его ближайшим общим условиям и смогли формулировать такого рода суждение: всякое механическое движение способно превратиться при помощи трения в теплоту. Итак, вот сколько времени и сколько эмпирических знаний потребовалось, чтобы подвинуться в познании вопроса от вышеприведенного положительного суждения и наличного бытия до этого универсального суждения рефлексии.
Но отныне дело пошло быстрее. Уже три года спустя Майер смог поднять — по крайней мере, по существу — суждение рефлексии на ту высоту, на которой оно находится теперь.
Любая форма движения способна и вынуждена, при определенных для каждого случая условиях, превратиться прямо или косвенно в любую другую форму движения: суждение понятия, и притом аподиктическое, — высшая вообще форма суждения.
Итак, то, что у Гегеля является развитием логической формы суждений как таковой, выступает здесь перед нами как развитие наших опирающихся на эмпирическую основу теоретических сведений о природе движения вообще. Это показывает, что законы мышления и законы природы необходимо согласуются между собой, если они только правильно познаны.
Мы можем рассматривать первое суждение как суждение единичности: в нем регистрируется единичный факт, что трение порождает теплоту. Второе суждение можно рассматривать как суждение особенности: особенная форма движения, механическая, обнаруживает свойство переходить при особенных обстоятельствах (благодаря трению) в другую особенную форму движений, в теплоту. Третье суждение, это — суждение всеобщности: любая форма движения, оказывается, способна и должна превращаться в любую иную форму движения. В этой форме закон достиг своего последнего выражения. Благодаря новым открытиям мы можем найти новые доказательства его, придать ему новое, более богатое содержание. Но к самому закону, как он здесь выражен, мы не можем прибавить более ничего. В своей всеобщности, в которой одинаково всеобщи форма и содержание, он неспособен к дальнейшему расширению: он — абсолютный закон природы.
К сожалению, дело хромает в случае формы движения белка, alias жизни, до тех пор, пока мы не можем изготовить белка. (Энгельс, Диалектика природы, стр. 101 — 102, 1932 г.)
О полном непонимании природы диалектики свидетельствует уже один тот факт, что г. Дюринг признает ее орудием простого доказательства, подобно тому как, при ограниченном понимании, можно считать таковым формальную логику или элементарную математику. Даже формальная логика представляет, прежде всего, метод для отыскивания новых результатов, для перехода от известного к неизвестному, и то же самое, только в гораздо более высоком смысле, представляет диалектика, которая к тому же содержит в себе зародыш более широкого мировоззрения, так как она прорывает тесный горизонт формальной логики. В математике существует такое же отношение. Элементарная математика, математика постоянных величин, движется, по крайней мере в целом и общем, в границах формальной логики; математика переменных величин, существеннейший отдел которой составляет исчисление бесконечно малых, есть в сущности не что иное, как применение диалектики к математическим отношениям. Простое доказательство отступает здесь совершенно на задний план в сравнении с многообразными применениями метода к новым областям исследования. И почти все доказательства высшей математики, начиная с первых доказательств дифференциального исчисления, являются, с точки зрения элементарной математики, строго говоря, неверными. Это и не может быть иначе, если добытые в диалектической области данные хотят доказать посредством формальной логики. Пытаться доказать такому заядлому метафизику, как г. Дюринг, что-либо посредством одной диалектики было бы таким же даром потраченным трудом, каким был труд Лейбница и его учеников, доказывавших тогдашним математикам теоремы исчисления бесконечно-малых. Дифференциал вызывал в них такие же судороги, какие вызывает в Дюринге отрицание отрицания, в котором, впрочем, дифференциал тоже, как мы увидим, играет некоторую роль. В конце концов, эти господа, поскольку они не умерли тем временем, ворча сдались, — не потому, что были убеждены, а потому, что даваемые дифференциальным исчислением решения были всегда верны. Г-н Дюринг, как сам он рассказывает, достиг только 40 лет, и если — чего мы ему желаем — он доживет до глубокой старости, то еще, может быть, переживет то же самое. (Энгельс, Анти-Дюринг, стр. 95 — 96, 1932 г.)
