Один-разъединый год походил я в начальниках — в тридцать третьем, в блоковое[9] время, а век помнить буду. Когда делили мы власть на селе, демократам досталась должность сельского старосты, а земледельцам — помощника. Я бы мог старостой стать, потому как старее меня демократа в селе не было, но думаю: «На кой шут мне эта канитель? Кто у кого украл, кто кому межу запахал — все к старосте бегут, заварят кашу, а ты расхлебывай! Уж лучше рассыльным быть, и работа нехлопотная, а жалованье то же». Нашли мы и грамотного парня, записали в демократы, определили в налоговые сборщики. В лесничестве разрешили нам для села две тысячи кубов лесу вырубить, выручку, значит, только считай, и стало у нас в общинном совете прямо любо-дорого. Любо-то любо, да дорого мне обошлось — месяца через три-четыре, когда подошло время эти две тысячи кубов продавать. Я-то думал, что вырубку будем вести на деньги из сельской кассы и лес с торгов продавать, чтобы село осталось в барыше, ан староста с секретарем сговорились с двумя торговцами отдать им лес чуть не задарма.
Учуял я их шахер-махеры и заявляю старосте, что по закону положено лес с торгов продавать, а не тайком.
— Ты знай печи топи, — отвечает мне староста, — а в дела не встревай!
— Я, — говорю, — членам совета расскажу!
— Валяй рассказывай, только помни, что я здесь начальник, а ты рассыльный и у меня в кулаке!
На другое утро дают мне приказ об увольнении: «За пререкания со старостой и недобросовестное растапливание печей!» Жалованье мне выдать — у них денег не оказалось, и отделались они от меня бумагой, что, мол, совет мне его позже выплатит. С той бумагой пошел я в суд, но в суде велели выписку из выплатной ведомости представить, секретаришка же ведомость спрятал, и жалованье мое погорело. Тем временем торговцы в общинном лесу хозяйничают, вырубку начинают. Такую вырубку, что ахнешь: одно дерево с маркировкой, пять без маркировки валят! Рубят, на телеги грузят и через Студницу — прямо в город. И так подстроили, что никто из лесников не приходит и поглядеть, что там делается. От лесников до высшего начальства — все молчок! Как понял я, что все куплены, с потрохами перекуплены, что самим нам с этаким мошенством не совладать, то начал каждый день в министерство земледелия телеграмму посылать: «Лес рубят незаконно, шлите комиссию! От населения Кривой луки — Панайотов». Телеграммы денег стоили, но я ни денег, ни времени не жалел. Забросил дела, соорудил себе хибарку у дороги в Студницу, где проезжали возчики с лесом, сидел там с попом, свояком моим, и записывал, сколько телег втихаря провозят. Днем телеги считаем, вечером прошения сочиняем министру земледелия. Поп пишет, я подписываю.
Раз приходит ко мне Ванчо, посредник у этих торговцев.
— Хочу, — говорит, — с тобой с глазу на глаз поговорить!
Попа как раз не было, в село пошел.
— Заходи, — отвечаю, — в хибару!
Вошли мы в хибару, он пошарил в сумке, что у него через плечо висела, и достает оттуда пачку ассигнаций.
— Вот тебе десять тысяч на пропой, и не суйся ты больше в это дело, а то неладно получается!
— Я на свою совесть такого греха не приму!
Он решил, что мне десяти тысяч показалось мало, и взялся за карандаш.
— Пятнадцати тысяч, — говорит, — у меня при себе нету, но я тебе расписку напишу, и остальное ты от хозяина получишь, как только в город пойдешь за каким-нибудь делом.
— Плохо вы меня знаете! Не возьму я ваших денег!
Смотрит на меня Ванчо и глазам своим не верит: пятнадцать тысяч по тем временам большие деньги были!
— Ты, бай Гроздан, — кричит, — в своем уме? Смотри, как бы тебе не пожалеть! Выгоды своей, что ли, не понимаешь?
— Ты, — отвечаю, — свою выгоду понимай, а обо мне не печалься.
Куражусь, значит, что и я не пешка последняя. Через несколько дней приходит в село приказ выслать в город трех мулов, комиссия едет. Приуныли в нашем совете, но делать нечего — послали мулов, и к вечеру прибыли в село сам начальник околии, лесничий и писарь. Для них рыбы наловили, барашка зажарили — угощать, значит. Но начальник угощения есть не стал, велел в селе не останавливаться, прямым ходом на порубку ехать и там свидетелей опрашивать.
