Семенов Юлиан Семенович Дипломатический агент

Ю.Семенов

Дипломатический агент

Юлиан Семенович Семенов родился в 1931 году в Москве. В 1954 году окончил ближневосточный факультет Московского института востоковедения. Работал на кафедре Востока исторического факультета МГУ.

С 1955 года Юлиан Семенович сотрудничает в журнале "Огонек". В качестве специального корреспондента ездит по Советскому Союзу, пишет очерки. За последние годы он посетил ряд зарубежных стран. В журнале "Знамя" в 1958 и 1959 годах напечатаны два цикла его рассказов - "Пять рассказов о геологе Рябининой" и "Будни и праздники".

"Дипломатический агент" - первая книга молодого автора. Это повесть о человеке удивительной, трагической судьбы - одном из первых русских востоковедов, Иване Виткевиче. Повесть о человеке, которого высшие сановники царской России считали государственным преступником; агенты лондонского Интеллидженс сервис - блестящим русским разведчиком; мудрый Гумбольдт и гениальный Пушкин - замечательным ученым. А люди Кара-Кумов и снежного Гиндукуша знали, что Виткевич - человек зоркого глаза, большого ума и доброго сердца.

Часть первая

Глава первая

1

Дверь заскрипела, и большой ключ начал вращаться в скважине замка. Когда дежурил старый солдат, он запирал дверь быстро, одним рывком. Молодой стражник всегда долго возился.

Иван слушал, как лязгал ключ в скважине. Раз. Два. Три. Три оборота. Закрывал дверь молодой стражник: несколько раз он ударил плечом в дверь, пошатал ее руками и только после этого пошел по коридору направо.

"Чудак, - подумал Иван, - ведь все равно некуда".

Он подошел к койке, стоявшей под маленьким, сплошь зарешеченным окном, лег на шершавое, серого цвета одеяло и расстегнул ворот рубахи. Провел рукой по лицу. Нос был холодный, как льдинка, а щеки горели лихорадочно. Иван ощупал нос и сказал:

- Мой.

Он испугался своего голоса. Вздрогнул. И вдруг с поразительной ясностью вспомнил слова прокурора, его голос - красивый, низкий. Перед тем как произнести фамилию Ивана, он кашлянул и громче, чем имена всех остальных, прочел:

- Виткевича Ивана Викторовича, четырнадцати лет от роду, за участие в организации преступного революционного общества "Черные братья" в Крожской гимназии - к смертной казни через повешение.

Иван зажмурился и укусил пальцы, чтобы не заплакать. Он укусил пальцы еще сильнее. Из-под ногтей показалась кровь. Увидав на подушках пальцев маленькие красные пятнышки, похожие на божьих коровок, Иван закричал. Крик его, страшный, слабый крик мальчика, ударился о тяжелые стены и заметался по длинному холодному зданию острога.

"Нет, - поднявшись на локтях, подумал Иван, - нет! Этого не может стать! Смерть? Нет! Нет!"

Но он снова ясно, как будто все представлявшееся ему действительно происходило здесь, в камере, перед глазами, увидел лицо прокурора, его бакенбарды, подстриженные снизу, височки, аккуратно зачесанные ко лбу, и глаза, когда тот, взглянув на Ивана, запнулся на какую-то долю секунды, а потом закончил: "...через повешение".

Дело учеников Крожской гимназии, которые за писание и распространение среди своих однокашников стихов возмутительного содержания были приговорены к смертной казни и ссылке, потрясло даже самых спокойных. По Вильне пошло возмущение. Студенты университета - горячие головы - хотели устроить вооруженное нападение на острог и освободить детей. Ведь самому старшему из осужденных не было семнадцати лет.

Нехорошие, тревожные слухи проникли в Петербург. Узнали об этом при дворе. Александр I, не желая столь неприятных толков, отправил в Варшаву своего доверенного барона Рихте, поручив ему как-то уладить все это дело.

- Я не люблю, когда в нашей империи говорят о крови. Это дурной тон. И потом я противник резкого в чем бы то ни было. Гармония и еще раз гармония. Придумайте что-нибудь, барон, я верю вам. Сделайте добро этим детям, сделайте им каторгу, но бога ради не смерть, - напутствовал император барона.

Когда Рихте вышел из кабинета, Александр поднял с колен книгу, открыл заложенную страницу и углубился в разглядывание фривольных рисунков к поэме Вольтера "Орлеанская девственница".

Прибыв в Варшаву, барон был принят наместником почти сразу же. Константин пробежал по вощеному паркету из одного конца огромного кабинета г. другой и остановился около бюста Екатерины. Бабушка-императрица пустыми, блудливыми глазами смотрела поверх его головы на Рихте.

- Да, да, да! - прокричал Константин. - Пусть мальчишки, пусть дети! Нечего лезть в политику! Когда я был мальчишкой, я читал Вергилия и играл в солдатов [так у автора]! Не говорите мне больше ничего! Я неумолим. -Константину понравилась последняя фраза, и он повторил: - Я неумолим!

Рихте не двинулся с места. Ни один мускул не шевельнулся на его лице, когда он заговорил:

- Прощаясь, его величество сказал мне, что видит в вас отца поляков. Поэтому государь просил привезти подтверждения, дабы лишний раз насладиться теми качествами характера вашего высочества, которые так хорошо известны нам, русским.

Константин засмеялся.

- Какой же ты русский, барон? Ты немец. Немец ты, а не русский... А с мальчишками я неумолим. Пусть будет так, как сказали Новосильцев с Розеном. Смерть.

Назавтра барон Рихте уехал в Санкт-Петербург. Он увез с собой дело крожских гимназистов. На папке, в которой хранилось все относящееся к Ивану Виткевичу, ломким почерком наместника было начертано: "В солдаты. Без выслуги. С лишением дворянства. Навечно. Конст..."

Под последним, незаконченным словом расплылись две большие чернильные кляксы.

Через три дня Иван Виткевич и его гимназический друг Алоизий Песляк были закованы в кандалы и отправлены по этапу в Россию. 2

В Оренбурге они обнялись в последний раз и не могли сдержать слез. Виткевича увезли в Орскую крепость, а Песляка - в Троицкую.

Забравшись высоко в небо, стыли жаворонки, что-то рассказывая солнцу. Веселые, они словно старались оживить ландшафт размахнувшейся на много сотен верст оренбургской равнины.

Казалось, жара охватила своими сухими руками весь мир. Но нигде не была она так нещадно сильна, как в этих степях. Недавно проложенный вдоль по Уралу тракт из Оренбурга в Орск был еще совсем не объезжен. Он прятался в балках, кружил голову причудливыми изгибами, тряс телеги сердитыми, в полметра, а то и в метр, ухабами.

Бричка, в которой ехал Виткевич, сотрясаясь, стонала, словно собираясь вот-вот рассыпаться. Маленькая лошаденка жалобно запрокидывала морду, когда возница - солдат Орского линейного батальона Тимофей Ставрин - лениво, но с силой постегивал ее по взмокшему крупу.

- Ишь, стерва! -хрипел Тимофей, вытирая со лба пот. - Глянь-ка, барин, ленива ведь, а?

- Устала.

- И-и, устала! А я, поди, не устал! Иль ты? Уж, наверно, ох, как замаялся...

Тимофей обернулся, и бугристое красно-синее лицо его растянулось в улыбку.

"Худенький мальчонка-то, - жалостливо подумал Ставрин, - шейка на просвет. Дите, а поди ж ты..."

- Ай заморился? - спросил он Ивана. -Так я погожу. Хочешь, иди цветиками подыши, васильками. Они, видишь, какие? Синь-цвет. Как словно Каспий-море.

- А Каспий-море синее?

Тимофей засмеялся.

- Как небо все одно. Будто вместе с дождичком опрокинулось.

Ставрин натянул вожжи и спрыгнул на землю. Размявшись, он развел руки и, запрокинув голову, начал тонко высвистывать песню жаворонка.

- Глянь, барин. А птица все ж самое что ни на есть чистое создание. С сердцем. Поет себе да поет... А у нас не попоешь. Так что ты сейчас, мил-душа, поиграй. Годы твои молодые, игручие.

- Я не ребенок.

- Да ты не серчай. Я от сердца к тебе.

Когда Иван соскочил с брички и пошел в поле, Тимофей окликнул его:

- Барин, а за что тебя, а?

- За всякое, - ответил Иван и вздохнул. - Я и сам-то не знаю за что,

- Хитер. Ни за что такое не делается. Инто, значит, было за что...

Иван собрал большую охапку васильков и положил рядом с собою, укрыв от лучей солнца холшевиной. Ставрин сел на облучок, чмокнул губами и негромко запел:

И-эх, поедем,

Едем да поедем,

Песню да песню,

Песню заведем...

В Орскую крепость Ставрин приехал поздним вечером. Жара спала. С запада дул соленый ветер.

Полный диск луны дрожал в небе. Около маленького свежебеленого домика Тимофей остановил лошадь. Постучал кнутовищем в окно. В доме кто-то закашлялся. Сверчок прервал свою песню, прислушиваясь. Прошлепали босые ноги, щелкнула о косяк щеколда. На пороге стояла высокая девушка в белой, до пят, рубахе. Тимофей поцеловал ее в лоб, отдал кнут и вернулся к бричке. Взяв на руки спящего Виткевича, он бережно понес его в дом.

- Царева преступника привез, - шепнул он дочери. - Замаялся мальчонка.

Всю жизнь Тимофей Ставрин мечтал о сыне. Бог послал ему пять дочерей. Он прижал к себе хрупкое тело Ивана, и сердце глухо застучало "Сы-нок, сы-нок, сы-нок". 3

Часы пробили полночь. Жители британской столицы давно уснули. Тут даже в дни празднеств балы кончаются рано: веселиться можно ехать в Париж или Петербург.

Только в одном из фешенебельных лондонских предместий, в небольшом особняке, охраняемом двумя запорошенными мокрым снегом львами, горят тусклыми пятнами в темноте ночи два окна на третьем этаже. Большие хлопья снега прилипают к освещенным стеклам, и кажется, будто им очень хочется разглядеть, что происходит в большом холле.

Холл отделан мореным черным деревом. Острые блики огня в камине пляшут, отражаются на черном дереве причудливыми видениями.

Хозяин этого дома - человек, далекий от политики, но близкий к финансам. Лорд, он любит подчеркивать свою аполитичность. Он уже стар, этот лорд. Прежде чем встать, приходится долго массировать поясницу. Потом осторожно можно начать разгибаться.

- Стар, - усмехнулся лорд. - Я стар, Бернс. Понимаете?

- Не понимаю, сэр.

Лорд оценил шутку. Он кивнул головой и пошел к столу. Бернс залюбовался его походкой - осторожной, плавной, твердой. В этом человеке все было продумано, все до самых последних мелочей. Он достал сигары из деревянного ящичка тоже каким-то особенным, мягким движением руки. Сигара была длинная и тонкая, черного цвета. Из Бразилии.

- Курите, - предложил лорд Бернсу.

- Спасибо, сэр. Я не курю.

- Скоро начнете, - улыбнулся лорд. - Очень скоро начнете, поверьте мне.

Бернс пожал плечами. По манере держать себя он англичанин. Пожалуй, даже шотландец, потому что для англичанина он слишком резок в жестах и дерзок в словах. Но чуть раскосые глаза, смуглая кожа, нос тонкий, с горбинкой делают его похожим то ли на перса, то ли на индуса.

Лорд раскурил сигару и осторожно опустился в кресло около камина.

- Мне говорили мои друзья, Бернс, что вы человек с большими способностями. Поэтому я и пригласил вас... Вы, конечно, знаете, что моим ситцем можно обернуть земной шар пять раз подряд. Но это филантропия. Заниматься экипировкой земли я не собираюсь. Об этом достаточно заботится господь наш, меняющий одежды земли четыре раза в год. Я должен одевать моим ситцем людей, я должен продавать мой ситец. Ясно?

- Ясно, сэр. Вы должны продавать свой ситец.

- Можете не повторять. И никогда не соглашайтесь вслух. Вас могут заподозрить в неискренности,

- Ясно, сэр, - улыбнулся Бернс.

Лорд пожевал губами, внимательно разглядывая лейтенантский мундир Бернса. Потом скользнул глазами по его лицу.

- Словом, вы хотите перейти к главному, не так ли?

Бернс смотрел на лорда и молчал. Тот снова пожевал белыми губами, в быстрые доли минуты обдумывая, взвешивая, сопоставляя, принимая решение. Решение принято.

- Ну что же! Мне это даже нравится... - Лорд в последний раз взглянул на Бернса и стал говорить:- Пусть в парламенте болтают о русской угрозе Индии. Язык дан для того, чтобы работать им. Взоры России не обращены к Индии, это говорю вам я. Поэтому, казалось бы, Афганистан нас может сейчас не беспокоить. Но каждая минута имеет свой цвет. Минуты бегут, цвета меняются. Нас очень скоро заинтересуют среднеазиатские ханства. Выгоде подчинена политика. Я буду помогать вам убедить некоторых досточтимых господ в том, что купцы Хивы и Бухарин должны ездить на ярмарки не в Нижний Новгород, а в Индию. Именно это и заставит вас вплотную заняться Афганистаном, Бухарой и Хивой. Путь в срединные районы Азии лежит через Кабул и Кандагар...

Лорд осторожно поднялся с кресла, потер спину. Потом протянул Бернсу сухую руку и сказал:

- Вам будет легко работать, потому что вы вне конкуренции. У русских нет людей, знающих Восток. Вас ждет слава, Бернс, это говорю я.

Через несколько дней Бернс отплыл в Бомбей. 4

Тимофей разбудил Виткевича еще затемно, с первым криком петуха. Почувствовав на плече руку, Иван вздрогнул всем телом и открыл глаза.

- Что, что?! - спросил он, вскакивая.

За долгие месяцы этапа он привык просыпаться сразу, по первому окрику. Только там было хуже: на руках висели тяжеленные пудовые цепи, за ночь руки делались чужими. Сейчас, впервые за весь пройденный путь, он ощутил блаженство, истинное блаженство. Руки были свои, мягкие. Кожа у кистей не стерлась, не кровоточила, пальцы сгибались свободно, без хруста и тугой боли в суставах.

Сено пахло так чудесно, что казалось, вместе с запахом его в тело входило само здоровье. Иван подумал, что здоровье, наверно, должно быть похоже на тот пшеничный, прижаренный сверху хлеб, которым его угощала вчера дочь Ставрина, Наталья.

Раньше, до ареста, Иван считал, что за Москвой мир кончается. Там пустыни, зной, голод. А ведь нет! И земля есть, и люди есть. Добрые люди, добрей многих, с которыми Ивану приходилось встречаться за его короткую жизнь.

- Собирайся, барин, - сказал Ставрин. - Идти нам пора, а то их благородие рассерчают. И не говори им, что у меня отдохновенье имел, - не сносить нам тогда головы.

