- А все-таки вы обманщик, дорогой посол.
- В разговоре со мною прошу вас соблюдать вежливость, полковник.
Бернс удивился.
- Это вы про обманщика? Пустяки, право же. Но если это столь для вас неприятно - примите мои искренние извинения. Чудесно! Теперь я повторю снова и с еще большим к вам уважением: вы обманщик.
Иван поднялся. Бернс, как бы не замечая этого, продолжал:
- Вы провели меня в Бухаре в первый раз. А здесь не только провели, но, как говорят знатоки бриджа, переиграли. Не горячитесь, пожалуйста. Давайте уговоримся не следить за терминами. Будем говорить откровенно - на обоюдных началах, ладно? Вы понимаете, господин посол, что вы наделали? Нет? Хорошо, я объясню вам, тем более что все это просто до чрезвычайности. Я, Александр Бернс, а в моем лице Великобритания, должен уйти из Кабула лишь только потому, что сюда пришли вы и сумели понравиться правителю Досту больше, чем я.
- Кто вам мешает нравиться? Подкрасьте губы, насурьмите брови, и из вас мужчина хоть куда, - грубо, в тон Бернсу, ответил Иван, - но весь этот разговор мне непонятен и...
- Что "и"? - быстро спросил Бернс. - "И" буду говорить я. Именно я, потому что мне известно о вас все, даже то, что вам самому неизвестно. Посол, - Бернс растянул губы в досадливой усмешке, - под надзором полиции. Смешно, не правда ли?
Где-то, в двух местах сразу, затрещали сверчки. Они были как музыканты в хорошем оркестре: когда уставал один, другой подхватывал его песню с новой силой. Бернс, услыхав их, замолчал. Потом, вздохнув, просто, без иронии спросил:
- Вы знаете, что ждет вас в России? Конечно, не знаете. Я знаю. Мне почему-то близка ваша судьба, Виткевич. Меня, словно противоположный полюс магнита, тянет к вам. Но довольно редко в основе человеческого притяжения скрыта столь резкая полярность, как у нас с вами. Я знаю себе цену, господин Виткевич, у меня очень большая цена, но вы мне особенно импонируете именно теми качествами вашего характера, которые у меня - к счастью ли, к горести ли, не ведаю - отсутствуют. Да не смейтесь вы, черт возьми! Я шотландец, я умею трезво оценивать свои поступки и мысли. Когда я вижу, что поступок мой нелеп, но неотвратим, - я человек страсти, - мне остается только шутить над самим собою, а занятие это весьма тягостное...
Увидев, что Виткевич слушает его с усмешкой, Бернс прервал себя:
- Я отвлекся: я не на смертном одре, и поэтому искренность моих слов может вызвать у вас одно лишь недоверие и излишнюю настороженность. Итак: я хочу предложить вам иное решение нашей партии. Я хочу предложить вам должность секретаря русской миссии в Тегеране. Хотите?
- Мы не в лавке, Бернс, а политика - это не груши, которыми торгуют на базаре.
- Ну, это уж просто недостойно вас, Виткевич, - удивился Бернс, - такой чистый человек, а со мною хотите играть в лицейскую наивность. Политика действительно не груша. Слишком хорошее сравнение. Политика - это кожура от перезрелого арбуза, и не нам с вами закрывать глаза, гуляя по краю пропасти.
- Если вы, Бернс, довольствуетесь огрызками арбузов, то это говорит просто-напросто о ваших извращенных вкусах. Я огрызков не ем.
- Ого! Как понять вас следует? Мне хочется понять вас так, что пост секретаря низок?
Виткевич поднялся и ответил гневно:
- Бернс, перестаньте, Я теряю уважение к вам.
И тут случилось то, чего Бернс потом себе никогда не мог простить. Быстро, шепотом, глотая слова, он предложил Ивану:
- Ну хорошо, хорошо, не будем ссориться. Я глава торговой миссии, у меня большие средства. Станьте магараджей - дворцы, гаремы, блаженство созерцательности...
Виткевич ударил кулаком по столу. Глаза его сузились гневом, ноздри раздулись, стали тонкими и белыми.
- Вон отсюда, - негромко сказал он.