Дело, видать, всурьез оборачивалось.
Пошел я по селу.
— Самое сейчас время, — говорю. — Идите к начальнику, скажите ему правду, как общее наше добро разворовывают!
Один отвечает «приду», другой — «приду», третий говорит «ладно», а как началось следствие, никого нет! Кто испугался, кому на лапу дали, и опять мы с попом за все про все оказались в ответе.
— Сколько, по-твоему, вырублено? — спрашивает меня начальник. Писарь записывает.
— Самое малое пять тысяч кубов!
— Факты, факты! — кричит лесничий. — На слово никто не поверит.
— Вот же, — говорю, — записки мои: за тридцать четыре дня шестьсот телег прошло!
— Твои записки, — расшумелся лесничий, — не документ!
— Тогда, — предлагаю, — пересчитайте пни на порубке, чего уж ясней.
— И это, — говорит лесничий, — не доказательство! Может, не только они рубили.
— Каваклиев, — срезал его начальник, — ты кой-кого не выгораживай! Я сам деревенский, — говорит, — сам топором махал, пока форму не надел, и эти дела знаю. Тайком можно сто, ну двести кубов вырубить, но уж никак не тысячу или две! Без согласия лесничества ни в коем разе!
Уехала комиссия, и дня через два приносят мне повестку явиться к следователю в город. Жене говорю:
— Власти времени зря не теряют! Покажут шельмецам, как наши леса переводить.
На другой день иду в город по следственной повестке. Никуда не захожу, спешу явиться.
— Добрый день, господин следователь!
Не успел я порог переступить, как он на меня накинулся:
— Как звать? По какому делу?
— По делу о лесе.
Глянул он на повестку:
— Гроздан Панайотов?
— Я самый!
— А кто, — говорит, — тебя уполномочивал подписывать телеграммы от имени местного населения?
Вот ведь не чаешь, где найдешь, где потеряешь!
— Никто!
— Пиши, — говорит следователь машинному писарю — «Никто не уполномочивал!»
— Вот тебе, — подает мне, — показания, подписывай и вноси пять тысяч левов залогу или я тебя заарестую!
Как сказал он «пять тысяч левов», так у меня вся кровь в жилах застыла! За пять тысяч тогда лучшего мула можно было купить, а виноград был по полтора лева!
— Нет ли тут ошибочки, господин следователь? Пять тысяч — деньги немалые, не человека ж я убил…
— Фальшификация, — говорит, — все равно что убийство. Вноси залог или садись в тюрьму!
Вышел я от него, ровно пьяный, куда идти, не знаю, но пошел все же в околийское бюро демократической партии к Василеву, был такой адвокат.
— Скажи, господин Василев, что делать? Такая, вишь, беда со мной приключилась!
— Раз подписал, — говорит, — показания, вноси залог. А потом на суде я уж постараюсь тебя оправдать.
— Что делать, если таких денег нет?
— В тюрьму садиться!
— Что ж за напасть такая! Может, ты мне пять тысяч ссудишь?
— У меня нет, — отвечает Василев, — но я тебе дам записку к Ничеву (аптекарь такой был, тоже в околийском бюро демократической партии состоял). — На, иди к Ничеву!
Пошел я к Ничеву.
— Я, — говорит Ничев, — могу за тебя пять тысяч внести, ежели ты мне вексель на шесть подпишешь.
Тут уж, как говорится, куда ни кинь, всюду клин. И решил я: лучше в тюрьму!
Распорядился следователь, явился за мной конвойный, через весь город прямо на станцию препроводил меня, как положено, по этапу и к обеду в окружную тюрьму доставил. Так и шли по улице: я — спереди, конвойный с ружьем — позади. Народ оглядывается, диву дается, что я за злодей такой, у меня шапка и та от стыда покраснела. Говорю конвойному:
— Пойдем рядышком!
А он меня концом ружья подталкивает:
— Шагай да помалкивай!
Только одну поблажку мне дал: разрешил два слова попу написать, что я в тюрьме.
В тюрьме-то мне раньше бывать не приходилось, и думал я, что это бог весть какая страсть, а оно-то вроде и не так страшно мне показалось. Людей там много, люди всякие, хлеб как хлеб, еда как еда, сидишь себе за решеткой и отдыхаешь. В карты не умел я играть — научили меня два жулика, которые со мной в камере сидели. Смекалистые люди оказались, и деньжонки у них водились, так что свою порцию они мне отдавали, а себе харчи прикупали на стороне. Спросили меня, за что я в тюрьму угодил — ну рассказал я, за что да как.