- А разве я не у тебя жить буду? - удивился Иван.

Ставрин шумно вздохнул. "Дите, чисто дите, - подумал Тимофей, - никакого ведь соображения не имеет, что ему здесь за судьбина уготовлена. Не дай бог мужику такое, а он дите, да еще барское".

За Уралом занималась заря. Петухи, словно приветствуя рождение дня, голосили отчаянно громко, стараясь перекричать друг друга.

Не доходя шагов пятидесяти до дома батальонного командира, Ставрин начал ступать на носки, затаил дыхание.

- Нашего батальонного сейчас нет, в России он, папенька у них помирают, пояснил Тимофей. - А так они человек очень хороший. А заместо них пока что зверь лютый. Спаси боже...

Во двор Ставрин вошел первым. На крыльце, в расстегнутой рубахе, в порыжелых грязных панталонах, заправленных в мягкие чувяки, сидел маленького роста человек и допивал стакан водки. Допив, он вытер ладонью тонкие синие губы, глубоко подышал носом, покачал сокрушенно головой и только после этого закусил хрустящим малосольным огурчиком. Кончив жевать огурец, ротный командир Ласточкин посмотрел на пришедших улыбчивыми голубыми глазами. Вытянувшись, Ставрин пошел к нему, высоко, чуть не до груди, вскидывая ноги, прижав руки к бокам так сильно, будто хотел вдавить их внутрь себя.

- Зравь жа ваш бродь, - гаркнул он таким зычным голосом, что Иван, не удержавшись, засмеялся.

Он понимал, что смеяться никак нельзя, что это обидно и для Ставрина и для ротного, но чем яснее он это понимал, тем неудержимей становился его смех.

Ласточкин посмотрел на Ивана веселыми глазами и покачал головой. Ставрин доложил, что ссыльный бунтовщик доставлен в Орскую крепость в целости и сохранности. Ласточкин кивнул головой и спросил, ни на кого не глядя:

- Чего смеешься, сучья харя?

Сказал он это негромко, тщательно выговаривая букву "с". Иван посмотрел на Ставрина. Он подумал, что этот вопрос относится к солдату. Он не мог представить себе, что ротный, может быть дворянин, обращается так к нему, к Ивану.

- Ну?! - заорал Ласточкин и, вскочив с крыльца, пошел прямо на Виткевича. - Ты что молчишь, пес? Я с тобой в цацки, что ль, играю? Как стоишь перед командиром, сопля?

У Ивана сжались кулаки: никогда, даже во время суда и этапа, с ним никто так не смел разговаривать.

- Вот что, ссыльный. Отныне строевыми приемами заниматься будешь у меня. По восемь часов в день. И так до тех пор, пока не выучишься с командиром вести себя надлежаще.

...На плацу, сжигаемом острыми лучами солнца, стоял Иван, одетый в рваную, не по росту шитую форму, а в тени, под вязами, на раскладном стульчике сидел Ласточкин и командовал:

- И-раз! Выше ногу! Еще выше! В колене не гнуть! Хорошо! И-раз! Шагом арш! С песней! Пой! Пой! "Солдатушки, - пой, - бравы ребятушки"! Бегом! И-раз! Пой, пой!

Когда Ласточкин уходил спать, его чаще других заменял унтер Савельев. Однажды Иван попросил у него разрешения напиться.

- А льду хочешь? - засмеялся Савельев и оскалил острые, пожелтевшие от табака зубы. - Ледку, может, принести барину?

Иван начал считать про себя, чтобы не заплакать. Но слезы туманили глаза. За плацем, около вязов, склонившихся над Бычьим озером, стояло несколько солдат, наблюдавших за учением. Впереди всех стоял Ставрин.

- Савельев! - негромко крикнул он и быстро поправился: - Господин Савельев, дай я ему водицы принесу. Не заметят ведь их благородие.

- Ты чего? К нему, может, хочешь? В кумпанию? Проваливай, - огрызнулся унтер и снова начал командовать, подражая Ласточкину. - И-раз! И-раз! Выше ногу! Руки в шов!

Унтер, слава богу, не требовал, чтобы Иван пел. Ласточкин, вернувшись, потребовал:

- До ночи прогоняю, а петь научу, - пообещал он Виткевичу. - Шагом арррш! Пой! Пой! Пой!

И Виткевич запел.

- Громче! Громче! - кричал ротный, пряча улыбку.

"Милая, бесценная моя маменька! Не знаю даже, смогу ли передать вам эту весточку, но все же пишу, надеясь на оказию. Моя теперешняя жизнь не должна внушать вам беспокойства. Я нахожусь здесь среди милых людей, которые понимают мое положение и чем могут помогают мне. Так что, милая моя маменька, ни о чем дурном не думайте и не верьте никаким слухам, которые, возможно, дойдут до вас.

Сейчас здесь поздняя осень, и над крепостью нашей беспрестанно летят утки и гуси. Здесь их такое множество, что даже неба иногда за ними бывает не видно.

То время, которое остается у меня свободным от всяческих занятий и военных экзерсисов, я посвящаю тому, что упражняюсь в английском и французском языках. Тут есть в крепости несколько человек киргизов, так я думаю по прошествии некоторого времени начать их язык постигать. Кто знает, может быть, и азиатские языки мне когда-нибудь пригодятся. Я видел два раза, как мимо крепости проходил караван из Бухары, далекой и неведомой страны, в Оренбург, и сердце мое заныло. Я вспомнил те истории про путешественников отважных, которые вы мне рассказывали.

Через полгода мне исполнится шестнадцать лет, а это значит, что уже два года я не мог припасть к вашим рукам. Бог милостив, может быть, вы, не в ущерб здоровию своему, соблаговолите еще раз попробовать похлопотать о смягчении участи моей.

Целую ваши руки. Иван Виткевич". 5

- Смотри, Иванечка, клюет, - шепнул Ставрин и сжал руку Виткевича повыше локтя, - клюет, окаянная.

Он на цыпочках подбежал к удочке, вытащил из песка гибкий ивовый прут, на который была намотана леска, и рывком подсек. В белых лучах солнца забилась плотвичка. Ставрин снял ее с крючка, скатал еще один хлебный шарик, насадил его и закинул грузик прямо на середину тихой речушки.

- Я говорил, прикорм дай - будет ушица...

Ставрин и Виткевич еще со вчерашнего вечера ушли из крепости: искать для покоса луга посочней. Тимофей нес на плечах тяжелый мешок с хлебом, салом, картошкой, а Иван - удочки. Он попробовал было подменить Ставрина, но тот рассмеялся: широко раскрыл рот, захватил воздуху, зашелся. Вытер слезы, покачал головой. Сказал:

- Да я и тебя, коль хочешь, тож в мешок посажу. Груз - он для землепашца приятный, коли свой.

Так и шли они по душистым травам: впереди широкий в плечах, кряжистый Ставрин, а позади - худенький вихрастый Иван.

Вчера, уже глубокой ночью, когда на небе зажглись звезды и, быстро отгорев, стали падать одна за другой на тихую полынную землю, Тимофей остановился, сбросил с плеч мешок и пошел искать место для ночлега. Степь звенела ночным безмолвием. Легкий ветер путался в стройных ногах трав.

- Эй, Иванечка! - крикнул Тимофей через несколько минут. - Иванечка, иди-ка сюда... Да не бойсь, тут песок.

Иван перетащил на голос Ставрина мешок и удочки. Тимофей разложил костер, напек картошки, покормил Ивана хлебом с салом и уложил спать подле себя, укрыв маленьким узорчатым ковриком, который он выменял за бесценок у караванщиков бухарских.

Наутро они двинулись дальше. Высоко в небе звенели жаворонки. Радовались солнцу васильки и большеголовые, словно дочери ставринские, ромашки. Все окрест дышало беззаботностью и спокойствием, безмятежным, как ребенок.

С наступлением мягкого, тихого вечера они снова остановились на ночлег у реки - маленького притока Тобола.

- Ох, и ушицей я тебя попотчую, -хвастался Ставрин, высекая искру, - что солнце да луна-красавица в завистях будут.

Костер метался по ветру, ломая поленца, выстреливая маленькими головешками.

Запрокинув голову, Иван пил вкусную клейкую уху. От наслаждения жмурился.

- Словно кот, - сказал Тимофей ласково и вытер ладонью свои белые усы, коты завсегда так жмурятся. А вот, батюшка мой, знаешь, на восток-стране такие коты есть, что одним глазом моргнут и в сей же миг дождь - айда - пошел!

Иван усмехнулся.

- Что я тебе, сказку выдумываю, что ль? - рассердился Ставрин. -Мне Ахмедка, по-русски Ванька значит, говорил про то. Ахмедка - он старый. Караваны в Бухару гоняет... - Тимофей приблизил свое лицо с расширившимися зрачками глаз к Ивану и прошептал:- Он сказывает, будто за полями за этими, за Устюрт-горой, ничего больше нет. Все в яму провалено. Гам обратно черти. Как туда зайдешь, так горячим песком в очи швыряются. И-и-и, гибель чистая. А коты те сидят да высматривают: какой человек ласковый, по шерсти гладит, встречь руку не ведет, такому человеку глаз один закроют, вроде бы подморгнут, и для него в тот же минут дождичек. Песок-то остынет да и осядет. Тут знай бежи. День бежи, два бежи. Пока в Бухару-страну не придешь. А там бусурманы в белых шапках ходят, крестом не крестятся. А еще там оборвыши есть, что тряпки на голову заматывают. Те, сказывал Ахмедка, люди душевные, хорошие. Голый человек - всюду душевный: у бусурман ли у проклятых, у нас ли, христиан православных... А еще сказывал Ахмедка, будто там такие люди ходят, что как на дудке-свиристелочке заиграют, так змеи перед ними на хвосты становятся.

- Ну уж, Тимофей, ты что-то не то говоришь, - судорожно сглотнув, отозвался Иван и еще ближе подвинулся к Ставрину.

- Как так не то? Ахмедка выдумки сказывает али что?

- Дикий он, оттого и сказывает вздор.

- Ай, батюшка Иванечка, почему ты эдакие слова говоришь? Не дичей нас с тобой Ахмедка. У него дочка есть да сынов пять душ. Нешто у дикого малы дети родятся? А добрый какой! Чего у него попросишь - все отдаст, не пожалеет.

- Это какой же Ахмедка? Беззубый такой?

- И ничего он не беззубый, - рассердился Ставрин, - у них, может, закон такой, чтоб без зубов... А ты -беззубый!

- Не сердись, Тимофей, - попросил Иван, - я ведь не знаю.

- Спроси. Язык-то для чего даден? Язык даден, чтоб им спрашивать вопросы, - Тимофей вздохнул. - Только вот у меня хучь язык имеется, однако спросить я у Ахмедки ничего не умею. "Тары, бары, растабары" мы с ним. То рукой, то головой, то очами беседуем.

Костер стал затухать. Тимофей ушел за хворостом. Иван смотрел в ночь и видел диковинные страны, огненные пустыни и людей в белых шапках. Когда Ставрин вернулся, Иван сказал задумчиво:

- Вот бы их язык выучить, Тимофей...

Ставрин рассмеялся:

- Да разве такое возможно? Чтоб бусурманский язык учить? Душу опоганишь...

- А сам говорил - он хороший, Ахмедка-то...

- Ну тя, барин, - в сердцах сказал Тимофей, - совсем ты меня запутал. Спи знай... Глава вторая 1

Иван возвращался с реки к себе в казарму. Он только что выкупался, хотя ротный ему купаться не разрешал.

- Еще уплывешь куда, - хмурился Ласточкин, - а ты фрукт не простой, а особенный.

Сегодня с утра ротный уехал в Оренбург. По крепости прошел слух, будто на днях должен возвратиться батальонный командир Яновский. Говорили также, что Ласточкин старается оформить свой перевод в Ново-Троицкую крепость, что отстояла от Орской верстах в тридцати пяти: ротный никак не уживался с батальонным. Это было известно в крепости всем, и все мечтали о том, чтобы Ласточкин перевода добился.

Воспользовавшись отсутствием ротного, Иван полчаса резвился в теплой воде. Вода была такая прозрачная, что было видно даже, если нырнуть головой вниз и там, на глубине, открыть глаза, как перекатывался песок на дне и, отскакивая друг от друга, медленно метались рыбы.

Иван выпрыгнул на поверхность, как пробка, быстро, со смехом. Было весело, хорошо. Он стер ладонями капли воды с тела. На груди набрякли мышцы, и Иван с удовольствием и затаенной гордостью попробовал пальцами крепость их. За два года солдатской службы окреп, закалился. Не одеваясь, он сел на песок, к самому берегу, а ноги протянул в воду. Маленькие рыбешки тут же заметались вокруг пальцев. Иван почему-то подумал; "Мне бы так в гимназии науки созерцать, как я здесь рыб созерцаю".

Он вспомнил, как преподаватель изящной словесности в Крожской гимназии сказал однажды:

- Виткевич не способен к серьезным размышлениям, но пристрастность имеет ко всему быстрому и неустойчивому.

Преподаватель был философ и любил выражаться, как он сам говорил, категориями.

Иван, не торопясь, оделся и пошел в крепость. Огибая гарнизонную гауптвахту, он улыбнулся, вспоминая гимназические годы и особенно словесника. Он вспоминал одновременно то, что было два года назад, и то, что было всего десять минут назад. Иван радовался, заново переживая только что сейчас пережитые ощущения купанья. Ощущения были новые, пропущенные через легкую горечь воспоминаний. Но и новое ощущение с каждым шагом к казарме становилось далеким, оттого что все приятное быстролетно.

Навстречу шла женщина, высокая, сильная, красивая. Раньше Виткевич не видел ее в Орске. Он остановился. Женщина, увидев его, улыбнулась. Улыбка у нее была добрая.

- Ты откуда такой молоденький? - спросила она, поравнявшись с Иваном. Неужели такие мальчики в солдатах служат?

- Да, мадам, - ответил Иван, краснея.

- Что? - переспросила женщина, и глаза ее, большие, голубые, с точечками вокруг зрачка, сразу же перестали улыбаться. - Что ты!.. Вы сказали?

- Сказал, что я солдат, мадам, - повторил Иван, смущаясь еще больше.

Вот она, та прекрасная, что снилась ему ночами, что грезилась в серые зимние вечера, когда пурга бушевала по степи. Властная, красивая, нежная, умная. Она все поняла. Даже глаза потухли, стали темней, строже.

- Почему вы так молоды и солдат? Вы сделали что-нибудь плохое?

- Нет.

Женщина шагнула к нему и провела своей рукой по лбу Ивана, убирая назад белые, выгоревшие на солнце кудри. Отдернула руку быстро, резко. Покраснела, как Иван, - от шеи. Повернулась и пошла прочь.