Бернс спохватился, но было уже поздно. Он понял, что здесь партия проиграна и ничем уже не спасти ее. Сразу стал таким, как прежде: надменным, шутливым, спокойным. Только лихорадочный румянец на скулах выдавал то волнение, которое он только что пережил.
- Только тише, - негромко попросил Бернс. - Вам же выгоднее, чтобы все было тихо, потому что здесь я. Что подумает ваш есаул, казаки? Ведь у вас в России очень любят размышлять над подобными казусами.
- Вон отсюда! - повторил Виткевич и облизнул пересохшие губы. - Убирайтесь прочь!
- Хорошо, мой посол, - уже совсем спокойно ответил Бернс, - я уйду. Но я обещаю вам, - а я обещаний на ветер не привык бросать, - вы мне дорого заплатите за вашу победу. Это не победа вашего правительства, и именно этого я вам никогда не прощу. Вы пожалеете о том, что сделали. Прощайте. Мы с вами больше никогда не увидимся.
И, учтиво поклонившись Ивану, Бернс вышел.
Он оказался прав: они больше никогда не увиделись. Ровно через четыре года восставшие афганцы убили Бернса в Кабуле. Но до своей смерти он подготовил не одну смерть для других - знакомых и незнакомых ему людей. 11
В один из дней, когда Дост Мухаммед с утра совещался с военачальниками и посланцами из Кандагара, Виткевич заперся в своем кабинете. Он просидел за столом, не поднимаясь, часов десять кряду. Писал. Курил кальян и писал, писал не переставая.
А когда в Кабул пришли сумерки, приглушив все дневные звуки, Виткевич разогнулся, выпил крепкого холодного зеленого чая, походил по комнате и уже только потом запечатал несколько листов в большой, им самим склеенный конверт и передал его казачьему есаулу, отправлявшемуся с дипломатической почтой в Санкт-Петербург.
И хотя на конверте было старательно печатными буквами выведено: "Петербург, редакция журнала "Современник", для А. С. Пушкина", письмо это попало в III отделение, на стол Бенкендорфа.
Александр Христофорович осторожно вскрыл конверт и, надев очки, погрузился в чтение.
"Милостивый государь, Александр Сергеевич.
Памятуя вашу мысль о необходимости издания "Альманаха Восточных Литератур", я рискнул отправить на ваше усмотрение крохотную толику того, что успел накопить, находясь в Кабуле - городе, овеянном ореолом романтики столь необыкновенной, что представлять ее, не почувствовав самому, немыслимо.
Думаю, что некоторые переводы из стихов афганских классиков должны будут вызвать интерес у литераторов российских, да и вообще у читающей публики.
Первым поэтом, с которым должно ознакомить наших любителей словесности, по праву следует выставить Хушхаль-хана Хаттака, человека не только одаренного великолепным даром слагать стих, но и столь же редким даром храбрейшего военачальника. Сражаясь за свободу афганцев, он был схвачен в плен, израненный, долгое время прожил в изгнании, вдали от родной земли. Но стихи его - мудрые, сильные - никогда, ни в единой строке не несут печали, столь свойственной людям, томимым в плену. Вот некоторые из его стихов.
Одно непостижимо никогда:
Спокойствия достигнуть без труда.
Безделье не лекарство, но отрава!
Пусть труд тяжел - в нем нет того вреда,
Пусть даже к смерти приближает - право,
Безделье все же худшая беда.
Пусть рок тебя и ввергнет в пасть ко льву,
Не думай: "Гибну!" Знай: "Переживу!"
Пытайся изловчиться в пасти львиной!
Стремись к освобожденью, к торжеству,
И лев еще придет к тебе с повинной!
В кошмаре - смерть. Спасенье - наяву.
Посмешище! Ты сам тому виной:
Подобен старушонке той шальной,
Что мушку на лицо свое налепит,
В морщинах пудру разотрет слюной...
Беззубые ужимки, сладкий лепет...
...Ты в царедворцы лез? Очнись, дурной!
Кривому глазу не идет сурьма,
Пусть криводушный, с сердцем безобразным,
Достигнет счастья - спятит он с ума.
Не в полном смысле, но бесчинствам разным
Откроет путь душа его сама!
Гнев государя, ложь муллы-злодея,
Жены распутство, жадность богатея
Четыре мною названы порока:
Так я решил, об истине радея.