— Василев, — говорю, — меня бы спас, да я обмишурился, подписал, так уж ничего не поделаешь…
Жулики мои переглядываются и посмеиваются.
— Чему это, — говорю, — вы ощеряетесь?
— А тому, что мозги-то у тебя куриные, — отвечает один — Арменко его звали, сам из себя жилистый, лицо дубленое и шибко смешливый. Все зубы скалил, так они у него наружу и торчали. — Ты, — говорит, — не понимаешь разве, что Ничев, Василев и следователь — одна бражка? Следователь таких лопухов, как ты, к Василеву отсылает, Василев — к Ничеву. Сначала залог с тебя сдерут, потом в окружном суде оберут, в третий раз — при апелляции, в четвертый — при кассации, пока не останешься ты гол как сокол. Мы, — говорит, — жулики, но мы только карманы у людей обчищаем, а эта разбойничья шайка обдирает вчистую, последнюю рубаху с плеч сымет! Им десятки или сотни мало, им тыщи подавай. Нас как поймают, так засудят, а этих и не ловят, и не судят, наоборот, они шуруют, а дурачки вроде тебя шапку перед ними ломают… На первую удочку ты случайно не попался. Смотри, — говорит мне Арменко, — на вторую не попадись, когда они тебя начнут вызволять… Скажи им, что сам будешь защищаться. А мы уж тебя научим.
Как они сказали, так оно и вышло. На третий день вызвали меня на свидание. Гляжу — Василев.
— Прислал меня, — говорит, — Ничев тебя спасать! Вот доверенность — подпиши, чтобы я мог свою роль исполнять! Подвели тебя, — говорит, — под самую страшную статью, и положение у тебя аховое. Слава богу, что судья наш — демократ, каким-нибудь манером, а дело выиграем! Подпиши!
— Не буду, — говорю, — подписывать! Нет у меня денег. Сам защищаться буду!
Был Василев в очках, так вторые нацепил, чтобы получше меня разглядеть.
— Ты что, — кричит, — спятил? Хоть жену и детишек пожалей!
— Пускай у следователя этот грех на душе будет, господин Василев! Прощевайте!
Повернулся к нему, значит, спиной и иду к моим мазурикам:
— Учите теперь, что в суде отвечать!
— Расскажи мне, — говорит Арменко, — всю историю от корки до корки!
Начал я рассказывать. Как дошел до телеграмм, он меня останавливает:
— Ты имя и фамилие подписывал или одно фамилие?
— Фамилие, — говорю, — Панайотов!
— Все?
— Все! Что, у меня денег куры не клюют, еще и имя писать?
— А в вашем селе другие Панайотовы есть?
— С десяток, не меньше. Церковь у нас — пресвятой богородицы, по-гречески — панаицы, и потому у нас Панайотовых пруд пруди.
— Вернешься в село, — говорит Арменко, — не забудь свечу поставить пресвятой панаице, через нее тебе спасение выйдет. Приведут тебя в суд, попроси приложить для доказательства список избирателей. Пускай дознаются, кто из десяти или пятнадцати Панайотовых телеграмму подписывал… Лишь бы, — говорит, — почерк не сверяли.
— Почерк-то сверяй не сверяй, ничего не дознаешься, потому как телеграммы не я писал, а поп, у него почерк разборчивей, а про попа они не догадаются, а и догадаются, не посмеют его судить, а будут судить, за него архиерей вступится.
— Хорошо! — говорит Арменко. — Откроем тогда заседание.
Он прокурора изображает, второй мазурик — председателя суда, а меня посадили у двери вроде как на скамью подсудимых и начали суд.
Раз пятнадцать мы это дело разыграли, и они потешились, со смеху животы понадрывали, и я языком так навострился чесать, что когда меня потом в суд привели, то и прокурор, и судьи прямо рты разинули… Одно плохо, жена, не спросившись, подписала вексель с процентами на шесть тысяч против пяти, к за десять дней до суда меня из тюрьмы выпустили.
Спрашиваю жену:
— Кто тебя надоумил на свою голову подписать?
— Поп.
— Ты зачем, — говорю, — батюшка, в мои дела нос суешь?
— Это не я, а околийское бюро вмешалось, — отвечает мне поп. — Они решение приняли — как бы там ни было, а залог внести, чтобы ты, — говорит, — не пятнил партию и в тюрьме со всяким жульем не сидел!