Это была жена батальонного командира Яновского. Анна только вчера приехала из столицы. Ее брат, офицер флота, был сослан в Сибирь после прошлогоднего декабрьского бунта. Анна очень любила своего единственного брата, очень уважала мужа и очень тосковала по Петербургу. Но ей было двадцать лет, и она радовалась жизни, несмотря ни на что. 2

"В крепость давеча приехал батальонный командир подполковник Яновский, записал в своем дневнике Виткевич. - В тот же день он пришел в казармы, поздоровался с солдатами. Меня он спросил о здоровии. Я настолько отвык от подобного обращения, что ничего толком не ответил. Ласточкин, при сем присутствовавший, шепнул подполковнику, что я ссыльный злодей и фармазон, оттого такой дикий. Тот ничего на слова сии не возразил, однако поздно вечером за мною явился его денщик и велел следовать к подполковнику. Яновский был со мною отменно любезен, спрашивал о детстве моем и юности. Я наслаждался беседою с человеком умным и изысканным. В конце нашего разговора подполковник сказал такое, что у меня даже голова закружилась от восторга. То, что он сказал, даже бумаге доверять не должно. Следует помнить немцев: "Was wissen zwei, das wei das Schwein" ["Что знают двое, то знает и свинья" (нем.)]. Так вот этим вторым может оказаться бумага: я знаю, что мой дневник просматривает Ласточкин...

Когда я переспросил подполковника, так ли мне следует понимать смысл сказанного им, то в ответ он улыбнулся тонко и сказал мне по-английски: "Words, words, they are liе flames in night" ["Слова, слова, они как огоньки в ночи" (англ.)]. 3

В отношения между Виткевичем и Ласточкиным после года измывательств ротного над Иваном вошло нечто новое. Должно было произойти что-то, что изменило бы их отношения до конца. Не произойти этого не могло, потому что Виткевич стал другим. Многое в нем сломалось, многое изменилось в корне, появилось то новое, что присуще мужчине, не мальчику и даже не юноше. Недаром считается год в неволе десятью годами на свободе. В неволе каждый день требует переоценки ценностей. День - это жизнь, а жизнь сурова к тем, кто не умеет быть с нею в ладу.

Не прошли даром "строевые занятия" с Ласточкиным, не прошли даром оскорбления и радости, надежды и разочарования. В Виткевиче что-то бродило, ожидая своего воплощения в новые формы. В человеке всегда рождается новое, но в зависимости от окружающей среды быстрее или медленней.

Ротный ненавидел Ивана за упрямство: мальчишка часами простаивал под солнцем на плацу, мерз в студеные ночи в караулах, но молчал, не просил "пардону". Ласточкин, будучи по характеру своему человеком слабым, приходил в бешенство, сталкиваясь с этим молчаливым упорством, которое по прошествии двух лет выглядело настоящим вызовом. И Ласточкин изо дня в день придумывал, чем бы еще досадить Ивану, как бы вогнать его в бешенство, а вогнав, всыпать шпицрутенов и отстать.

Около плаца часто собирались любопытные, наблюдая солдатские учения. Сегодня под вязами Иван увидал Анну Яновскую. Она стояла, укрывшись от солнца зонтиком, и неотрывно смотрела на Виткевича. Ротный заметил, как женщина смотрела на ссыльного. Он наморщил лоб, обдумывая что-то. Потом улыбнулся своею особенной, веселой улыбочкой и сказал громко, так чтобы услыхала и Анна:

- Ну, дружок, сегодня для тебя новый экзерсис будет. Выйди из строя, Виткевич.

Иван вышел из строя. Вдруг, совсем по-мальчишески, ему захотелось, чтобы ротный заставил его выполнять строевые упражнения. Иван считался самым лучшим солдатом в крепости по строевой команде.

Ночью прошел дождь, и веселые рожицы луж блестели под солнцем. На плацу луж было особенно много, оттого что поле находилось в низине, недалеко от Урала.

- Так вот, дружок мой Виткевич, - продолжал ротный. - Сейчас ты у меня ползать будешь. По лужам. Два часа кряду. Ничего, ничего, не замараешься. От земли грязь не пристает.

Виткевич стоял секунду, колеблясь. Потом, побледнев, не сказав ни слова, он лег в грязь и пополз. Он не видел, как Анна зажмурила глаза и, повернувшись, побежала прочь. Сначала она быстро пошла, потом все скорей, скорей и, наконец, побежала, придерживая рукой платье, попадавшее все время под ноги.

Иван полз, не поднимая глаз, страшась увидеть лицо Анны. Только один раз он взглянул на Ласточкина, да так взглянул, что у того сразу похолодели руки. У трусов всегда холодеют руки.

Вечером, возвращаясь домой от батальонного, который его к себе вызывал, Ласточкин столкнулся с Виткевичем около дверей своего дома. Остановился. Ему захотелось убежать, потому что показалось, будто в руках у Виткевича нож. Сразу же вспомнил слова Яновского, который пообещал посадить его на гауптвахту, если он еще раз разрешит себе издеваться над солдатом, хотя бы и ссыльным. Виткевич шел прямо на Ласточкина. Ротный начал пятиться. Виткевич прыгнул, схватил его за отвороты сюртука и рванул на себя. Ротный поднял рукн к горлу и попытался расцепить пальцы Ивана. Не смог.

- Что такое? - спросил он шепотом. Кричать не рискнул.

Виткевич приблизил к себе лицо Ласточкина и негромко, спокойно сказал: '

- Через три дня вашей ноги здесь больше не будет. Никогда. Для таких подлецов, как вы, вся Россия открыта. Для меня в России только одно место есть, и вдвоем в этом месте нам не ужиться. Я убью вас, ежели вы в крепости останетесь. Вы сами меня таким сделали, сердца у меня нет. Поняли вы меня?

- Да, понял, - быстро ответил Ласточкин.

- Если через три дня вы не уедете - пишите завещание. Все, - сказал Иван и отпустил пальцы.

Пятясь задом, ротный пошел к дому, храня на лице застывшую гримасу ужаса.

Виткевич говорил неправду: сердце у него было. Сердце бешено колотилось в горле, в глазах, в груди. Много жарких, сильных сердец. Он шел и улыбался. Он победил первый раз в жизни. 4

Не разгадан лик сфинкса. Какие чувства и мысли спрятаны резцом ваятеля в холодном безмолвии камня?

Если сопоставить с лицом сфинкса людей, объединенных тесными рамками нации, то наверняка самой сопоставимой окажется нация русских.

И в шумной вольнице, рожденной сладкими степными ветрами, и в суровую годину декабрьского бунта, и в униженной покорности будней - всегда народ России смотрел на чужестранца загадочным лицом сфинкса. Лицом всепонимания, улыбки, лицом большой, страдающей, доброй мысли.

Кто бы мог подумать, что в России, задавленной тупоносым сапогом Николая I, после слез Пушкина, после утонченной ненависти Чаадаева, после крови Рылеева и Пестеля могли теплиться дерзкие мечтания о ниспровержении тирании? Мечтания эти, спрятанные под седым пеплом костей, тлели голубыми лихорадочными огоньками, но порой вспыхивали жарким пламенем, искры которого разлетались далеко окрест, зажигая священным огнем сердца людей других племен и наций. 5

Однажды к Яновскому в Орск приехали под вечер два солдата из соседней крепости. Увидав приезжих, подполковник несказанно обрадовался, разволновался. Послал за Виткевичем своего денщика. Когда Иван прибежал к подполковнику, тот радостно улыбнулся и сказал:

- Познакомьтесь, друзья. Иван, это Бестужев и Веденяпин, ссыльные в солдаты. Они декабристы.

Веденяпин крепко пожал ему руку, а Бестужев, прижав к груди, расцеловал.

Эти два сильных, мужественных человека сыграли в дальнейшей судьбе Ивана огромную роль. Декабристы, они великолепно усвоили великую истину французской революции, истину, сформулированную тремя словами: Свобода, Равенство, Братство. Они хотели свободы, равенства и братства всем, вне зависимости от национальной принадлежности. Они внушали эту святую истину Ивану всякий раз, как встречались. Правда, виделись друзья редко, чаще переписывались, посылая весточки друг другу с Тимофеем Ставриным.

"Дорогой Друг и Брат Бестужев!

Сейчас, заново припоминая весь наш разговор, когда мы просидели у Яновского не один час, хочу, воспользовавшись надежною оказиею, переслать тебе свое согласие со многим из того, что ты говорил, с чем я раньше никогда бы не согласился. Но кой в чем я остаюсь при своем мнении.

Только великая, свободная Польша может быть для меня тем, во имя чего стоит жить, а при надобности - и жизнь отдать. И как бы ты ни говорил, что тиран в любом обличье тираном остается, все равно я пока своему верен. Тебе трудно понять меня, потому что ты не поляк. Твоя борьба и моя борьба единственны в своей первой цели. Но следом за тем наши пути расходятся. Ты понимаешь, конечно, о чем я сказать хочу. И ежели ты можешь делать то, что делать должным считаешь по всей империи, то я могу сделать свое дело только в Польше. А для сего-то я и хочу план свой, который только тебе известен, Веденяпину да моему другу Песляку, что рядом в крепости пребывает, в исполнение привесть, в Польшу вернуться и там отдать жизнь борьбе.

Иван - Твой Брат".

...Ответ от Бестужева вскоре пришел. Иван жадно разорвал конверт.

"Дорогой Друг и Брат Виткевич!

Хочу я тебя спросить только об одном: не будь в Орской крепости Яновского, Ставрина, не будь других солдат, всех тех, о которых ты говорил мне с такою любовию, не будь всех их вкруг тебя, русских по духу и по крови и по сердцу, остался бы ты в живых? Не пустил бы в действие тот пузырек с ядом, который показывал мне?

Зная честность твою, за тебя же и отвечу: нет, не перенес бы тех мук, на которые был обречен.

Так почему же ты можешь тогда, в мыслях даже оставить всех этих людей без помощи своей и заботы? Почему ты только о себе и своих соплеменниках радеешь?

Убежденность твою теперешнюю в идее только национальной считаю юношескою, себялюбивой, недостойной тебя именно из-за себялюбивости. Что касается плана твоего - так о нем надобно много и разумно подумать. Ежели моя последняя попытка успехом не увенчается, я, быть может, окажусь тебе полезным в совете иль помощи.

Твой Брат и Друг Бестужев".

Но последняя попытка, о которой писал Бестужев, увенчалась успехом: по монаршей "милости" Бестужев был переведен в действующую армию, на Кавказ, под пули горцев.

Виткевич снова остался один, наедине со своею мечтою, которая с каждым днем становилась все навязчивее. Правда, после бесед с Бестужевым Иван не был так силен в своей вере быть полезным только Польше, как раньше. Разбросанные, не оформившиеся в единое целое мысли бродили в нем. Но мечта о побеге, о борьбе, о необходимости приносить пользу была с ним даже во сне. Он просыпался по утрам с улыбкой на лице. Тимофей Ставрин, у которого после скоропалительного отъезда Ласточкина жил теперь Виткевич с разрешения батальонного командира, глядел на Ивана маленькими добрыми глазами и шептал:

- Бог, он добрый. Все знает...

Иван часто видел Ставрина над собою рано по утрам. Тимофей что-то шептал. Иван не понимал всех слов. Но чувствовал - тот молился о счастье. . 6

Крепость Орская засыпала сразу. Сначала тушили свечи у отца Леонида. Потом, словно по сигналу, гас свет в окнах коменданта, ротных командиров. Орск засыпал. Только иногда свет продолжал гореть в окнах у Яновского. В синий воздух летели тихие аккорды клавесина. Ночи были темные, августовские.

Иван возвращался с рыбалки. Около дома Яновского он повстречался с командиром второй роты Фыриным. Тот шел в сопровождении мальчишки-персиянина. Днем мальчонка бегал по пыльным улицам Орска вместе с русскими ребятишками. Веселился, смеялся, широко раскрывая свои щелочки-глазенки. Часто он стоял под ивами вместе с ребятами, наблюдая, как солдаты маршировали на плацу. Солдаты говорили Ивану, будто он сын какого-то везира восточного и отбился от племени отца. А посему очутился в Орске.

Сейчас он бежал впереди Фырина и плакал. Мальчонка считался фыринским человеком, но в крепости все прекрасно знали, что Фырин не уплатил за него и ломаного гроша, потому что платить было некому.

Фырин был здорово пьян, а мальчонка боялся пьяных до смерти, несмотря на то, что ротный был человек добрый и никому плохого не делал преднамеренно.

- Что ты слезы льешь? - бормотал Фырин, спотыкаясь о застывшие после недавнего дождя комья грязи.

Мальчонка плакал навзрыд и не отвечал.

- Да не рыдай, дитя! - пропел Фырин высоким голосом.

Это рассмешило Ивана. Он подошел к Фырину и поприветствовал его. Фырин остановился и, раскачиваясь, уставился в лицо Ивана. Узнал. На приветствие ответил ласково: как и все в крепости, он знал, что ссыльного любит Яновский. Фырин положил руку на плечо Ивану и начал жаловаться на жизнь. И счастья нет, говорил он, и денег нет.

- Может быть, вы мне, ваше благородие, мальчонку продадите? Я уплачу хорошо, вот вам и деньги появятся... - предложил Иван отчаянно дерзко.

- Тебе? А зачем? - задумчиво спросил Фырин.

Иван даже не успел объяснить ротному, что мальчугашка маленький совсем, по дому тоскует, по Азии.

Фырин не дослушал его, закрыл глаза и закричал:

- Сатисфакцию! За оскорбленье - кровь! Сатисфакцию! - последнее слово ротный пропел высоким голосом.

По-видимому, пение ротного командира заставило Яновского выйти на крыльцо: все это происходило в десяти шагах от окон его дома.

- В чем дело, господа? - негромко спросил подполковник.

- Ваше высочество! - загремел Фырин. - Ссыльный в солдаты Виткевич...

- Господин Фырин, - перебил его Яновский строго. - Вы столь вольны в употреблении титулов, что я опасаюсь последствий, для вас неприятных.

- Про-шу простить, господин подполковник, ошибка зрения! А-аднака, господин подполковник, я требую са-тис-фак-ции.

- Офицер у солдата? - поднял брови Яновский. - Стыдитесь, друг мой. В чем хоть причина?

- Я хотел купить у... - начал Иван, но Фырин перебил его.

- Он хотел купить у меня перса моего. Дай поцелую, орда, - обернулся он к мальчику. - Мало вы нас в ярме держали, чингис-ханы проклятые!

Яновский рассмеялся. Иван впервые слышал такой веселый смех у подполковника.

- Я бы на вашем месте продал, - перестав смеяться, сказал Яновский. Право же, нам, грешникам, это зачтется.

Подполковник знал слабое место Фырина: ротный любил каяться, жаловаться на жизнь, на грехи. Есть такой сорт людей, которым это доставляет наслаждение.

- А зачтется? - усомнился Фырин.

- Наверняка, - успокоил его Яновский.