Следующим поэтом следует назвать Рахман баба-джана, или, как говорят афганцы, Рахмана. Он также полководец, воин. Дост Мухаммед, эмир Афганистана, человек, знающий поэзию Востока прекрасно, сказал мне, что Рахман в одной руке держал меч, в другой - перо, но умудрялся при этом крепко сидеть в седле.
Вовек не оскудеет
С вином любви кувшин,
Что вылеплен из праха
Фархада и Ширин!
Лучше яму не рой на пути,
Загадав, что другой попадет,
Самому не пришлось бы идти...
Ты провалишься - он обойдет.
За любовь я пожертвую всем, что имею:
Будь то золото, будь серебро - не жалею.
Будь то жемчуг и все, что добыть я сумею.
От всего отказался я, кроме любви:
Я - Рахман, не согласен пожертвовать ею!
Абдул Кадыр - поэт из того же племени, что и афганский Ломоносов Хушхаль-хан. Он из племени хаттаков. Он, как уверяют кабульцы, - а они ценители поэзии истинные, строгие, - в творчестве своем взял много у Фердоуси и Хаяма. О них, об этих двух гениях далекой старины, я напишу вам, Александр Сергеевич, в следующем письме, ежели это вам интересным покажется.
Вот некоторые переводы из Абдул Кадыра и Абдул Гамида:
О виночерпий! Дай вина,
Коль все на свете бренно!
Люблю быть пьяным и люблю быть трезвым совершенно,
А полупьяный человек противен, как измена!
Дурной все знает о дурном,
О добром знает добрый!
Дурной страдает от добра, от зла страдает добрый,
Злой, негодуя, судит то, что оправдает добрый.
Не лицемерь, не до потех!
Коль сведуща в законах,
Ты знаешь, это худший грех
В религии влюбленных!
Обезумевшая птица в стокольцовой западне...
Брось метаться, полно биться!
Кудри милой снятся мне...
И, наконец, Казем-хан, мой любимый поэт. Вы, верно, помните те строки, что я читал вам в Оренбурге. Здесь я записал еще кое-что, неведомое мне ранее.
На безвестную жизнь мелочей
Как внимательно солнце глядит!
Мелкоту не лишает лучей,
И никто им не будет забыт.
Человек, если вправду велик,
Малых сил презирать не привык,
Он в сердца их глубоко проник,
Как внимательно солнце глядит!
Дали месяцу серп для чего
И пустили на синюю гладь?
Чтоб с людей не от мира сего
И с мечтателей жатву собрать.
Если хочешь дать людям покой,
Сам спокойно не спи никогда:
Будь, как люлька! Ценою такой
Дашь спокойные людям года.
Вот все это я и хотел бы предоставить на Ваше, милостивый государь, Александр Сергеевич, благоусмотрение. Я буду с нетерпением ожидать ответа Вашего. Ежели то, что я перевел, непригодно или неинтересно, отпишите отчего и почему.
Сейчас я занят тем, что обрабатываю песни народа. Я собрал их около тысячи. Они звучны, страстны и необыкновенно выразительны: так и просятся на музыку.
Коли суждено мне будет вернуться в Россию, передам все стихи и песни Алябьеву - он Восток обожает и понимает по-настоящему.
Жду вашего ответа. Кабул. Ваш Иван Виткевич".
Бенкендорф снял очки и осторожно положил их в маленький потайной ящик стола - Александр Христофорович скрывал от всех свою близорукость. Высокие часы нежно пропели время. Бенкендорф улыбнулся доброй, ласковой улыбкой и, вздохнув, покачал головой. Задумчиво побарабанил пальцами по гладко отполированному столу, а потом, снова надев очки, прочел вслух:
Ты в царедворцы лез? Очнись, дурной!
Прошептал:
- Ах, Александр Сергеевич... Были б вы живы, и то б такого письма не передал: что душу зря травить да государя понапрасну гневить...
Вдруг лицо Бенкендорфа собралось резкими морщинами, добрая ямочка на щеке пропала, глаза спрятались под бровями - низкими, нахмуренными.
"Ты в дипломаты лез, - подумал он о Виткевиче, - очнись, дурной!"
И на чистом листе бумаги (Бенкендорф был болезненно аккуратен и с вечера записывал то, что следовало сделать утром) нарисовал профиль юноши, а под ним аккуратно вывел: "Виткевич".