Так меня подмывало сказать ему, кто настоящее-то, страшное жулье, но, думаю, промолчу лучше, пускай следствие кончится, пускай и в моем доме мир будет.
Прошел суд. Отмыли меня прямо-таки святой водой, вернулся я в село, да только всего одну недельку в мире и пожил. «В мире и любви», как сказано в Библии. Жене тогда было тридцать два, мне — тридцать девять, все нам было нипочем! Только ребятишки у нас без штанов бегали, и очень мне это обидно казалось, но жена у меня была веселая, не давала сильно над этим задумываться.
— Нашел о чем тужить, — говорит. — Да они еще не понимают, что у них зад голый.
Прошла, значит, неделя, а в понедельник с утречка сторож притаскивается. Фуражку снимает, достает повестку и мне протягивает.
— Кто ж это меня вызывает?
— Читай, — говорит, — ты ведь у нас грамотный! Телеграммы пишешь, сам подписываешь, в чужих карманах деньги считаешь, читай!
И он, значит, поганец, против меня, старосте и секретарю подпевает.
Читаю и глазам своим не верю: вызывают меня в управление общественной безопасности, комната номер три! Написано «срочно», а число не проставлено. «Не иначе, — думаю, — как это староста мне подсуропил».
Иду к старосте.
— Твоя, — говорю, — работа?
— Знать, — отвечает, — ничего не знаю!
Ах ты, лиса этакая, гадина паршивая! Смотрит мне з глаза и врет. Пальто на меху себе справил, оборванец вшивый, так ведь я ему старостово место уступил, а теперь он, значит, в гору пошел, на плешивую голову соломенную шляпу напялил, в конторе в ней сидит, не снимает, чтобы — боже упаси! — за мужика его не приняли. Так бы и хватил его по башке, да сподручные старостовы тут как тут! С ружьями! Только и ждут зацепки, чтобы тебя пришибить. Куда податься? С кем посоветоваться? Пошел я к попу, какой-никакой, а все же свояк.
— Такое, — говорю, — дело… От этой повестки хорошего не жди. Тюрьма не мать родная, но там хоть, — говорю, — и закон и порядок есть, а уж про эту «общественную» такого я в тюрьме наслышался, что рассказать, так у тебя не то что волосы, борода дыбом встанет! Присоветуй, что делать?
— Иди, — говорит поп, — хоть узнаешь, зачем вызывают.
— Узнать-то узнаю, да только поздновато будет. Скажи лучше, кто б мне помог?
— Сходи к Ничеву!
— Глаза б мои на этого Ничева не глядели!
— К Василеву!
— Василев такой же мошенник, как и Ничев и все их околийское бюро!
— Пойди тогда к Попвасилеву, секретарю окружного управления! И связи у него есть, и у нас он бывал, и тебя знает. Это который в прошлом году приезжал на кабанов охотиться.
— Я ж для него кабана убил!
— Верно! — говорит свояк. — Я ему письмо напишу, но ты на письмо-то не очень надейся, а купи медку малость, а то они, тузы-то наши, не любят, когда к ним с пустыми руками приходят.
— Одолжи, — говорю, — двадцать левов, а то мне меду не на что купить!
— Своих у меня нету, даю тебе из церковных. Помни, — предупреждает поп, — что ты должен Иисусу Христу и его святым и обязан их деньги поскорее вернуть!
Пошел я мед покупать на деньги Иисуса Христа. Как назло нашего пасечника не оказалось, и пришлось мне за этим проклятым медом аж в Косово идти!
— Для начальника? — спрашивает пасечник. — Или для больного?
— Для начальника!
— Купи тогда в сотах. Богаче смотрится.
В сотах так в сотах! Заплатил я и пошел пятками чесать так, что, когда колокола в католической церкви и ударили к вечерне, был я уже в Пловдиве перед окружным управлением демократической партии. Говорю дежурному:
— Мне к господину секретарю.
— Господин секретарь, — отвечает полицейский, — не принимает!
Упросил я его хоть попово письмо отнести.
— Скажи, — объясняю, — господину секретарю, что я для него кабана убил, когда он в наше село охотиться приезжал.
Унес дежурный письмо и немного погодя на балкон выходит.
— Ступай домой! Господин секретарь письмо взял.
— А ты господину секретарю сказал, что я по прошлому году кабана для него убил?