- Ну, тогда продам. Прощай, душа моя, киргиз! - пропел ротный и, откозыряв подполковнику, пошел по улице, спотыкаясь все время о комья грязи.

- Благодарю вас, Александр Андреевич, - сказал Иван, - очень благодарю.

Яновский задумчиво посмотрел на Ивана. Спросил:

- Зачем он вам, право? Денег у вас и так мало...

Мальчонка глазел на Ивана и всхлипывал прерывисто.

- А я отпущу его в степи.

- Сейчас поздно. Караваны ушли. Вы знаете, когда ходят караваны на Восток?

- Нет.

- Приходите ко мне, я поясню вам. А мальчонку вам придется у себя держать. - Яновский посмотрел на Ивана ласково. - И то польза. Языку персиянскому выучитесь. А там видно будет. Может, пригодится когда... Ну идите, пора уж. Прощайте.

- Как тебя зовут? - спросил Иван мальчика.

- Садек.

- Пойдем ко мне, Садек, - сказал Иван и впервые почувствовал себя человеком, отвечающим за жизнь другого человека. Вернее, даже человечка. Маленького, испуганного, с раскосыми, удивительно добрыми и нежными глазами. 7

Однажды Садек разбудил Ивана в предрассветные сумерки, когда в небе еще тлели звезды и небо казалось то черным, плотным, то серым, прозрачным.

- Скорей, скорей! - торопил Садек, помогая Виткевичу одеваться. - Скорей вставай, караван пришел, у ворот стал, до утра стоять будет, ух, как интересно!

Глаза мальчика горели, и даже под коричневым загаром было видно, как у него на скулах выступили красные пятна.

Виткевич любил смотреть на караваны, которые проходили мимо Орска. Ни разу еще караван не останавливался кочевьем около крепости: все торговцы бухарские проходили мимо Орска, направляясь прямо к Оренбургу, в караван-сарай. Однажды около крепости стали несколько погонщиков с пятью верблюдами из-за того, что основной караван прошел, а у них проводника, знавшего кратчайший путь к Оренбургу, не было. Ночью погонщики идти не решились и поэтому остались около крепости. Но тогда Иван не знал ни одного киргизского или таджикского слова. Да и Ласточкин не сводил с него глаз.

Сейчас, после того как Садек полгода прожил с ним под одной крышей, Иван выучил немало персидских слов. С Садеком он разговаривал только по-персидски и после двух месяцев, к величайшему изумлению и радости мальчика, стал разговаривать бойко, с хорошим выговором.

Как-то зимой Садек захворал, Иван делал ему компрессы, растирал ребра салом, а по вечерам рассказывал сказки. По-персидски они звучали так же хорошо, как и по-русски. Выздоровев, Садек присочинил к этим сказкам что-то свое и принялся рассказывать их киргизам, жившим в крепости. С тех пор о Садеке пошла молва как о великом сказителе, который хотя и молод годами, но мудр разумом.

Поэтому сегодня ночью, когда караван стал кочевьем около крепостных ворот, киргизы пришли за Садеком, чтобы познакомить мальчика-сказителя с купцами и погонщиками, прибывшими из Бухары. А Садек, желая отблагодарить Ивана за все то, что он для него сделал, потащил его с собой.

Так вот оно какое, кочевье!

Верблюды, костры, быстрый гортанный говор погонщиков, ночь, высокое небо и низкие звезды, тишина и в то же время гомон.

В кочевье, хотя погонщики только что расставили палатки, уже установился особенный, ни с чем не сравнимый запах: дыма, острого сыра и сухой полыни.

Старик, к которому Садек подвел Виткевича, взял руку Ивана двумя руками и крепко пожал ее.

- Спасибо тебе за мальчика, - сказал он, - за нашего мальчика.

- Полно вам, - ответил Иван, но улыбнулся, сразу же сообразив, что старик ничего по-русски не смыслит. Повторил по-персидски. - Не стоит благодарности.

- А это уж я знаю лучше, чем ты, стоит или не стоит...

Иван засмеялся. Старик растерянно посмотрел на Садека: "Как можно смеяться над словами собеседника? Да еще старшего по возрасту?" Садек покраснел, и, словно извиняясь, сказал Ивану:

- У нас нельзя смеяться над словами того, с кем ведешь беседу. И потом он старик - значит, он мудр...

Уже много лет спустя Иван вспоминал, что этот урок был для него очень важным, если не самым важным в жизни.

- Прости меня, - сказал Иван, - и большое тебе спасибо за твою благодарность. Но я не мог иначе поступить, ведь я человек.

- Ты пока еще не человек. Ты ребенок, ты немного старше Садека, а детям подчас свойственна жестокость. И это хорошо, потому что будущее мальчика - это будущее воина.

- Я не хочу быть воином.

Старик недоверчиво усмехнулся.

- Можно не хотеть ночи, дождя или снега. А вот не хотеть быть воином...

- Я не хочу быть воином, - упрямо повторил Иван.

- Чего же ты хочешь? Может быть, ты хочешь стать Хаямом? Или Ибн Синой?

- Я не знаю, кто это.

Старик покачал головой.

- В этом лучше не признаваться. Так чего же ты хочешь?

- Я хочу много знать и еще больше видеть,

- Надо точно знать, чего хочешь. Иван смутился:

- Я не знаю точно. Многое...

- Ты не на базаре. Говорить с другом надо просто и честно. "Многое" - это значит совсем мало. Сначала приди к тому, что ты хочешь узнать, а уж потом узнавай.

Иван подумал с минуту. Потом улыбнулся и попросил:

- Мне бы сначала очень хотелось выучить арабскую азбуку. Но Садек не умеет писать. Старик спросил:

- У тебя есть с собой перо и кагаз [бумага (араб.)]?

- Нет.

- Хорошо. Подожди меня. Я тебе покажу основу. Остальное изучай с Садеком. У него острый глаз и хороший ум. Мы его в этот раз не возьмем с собой слишком труден будет путь.

Вернувшись, он протянул Ивану листок желтой бумаги и тоненькое гусиное перо, тщательно заточенное, со следами красной туши.

- Пиши. Алиф - первая буква нашей азбуки. Она одна и для таджиков, и для персов, и для афганцев. Потому что эта первая буква - арабская буква.

...Иван ушел из кочевья утром. Прощаясь, старик сказал ему:

- Мы умеем помнить то, что следует помнить. Отныне каждый наш караван, который будет идти в Оренбург, станет разбивать кочевье около Орска. Это мы будем делать для тебя. Приходи и учись, узнавай то, что хочешь узнать. И помни: сначала надо смотреть, а потом уже узнавать. Если тебе скажут, что Бухара - город сказок, не верь этому, хотя Бухара действительно город сказок. Сначала убедись, в этом, увидав, а потом реши, так это или не так... Ну, прощай! Мы должны идти в Оренбург.

Когда караван тронулся в путь, в сердце у Виткевича что-то оборвалось. Много дней после этого дня он ходил задумчивый, тихий.

...В Орск пришла весна. 8

Иван вышел из крепостных ворот. Часовые дремали, опершись о стволы ружей. Степь лежала тихая, словно женщина, утомленная лаской любимого. Играючи, пробегали тушканчики, размахивая своими веселыми, ставленными "в ружье" хвостиками с клоунскими помпончиками на кончиках. Свистели сурки - здесь необычно жирные, раскормленные, оттого что хлеба вокруг крепости убирались нерегулярно, а чаще всего и вовсе не убирались.

"И-ю-ю-юф", - просвистел сурок и замолчал, ожидая ответа подруги.

"Фю-ю-ю-и-и", - ответила та и, поперхнувшись смехом, замолчала.

"Весна", - подумал Иван ласково. Он забрался на холм, с которого виднелись подслеповатые огоньки Орска, сел на большой камень, обхватил колени руками.

"Вон за теми холмами, - думал Иван, - лежит пустыня, великая, сильная. Она всемогуща, и никто с ней никогда не справится. Она начинается сразу, наверное. Сразу подминает под себя побеги травы и мягкие корни деревьев. А что за ней? Что за этой пустыней? Что прячут пески? Радость или горе?"

Много раз в сердце Ивана входило великое желание, холодом трогало мозг: уйти туда, увидеть, что сокрыто песками. Он часто вспоминал длинные караваны, проходившие мимо Орска к Оренбургу, вспоминал хриплые крики караван-баши, лихую посадку наездников в жестких седлах, глаза купцов, сощуренные великим лукавством и мудростью. За тысячи верст шли они, ставя на карту не только благополучие одно. Жизнь ставили на карту. И вдруг Иван почувствовал острую зависть к ним, к этим людям - подвижникам страстного поиска, мужественным разведчикам неведомых песчаных троп.

Купец, торгаш, казалось бы, а сколько видит на пути своем! Как много постигает! Сколь многое переоценивает заново! Для него пустыня тоже начинается сразу, и он уходит в неведомое, простившись с привычным.

"За песком, за пустыней, что начинается сразу, - думал Иван, покусывая горький стебелек полыни, - за тем песком - жизнь, о которой я лишь слыхивал от маменьки, читавшей мне сказки перед сном. За тем песком - жизнь яркая, словно халаты купцов восточных, острая, как специи, привозимые ими".

Степь, озаренная белым светом луны, казалась неживой.

"Бежав туда, - думал Иван, - я теряю многое. Но за всякой потерей следует наполнение. За горем - радость. И дай бог наш всемогущий мужества сердцу, чтобы дерзнуть на познание радости неизведанного".

Подул ветер. Степь ожила. Высокие травы заговорили все сразу, радуясь прохладе, принесенной с севера. Глава третья 1

"Итак, решено. В побег. Я уйду через пески, через Азию - в Польшу. А может быть, в Россию, к тем, кто помнит декабрь. Не знаю куда, но только на борьбу. Через час меня не будет в крепости, которой я отдал три года жизни, где я познал дружбу Бестужева и любовь Садека. Сейчас я сожгу все свои дневники, и никто никогда не узнает, что я пережил за эти годы. Никто и никогда. И никто не узнает, что я сбежал. Никто, кроме Яновского, который помогал мне и сейчас помогает. Прощай, Орск..."

Иван остановился только через несколько часов бешеной скачки. Он опустил поводья и почувствовал, как сильно дрожат пальцы. Та свобода, о которой он мечтал все эти годы, пришла. Но такой ли ждал ее Виткевич? Испуганной, напряженной, с дрожью в пальцах? Он ждал свободы и видел ее в другом облике он видел ее гордой, прекрасной. По молодости лет он не мог знать, что порой свобода приходит вместе со страхом.

Виткевич достал карту. Тяжелый апрельский ветер рванул откуда-то со спины и чуть не порвал карту. Иван делал ее с прошлого года, беседуя с купцами и караван-баши, которые, как и обещал старик, первым учивший Ивана арабскому письму, останавливались под Орском на одну ночь.

С отступлениями и всяческими предосторожностями Виткевич расспрашивал купцов о караванном пути в Бухару и Хиву. Как-то вечером, записывая то новое, что он вынес из беседы, Иван подсчитал, что на каждый нужный ему вопрос приходилось примерно сорок вопросов бесполезных: о вкусе того или иного сорта чая, здоровье и внешнем облике родных и знакомых, погоде, охоте, одежде кочевых киргизов и дервишей из Индии, рыболовстве на Арале. Такой ритуал, обязательный в беседах с восточными купцами, сначала казался Ивану смешным и бесполезным, Только много позже он понял, какую необъятную сокровищницу составляют эти его записи и как они могут пригодиться во время побега. Разбросанные записки Иван свел в своеобразную карманную энциклопедию, переписал на маленькие листки бумаги, сшил их, обтянул кожей сурка, убитого им в степи из лука, и теперь хранил у себя на груди в специальном карманчике, вшитом в полу киргизского халата. Иван выменял халат у погонщиков, и сейчас, в киргизской шапке, в халате и мягких сапожках, надетых поверх узорчатых, толстых носков, с реденькой юношеской бородкой, пробивавшейся на щеках, он, право же, походил на человека Азии. Иван снова оглядел себя, сказал шепотом несколько персидских фраз и засмеялся, довольный.

Путям в Азию была посвящена другая книжечка, такая же маленькая по объему, исписанная четким, чуть заваленным вправо почерком Ивана. Наиболее тщательно Виткевич описал самые удобные дороги в Азию.

Из Оренбурга начинались три дороги. Первая вела из Орска к плато Устюрту, что взмахнулось между Каспийским и Аральским морями. Здесь, у подножий Устюрта, кочевали киргизы, которые за небольшие деньги проводили караваны через плато к Аму-Дарье, а оттуда уже лежал прямой путь в Бухару и Хиву. Другая дорога, которую и выбрал Иван, считалась более опасной, но более красивой, нежели первая. Из Троицка, что рядом с Орском, дорога шла на Даште-Кипчак, к устью Сыр-Дарьи, потом резко сворачивала к западу и вела прямиком к Бухаре.

По этому пути идти можно только ночью, потому что дорог не было и в помине. Ориентироваться можно было только по звездам, здесь низким и необычайно крупным, как дикие вишни на реке Большой Кумак.

"И верно, словно вишни", - еще раз подумал Иван, отыскивая на небе последнюю по счету звезду в ручке ковша Большой Медведицы. Если от этой звезды провести прямую линию к Сириусу, а потом, как тетиву лука, разделить стрелой пополам - получится то самое направление, которое поведет путника к Семи Камням, а оттуда уже на Даште-Кипчак. Там Виткевич рассчитывал встретить киргизов, пожить у них до того дня, когда установятся дороги, а потом махнуть в Бухару, пристроившись к какому-нибудь каравану.

Но сейчас, разрезая на глаз линию от Большой Медведицы к Сириусу, Иван сделал первую ошибку. Он не учел, что те данные, которые он получил у купцов, относятся к июню месяцу, а не к ранней весне, когда расположение звезд на небе совершенно иное.

Быть бы наверняка большой беде, может быть, последней беде в жизни Ивана, если бы холодный ветер не сменился вдруг сухим теплом пустыни. На глазах корка снега, оставшаяся после недавней мартовской наледи, начала ломаться, коробиться, из белой становиться сначала бурой, а потом серо-коричневой. К утру, когда Иван стал на отдых и потом пересел на вторую, запасную лошадь, он увидел кое-где землю, вышедшую из-под снега. Иван спешился, опустился на колени и приник к земле лицом. Устойчивый, терпкий запах прошлогодней травы, ковыля, полыни вошел в грудь. Иван сразу же вспомнил Ставрина. Он погладил землю рукой. Земля была влажная, беззащитная, но прекрасная, ибо она снова была призвана к жизни.

На второй день побега, когда Иван чуть не падал с седла от усталости и желания спать, он случайно наткнулся на кочевье.

Не знал Иван, да и не мог знать, что, сбившись с курса в самом начале, он забрался в такое место, где никто и никогда не оставался в марте или апреле. Уже в декабре люди уходили отсюда, потому что травы, уцелевшие после летних суховеев по склонам курганов, кончались и скот оставался без корма. Ушло бы и это кочевье, не случись непредвиденного.