Вечером, встретившись на балу с Нессельроде, Бенкендорф сказал ему с обычной своей доброй улыбкой:
- Карл Васильевич, а ваш протеже из Кабула эдакие бунтарские стишки шлет, за которые мы бы здесь...
Он не докончил: к Нессельроде подошел Виельгорский. Бенкендорф повернулся к танцующим. Залюбовался грацией княжны Конской. Подумал: "Молодость - это чудесно. А ежели я начинаю завидовать юности, значит я старею".
Когда Нессельроде остался один, злая, нервная судорога рванула щеку. Подумал о Бенкендорфе: "Меценат..." Вздохнул. Не до стихов ему сейчас было. Сегодня британский посол, после неоднократных намеков, официально заявил о том, что Виткевич, русский представитель в Кабуле, своими действиями в Афганистане разрушает традиционную дружбу Beликобритании и России. Какими поступками - посол не уточнял. Да Нессельроде и не интересовался. Трусливый, в основу своей внешней политики он ставил два принципа: "Уступка и осторожность". 12
Прошло четыре месяца.
Виткевич кончил читать депешу, скомкал ее и хотел выбросить в окно. Но потом он разгладил бумагу и начал снова вчитываться в сухие, резкие строчки. Сомнений быть не могло: в Петербурге что-то случилось. Иначе этот отзыв расценить нельзя было, как смену прежнего курса.
Спрятав депешу, Иван пошел в город. Кабул жил своей шумной, веселой жизнью, звонко кричали мальчишки - продавцы студеной воды, ударяя в такт своим крикам по раздутым козьим шкурам, в которых хранилась драгоценная влага. Размешивая длинными, свежеоструганными палочками горячую фасоль, мальчишки постарше предлагали прохожим отдохнуть в тени дерева и перекусить - фасоль с теплой лепешкой, это ли не подкрепляет силы!
Совсем маленькие карапузы деловито разносили по лавкам кальяны. Мальчуганы не предлагали свою ношу никому - огромные кальяны и так видны издалека.
Только на набережной, там, где начиналось самое сердце базара, Виткевич начал постепенно приходить в себя, заново оценивая все происшедшее. Он давно подозревал, что Бернс разовьет бурную деятельность для того, чтобы отозвать его из Кабула. Но как же ему удалось добиться своего? Как?! И сколько Иван ни старался найти версию, которая хотя бы в какой-то мере оправдывала его отзыв, ничего путного не получалось.
Вдруг Виткевич подумал: "А что, если новый Майер?"
Мысль эта оказалась такой страшной, что он даже остановился.
- Саиб хочет яблок? Груш? - услышал он голос рядом.
Торговец фруктами вопросительно смотрел на Ивана и перебирал свой товар быстрыми пальцами, показывая самые налитые яблоки.
- Нет, спасибо.
"Нет. Этого, конечно, не может быть. Просто смена курса. Тогда я должен как можно быстрее быть в Петербурге. Я обо всем расскажу Перовскому, и тот повлияет на государя. Ведь они друзья. Я буду писать в газету, призывая о помощи Афганистану. Я буду говорить всем и каждому: в Афганистане британцы хотят лить кровь: На помощь афганцам! Я не устану говорить людям о той борьбе, которую ведет Афганистан. Не устану. В Россию! Да, мне надо немедленно отправляться в Россию. В крайнем случае я испрошу себе разрешение и вернусь к Дост Мухаммеду вместе с теми, кто захочет драться за свободу".
Иван пошел прощаться с Гуль Момандом, с тем самым оружейным мастером, который оказался двоюродным братом Ахмед Фазля, первого кабульского друга Виткевича.
Оружейная мастерская человека, имя которого в переводе на русский язык означало "цветок племени момандов", помещалась в центре базара. Базар в Кабуле совсем не похож на европейские рынки. Это не два, не три и даже не двадцать рядов с овощами, мясом и фруктами. Весь центр города - двадцать или тридцать улиц, улочек, переулков и тупичков - был сердцем кабульского базара. Если идти от Кабул-реки по направлению к необозримо широкой площади Чаман, то четвертая улица направо резко сворачивала и заканчивалась маленьким тупиком. Здесь рядом со скорняжной и скобяной мастерской помещалась мастерская Гуль Моманда.