— Доложил, — отвечает полицейский, — но господин секретарь сказал, что ему до тебя дела нет. Ступай отсюдова!
Стою я и не знаю, что и делать. А мед у меня под руками протек, и мух вокруг меня — туча! Нужно и его куда-то девать! А куда? Вспомнил я, что поблизости анбулатория доктора Кейбашиева. Когда Кейбашиев в Студнице дачу строил, я ему камни поставлял, там и познакомились.
Слава богу, Кейбашиева застал!
— Принимай, доктор, от меня нежданный подарок — соты с медом.
— Отчего ж нежданный?
Рассказал я ему, что да как. Доктор на меня уставился — вот уж сразу видать, что доктор: очки в золотой оправе, голова лысая, борода лопатой, гладит бороду и смотрит, словно в первый раз увидел.
— Ты, — говорит, — и вправду от взятки отказался?
— Вправду!
— Почему?
— Чтоб совесть у меня была чистая!
Выпустил доктор бороду, стал в затылке чесать.
— Ты, — спрашивает, — черную икру когда ел?
— Кто ж у нас черную икру ест? Она, поди, дорогая!
— Дорогая! — говорит мне Кейбашиев. — А чистую совесть ты себе за пятнадцать тысяч покупаешь! А с процентами за шестнадцать получается! И в тюрьме ты время терял, то да се — итого двадцать! Не по карману замахиваешься! Я, — говорит, — доктор Кейбашиев, прыщик выдавлю — двести левов беру, и то не могу себе позволить чистую совесть иметь, а ты, рвань рваньем, хочешь, чтоб у тебя совесть чистая была! Самое дорогое на свете желаешь иметь! Можешь ты, — спрашивает, — еще раз поговорить с этим Ванчо или как его там?
— Нет! Нельзя!
— Ну, тогда бог в помощь! — перекрестился доктор. — Я попробую тебе записочкой помочь, а там — одна надежда на бога.
Написал он писульку и подает мне:
— Пойдешь в управление общественной безопасности и скажешь дежурному, что тебе надо старшему инспектору лично, в собственные руки передать письмо от доктора Кейбашиева. Так и скажешь: старшему инспектору, шестая комната! А там уж он посмотрит, что можно сделать и чего нельзя. Ну, иди!
Пошел я в «общественную», но уже шагаю бойчее. Показываю дежурному письмо, докладываю, что надо мне его лично передать. Дежурный привел меня к шестой комнате, там другой дежурный сидит, он меня ему передал. Тот взял письмо, пошел к инспектору и вскорости из двери высовывается.
— Заходи!
Вхожу, а сам со страху ног под собой не чую. Начальник из-за стола встает, в глаза мне уставился, не отводит.
— Ты ли это, бай Гроздан? Очень ты сдал, прямо не узнать!
Вгляделся я — мой бывший взводный Иосиф Попов.
— Садись, — говорит, — в кресло, успокойся, приди в себя.
И начал спрашивать: кто из наших убит, да кто помер, да кто сейчас где… А я сижу как на иголках. Улучил момент, говорю:
— Ты, господин начальник, оставь мертвых в покое, они пристроились, скажи лучше, зачем меня вызывают в третью комнату.
— Обожди-ка! Сейчас узнаю!
Вышел он куда-то, вскорости возвращается.
— Устроил тебе, — говорит, — эту пакость секретарь округа. Затеял ты, вишь, тяжбу из-за какого-то леса… Только никому ни полслова!
— Идти мне, — спрашиваю, — в третью комнату?
— Никуда ты не пойдешь, домой вернешься. Твое счастье, что шестая главнее третьей! А если кому из ваших адвокат потребуется, так помни, что я ведь тоже адвокат. Временно я за главного, но у меня заместитель есть. Если у вас кто в суд подавать будет, так посылай ко мне. Скажи, Иосиф Попов!
Показался он мне не Иосифом, а прямо-таки Моисеем — черноглазым, прекрасным, — тем, что Красное море заставил расступиться, чтобы прошли по нему сыны Израилевы.
Возвращаюсь я в село, нарочно иду мимо совета, чтобы староста меня видел. Цветок за ухо заткнул, как цыган на свадьбе. Секретарь на дворе сидел, с писарем в кости перекидывался, бросил игру, побежал старосте сказать, а староста ему не поверил, сам вышел на меня посмотреть.
— Тебя, — говорит, — не посадили разве?
— Ты что думаешь? В нашей стране законов нет? Гляди, — говорю, — как бы тебя самого не посадили!