Подъезжая к войлочным юртам, Иван услыхал голоса: мужчины пели что-то жалобное, протяжное. Иван спешился, постоял секунду, потом привязал своих коней к маленькому, забитому в землю колышку и пошел в ту юрту, из которой доносилось пение.

На кошмах лежал старик киргиз [В прошлом веке все народности, населявшие Среднюю Азию и оренбургские степи, в русской речи и в официальных документах назывались киргизами.]. Борода задравшись кверху, открывала морщинистую сухую-шею. Старик все время пытался разорвать ворот-пик рубахи, но юноша, сидевший подле него, каждый раз брал руки старика в свои руки, осторожно опускал их и прятал под кошмой. Старик стонал. Мужчины, сидевшие чуть поодаль, раскачивались из стороны в сторону и пели: старый вождь уходил на небо.

Негромко поздоровавшись и пожелав добра дому и всем здесь находившимся, Иван негромко спросил:

- Что с аксакалом?

Один из мужчин вскинул злые заплаканные глаза и, показав рукой на горло, ответил:

- Небо зовет вождя и поэтому не дает ему себя больше.

Иван развязал кушак, сбросил халат и подошел к старику. Снял с его груди толстый, верблюжьей шерсти, платок и приложил ухо к сердцу.

- Помогите мне, - попросил он юношу, по-видимому сына вождя. Снова нагнулся над стариком и начал осторожно раскрывать его рот, пошедший кровавыми волдырями.

- А-а! - застонал старик.

На нёбе, прямо над дыхательным горлом, вырос огромный снежно-белый нарыв.

Иван вздрогнул и почувствовал, как по спине поползли мурашки.

"Что делать? - подумал он. - Старик умрет. Что делать? Это надо резать, я знаю точно. Так делал доктор Зенченко, когда у Изотова так же было. Да, да, он резал, я помню. Он говорил об этом Яновскому".

Решение пришло сразу. Иван достал маленький кинжал, попробовал о ноготь остроту его, нагнулся к старику и начал раскрывать ему рот. Сын вождя вскочил, как кошка, и, выхватив у Ивана кинжал, замахнулся.

- Не дам! Пусть уйдет сам!

Он решил, что Иван хочет убить отца. Кое-где в Азии это было принято: чтобы облегчить боль, человека, особенно старого, убивали.

- Да нет же, - сказал Иван, - ему станет легче. Ман табибам [Я доктор (перс.)].

Услыхав последние слова, старик открыл глаза и махнул сыну рукой. Он хотел сказать что-то, но не смог, а захрипел еще сильнее.

- Видишь, он просит.

Юноша опустился на колени и закрыл лицо руками. Иван, сдерживая дрожь, нагнулся над стариком совсем низко.

Когда все было кончено, Иван выбежал из юрты. Его выворачивало. Задыхаясь, он видел перед собой кровь, глаза старика, испуганные и беспомощные. Он чувствовал пожатие его руки, сухой, старческой руки, которая только что стучалась в ворота вечности. 2

Дороги установились к середине мая. Весна пришла внезапно. В конце апреля прогромыхали дожди, пришедшие вместе с грозами из-за Арал-моря. Потом внезапно ударила сушь.

Растянувшись на несколько сот метров, кочевье, шумное и радостное от сознания того, что впереди много нового, неизведанного, тронулось к северо-западу сразу со всеми своими повозками, верблюдами, лошадьми.

Дорога шла по степям, совсем таким же, как под Орском. Вдруг, завертевшись по буеракам, дорога вырвалась на небольшую, как казалось снизу, горку. Но отсюда открывалась изумительная картина. Словно в дымке пожарищ, налезая друг на друга, замерли горы.

Вождь племени, до конца оправившийся после болезни, ехал на полшага впереди Виткевича. Остановив коня, он обернулся и сказал:

- Бошкирья.

Горы были синие. Начинавшие зеленеть дубы сбегали с вершин вниз ровными, словно саженными линиями.

- А там, - вождь обернулся в седле, - там Бухара.

- Там? - спросил Иван, указывая тонкой, сплетенной из конского волоса нагайкой на равнинный юго-восток.

- Да. Тебе надо идти на левую руку, через те травы, от которых овцы растут не месяцами, а днями. И так все время вперед, к пескам, где нет ничего живого, где жар, где во рту делается сухо, как от горсти плохо сушеного табака.

Достав из кармана книжечку с маршрутами, Иван записывал то, что говорил ему вождь.

- Ты молод, - продолжал старик, - ты пришел из той страны, где люди похожи на беркутов в бешенстве. Я не люблю тех людей, ты - другой. Тебя привел ко мне голос аллаха, а голос этот может услышать только правоверный. Хочешь останься со мной, и ты будешь тем, кто после моего ухода к отцу и отцам отца закурит мою трубку, - и вождь вынул изо рта маленькую носогрейку, которую он все время держал, зажав зубами. - Ты будешь счастлив нашим счастьем, о тебе пойдет молва по степям, потому что ты один можешь дать облегченье, если в тело вошла болезнь вместе с сырым осенним ветром. Ты умеешь складно рассказывать про богатырей, сильных сердцем. Останься!

Иван подъехал вплотную к вождю. Из красного солнце делалось белым. Ветер стих.

- Ты упрям, - тихо сказал вождь, - а это залог счастья. Вождь не должен просить, он может только приказывать. Он должен быть сильным. Ты хочешь попасть в Бухару? Ты будешь там.

Вождь остановил скакуна и закричал звонко, высоко:

- Умурали!

И пока Умурали, сын вождя, несся на зов отца во весь опор, старик обернулся к Виткевичу и сказал:

- Я дам тебе десять лошадей и много бурдюков с водой. Ты придешь туда, куда хочешь прийти. И когда ты станешь правым пальцем на левой руке Мухаммеда, отца правоверных, скажи ему хорошо о Сарчермаке, его верном слуге и страже.

С этими словами Сарчермак-вождь отъехал в сторону, давая Ивану понять, что прошлое кончилось, а настоящее еще не началось. Глава четвертая 1

Жандармский полковник Маслов ехал в Орск. По личному поручению Бенкендорфа он, как начальник седьмого округа корпуса жандармов, должен был ознакомиться с азиатскими форпостами, но отнюдь не с точки зрения их стратегической значимости.

В Оренбургской губернии после декабря 1825 года прибавилось опасного элемента. Нужно было знать, где, кто и как ведет себя. Недавно во Владимире было открыто крестьянское общество смутьянов, и поэтому было важно точно выяснить, каково положение здесь, в краю ссыльных бунтовщиков, не тянутся ли отсюда какие-либо нити.

"Люди раздумывают, что в жизни более важно - то или это. Да разве они могут понять смысл жизненного кругооборота? Люди - камни. Ими вода да ветер движут. Сами по себе они ничто, нуль, зеро", - думал Маслов. Среди жандармов он считался мыслителем. Друзьям он жаловался:

- Мне следовало быть литератором, Я чувствую все окрест. Но не ропщу. Несу крест свой во имя блага других.

Маслов вздрогнул, услыхав хриплый крик возницы: приехали в Орск. Сквозь рваные облака проглянула хитрая мордочка месяца. На крыльце стоял Яновский в накинутой на плечи шинели. Было по-весеннему свежо. Поздоровались.

- Завтра же, пожалуй, начнем, как думаете, Александр Андреевич?

- Как будет угодно, господин полковник.

- Ну, ну, давайте попросту, - улыбнулся Маслов и, пригладив волосы, пошел в гостиную.

После отменно хорошего ужина Маслов долго ворочался в мягкой постели и, улыбаясь, вспоминал тонкую талию Анны Михайловны, очаровательной жены подполковника.

Проснулся он рано. Хрустнул пальцами. Натужно заныло правое колено, когда потянулся. "Быть перемене в погоде", - сразу же решил Маслов и, тихонько напевая под нос, начал одеваться.

Так как жандармский полковник все время думал об Анне, инспекционный осмотр крепости закончился весьма быстро. Маслова тянуло к молодой хозяйке. За завтраком она была обворожительна, так же как и за ужином. Вырез-то в платье! С замыслом! А шейка? А пониже! И на мужа совсем не смотрит! Нет, но вырез-то каков, а?

Встретившись несколько раз взглядом с Яновским, Маслов смутился, оттого что в это время он думал о том, какова Анна Михайловна в постели.

Перед тем как выйти к обеду, Маслов подфабрил усы и облился душистой водой. Он долго рассматривал себя в зеркале и делал лица. Особенно ему удавалась легкая грусть. Правая бровь чуть вверх, уголки губ книзу, прищур холодный, надменный. Сохраняя такое выражение, Маслов вышел к столу. Место Анны Михайловны пустовало.

- А что с нашей обворожительной хозяйкой? - поинтересовался полковник, заправляя салфетку за воротничок.

- Аннушка захворала.

Маслов выбрал маринованный помидорчик, положил в тарелочку гусиного паштета и заметил:

- Какая жалость! А что с бедняжкой?

- Наверно, застудилась гуляя.

- Ах, так!..

У Маслова испортилось настроение, несмотря на чудесный суп из куриных потрохов. Довольно быстро покончив с отбивной, он ушел в отведенную ему комнату и стал готовиться к отъезду.

Уже на крыльце он вспомнил о том, что в крепости служил ссыльный поляк не то Петковский, не то Витковский.

- Да, кстати, чуть не запамятовал. Где ваш ссыльный, как он?

- Вы о ком говорите?

- О Петковском или Витковском - я слаб на фамилии.

- Виткевич, по-видимому.

- Совершенно верно, но какая разница в конце концов?

Яновский внимательно посмотрел на Маслова. Тот был занят перчатками: голландская лайка легка на разрыв, вот-вот лопнет у большого пальца. Это сердило Маслова, он хмурился.

- Виткевич в лазарете, господин полковник.

- Что с ним? Мне хочется взглянуть на него.

- Я думаю, это нецелесообразно.

Маслов еще туже натянул перчатку, и лайка лопнула как раз у большого пальца. Полковник рассердился окончательно.

- А я думаю - целесообразно. Проводите меня к нему.

- Как вам будет угодно.

До лазарета было метров пятьсот, не больше. Яновский и Маслов дошли туда в пять минут. Полковник взялся за ручку двери.

- И все же это нецелесообразно, господин полковник.

Маслов раздраженно заметил:

- Можно подумать, будто вы хотите скрыть от меня ссыльного. Право же, я не съем Витковского.

- Виткевича, - поправил Яновский.

- Да, да, Виткевича.

- Но есть его вдвойне опасно, - улыбнулся Яновский и посмотрел прямо в глаза полковнику. - У него холера.

Маслов побледнел сразу же. Отдернул руку от двери и спросил Яновского дрожащим голосом: .

- Почему вы не сказали мне раньше?

- Там был денщик. Зачем разговоры? Начнутся излишние страхи...

- Бог мой, какой ужас! Дайте мне скорее вымыть руки!

Яновский брезгливо скривил губы:

- Я сделаю все необходимое. Пойдемте же... 2

Кони пали все до единого, бурдюки иссякли, мука развеялась по ветру, смешалась с песками, а Виткевич упрямо, зло шел вперед, прекрасно понимая, что остановиться хоть на минуту - значило бы остаться в песках навечно. И он шел день и ночь, а в мозгу все время вертелись слова Яновского: "Лучше смерть в бою, из-за нелепости, в объятиях любимой, гибель от руки злодея из-за угла, но только не тогда, когда ее ждешь, боишься и ненавидишь..."

Сейчас Виткевич желал только одного: упасть и умереть сразу. Для этого надо было идти не останавливаясь. Чтобы обессилеть до конца.

Когда одиночество и величавое безмолвие барханов становились до жути страшными, он кричал, но песок ловил его голос и прятал в свою молчаливую толщу, которая привыкла к таким крикам. Чтобы не слышать тишины, Иван начинал горланить польские песни - он помнил, как их пели студенты университета, разгуливая по спавшей Вильне. Иван горланил песни, но не слышал своего голоса. Он понимал, что поет, он слышал песню внутри себя, но едва веселые слова про кружку пива срывались с растрескавшихся губ, они сразу же становились частью безмолвия. Здесь властвовала пустыня.

Когда кончалась ночь и солнце гасило звезды, Виткевич прибавлял шагу. Делалось прохладнее, на песок ложилась роса. Иван опускался на колени и слизывал влагу с теплых песчинок. Во рту начинало скрипеть, и Внткевич долго отплевывался, страдая от жажды еще больше.

Один раз он оглянулся и с тех пор смотрел только вперед. Маленькие следы его, глубоко вдавленные в сухой песок, были так безнадежно одиноки здесь, что, посмотри Иван на них еще раз, лишился бы рассудка от страха и отчаяния.

Виткевич сбился со счета. Он не помнил, день ли он шел, неделю, месяц? Он боялся считать так же, как и оглядываться. В дороге дерзаний взгляд должен быть обращен только вперед.

Вначале зеленая полоска, слившаяся где-то на горизонте с серо-синим сумеречным небом, показалась Ивану миражем. Сколько раз он видел холодную траву в жарких дневных грезах, с трудом переставляя ноги, увязавшие в песках.

Но чем дальше шел Виткевич, тем явственнее становилась зеленая полоса, тем четче выделялась она на фоне неба, ставшего сейчас фиолетовым, предгрозовым. Потом будто сказочная царь-птица поднялась с земли: небо стало красным. Оно калилось все ярче и ярче, пока не стало белым.

Нагретая солнцем трава пожелтела, сделалась твердой, горячей. Опустившись на землю, Иван смотрел на эти желтые стебельки как на чудо, как на жизнь.

Теперь Виткевич шел по твердой земле и шатался, оттого что привык в пустыне брести по зыбучему песку. С каждым шагом он все ближе и ближе подходил к крепостным стенам, обнесенным вокруг молчаливого города.

Плоские крыши домов, высокие башни минаретов, мертвый свет луны, отраженный в голубых изразцах крепостных ворот, - все это было сказочно и невероятно.

Иван закрыл глаза, осторожно потер их пальцами, а потом быстро открыл: города не было. В глазах стояла звенящая черная пустота, которая с каждой секундой все разрасталась, расходилась солнечными радугами. Вдруг радуги исчезли. Город стоял молчаливый, настороженный.

Виткевич подошел к воротам. Три стражника смотрели на него, лениво опершись о пики.

- Это.что за город? - спросил Виткевич. Один из стражников оглядел Ивана с ног до головы и ответил вопросом:

- Ты мусульманин?

- Да.

- Врешь, друг. Если ты мусульманин, так сначала пожелай здоровья мне и моим друзьям.

- Прости, - ответил Иван, - я устал...

- Устают только стены: они стоят веками. Ты мог лишь утомиться...