Низко согнувшись, Гуль Моманд вертел ногой большой каменный круг. Быстро и резко он подносил к вращающемуся кругу рукоятку маленького, похожего на игрушечный, пистолета. Постепенно с каждым новым штришком рождалась замысловатая афганская вязь.
Увидев Виткевича, Гуль Моманд отложил пистолет, вытер руки о широкие патлюны и, поднявшись с табурета, шагнул навстречу Ивану.
- Здравствуй, мой возлюбленный брат и гость.
Заботливо расспросив друг друга о здоровье, настроении и самочувствии друзей, знакомых, они присели у входа. Гуль Моманд раскурил кальян. Когда вода в нем хрипло забулькала и от едкого дыма рубленых кореньев и листьев индийского табака у Гуль Моманда выступили слезы на глазах, он протянул Ивану трубку, предварительно обтерев ладонью мундштук.
Затянувшись один раз, Виткевич возвратил кальян Гуль Моманду. Так полагалось поступать в обращении с самыми большими друзьями. Гуль Моманд отстранил кальян.
- Нет, спасибо. Кури сначала ты, брат.
- Спасибо, брат.
- Нет большей радости, чем радость, доставленная тебе.
Помолчали. Покурили. Потом Виткевич сказал тихо:
- А я ведь прощаться пришел с тобой, Гуль-джан.
- Нет!
- Уезжаю, брат!
- Нет! Разве тебе плохо у нас?
- Мне хорошо у вас. Очень хорошо...
- Останься, Вань-джан, - сказал Гуль Моманд. - Я тебе жену найду. Пир устрою. У меня и жить будешь.
Иван обнял Гуль Моманда за плечи и прижал к себе. Они так просидели несколько мгновений, а потом оба враз, как будто застыдившись своей чувствительности, встали. Гуль Моманд взял маленький пистолет и протянул его Ивану.
- Вот возьми. На счастье. И знай, что в нем живет частица души твоего брата, твоего афганского брата Гуль Моманда.
Виткевич взял пистолет из рук афганца и поцеловал рукоять. Затем он снял с ремня свою саблю и протянул ее Гуль Моманду.
- Вот возьми. В этой сабле живет частица души твоего русского брата Ивана.
И два высоких сильных мужчины обнялись. Сердце к сердцу.
После вечернего намаза у Гуль Моманда собрались друзья. Позже всех пришел Ахмед Фазль, потому что он недавно вернулся из Пагмана.
- Вань-джан уехал домой, - сказал ему Гуль Моманд.
- Нет! - воскликнул Ахмед Фазль. - Разве ему было плохо у нас?
- Когда он прощался, глаза у него были грустны, как у орла, раненного стрелой.
- Я должен спеть ему много песен! Он останется, если я буду петь ему песни. Я пойду к нему!
Ахмед Фазль опоздал всего на несколько минут. Виткевич уже уехал в Россию. Эпилог
Еще никогда Иван Виткевич не был так уверен в своих силах и никогда раньше он так не понимал главной цели своей жизни, как сейчас, возвращаясь в Россию.
"Будет драка у меня с азиатским департаментом, будет, - весело думал Иван. - Да посмотрим, кго кого одолеет. И с Карлом Васильевичем побьемся - ничего, что канцлер..."
Он был так смел в своих мыслях и планах оттого, что чувствовал поддержку, любовь и дружбу афганцев, киргизов, таджиков. А человек, чувствующий дружбу целого народа, делается подобным народу: таким же сильным и страстным в достижении своей главной цели.
Виткевич специально завернул в Уфу, чтобы повидаться с Перовским. Губернатор растрогался до слез. Целый вечер он продержал Виткевича у себя, слушая его рассказ о поездке, а когда Иван поднялся, чтобы ехать в столицу, Василий Алексеевич сказал:
- Истинный ты Гумбольдт, Иван. Горжусь тобой. В обиду не дам, за тобой следом выеду. Нессельрода обойдем - прямо к государю обратимся.
Иван сидел в углу кареты и смотрел на пробегавшие мимо перелески, на луга, тронутые желтизной, на подслеповатые оконца деревень, на речушки, такие тихие и ласковые по сравнению с дикими горными потоками Афгании, и чувствовал радость, большую, гордую радость...