У него аж челюсть отвисла, как у бешеной собаки.
Вхожу в дом — поп уже тут, улыбается.
— Видал, ведь выгорело через мое письмо.
— Как не выгореть…
— Теперь ты Попвасилева отблагодарить должен, — советует мне поп. — Он дачу в Студнице будет строить, совет ему участок отвел, можешь ему на фундамент камней покрепче наворотить.
— Это-то, — говорю, — ладно, а что еще?
— Еще, — говорит поп, — принято решение подарить участок в Студнице министру земледелия, чтобы и он себе дачу построил. Если министр согласится, то ради дачи и дорогу проложат, и село наше разбогатеет. Но и мы, — говорит, — ему должны подсобить, кто камнем, кто лесом!
— Я о лесе позабочусь, — отвечаю ему, — а ты знаешь, что сделаешь? Как дачу построят, пошлешь свою попадью министра ублажать! Дураки вы, — говорю, — набитые! Тому подарить, этому подарить, чтобы те, которые у нас в селе заправляют, связи имели и себе кошельки ворованными деньгами набивали! — И рассказываю попу, что мне подстроил секретарь округа, по чьему наущению и зачем.
Поп испугался:
— Свояк, — говорит, — на мне сан священнический, я в такие дела впутываться не могу! Мне архиерей уже и так замечание сделал, чтобы я не вмешивался, занимался своими молитвами, а потому ты уж не обессудь, если завтра мы с тобой на улице встретимся, и я не поздороваюсь. Ряса должна быть нейтральной. А по-родственному, — говорит, — тебе советую: уехал бы ты на время из села, не мозолил бы глаза старосте и прочему начальству!
— Никуда я не поеду! — отвечаю. — Будь что будет!
Сказал я попу такие слова, а сам и не думал, не гадал, что может статься, когда и сельская, и околийская, и окружная власть в руках у мошенников. Перво-наперво лесник за мной по пятам стал ходить. Куда ни пойду, он следом. Палку себе срежу — акт. Липовый чай собирать стану — акт! Хворосту наберу — штраф! Остались мы дома без полешка, и начал я печку кизяком топить. Собрались мои вороги на военный совет и решили: обложить Панайотова со всех сторон! Нет лесника на месте — пускай сторож за ним следит! Осла выгонит попасти — требуй разрешения на пастьбу. И акты со штрафами один за другим тек и полетели! Надоело мне, говорю жене:
— Пойду-ка поживу в хибаре, а то тут меня актами в гроб вгонят! А ты со двора не выходи! Как можешь, хоть на одной картошке и фасоли просиди, пока идут, — говорю, — военные-то действия!
Взял я подстилку и айда в Студницу — вблизи смотреть, как растаскивают землю и как под нуль лес выстригают. Если уж помешать не могу, так хоть насмотрюсь.
Вижу, приходят как-то инженеры — государственную дорогу через наш лес к дачам прокладывать. И для шишек благодать — на автонабилях будут на дачу ездить, и для торговцев раздолье, что лесу в самую что ни на есть середку залезут. Выходит, под их дудку нонешний министр пляшет… Одна, видать, лавочка!
Неделю сидел я в хибаре, а ни лесник, ни сторож не объявлялись. Один Ванчо, посредник, прошел раз мимо и спросил:
— Ты еще, — говорит, — здесь?
— Отчего ж, — отвечаю, — еще?
— Да так, — говорит, — просто спросил! Уж и спросить нельзя?
И пошел себе дальше. Вечером, чуть стемнело, кто-то в дверь стучит. Открываю, смотрю: дядьки моего сын, Личо, был у нас в селе такой парень, за быками присматривал. Еле на ногах стоит, потный и с лица белый-пребелый как полотно.
— Прибежал я, — говорит, — тебе кое-что сказать, но поклянись, что никому не проговоришься! Детьми своими поклянись!
— Богом нельзя разве?
— Нет! И у меня дите есть, уж я знаю, что этого на свете дороже нет.
Поклялся я.
— Ну, теперь говори!
— Наняли, — говорит, — убийцу, тебя убить! Македонца какого-то. Спасайся, а то к воскресенью тебя в живых не будет.
— Как так?
— Да, вот так! Придет он и в хибаре ли, в лесу ли тебя укокошит. Спасайся, а то убьют!
— А тебя часом не староста подослал? У парня на глазах слезы выступили.