Иван говорил по-киргизски. Он неплохо выучился этому языку у Сарчермака. Стражник подыскивал слова и, прежде чем произнести всю фразу, поджимал губы и смотрел на небо. Когда он забывал нужное слово - морщился и вертел головой.

- О, Кабир, - крикнул он, - пришел твой собрат, выйди, поговори с ним по-киргизски, а то у меня заболел язык от слишком резких поворотов!

Из будки, обшитой ивовыми тонкими прутьями и от этого казавшейся большой баклагой из-под вина, вышел высокий парень в белых штанах и черной шерстяной накидке. Штаны были широкие, но застиранные и подштопанные на коленях. Парень вопросительно посмотрел на Ивана. Тот повторил свой вопрос.

- Это Бохара, - ответил парень по-киргизски.

Он сказал это просто, обычным голосом. А Иван услышал музыку. Она все росла и ширилась, она гремела в нем, потом стихала, чтобы загреметь с новой силой. Радость ребенка, сделавшего первый шаг, - юноши, познавшего любовь, воина, победившего в схватке: все это является радостью свершения. Сейчас Иван испытал ее.

- А ты откуда? - спросил парень. Иван махнул рукой на пески:

- От Сарчермака.

- Врешь, - усмехнулся тот стражник, который говорил с Иваном первым, оттуда никто не приходит. Оттуда приносят.

- Я оттуда, - упрямо повторил Виткевич.

Стражники снова посмеялись. Потом парень внимательно оглядел Ивана и протянул ему лепешку, которая висела у него за кушаком, словно платок. У Виткевича задрожали руки. Парень сходил в будку и принес пиалу с водой. Иван положил в рот кусок лепешки, но не смог разжевать ее, потому что шатались зубы.

- Ешь, - лениво сказал стражник, - она замешана на молоке.

- Вкусная лепешка, - подтвердил парень.

Иван языком растер лепешку и запил ее водой. Потом отошел в сторону и лег под теплой крепостной стеной.

- Так это Бухара? - спросил он еще раз.

- Бохара. Ты говоришь неверно. Не Бухара, а Бохара.

Иван почувствовал счастье. Оно жило в нем и рвалось наружу. Раньше он, наверное, стал бы смеяться или плакать. Сейчас, пройдя путь мужества, Виткевич только чуть прищурил глаза, усмехнулся и уснул. Упал в теплую, блаженную ночь. 3

Виткевич шел по шумному бухарскому базару. Без денег и без лошадей. Но главная трудность заключалась еще и в том, что Иван знал таджикский и киргизский, а здесь бытовал узбекский язык.

Несмотря на усталость, на головокружение, Виткевич словно зачарованный смотрел на людей. Кого здесь только не было! Толстые, ленивые персы-купцы, смуглые черноусые индусы, лихие наездники-таджики, веселые узбеки - все они смеялись, кричали, торговали, покупали, шутили, пели песни. Иван жадно вслушивался в их речь, но понимал совсем немного из того, что слышал. Глядя на этих веселых, голодных, оборванных, чудесных люден, Виткевич вдруг подумал; "А туда ли я иду? Может быть, мое место с ними? Может быть, здесь счастье? Ведь быть другом Сарчермака - счастье. А стать другом всех этих людей - счастье еще большее..."

Виткевич думал о своем и не замечал, как чьи-то глаза неотступно следовали за ним. Миновав базар, он свернул в узенькую улочку, прислонился к дувалу. В глазах пошли зеленые круги. Сел, вытянул ноги, застонал от боли. Когда он поднял голову, прямо над ним стоял человек: смуглый, черноглазый, нос горбинкой, желваки грецкими орехами под кожей перекатываются.

- Салям алейкум, - поприветствовал он Ивана.

- Ваалейкум ассалям, - ответил Виткевич.

- Вы откуда? - спросил человек. - Из Хивы, Ургенча?

Виткевич ничего не ответил, наморщил лоб. Решил выиграть время.

- Вы не понимаете по-узбекски? - продолжал допытываться человек.

- Нет, я говорю по-киргизски.

- Говорите. А понимаете какой?

Виткевич снова промолчал. Тогда, понизив голос, человек спросил по-французски:

- Откуда вы, мой дорогой блондин?

- Что вам надо от меня? - нахмурился Виткевич и поднялся на ноги.

- Вы сделали три ошибки в одной персидской фразе. У вас хорошее произношение, но вы слабоваты в грамматике, коллега. Лучше говорите на родном языке. - Человек оглянулся. - Не хотите? Ладно. Тогда послушайте, что скажу я. Сейчас мы уедем отсюда. Естественно, вместе. И лучше, - человек подыскивал нужное слово, - лучше никому не жалуйтесь на мой произвол. - Засмеялся. - Я отвезу вас из дикости в цивилизацию. Договорились? Ну и хорошо. Давайте руку, я помогу вам.

Капитан Александр Бернс считал, что ему чертовски повезло. Как талантливый разведчик, он не мог не предполагать, что агенты России подвизаются в ханствах Срединной Азии. Правда, чиновники из Ост-Индской компании уверяли его, что русские никак себя в Азии не проявляют, замкнувшись в маленьких форпостах вдоль по Уралу. Крепости эти не представляли сколько-нибудь значительной стратегической ценности даже с точки зрения обороны, не говоря уже о нападении. С этими постулатами Бернс соглашался, учтиво покачивая головой, а про себя думал о том, каких тупоголовых баранов присылают в Индию.

"Вместо того чтобы держать здесь резидентуру, достойную Востока, засылают кретинов, скомпрометировавших себя чем-то на острове. Какая нелепость!" думал Бернс.

Воспитанный в наступательных традициях английской внешней политики, Бернс не мог, не имел права ни на минуту допускать мысли о том, что контрагент да причем такой сильный контрагент, как Россия, беспечно наблюдает за тем, что происходит на Востоке. Недвусмысленные акции Британии в Азии мог не увидеть только слепой. Цель этой политики - вовлечение всего Востока в орбиту Альбиона - казалась Бернсу естественной и необходимой.

Когда он в первый раз заговорил с высшими чиновниками компании о целесообразности поездки в срединные азиатские ханства, его подняли на смех. Но какой это был смех! Истинно британский: учтивый, исполненный самого искреннего расположения, мягкий и обходительный. Словом, это был такой смех, за которым обычно следовал отзыв обратно в Шотландию в связи с "обострением болезни сердца". Дерзких, мыслящих людей здесь, как и повсюду, не особенно-то жаловали. Здесь, как и повсюду, предпочитали иметь послушных исполнителей, оставляя право делать политику за избранными. Один из руководителей компании пустил даже каламбур по поводу предложения Бернса: "Когда лейтенанты входят в политику - жди термидора".

Конечно, предложение Бернса было записано и положено в один из сейфов компании, с тем чтобы когда-нибудь вытащить его на свет божий. Когда-нибудь. Чуть позже того, как Бернс будет отправлен к себе в Шотландию, к милым своим собратьям, волынщикам.

Однако ни люди из компании, ни уважаемые господа из губернаторства не смогли толком оценить красавца лейтенанта.

Сразу же поняв создавшуюся ситуацию, Бернс отправил в Лондон маленькое письмо за тремя сургучными печатями, столь искусно поставленными, что не было никакой возможности познакомиться с содержанием письма, даже если бы кто и рискнул это сделать, невзирая на адрес, выведенный в правом верхнем углу конверта.

Лорд отдал должное беззаботно-веселому тону письма, чуть грубоватому, "лесному" юмору шотландца, жаловавшегося на головные боли в связи со спорами с некоторыми высокими господами из генерал-губернаторства.

Через день корабль, вышедший из устья Темзы, взял курс на Индию. Капитан корабля вез небольшое письмецо Бернсу и еще меньшее - в губернаторство.

Сразу же после того, как письма эти были вручены адресатам, Бернс получил аудиенцию у одного уважаемого господина, который сначала заботливо осведомился о самочувствии лейтенанта после недавно перенесенной им болезни, а потом спросил, не желает ли сэр Бернс совершить путешествие в места с более резко выраженным континентальным климатом.

Александр Бернс выразил свое согласие на столь нужную его здоровью прогулку.

- Мы сделаем так, что никто из служащих компании не будет знать о вашем путешествии, - сказали ему в заключение, - это ведь будет первый опыт такого рода лечения.

- Первый, - согласился Бернс и спрятал улыбку.

Через несколько месяцев он встретил в Бухаре русского резидента. Это ли не подтверждение правильности его положений? Бернс отдал должное выдержке русского агента, его замкнутости и стоицизму. "Он прошел неплохую школу, хотя и молод", - заключил Бернс.

Может быть, лейтенант и не гнал бы свою состоявшую всего из пяти человек кавалькаду дальше к Герату, Кабулу, Индии, если бы он мог хоть краешком глаза посмотреть на происходившее в Санкт-Петербурге. А происходившие там события заслуживали того, чтобы их видеть. 4

Сегодня у Виельгорских хоры. Канцлер, граф Карл Васильевич Нессельроде большой любитель попеть. В черном, без регалий, сюртуке, само воплощение скромности, Карл Васильевич стал во второй ряд хора и, откашлявшись, ждал начала. Виельгорский качал головой. Потом, устав качать головой, решившись, он тронул клавиши пухлыми пальцами.

- О-о-аа-оо, - тихонько выводил Карл Васильевич хор из "Гугенотов". Глаза его полузакрыты, лицо светлое, спокойное.

Когда ария закончилась, Карл Васильевич первым захлопал в ладоши и закричал:

- Браво, браво, господа! Это настоящее "Боже, царя храни".

При этих словах канцлера молодой человек, стоявший рядом с хозяином, удивленно вскинул брови и растерянно посмотрел на Виельгорского. Тот нахмурился и покачал головой, что, по-видимому, должно было означать: "Молчи и не удивляйся, если задумал с ним поговорить".

Молодой человек - историк, филолог, нумизмат Борис Дорн понял знак Виельгорского и, полуобернувшись к канцлеру, почтительно склонил голову. Похлопал в ладоши, стараясь сделать это так, чтобы Нессельроде увидал.

Позже, когда гости разбрелись по залам, Виельгорский подвел Дорна к Карлу Васильевичу и представил молодого человека как талантливого востоковеда. Нессельроде поморщился; два дня перед тем он имел пятую за эту неделю беседу с британским послом как раз о делах азиатских, восточных.

- Граф Карл Васильевич, - выпалил Дорн, - не соблаговолите ли вы посмотреть мои соображения о наших делах азиатских, кои развиваются не весьма блестяще, - и с этими словами он протянул дрожащей рукой листки, свернутые в тонкую трубочку и перевязанные синей лентой.

На секунду глаза Нессельроде широко раскрылись. Потом он опустил веки, и лоб его прорезала морщина.

- Я прихожу сюда, к друзьям моим, петь, а не решать дела азиатские, кстати сказать, блестяще развивающиеся, - и, повернувшись к Дорну спиной, Нессельроде пошел в другую залу.

Дорн не мог знать, что Нессельроде в своих беседах с британским послом не проявлял должной твердости в защите позиций России на Востоке. Именно поэтому Дорн испортил себе карьеру на многие годы вперед.

Но ничто это не было известно Бернсу, а если бы даже и стало известно, все равно он не поверил бы в такую нелепость. Бернс был, при всей своей талантливости, начинающим политиком. Начинающий в любой области не верит в нелепость. В этом одновременно и преимущество и недостаток начинающего.

Поверил в нелепость Александр Бернс только через три дня, когда утром, очнувшись после тяжелого, тревожного сна, не увидел рядом с собою пленника, русского агента. Трое его провожатых спали таким же тяжелым сном, а около тлеющих углей костра валялись пережженные веревки, которые вчера вечером надежно связывали руки Виткевича. Глава пятая

Виткевич вернулся в Орск и свалился в горячей, сжигавшей его лихорадке. Доктор Зенченко и Садек просиживали около его постели долгие ночи, прислушиваясь к дыханию Ивана. Дыхание было прерывистое, жаркое. Часто он бредил, кричал. Повторял ссохшимися губами: "Анна, Аннушка". Зенченко, услыхав это имя, отошел к окну. Закат, разлившись по земле алой кровью, догорел и потух.

Приходил Яновский. Он тоже услышал, как Иван повторял имя его жены. Яновский хмурил брови и менял на лбу Ивана холодные компрессы.

Однажды утром, когда Зенченко решил, что все уже кончено, Иван открыл глаза, осмотрелся и сказал:

- Слава богу. Дома.

После он уснул. Кризис миновал.

Однажды выздоравливавшего Ивана зашла наведать Анна. Она тосковала в крепости, и Яновский предложил ей вернуться в Петербург. Анна не сумела скрыть радости. Яновский улыбнулся и погладил ее по голове, как ребенка.

- Я возьму отставку и приеду к тебе позже, - сказал он.

- Только поскорей, а то я буду скучать, - пролепетала Анна.

- Хорошо, дорогая, - пообещал Яновский. - А сейчас пойди попрощайся с Иваном.

Виткевич лежал, откинувшись на высокие подушки. Он смотрел в открытое окно. Дул горячий ветер. Если выставить в окно руку и держать до тех пор, пока не начнет дрожать ослабший за время болезни мускул у плеча, в ладони окажется несколько теплых, крошечных песчинок.

Иван любил разглядывать песчинки. Словно крохотные миры, они, казалось, вмещали в себе чудесные таинства природы. Там, внутри, тоже дули ветры с жарких, крошечных степей, плескались крошечные полноводные реки, и, быть может, такой же, только совсем крохотный Садек приходил к такому же больному Ивану и сидел около его кровати, ничего не спрашивая и ничему не удивляясь.

Анна заглянула в дверь и, улыбнувшись, постучала пальцем в стену. Иван оторвал глаза от песчинок, глянул на дверь и увидел Анну. Смутился, покраснел.

Садек недоумевал: "Мужчина стал красным, испугавшись женщины. Это ли не смешно?" Но Садек не показал виду, что он удивлен. Он встал, небрежно, свысока кивнул женщине и выпрыгнул в окно.

- Я так рад, - не решаясь поднять глаз, сказал Иван. - Прошу вас...

- Чего же вы просите? - спросила, улыбаясь, Анна и села на стул рядом с кроватью. - Чего же вы просите, милый киргиз?

Сердце в груди гулко ухало; то стремительно падало вниз, то тяжело, рывками, поднималось вверх.

Иван исподлобья посмотрел на женщину и, точно ожегшись о ее взгляд, опустил голову еще ниже и начал внимательно разглядывать свои руки, похудевшие во время болезни.

- Я пришла попрощаться с вами, - продолжала говорить Анна. - Я уезжаю.

Иван не поднимал головы. Анна нагнулась к нему и прошептала:

- Такой отважный странник, и столь застенчив в обществе дамы, его навещающей.

Кровь ударила Ивану в голову. В глазах Анны зажглись огни, яркие, обжигающе близкие. Он неловко обнял женщину и прижал к своим губам ее голову.