Закон тожества в старометафизическом смысле есть основной закон старого мировоззрения: а = а. Каждая вещь равна самой себе. Все было постоянным — солнечная система, звезды, организмы. Естествознание опровергло этот закон в каждом отдельном случае, шаг за шагом; но теоретически он все еще продолжает существовать, и приверженцы старого все еще противопоставляют его новому. Вещь не может быть одновременно сама собой и чем-то другим. И, однако, естествознание в последнее время доказало в подробностях (см. выше [стр. 8 — 9]) тот факт, что истинное, конкретное тожество содержит в себе различие, перемену. — Как и все метафизические категории, абстрактное тожество годится лишь для домашнего употребления, где рассматриваются незначительные отношения или короткие промежутки времени; границы, в рамках которых оно пригодно, различны почти в каждом случае и обусловливаются природой того объекта, к которому его применяют, — в планетной системе, где для обыкновенных астрономических выкладок можно без чувствительной погрешности принимать эллипсис за основную форму, эти границы значительно шире, чем в случае какого-нибудь насекомого, проделывающего свои превращения в течение нескольких недель (привести другие примеры, например, изменение видов, происходящее в течение многих тысячелетий). Но для синтетического естествознания абстрактное тожество совершенно недостаточно даже в любой отдельной области, и хотя в целом идея о таком тожестве практически теперь отвергнута, но теоретически она все еще властвует над умами, и большинство естествоиспытателей все еще воображает, что тожество и различие являются непримиримыми противоположностями, а не односторонними полюсами, имеющими значение только в своем взаимодействии, во включении различия в тожество. (Энгельс, Диалектика природы, стр. 21, 1932 г.)
В органической природе также неприменимо абстрактное тожество а = а, и отрицательное а равно и неравно а одновременно. Растение, животное, каждая клетка в каждое мгновение своей жизни тожественны сами с собой и в то же время отличаются от самих себя, благодаря усвоению и выделению веществ, благодаря дыханию, образованию и умиранию клеток, благодаря процессу циркуляции, — словом, благодаря сумме непрерывных молекулярных изменений, которые составляют жизнь, и итог которых выступает наглядно в разных фазах жизни — эмбриональной жизни, молодости, половой зрелости, процессе размножения, старости, смерти. Мы оставляем в стороне развитие видов. Чем больше развивается физиология, тем важнее становятся для нее эти непрерывные, бесконечно малые изменения, тем важнее также становится для нее рассмотрение различия внутри тожества, и старая, абстрактная, формальная точка зрения тожества, согласно которой органическое существо рассматривается как нечто просто тожественное с собой, постоянное, оказывается устарелой. Несмотря на это, основывающийся на ней образ мышления продолжает существовать вместе со своими категориями. Но уже в неорганической природе тожество, как таковое, в действительности не существует. Каждое тело подвержено постоянно механическим, физическим воздействиям, которые производят в нем непрерывные изменения, модифицируют его тожество. Абстрактное тожество и его антитеза, различие, уместны только в математике — абстрактной науке, занимающейся умственными построениями, хотя бы и являющимися отражениями реальности, — но и здесь оно постоянно снимается. Hegel, Enz. I, стр. 235. Факт, что тожество содержит в себе различие, выражен в каждом предложении, где сказуемое неизбежно отлично от подлежащего. Лилия есть растение, роза красна; здесь либо в подлежащем, либо в сказуемом имеется (различие) нечто такое, что не покрывается сказуемым или подлежащим. Hegel, Enz. I, стр. 231. Само собой разумеется, что тожество с собою имеет уже заранее необходимым дополнением отличие от всего прочего.