— Я от чистого сердца, а ты поступай, — говорит, — как знаешь! Одно я тебе скажу: куда бы ты ни пошел, он тебя найдет. Такое решение. Смекнули, значит, что ты все их дела знаешь, и надумали тебя порешить! Ладно, прощай, а то если меня здесь увидят, то и мне конец!
Повернулся парень и убежал.
Ну, Гроздан, посмотрим, что ты теперь делать станешь!
На всякий случай ушел я в тот же вечер из хибары и переночевал в кустах. Утром решил залезть на сосну и поглядеть, что вокруг делается. До обеда — тишина. После обеда — тишина. Только овцы прошли по тропке, и опять все замолкло, замерло. Да из буков супротив меня вдруг птицы взлетели, и почудилось мне, что верхушка на одном дереве колыхнулась. Всмотрелся я — все тихо-мирно, только пташки беспокоятся, порхают все, чирикают. Гнездо у них, видать, там было в кустах, и они отчего-то встревожились. Говорю себе: «Тут что-то есть! Как знать, может, змея, может лиса, а может, и человек!»
Солнце к закату стало клониться, а шороха в кустах никакого. Пташки перестали пищать. И я успокоился, уж хотел было слезть воды попить — пить мне страсть захотелось, — как вдруг посредь буков мелькнуло вроде зеркальце, блеснуло и исчезло. Присмотрелся я к тому месту, через минуту опять блеснуло. Тут заметил я руки, потом и голову, по-женски платком повязанную, а в руке наган, от мух человек отмахивается, чуточку шевелится и от шевеления наган поблескивает, как зеркальце! В кустах, шагах в шестидесяти от хибарки!
Холодный пот меня прошиб, и подумал я: «Ясно! Давай, Панайотов, деру, а то оставит македонец твоих детей сиротами!»
Подождал я, пока стемнело, слез с сосны и ползком, ползком, через овраги, через бугры, через поле, и к утру до города добрался. Хорошее я от одного Кейбашиева видел и решил опять к нему пойти.
— Ну что? — спрашивает доктор. — Снова в «общественную» вызывают?
— Никуда меня не вызывают, а дело, — говорю, — вот какое. Нахожусь я под дулом пистолета, научи, что делать!
Задумался доктор. Очки протирает, бороду гладит и наконец говорит мне:
— От македонца никто тебя не спасет. Сейчас без работы такие душегубы сидят, что за куль муки человека пришьют и глазом не моргнут. Каждый день кого-нибудь убивают, и полиция ничего сделать не может. Она с коммунистами расправляется, а эти расправляются с кем пожелают.
— А Иосиф Попов не может меня спасти?
— Что ж ты хочешь, — говорит, — чтоб он тебе охрану дал? Он тюрьму и ту охранить не может, на днях четверо сбежало, другого дела у него нет, как о тебе думать.
Как сказал он «тюрьма», так у меня с души точно камень свалился.
— Нельзя ли, господин Кейбашиев, попросить Иосифа Попова меня в тюрьму посадить? И о пропитании думать не надо, и охрана государственная, — говорю, — меня охраняет, и я в тихом месте подожду, пока все уляжется.
— Знаешь, — отвечает мне Кейбашиев, — это, пожалуй, неплохо! Только тут ходатайством не поможешь. Нужно тебе какое-нибудь преступление совершить. Укради что-нибудь на базаре, вот тебе и тюрьма!
— Не хочу, — говорю, — чтоб меня вором считали!
— Ну, тогда что-нибудь другое сделай! И ступай с повинной к Иосифу Попову, пока тебе в участке кости не переломали. Об остальном уж я попрошу его побеспокоиться! Прощай, — говорит, — Панайотов, дай тебе бог удачи!
Поел я супа из рубца и пошел в село. Два дела надо было мне сделать: с женой попрощаться и преступление совершить. Для первого нужен мне был один вечер, а для второго — два с половиной часа, аккурат сколько на похороны. А уж какие похороны я придумал!
Затемно спустился я с гор и затемно вернулся в село.
Ребятишки спят, легли и мы с женой. Хорошо так полежали, выспались, а как рассвело, вскочил я и говорю жене:
— Опусти занавески и на двор не выходи, пока я тебя не позову!
— Зачем это?
— Увидишь!
Приучил я ее во всем меня слушаться, и всю жизнь мы с ней душа в душу жили.