...Когда Анна ушла, Иван отвернулся к стене и заплакал. Он никогда не думал, что все это может быть так просто и обыденно. Он ждал, что в дневном небе зажгутся звезды, он ждал, что земля запоет песнь свою, великую и радостную. Но ничего этого не случилось. Со степей дул по-прежнему жаркий ветер.

Начинало темнеть.

Когда Иван встал на ноги, Анны в крепости уже не было. Он пошел к Яновскому. Подполковника дома не оказалось. Денщик сказал Ивану, что Яновский гуляет в степи. Иван нашел его сидящим под молоденькой березкой, листья которой стали желтыми от суховеев.

Яновский смотрел в небо. Там, курлыкая извечную песню, летели журавли.

Иван подошел к нему и сказал:

- Здравствуйте, Александр Андреевич. Тот поднял голову и ответил:

- Здравствуй, Иван.

- Александр Андреевич, я должен сказать вам, что...

Яновский поднял руку ко лбу, потер переносье и, перебив его, попросил:

- Не надо, Иван. Смотри, журавли-то как, а?

- Я должен сказать вам... - настаивал Виткевич.

Яновский странно посмотрел на него. Глаза у него сейчас не такие, как всегда. Мягкие. Грустные. И не рысьи даже совсем.

- Не надо ничего говорить мне. Ты иди, Иван. А я тут посижу один. На журавлей смотреть люблю до смерти. Им что, журавлям! Им вольно... 2

Только после отъезда Анны Виткевич заметил, как сильно изменился за эти годы Яновский. Поджарая фигура его сделалась сухой, старческой. Волосы на висках поседели, между бровями залегла глубокая, словно вырубленная морщина.

Каждое утро он по-прежнему вставал с зарей и уходил в степи. Когда трубили подъем - возвращался. Он слушал отчеты, давал команды, гневался, смеялся, но все это делал отрешенно, издалека.

Как-то раз вечером Яновский вызвал Ивана. Виткевич пришел к подполковнику и поразился: около окна сидел сгорбленный человек и неотрывно, тяжело смотрел в одну точку - в выщерблину на полу.

- Здравствуйте, Александр Андреевич.

Яновский зажмурился, несколько раз сильно провел рукой по лбу, словно желая разгладить морщины, встал, пошел навстречу. Обнял Ивана, поцеловал в щеку и усадил рядом с собой.

- Ты уж извини, друг мой бесценный, - сказал подполковник, - что я тебя столь поздно к себе вытащил.

Он покачал головой, вздохнул.

- Страшно мне одному. Запить боюсь, Иван. А это трусость. Конец, словом. Так что прости меня, старика.

Виткевич положил свою горячую руку на ледяные, длинные пальцы Яновского. Тот благодарно посмотрел на Ивана.

- Давеча пришел ко мне Фырин. Сели обедать - он на меня смотрит, словно собака голодная, губы облизывает и кадыком в горле ерзает, как пальцем в тесном сапоге. Понял я его голод, принес штоф, Выпили. Еще принес - и тот выпили. И стал он мне тогда говорить разное, - Яновский поморщился, пояснил, ну, словом, успокаивать меня начал.

Иван почувствовал, как во рту у него пересохло и стало горько, как будто съел стебель полыни. Он сердито засопел, не в силах побороть в себе острое, гнетущее чувство жалости к подполковнику. Яновский отвернулся и сказал коротко:

- Не надо, друг мой бесценный, не надо, пожалуйста. Не ты виноват и не мучь себя зазря. Прошел по комнате и остановился у окна.

- Понимаешь, вчера Фырин был близок мне своей жалостью и жестоким примитивизмом суждений. Но мне было хорошо с ним, я растворился в его слабости, покорности жизни. Мы расстались друзьями. Сегодня он снова придет, так я, чтобы завтра весь день перед самим собою не краснеть, тебя позвал: Ты стойкости и. правде учен не то что я - наставлениями родительскими, а каторгой солдатской.

Они говорили, не зажигая лампы, до прихода Фырина.

От ротного несло таким терпким винным запахом, что Иван подумал: "Ежели неловко огниво к его лицу поднесть - вспыхнет вся комната синим пламенем спиртовым".

Виткевич не умел пить. Однажды он пристал к Тимофею Ставрину:

- Угости хлебным, попробовать страсть как хочется.

Тот начал было отговариваться, да потом, спрятав в глазах лукавство, принес десяток крутых яиц, дюжину огурцов, пару штофов и так напоил Ивана, что тот потом целый день на сеновале лежал, питаясь одним лишь огуречным рассолом.

Поэтому сейчас, когда Яновский разлил в высокие синие стаканы хлебное вино, Виткевича всего передернуло. Выпив, он закашлялся и пришел в себя только после того, как Яновский довольно долго стучал ему по спине между лопатками.

- Не туда, - пояснил Фырин, - пошло не туда. К сердцу пошло, а надобно, чтоб к животу... Я полагаю так: два великих блага отпущены человеку. Сие есть вино и баба. Счастья эти лё-огкие, за них сражаться, как за орден али медаль, не приходится.

Фырин быстро налил себе еще, так же быстро выпил и, не закусывая, продолжал:

- И то и другое - я о вине и бабах - дано нам жизнью и жизнью же, в случае надобности, отбирается без всяких промедлений. Вино - хлеб, земли производное. Баба - опять-таки откуда-то оттуда. А я господин и того и другого. Знаете, как по-хохлацки слово "баба" говорится? Жинка. А мужчина? Чоловик. Человек, значит. Вон сейчас выйду, денщика, каналью, кликну - он вина мне нальет. Да девку, коль прикажу, затащит. Я человек земной, земным пользуюсь и в химеры умственные ни в какие не верю.

Чем больше пил Фырин, тем белее становилось его лицо и; краснее - шея. Пил он беспрерывно, обливая вином сюртук и панталоны. Яновский курил и не смотрел на ротного. Иван теребил край скатерти и шаркал ногами, как от зуда.

- Любовь, говорите? Ер-рунда. Нет любви. Если мужчина любит, так он делает величайшую глупость. Как умный с дураком никогда не сговорится, так и баба по натуре своей животное - не в состоянии понять мужское чувство. Значит, зачем же нужны чувства эти самые? Не нужны, - сам себе ответил Фырин. - Любовь - сие не что иное, как неудовлетворенное скотское влечение, вот что это такое.

Ивана взорвало. Он вскочил со стула, забегал по комнате.

- Да как говорите вы такое?! Это позор, гадость!

- Позор? - удивленно и в то же время зло переспросил Фырин. - Молчи, младенец. Скажи мне проще: ты бабу имел?

- Вы не просто подлец, - медленно, с расстановкой проговорил Иван, чувствуя, как у него задергалось левое веко, - вы мерзавец и гадкое животное!

Он подскочил к Фырину, рванул его одной рукой к себе, а когда тот поднялся, два раза ударил по лицу наотмашь. Фырин закатил глаза и упал. Яновский, бледный как бумага, склонился над ним, расстегнул ворот: ротный лежал без сознания, закусив губу.

- Он без чувств, - почему-то шепотом сказал Яновский, - зачем вы так? Он же пьян до последней крайности.

Иван, все еще сопя, хрипло ответил:

- Не будь он сейчас таким... Мерзавец, гниль!.. Да что он понимает в любви, в женщине? Минуты восторга, мучительной, божественной любви переживал ли он? Когда мысли, воля, биение сердца подчинены одному лишь чувству, как небо, радостному! Любимая рядом - руки дела ищут, трудной работы ждут, мысли, при всей невообразимой горячности их, чисты, отчетливы. И творишь не просто так, не как обычно, но во имя любви к женщине. Любовь - это Данте, Микеланджело, Пушкин, Мицкевич! Любовь - это такая радость, сравниться с которой ничто не может. А нет любви - все тухнет, все исчезает словно дым.

Яновский скривил лицо и попросил:

- Иван, друг мой, негоже в доме больного говорить о смерти.

- Да, - ответил Иван и посмотрел в глаза Яновскому, - но мне все-таки должно сказать вам, что Анну я люблю больше жизни. И всю жизнь мою любить ее буду. Вы хороший и умный, Александр Андреевич, вы все понять обязаны. Ведь и вы восторг юности и любви первой пережили... Если можете - простите меня: я в любви своей чист и перед богом и перед вами.

Продолговатое, с выпирающими скулами лицо Яновского вдруг сразу все сморщилось, глаза стали жалобными, большими, и он заплакал. Иван выбежал из дома. Высоко в небе стыла луна, холодная, как утренняя роса на лугах.

Через месяц Яновский вышел в отставку и уехал из Орска. 3

Путешествие Александра Гумбольдта по России подходило к концу. Объехав добрую половину страны, сейчас он держал путь к Орску. У Гумбольдта разболелась голова, и он, мягко потирая виски своими красивыми пальцами, старался отвлечь боль. В Тобольске ему дали новую карету. Она вся громыхала, потому что была плохо смазана. Азиатская пыль разъедала не только смазку. Она заползала в уши, щекотала ноздри, от нее краснели глаза и веки.

Сказывались годы: привыкший к путешествиям Гумбольдт начинал уставать.

- Скоро ли Орск? - спросил он адъютанта.

- Еще часа три, ваше превосходительство.

Гумбольдту стало душно, он открыл окошко и, задернув его занавеской, прислонился к стене кареты.

"Боже, какая огромная страна, - подумал он. - Страна просторов, страна загадок".

Гумбольдт улыбнулся, вспомнив, как недавно он попросил казака в одной из крепостей достать со дна траву. Тот нырнул и достал.

- Холодно внизу? - спросил Гумбольдт. Казак попался хитрый. "Нет, подумал, - меня не проведешь". Стал казак во фрунт и ответил:

- Так служба требует, неважно как, холодно али нет. А вообще-то мы завсегда рады стараться!

Гумбольдт улыбнулся еще раз. Прислушался. В сухом воздухе дрожала тихая, переливно-гортанная песня.

- Что это? - удивился Гумбольдт, сразу позабыв боль в висках. - Опера в степях?

Адъютант не понял шутки. Почтительно звякнул шпорами:

- Это не опера. Азият горланит.

Гумбольдт поморщился. Подумал: "Сам ты азият, дубина".

Через несколько минут к запыленному экипажу подъехал маленький киргиз и стал внимательно, с усмешкой разглядывать Гумбольдта, высунувшегося из окна. Барон обратился к нему по-персидски:

- Зебан-е-фарси медонид? [Понимаешь по-персидски? (перс.)]

Киргиз отрицательно покачал головой и легонько стегнул плеткой неспокойного коня. Барон спросил его по-арабски. Тогда киргиз засмеялся:

- Мало руси-руси...

- Поговорите с ним на родном языке, - попросил Гумбольдт адъютанта.

- Что вы, ваше превосходительство, - раздраженно ответил тот, - их варварский выговор...

"Боже, какой осел", - еще раз подумал Гумбольдт и откинулся на подушки.

В Орске ему отвели две крохотные комнатки в свежебеленой хатке; у батальонного командира и у коменданта в семьях свирепствовала простудная хворь.

Гумбольдт прилег на кровать. Против обыкновения он не потребовал сменить белье. Усталость взяла свое. Гумбольдт уснул.

Вечером, осматривая свое прибежище, он, к удивлению необычайному, обнаружил на самодельных полочках томик Вольтера, Пушкина, две свои книги и самое интересное - прекрасно составленные словари киргизского, татарского, персидского, афганского и узбекского языков.

На вопрос, кто автор этих интереснейших словарей, батальонный адъютант Попов не смог ответить ничего вразумительного. Не мог же он сказать иностранцу, что автор этих безделиц ссыльный в солдаты Виткевич. О ссыльных в России говорить не любили, так же как в семье о неудачных детях.

Под вечер на сенокос прискакал тот самый Попов, который принимал Гумбольдта. Он что-то быстро прошептал командиру и ускакал обратно. Следом за ним уехал и батальонный командир Бабин, приказав через своего денщика Виткевичу остаться на поле для охраны скошенных трав.

Иван удивился: раньше никто не оставался, потому что охранять сено было не от кого.

Стемнело быстро. В небе, затянутом низкими тучами, ворчал гром. Где-то на востоке, совсем над землей полыхали зарницы. Иван сидел на копне свежескошенной травы и, зажав между ладонями стебелек, высвистывал песенку. Сбившись, он запрокинул руки за голову и повалился на траву. Выпадала роса. Луг, темный в ночи, становился серо-голубым. А небо от этого казалось еще более темным.

Около полуночи приехал Ставрин и, остановившись подле стога, позвал сонным голосом:

- Иван Викторов, а Иван Викторов!..

- Э!.. - откликнулся Иван.

- Ты гдей-то?

- Здесь.

- Здесь, здесь... Нешто я филин, чтобы в ночи наблюдение иметь? Иван засмеялся.

- А ты найди.

- Ишь, озорник! Давай жылазь. Пойдем-ка спать ко мне.

- Это почему ж к тебе? Я к себе пойду.

- Не положено тебе сегодня к себе идти.

- Почему?

- А у тебя какой-то французский генерал остановился. Сказывают, Наполеонов брат али дядя. Худой, белесый, а глаза как все равно у волка голодного. Да вылазь, говорю!

Виткевич пошел к бричке. Лошадь тяжело вздыхала и переступала с ноги на ногу. По-прежнему ворочался гром. Чтобы не удариться, Иван выставил перед собою руки. Уперся в грудь Ставрина. Сел рядом, и Тимофей почувствовал, как дрожало мелкой дрожью плечо Ивана.

- Ты четой-то, Иванечка? - спросил он.

- Зябко.

- А я тебя дома погрею. Наталья хлебы испекла. Да и полуштофик у меня припасенный.

- Ты меня домой сначала завези.

- О, козьи рога, душа упрямая! Да не велено ж!

- Я только в окошко загляну. Интересно...

- Ох, от греха бы, Иванечка, от греха...

Не доезжая до того дома, где теперь жил Иван, Ставрин остановил лошадей. Виткевич соскочил с телеги и пошел прямо на светящиеся окна. Заглянул внутрь и сразу же отпрянул. Зажмурился. Не от яркого света, а от того, что представилось его взору. Он заглянул в окно еще раз: сомнений быть не могло. У Яновского был маленький портрет этого человека. За столом, устало опершись на руку, сидел Александр фон Гумбольдт. Человек, которого весь мир звал "придворным революционером". Человек, совместивший в себе блестящие дарования историка, естествоиспытателя, географа, лингвиста и этнографа.

Справа от него сидел батальонный командир Бабин. Он молчал. Он не знал, по-видимому, о чем следовало говорить со знаменитостью. Боевой офицер, рубака, храбрец, Бабин был человеком скромным, и поэтому многим, не знавшим истории его жизни, он казался скучным.

"Ах, сюда бы умницу Яновского, - с горечью подумал Иван. - Где-то он сейчас?"

С тех пор как подполковник уехал в Россию, Иван ничего не знал о нем.