Постоянное изменение, т. е. снимание абстрактного тожества с собой, имеется также в так называемой неорганической природе. Геология является историей этого. На поверхности механические изменения (размывание, мороз), химические (выветривание), внутри земли механические (давление), теплота (вулканическая), химические (вода, кислота, связывающие вещества) в большом масштабе — поднятия почвы, землетрясения и т. д. Современный сланец радикально отличен от ила, из которого он образовался, мел — от не связанных между собой микроскопических раковин, которые его составили; еще более известняк, который, по мнению некоторых ученых, совершенно органического происхождения, песчаник — от не связанного морского песка, который, в свою очередь, возник из размельченного гранита, и т. д., не говоря уже об угле. (Энгельс, Диалектика природы, стр. 8 — 9, 1932 г.)
Тов. Бухарин говорит о «логических» основаниях. Все его рассуждение показывает, что он — может быть, бессознательно — стоит здесь на точке зрения логики формальной или схоластической, а не логики диалектической или марксистской. Чтобы пояснить это, начну с простейшего примера, взятого самим т. Бухариным. На дискуссии 30 декабря он говорил:
«Товарищи, может быть, на многих из вас споры, которые здесь происходят, производят впечатление, примерно, такого характера: приходят два человека и спрашивают друг у друга, что такое стакан, который стоит на кафедре. Один говорит: «Это стеклянный цилиндр, и да будет предан анафеме всякий, кто говорит, что это не так». Второй говорит: «Стакан, это — инструмент для питья, и да будет предан анафеме тот, кто говорит, что это не так» (стр. 46).
Этим примером Бухарин хотел, как видит читатель, популярно объяснить мне вред односторонности. Я принимаю это пояснение с благодарностью и, чтобы доказать делом мою благодарность, я отвечаю популярным объяснением того, что такое эклектицизм в отличие от диалектики.
Стакан есть, бесспорно, и стеклянный цилиндр, и инструмент для питья. Но стакан имеет не только эти два свойства, или качества, или стороны, а бесконечное количество других свойств, качеств, сторон, взаимоотношений и «опосредствований» со всем остальным миром. Стакан есть тяжелый предмет, который может быть инструментом для бросания. Стакан может служить как пресс-папье, как помещение для пойманной бабочки, стакан может иметь ценность, как предмет с художественной резьбой или рисунком, совершенно независимо от того, годен ли он для питья, сделан ли он из стекла, является ли форма его цилиндрической или не совсем, и так далее и тому подобное.
Далее. Если мне нужен стакан сейчас как инструмент для питья, то мне совершенно не важно знать, вполне ли цилиндрическая его форма и действительно ли он сделан из стекла, но зато важно, чтобы в дне не было трещины, чтобы нельзя было поранить себе губы, употребляя этот стакан, и т. п. Если же мне нужен стакан не для питья, а для такого употребления, для которого годен всякий стеклянный цилиндр, тогда для меня годится и стакан с трещиной в дне или даже вовсе без дна и т. д.
Логика формальная, которой ограничиваются в школах (и должны ограничиваться — с поправками — для низших классов школы), берет формальные определения, руководясь тем, что наиболее обычно или что чаще всего бросается в глаза, и ограничивается этим. Если при этом берутся два или более различных определения и соединяются вместе совершенно случайно (и стеклянный цилиндр и инструмент для питья), то мы получаем эклектическое определение, указывающее на разные стороны предмета — и только.
Логика диалектическая требует того, чтобы мы шли дальше. Чтобы действительно знать предмет, надо охватить, изучить все его стороны, все связи и «опосредствования». Мы никогда не достигнем этого полностью, но требование всесторонности предостережет нас от ошибок и от омертвения. Это, во-первых. Во-вторых, диалектическая логика требует, чтобы брать предмет в его развитии, «самодвижении» (как говорит иногда Гегель), изменении. По отношению к стакану это не сразу ясно, но и стакан не остается неизменным, а в особенности меняется назначение стакана, употребление его, связь его с окружающим миром. В-третьих, вся человеческая практика должна войти в полное «определение» предмета и как критерий истины и как практический определитель связи предмета с тем, что нужно человеку. В-четвертых, диалектическая логика учит, что «абстрактной истины нет, истина всегда конкретна», как любил говорить, вслед за Гегелем, покойный Плеханов (в скобках уместным, мне кажется, заметить для молодых членов партии, что нельзя стать сознательным, настоящим коммунистом без того, чтобы изучать — именно изучать — все, написанное Плехановым по философии, ибо это лучшее во всей международной литературе марксизма) [Кстати, нельзя не пожелать, во-первых, чтобы выходящее теперь в свет издание сочинений Плеханова выделило все статьи по философии в особый том или особые томы с подробнейшим указателем и пр. Ибо это должно войти в серию обязательных учебников коммунизма. Во-вторых, рабочему государству, по-моему, следует требовать от профессоров философии, чтобы они знали изложение марксистской философии Плехановым и умели передать учащимся это знание. Но это все уже есть отступление от «пропаганды» к «администрированию».].