После приема у Нессельроде, который топал ногами и визгливо кричал, обвиняя Ивана в "заигрывании с дикими азиатами и желании поссорить Россию с Англией", Виткевич весь напрягся, подобрался для последнего, решительного удара, который он рассчитывал нанести по безмозглой политике канцлера с помощью Перовского. Иван считал, что только с помощью Василия Алексеевича можно было доказать свою правоту, отстоять свою точку зрения, столь нужную и России и азиатским государствам.
...В номера Демутовской гостиницы Виткевич вернулся поздно вечером. Его познабливало. Растопив камин, он сел за маленький стол с кривыми ножками и достал из чемодана большую связку бумаг. Это была крохотная толика того, чему он посвятил себя. Это были сказки и песни афганцев, записанные им. Завтра поутру Иван думал отнести рукопись в "Современник" - там ее ждали с нетерпением.
Он погладил своей худой тонкой рукой шершавые страницы, пошедшие по краям сыростью. Потом осторожно открыл первый лист и углубился в чтение. И чем дольше читал он, тем яснее видел край, месяц назад оставленный им, людей, которые стали его друзьями и братьями, их врагов, которые стали и его врагами. Он слышал звонкую тишину утра и таинственные звуки ночи, он заново ощущал силу горных ветров и тоскливый зной пустынь. Он жил тем, что читал, потому что он любил тех, кто веками создавал поэзию и сказку.
На Санкт-Петербург легла ночь, тишину уснувшего города лишь изредка рвали трещотки сторожей, а Иван все читал мудрые, исполненные вечным смыслом жизни строки афганских песен.
Я сто раз умирал, я привык
Умирать, оставаясь живым.
Я, как пламя свечи, каждый миг
В этой вечной борьбе невредим...
"Милостивый госуда рь, Александр Христофорович.
Вчера ночью возвратившийся из Афганистана поручик Виткевич был найден в номере Демутовской гостиницы мертвым. Все его бумаги были обнаружены в камине сожженными. Однако, несмотря на то, что на столе лежала записка, подписанная вышеупомянутым Виткевичем, которая уведомляла о его самоубиении, долгом считаю довести до сведения вашего, что пистолет, лежавший у него в руке, был не разряжен, а в стволе находилась невыстреленная пуля. Чиновники азиатского департамента, знавшие Виткевича ранее, уверили меня в том, что у него было такое количество бумаг, сжечь которые в камине не представлялось никакой возможности. Показанное чиновниками подтверждается также и тем, что перед отъездом Виткевича в королевство Афганистан нами был проведен негласный просмотр бумаг его. Выяснилось тогда, что у него на хранении находилось 12 (двенадцать) рукописных словарей восточных языков. Каждый словарь от 600 (шестисот) до 900 страниц рукописного текста. Были у него обнаружены тогда же более 100 рукописных карт всяческих областей восточных. Были там также и несущественные, по мнению моему, тетради со сказками, стихами и пр. Я так же, как и чиновники азиатского департамента, имею склонность считать, что такое количество бумаг сжечь никак невозможно.
И, что также весьма существенным считаю, окно первого этажа было раскрыто в момент обнаружения трупа.
Все свои соображения честь имею представить на рассмотрение Вашего сиятельства.
Подполковник корпуса жандармов Шишкин".
Бенкендорф долго читал донесение. Задумался. Взял перо и начертал наверху: "Считать самоубиенным". Потом подумал еще да и бросил донесение в камин. Позвонил в колокольчик. Вошел секретарь.
- Вызовите ко мне Шишкина, любезный, - попросил ласково.
Когда явился Шишкин, Бенкендорф сказал ему:
- Он был самоубийцей. Хотя его и убили. Убийц не ищите. Нам это сейчас невыгодно. Убил-то кто? Шишкин хотел ответить. Бенкендорф перебил его:
- Вот так-то, подполковник. Ступайте. Итак, самоубийца?
- Самоубийца, ваше сиятельство.
Я сто раз умирал, я привык
Умирать, оставаясь живым.
Я, как пламя свечи, каждый миг
В этой вечной борьбе невредим.
Умирает не пламя - свеча,
Тает плоть, но душа горяча.
И в борьбе пребываю, уча
Быть до смерти собою самим...
Москва-Орск-Кабул 1958 г.