- Тимофей, скорей уезжай, - громко прошептал Виткевич, отбежав от окна.

Ставрин вздохнул, чмокнул губами, и повозка тронулась. Виткевич вернулся к окну. Бабина в комнате уже не было. Хлопнула дверь: батальонный ушел к себе. Гумбольдт остался один. Он по-прежнему сидел у стола и неотрывно смотрел на колеблющееся пламя свечи. Иван подождал, пока Бабин отойдет подальше. Обошел дом, постучался в дверь. Вошел. Остановился на пороге. Скрипнула половица, Гумбольдт поднял голову. Испугался.

- Кто вы?

- Хозяин этого дома.

- И этих словарей? - Гумбольдт кивнул на полки.

- Да.

- Но мне же сказали, что вас нет в Орске.

- Вам не могли сказать иначе, потому что я считаюсь государственным преступником.

Глаза Гумбольдта оживились, он встал, шагнул навстречу Ивану и протянул ему обе руки.

- Ваше имя?

- Иван Виткевич.

Уже перед утром, обходя крепость, дозорные заметили свет в окнах домика, где остановился заезжий чужестранец. Солдаты заглянули в окна, любопытствуя, чем можно заниматься в столь поздний час.

Увидев в комнате чужестранца и Виткевича, солдаты пошутили:

- Как два ученых схлестнутся, так по ним дня и ночи нет.

Кто-то из солдат сказал:

- А глянь, Ванька-то наш, поляк, с ним как словно с равным разговор ведет. Молодца парень!

Около вала солдатам повстречался батальонный адъютант Попов, назначенный сегодня дежурным по крепости.

- Что, орлы? Ходите? - глубокомысленно спросил он.

- Ходим, - ответили солдаты, довольные представившейся возможностью поговорить с начальством.

- Спать, верно, хочется?

- Так-то оно так. А вон иноземец не спит. Попов насторожился:

- Что это?

Молоденький солдатик радостно выпалил:

- С нашим разговаривает, с Виткевичевым.

Пожилой солдат пребольно наступил молодому на ногу. Парень охнул, посмотрел на старого солдата, на Попова, который стал похож на ищейку, и понял, что сделал он плохое дело.

Попов подбежал к домику Виткевича. Крадучись, подошел к окну и замер прислушиваясь.

- Я не понимаю лишь одного, - говорил Гумбольдт. - Государство подобно дереву. Так зачем же обрывать лучшие цветы со своих ветвей? Для того, чтобы удобрить почву для будущих? Слишком долго придется ждать плодов.

- У меня есть только один путь, - ответил Виткевич после долгого молчания. - Бежать.

- Куда? Всюду люди. И потом человек должен иметь родину.

- Она есть у меня.

- Где?

- Здесь.

- Тогда зачем бежать?

- Для того, чтобы помочь страданиям наших людей или в крайнем случае не видеть этих страданий. Ведь наши люди отличаются светлым умом, добрым сердцем и величайшей долготерпеливостью.

- Это великолепная сумма. Это сумма величия нации.

- Да. И трагедии ее.

Попов услышал шаги и отпрянул от окна. Когда он опять приблизился, говорил Гумбольдт.

- Жить среди азиатов? Вы не сможете. Я тоже люблю Азию. Только ненадолго. После путешествий я возвращаюсь домой. Я согласен с англичанами: мой дом - моя крепость. Лишь за крепкими стенами можно мыслить. Здесь в степях я смотрю и запоминаю, но не делаю выводов. Для того чтобы делать вывод, надо уметь закрывать глаза. Вот так, - и Гумбольдт опустил веки, прикрыв ими, словно материей, выпуклые глазные яблоки.

- Сейчас вы, - продолжал он, - в экстазе. Вам радостна стихия просторов. Это от молодости. Но для того чтобы стихия стала по-настоящему широкой и всеобъемлющей - я говорю о стихии чувств, вы понимаете меня, - для этого она должна пройти процесс, подобный закалке клинка. Из огня - в воду. Из холода в жару. Необходимо испытание веры. Вы талантливы, вы переживаете несправедливые горечи судьбы, и вы несете в сердце веру. Сама по себе вера прекрасна, пусть даже это будет вера в черта.

- Не хотите ли вы сказать, что всякая вера в конце концов обман? Самообман. Красивый, мужественный, но самообман?

- Нет. Я никогда не скажу так. Человек, переставший верить, становится бесплодным. Но мне кажется, Виткевич, что вы сами создали образы тех людей, к которым собираетесь бежать.

Иван молчал. Его подмывало сказать, что он не создавал своим воображением людей, к которым собирался уходить, что он уже однажды жил среди них. Но сдержал себя.

- Вы верите в тех, к кому уходите? Вы верите в азиатов? - настойчиво и, как показалось Ивану, строго допытывался Гумбольдт.

- Да. Верю.

- Тогда вы счастливы. Тогда вы, конечно, вправе делать то, что задумали. Есть такой поэт Генрих Гайне. Я не отношу себя к особым поклонникам его таланта, хотя обожаю как человека. Он мне сказал как-то изумительные слова. Эти слова должны быть занесены на скрижали. Послушайте их.

Гумбольдт встал, поднялся на цыпочки, взмахнул руками и смешно, с завыванием продекламировал:

- Стучи в барабан и не бойся!

Откашлялся, спрятал глаза под бровями, отвернулся, подошел к окну и распахнул створки.

Попов врос в стену, дыхание у него перехватило, на лбу выступил пот.

Гумбольдт потянулся до хруста в суставах и вдруг весело рассмеялся:

- Какую прелестную ночь мы с вами провели, Вяткевич! Я себя чувствую иным. Вы в меня просто вдохнули своей юности. Знаете, иногда надоедает быть фейерверком и эрудитом. И тогда - вроде сегодняшнего - пессимизм из-за угла.

- С подоконника, - пошутил Иван.

Гумбольдт рассмеялся. Первый отблеск утренней зари лег красным пятном на его скуластую острую щеку.

- Великолепно, - сказал Гумбольдт, - смотрите, какое это чудо - утро. Вообще вся природа - это чудо. И люди тоже чудо. Я радуюсь им всем, как утру. Я счастлив утром. А кто приемлет слова Гайне целиком и безусловно, тот счастлив в высшей мере. Я принимаю эти его слова, как природу: целиком. Их надо всегда помнить, потому что жизнь наша до крайности неэкономна.

- Я не понимаю вас.

- Извольте. Поясню. Человеческая жизнь исчисляется примерно шестьюдесятью годами. Из этих шестидесяти двадцать лет человек тратит на то, чтобы научиться различать лица, места, цвета. Я говорю нарочито упрощенно, Виткевич, поймите меня верно. Еще десять лет человек отдает исканиям самого себя, своего места в жизни. Значит, только к тридцати годам человек становится носителем той или иной осознанной идеи. Так? Значит, примерно половина жизни уходит у человека на поиски. Верно?

- Да, это верно, - согласился Иван, с напряженным вниманием слушавший Гумбольдта.

- Ну, а если это верно, то именно поэтому столь сильна трагедия отцов и детей. То, что отец считал единственно правильным, то, к чему он шёл в течение половины своей жизни, его двадцатилетний сын считает истинным абсурдом. Правомочно ли это? Бесспорно; потому что мы живем в мире несправедливом, иррациональном. Когда наши потомки найдут тот абсолют, ту великолепную истину, которая будет принята и отцами и сыновьями, - вот тогда только жизнь перестанет быть неэкономной. Не думайте, что я философствую ради пустого философствования. Все то, что я говорил только что, я говорил для вас, Виткевич. Люди нашей эпохи - вы, я, наши друзья - должны помочь своим потомкам в их рациональном созидательстве, очищенном от скорлупы сомнений и колебаний. Что светит нам в темной ночи поиска? Знание. Кто несет знание? Книга. Кто создает книгу? Человек. Эрго: не побег должен быть вашей общечеловеческой, гуманистической целью, а служение идеалу будущего. Своими трудами вы должны познакомить потомков с неизвестными до сих пор народами Востока. Ваш план побега эгоистичен. Да, да, это так! Этим вы обкрадываете будущее. Ваши книги по географии и истории киргизов, узбеков, афганцев, ваши словари, собранные вами сказки и стихи - все это погибнет, ежели вы уйдете отсюда, добившись, таким образом, свободы для одного себя, для человека, который - ничто без общества людского. Помогите будущему, Виткевич!

Иван хмурился. Переносье стянуло резкой продольной морщинкой, которая властно резала складки на лбу. Медленно, раздумчиво, как бы самому себе, он стал говорить:

- Почти что такие же мысли высказывал мне бывший здешний батальонный командир Яновский. Он говорил, что моей главной целью в жизни должна быть востоковедческая наука. Но он признавался, что говорил так, разуверившись в возможности завоевания свободы. Он говорил так потому, что хотел мне дать утешение, занятость...

- Я ученый, Виткевич. Моя революционность - это революционность ботаника, геолога, химика и географа. Я старик. Я никогда никому не лгал и не лгу. Не в моих привычках лгать даже во спасение. Вы потрясли меня своей верой - я полюбил вас. Вы показали мне составленные вами словари восточных языков - я стал глубоко уважать вас и как своего коллегу и как стойкого человека. Следствие моей любви и моего уважения к вам - то, что я говорил о вашем месте в жизни. Я беру с вас слово: год вы ждете от меня или от моих друзей помощи в перемене судьбы. Я не верю, чтобы в России, в стране, которая впитывает в себя культуры и Азии и Европы, не оказалось людей, которые бы не заинтересовались вашим делом. Итак, год. Если помощь и перемена в жизни не придут, вы вольны в своих поступках. Согласны?

Иван ничего не ответил. Затушил свечу. Перенес ее со стола на тумбочку около кровати. Потом подошел к Гумбольдту.

Попов отпрянул от окна. Припадая на левую ногу, затекшую во время столь длительного стояния на одном месте, он побежал к батальонному командиру. 4

В жизни каждого человека бывают такие периоды, когда прежнее, пережитое отпадает, уходит, а новое, неведомое не наступило еще. Это время - чрезвычайно ответственно и являет собою новую веху на пути человека вперед. Причем грядущее порой бывает предопределено именно этим промежуточным периодом, остановкой, решающей подчас так же много, как и события, насыщенные страстью и борьбой. В дни и годы событий человек - деятель. Он как никогда остро ощущает свое могущество, властную силу мозга своего и мышц, ему подчиненных. Не всегда, да и не каждый участник событий большого значения в состоянии дать верный, всесторонний анализ происходящему.

Всякое движение невозможно без возвращения взглядом назад, в пройденное; Но... обернется, глядишь, человек, а позади радости, успехи, слава. Нет чтобы внимательно все разглядеть, осмыслить истоки побед, понять скрытые пружины успехов и еще более разумно пользоваться ими в достижении новых побед! Увидал: все хорошо, легко, свободно - и пошел вперед без оглядки. Прошел год, два спотыкаться счастливчик начал. Теперь уж он в злости назад оборачивается и сердито, без прежней беззаботной веселости смотрит вперед.

А другой, наоборот, изо всех сил бьется, а позади одни горести и лишения. И предается такой человек своему горю, на все рукой машет: "Пропадите, мол, вы все пропадом, с меня моего хватит!"

А ведь и в первом и во втором случае надо бы остановиться и наново пересмотреть все прошедшее. Тогда в прошлых радостях можно было бы увидеть начало горестей, и, наоборот, в горестях - начало неведомых радостей.

Но если разобраться сам ни в чем не можешь, - ветер славы глаза туманит или слезы горестей заволакивают, - оглянись! Оглянись же! Люди кругом, живешь не в пустыне. Люди - они всегда помогут, только надо к ним с чистым сердцем идти.

...Не столько по молодости лет, сколько по складу характера Иван не умел оглядываться. Скорее даже боялся. Позади - одно горе, беспредельное горе, унижения. Трудно предполагать, как сложилась бы судьба Виткевича, не окажись рядом с ним декабриста Бестужева и простого солдата Ставрина, батальонного командира Яновского, гениального Гумбольдта и верного товарища Песляка.

Эти люди, принявшие к сердцу участь юноши, не снисходили к нему жалостью, не ограничивались поблажками по службе и успокоениями в задушевных разговорах. Люди, окружавшие Виткевича, передавали Ивану холод своего ума, пламень сердца и несгибаемость воли в достижении главного - Человеческой Свободы.

Сначала Иван не понимал, не хотел понять этого. В детстве и юности личные обиды, как правило, заслоняют все остальное, великое и первое в понимании каждого честного взрослого человека.

Нужна была филигранная воспитательная работа, чтобы юноша смог осознать себя в едином строю всех его окружавших.

К ночи Иван кончил собирать вещи Садека. Он еще раз затянул ремни, проверил коленом, достаточно ли плотно упакованы кастрюли, чайник и треногавещи в дальней дороге необходимые, - и пошел вместе с Садеком к крепостным воротам. Сегодня ночью здесь должен был пройти караван, возвращавшийся из Оренбурга в Бухару.

Садек шел позади Ивана, низко опустив голову. Он часто спотыкался, потому что не смотрел под ноги. Садек плакал.

- У тебя должна быть родина, - тихо сказал Иван, не оборачиваясь, страшась не выдержать и расплакаться так же, как и Садек.

По небу ползли белые облака. Луна висела совсем низко над степью, словно тусклый белый фонарь.

- У тебя должна быть родина, - повторил Иван. - Без родины человек погибает.

- У меня есть родина, - ответил Садек, - и друг есть.

Иван остановился. Садек налетел на него и рассмеялся сквозь слезы.

- Неужели ты можешь выбирать между другом и родиной? - спросил Иван.

- А ты?

- Я?

- Да, ты.

Где-то вдали, в тихой, заснувшей степи, зазвенел высокий голос караван-баши. Иван вздрогнул и ответил:

- Нет. Не могу.

Голос все приближался. Садек отер слезы, прислушался к далекому голосу и прошептал:

- Спасибо тебе.

Потом они обнялись. Виткевич отстранил от себя Садека, отвернулся и. высоко подняв острые плечи, пошел в крепость, не оглядываясь более.

Голос караван-баши все приближался. Глава шестая 1

Уж он-то знал, что такое быть вне закона! Он знал, что такое плен. Он знал, что такое чужбина. Он многое знал, многое понимал по-своему, интересно, мудро, пряча ум и блестящую сообразительность под личиной грубого добродушия.

Он был незаконным сыном графа Алексея Константиновича Разумовского. И фамилию он носил хитрую - Перовский. По тому подмосковному селу, в котором провел детство. Не кончив университета, пятнадцатилетним мальчиком Перовский ушел на войну с Наполеоном, во время Бородинского сражения был ранен и попал в плен к французам. Потом, по прошествии нескольких весьма бурно проведенных лет, он стал адъютантом Николая, тогда еще великого князя.

Друг Жуковского, приятель Пушкина, спаситель Владимира Даля, Именно спаситель.

Загрузка...