Я, разумеется, не исчерпал понятия диалектической логики. Но пока довольно и этого. (Ленин, Еще раз о профсоюзах (1921 г.), Соч., т. XXVI, стр. 133 — 135, изд. 3-е.)
«Все течет, все изменяется», — говорит древний эфесский мыслитель. Сочетания, называемые нами предметами, находятся в состоянии постоянного, — более или менее быстрого, — изменения. Поскольку данные сочетания остаются данными сочетаниями, мы обязаны судить о них по формуле: «да — да и нет — нет». А поскольку они изменяются и перестают существовать, как таковые, мы обязаны апеллировать к логике противоречия; мы должны говорить, — рискуя навлечь неудовольствие гг. Бернштейнов, Н. Г. и прочей метафизической братии: «и да, и нет, и существуют, и не существуют».
Как покой есть частный случай движения, так и мышление по правилам формальной логики (согласно «основным законам» мысли) — есть частный случай диалектического мышления. (Плеханов, Предисловие к книге Ф. Энгельса «Л. Фейербах», стр. 22, 1931 г.)
Когда мы стоим перед вопросом о переходе одного вида движения в другой, — скажем, механического движения в теплоту, — нам тоже приходится рассуждать согласно основному правилу Ибервега. Этот вид движения есть или теплота, или механическое движение, или и т. д. Это ясно. Но если это так, то основные законы формальной логики в известных пределах применимы также и к движению. А отсюда еще раз следует, что диалектика не отменяет формальной логики, а только лишает ее законы приписываемого им метафизиками абсолютного значения. (Плеханов, Предисловие к книге Энгельса «Л. Фейербах», стр. 24, 1931 г.)
Сообразно этому своему стремлению теоретически углубить вопрос, т. Бухарин, начиная с дискуссии 30 декабря, если не раньше, переводит спор именно в указанную область.
«Я считаю абсолютно необходимым, — говорил тов. Бухарин 30 декабря, — в этом состоит теоретическая сущность того, что здесь называется «буферной» фракцией или ее идеологией, — и мне представляется совершенно бесспорным, что нельзя отбросить ни этот политический, ни этот хозяйственный момент...» (стр. 47).
Теоретическая сущность той ошибки, которую здесь делает т. Бухарин, состоит в том, что он диалектическое соотношение между политикой и экономикой (которому учит нас марксизм) подменяет эклектицизмом. «И то, и другое», «с одной стороны, с другой стороны» — вот теоретическая позиция Бухарина. Это и есть эклектицизм. Диалектика требует всестороннего учета соотношений в их конкретном развитии, а не выдергивания кусочка одного, кусочка другого. На примере политики и экономики я уже это показал...
В той же петроградской речи Бухарина на стр. 7 читаем:
«Ошибка т. Троцкого состоит в том, что он недостаточно защищает момент школы коммунизма».
На дискуссии 30 декабря Бухарин рассуждает так:
«Тов. Зиновьев говорил, что профсоюзы — школа коммунизма, а Троцкий говорил, что это — административно-технический аппарат управления производством. Я не вижу никаких логических оснований, которые бы доказывали, что верно не первое и не второе; верны оба эти положения и соединение этих обоих положений» (стр. 48).
Та же мысль в 6-м тезисе Бухарина и его «группы» или «фракции»: ...«с одной стороны, они (профсоюзы) — «школа коммунизма»... с другой стороны, они — и притом в возрастающей степени — составная часть хозяйственного аппарата и аппарата государственной власти вообще...» («Правда», 16 января).