Надел я башлык и через сады, огороды — в церковь. Залез на колокольню и, как бывший звонарь, ударил три-четыре раза в колокол, словно по покойнику. И опять садами, огородами домой иду. Жена удивляется:
— Ты что, пьяный или ума решился?
— Молчи! — говорю. — Ежели можешь, реви, а не можешь, вот тебе одна оплеуха, вот вторая. А коли тебе и этого мало, так знай, что я одной ногой в тюрьме, а завтра обеими буду!
От оплеух она не заплакала, а от слов моих в слезы кинулась. Она ревет, а я пошел в соседский сад и начал ноготки да астры рвать. Увидала меня соседка, кричит:
— Ты пошто в мой сад залез? Пошто цветы рвешь?
— На похороны!
— Да кто же это помер?
— Кто помер, тому светлая память!
Тем временем жена дома в голос ревет, рекой разливается.
Мигом по селу слух разнесся, что я кого-то хороню. Тут и поп прибежал:
— Что случилось, свояк?
— Ты, — говорю, — в дом не входи, нетралитет свой не нарушай! В церкви жди! Мертвые мертвыми, а живым надо век доживать! И пошли, — говорю, — кого-нибудь выкопать могилу!
Убежал поп, а я во двор вышел, пилу взял, рубанок, гвозди и в полчаса гроб с крышкой сколотил. Внес гроб в комнату, положил туда что нужно, закрыл крышкой и так его разубрал, что будь у тебя сердце хоть каменное, и то заплачешь. Тем временем во дворе народ собрался. Поднял я гроб на плечо, жена с заплаканными глазами сзади, и потянулись мы в церковь. Бросились трое-четверо помогать мне гроб нести.
— Назад! — кричу. — У меня с советом война. Не нарушайте нейтралитета!
Если б знали, кого я хороню, а то ведь не знают, вот и идут все за мной к церкви посмотреть, кого хоронят.
Кончили в церкви отпевать, поп говорит:
— Сними крышку для последнего целования!
— Целование, — отвечаю, — на кладбище!
И на кладбище у всех на виду отодвигаю крышку, достаю из гроба календарь, где весь «Демократический сговор» изображен с премьер-министром во главе и всей его разбойничьей шайкой.
— Братцы! — говорю и календарем размахиваю. — Сегодня мы хороним сговор! Вот эти, которых вы на картинках видите, прилизанных да приглаженных, при галстучках, они, — говорю, — взяточники и убийцы, все — от первого министра до последнего лесника. Это, — кричу, — разбойничий сговор, чтобы народ грабить! Вот почему я, Гроздан Панайотов, его хороню! Долой разбойничий сговор, да здравствует поруганная правда!
Опустил я календарь в гроб, столкнул гроб в могилу, схватил лопату и начал землей засыпать.
Народ вокруг замер — не дыхнет, не шелохнется! Поп тоже ни жив ни мертв!
Прибежали сторожа с поля, но похороны-то уже закончились, аллилуйя, речи и все прочее, как полагается. Попробовали меня схватить:
— Именем закона, ты арестован!
— Ах, гады! Никаких я ваших законов не признаю! — крутанул я лопату. — Назад! — кричу. — Не то еще кого-нибудь хоронить сегодня будем!
Расшвырял их и, не заходя домой, прямиком в общественную безопасность, в шестую комнату! «Виноват и так далее…» Трое суток в «общественной» просидел, а потом в окружную тюрьму перевезли. Дали мне два с половиной года, но как случился в тридцать четвертом году в мае переворот освободили меня до срока. Вернулся я в село, но леса нашего уже и в помине не было. Свели под корень. Налоговый сборщик в Студнице гостиницу построил, староста в Брястово купил тридцать декаров виноградников, лесник дом отгрохал… Один я остался при своей голой совести, да грошовой пенсии. Дорогонько мне обошлось, но что поделаешь — совесть завсегда дороже черной икры была!
Этим летом ходил я в Студницу, встретил там бывшего секретаря окружного управления — Попвасилева. Помятый, потрепанный, как старая лиса. Дачу у него отобрали, ему только две комнаты оставили. Узнал меня, заулыбался, как ни в чем не бывало, и говорит:
— Вернемся еще! Вернемся!
— На-ка, выкуси! — говорю ему. — Вернетесь! Когда меня не будет! Я вас еще в тридцать четвертом хоронил, — говорю, — в сорок четвертом коммунисты на вас крест поставили, так что вас только второе пришествие воскресить может! Тоже мне демократы, — говорю, — вор на воре! Разбойники с большой дороги!