Вот тут-то и заключается основная теоретическая ошибка т. Бухарина, подмен диалектики марксизма эклектицизмом (особенно распространенным у авторов разных «модных» и реакционных философских систем)...
«С одной стороны, школа, с другой, аппарат», — говорит Бухарин и пишет в своих тезисах. У Троцкого ошибка в том, что он «недостаточно защищает момент школы...» у Зиновьева — недостаток насчет «момента» аппарата.
Почему это рассуждение Бухарина есть мертвый и бессодержательный эклектицизм? Потому, что у Бухарина нет и тени попытки самостоятельно, с своей точки зрения, проанализировать как всю историю данного спора (марксизм, то есть диалектическая логика, требует этого безусловно), так и весь подход к вопросу, всю постановку — или, если хотите, все направление постановки — вопроса в данное время, при данных конкретных обстоятельствах. Ни тени попытки у Бухарина сделать это! Он подходит без малейшего конкретного изучения с голыми абстракциями и берет кусочек у Зиновьева, кусочек у Троцкого. Это есть эклектицизм.
Чтобы еще нагляднее пояснить это, возьму пример. Я ровно ничего не знаю о повстанцах и революционерах Южного Китая (кроме 2 — 3 статей Сун Ят-сена, и нескольких книг и газетных статей, которые я читал много лет тому назад). Раз там идут восстания, вероятно, есть и споры между китайцем № 1, который говорит, что восстание есть продукт обостреннейшей и захватившей всю нацию классовой борьбы, и китайцем № 2, который говорит, что восстание есть искусство. Тезисы, подобные тезисам Бухарина, я могу написать, ничего больше не зная: «с одной стороны... с другой стороны». Один недостаточно учел «момент» искусства, другой — «момент обострения» и т. д. Это будет мертвый и бессодержательный эклектицизм, ибо нет конкретного изучения данного спора, данного вопроса, данного подхода к нему и т. д.
Профсоюзы, с одной стороны, школа; с другой — аппарат; с третьей — организация трудящихся; с четвертой — организация почти только промышленных рабочих; с пятой — организация по производствам и т. д. и т. д. Никакого обоснования, никакого самостоятельного анализа у Бухарина нет и тени, чтобы доказать, почему надо взять первые две «стороны» вопроса или предмета, а не третью, четвертую, пятую и т. д. Поэтому и тезисы бухаринской группы — сплошь эклектическая пустышка. Бухарин в корне неверно, эклектически, ставит весь вопрос о соотношении «школы» и «аппарата».
Чтобы поставить этот вопрос правильно, надо от пустых абстракций перейти к конкретному, т. е. данному спору. Берите этот спор, как хотите: так ли, как он возник на V Всероссийской конференции профсоюзов, или так, как его поставил и направил сам Троцкий своей брошюрой-платформой 25 декабря — вы увидите, что весь подход Троцкого, все направление у него неверно. Он не понял того, что надо и можно подойти к профсоюзам, как к школе, и тогда, когда ставишь тему о «советском тред-юнионизме», и тогда, когда говоришь о производственной пропаганде вообще, и тогда, когда так ставишь вопрос, как Троцкий, о «сращивании», об участии профсоюзов в управлении производством. И в этом последнем вопросе, так, как он поставлен во всей брошюре-платформе Троцкого, неправильность состоит в непонимании того, что профсоюзы являются школой административно-технического управления производством. Не «с одной стороны — школа, с другой — нечто иное», a со всех сторон — при данном споре, при данной постановке вопроса Троцким, профсоюзы суть школа, школа объединения, школа солидарности, школа защиты своих интересов, школа хозяйничанья, школа управления. Вместо того, чтобы понять и исправить эту коренную ошибку т. Троцкого, т. Бухарин дал смешную поправочку: «с одной стороны, с другой стороны». (Ленин, Еше раз о профсоюзах (1921 г.), Соч., т. XXVI, стр. 131 — 132, 133, 135 — 136, изд. 3-е.)