Спустя неделю Анну снова навестил гражданин в пальто.
– Меня зовут Олег Петрович Зубов, – сообщил он то ли с вызовом, то ли с намеком.
– Анна Григорьевна, – парировала она.
На его запястье болтался плоский предмет, обернутый белой бумагой в бинтах скотча. Гость с треском распаковал, и Анне предстала точно такая же картина, как на ее стене. Она растерянно оглянулась: диспетчеров стало двое.
Олег Петрович прошел по коридору, сел за стол, обхватил руками предложенную чашку с чаем и приступил:
– Хочу вкратце объяснить свое намерение. Рассказываю. До кризиса я был богатым человеком, сидел в кожаном кресле. Вокруг суетились жучки и попрошайки, предлагали автомобили, пылесосы и германскую посуду. У меня был собственный книгоноша. Я все покупал. Однажды типчик по фамилии Майский зазвал на выставку, где мне понравилась картина. Вот эта. – Он мотнул головой на “Диспетчера”, оставшегося в коридоре. – Майский этот уломал купить все семь полотен автора по фамилии Ганшин. Божился, что дети и внуки будут благодарить. Что, собрав все картины у себя, как он заявил, “все яйца в одной корзине”, я увеличу их стоимость. И редкость. Я купил, а когда выставка закрылась, приехал забрать. Их упаковали и перевезли, а развешивая, я учуял от одной из них запах свежей краски. Вот от этой. – Он мотнул в сторону коридора, где притулился диспетчер. – Я вызвал специалиста, и мои подозрения подтвердились: это была только что сделанная копия, меня обманули.
На другой день мы с парнями накрыли их за городом. Дачка серенькая, дети, жены, мангал, и человек пять этих, что и мужиками не назовешь.
Мой типчик крутился, как ужонок, но он-то как раз был не виноват, художник сделал повтор. Предлагал вернуть деньги, но деньги мне были без надобности. Художник с Майским подрались, своротив мангал. Я дал им три дня, чтоб вернули первую картину. Майский звонил, извинялся за друга, но, когда подошел срок, мои парни завезли его в область и выбросили из машины в лесу. Художник исчез, как в воду канул, его не нашли, только жену с ребенком, голь перекатную.
Гость замолчал. За окном стояли сиреневые сумерки, складки штор пахли пылью. Анна горестно съежилась.
– А типчик что? Выбрался? – тихо спросила.
– Кому он нужен… – Гость поднял дочиста выеденные глаза. – Откуда у тебя моя картина, Анна?
– Подарили.
– Кто?
– На юбилей. Киностудия, – соврала она.
– Может, отдашь? – попросил старик. – Я свою принес для обмена. Внук баловался с полевым биноклем и оставил на балконе. Я глянул – на вытянутой руке стена с книжками, так что названья видно, и моя картина на стене. Потом женщина пришла в красном халате. – Он говорил все тише и тише, так что стало слышно бурлящий на плите суп.
– В другой раз увидел возле картины старика с лупой и не вытерпел.
– Так это ты, Петрович, по утрам лысиной киваешь? Я тоже на тебя смотрела, думала, какая семья дружная…
– Отдашь?
Они прошли в коридор, где смирно дожидался решения своей участи обманщик. Пока трещал скотч, у Анны сжималось сердце. Звуки неприятные, будто душу рвут в клочки. Нельзя, что ли, потише?
Петрович заметил гвоздь на стене и повесил картину. Рама оказалась тяжелой, и гвоздь тут же вывалился. Да что ж это он, бедняга, пожалела Анна фальшивого диспетчера, точно повешенный, с веревки срывается… Она подошла и поставила картину на стул рядом со своей.
Они помолчали.
– Видишь разницу?
– Нет, Петрович. Ее и нету. Одна рука.
– Рука-то одна, а картина другая.
– Надо же, как тебя обидели. Ты даже видишь то, чего нет.
– Обменяемся?
– Нет, не могу.
Он долго на нее смотрел, укоряя, но она выдержала.
Гость, ничего больше не спросив, завернул картину в бумагу и ушел, и шаг показался Анне тяжелым, хотя вроде раньше каменности не замечалось.
Она села напротив диспетчера.
С папиросой посреди поля. Молодой, лядащий, нагло усмехается в глаза. Слева зайдешь – видно, что битый донельзя, дальше некуда.
Справа – взгляд правильный, но пустой, как был у Петровича. А спереди ничего, вроде стоящий, положительный, хоть и с насмешкой. Не поймаешь, в общем, разный. А картина счастьем томит, и кажется, что поле вот-вот зацветет гречихою или подсолнухи разгорятся. Еще немного – и весельем прольет, как дождем. Может, глаза, все простившие? Простор и поезда. Всего-то дел, а вон как обернулось.
Что ж, объяснили понятно. Люди годами с обидой живут, как с женой, смысл видят, чтобы обманщика не так, так иначе наказать. Анна почему-то взгрустнула о Петровиче. Как отказали, резко ушел, а обида его осталась, точно к стенке припечаталась. И Анна вышла виновата.
Она собрала постель, затолкала простыни в машину, включила и занялась приборкой. Что же это, господи? Почему живем впотьмах?
Ленину тонкую, как струйка, любовь пропустила, а была эта любовь, была. Сердце же щемило. Махмуд оборотень, Александра странная. А
Ганшин? Кота пугался, так что вздрагивал, а фальшивки делал без трепета. Петровича насмерть обидел, Сашку извел, в девушках круглая ходила, а потом точно обуглилась. Полна чудес поднебесная шкатулка, и все врасплох. Хотелось разменяться картиной с Петровичем, да нельзя, профессор предупредил, что ценность… И что скажет Сашка, если картину подменить?
Анна поглядела в глаза диспетчеру, тот грустно усмехнулся. А с кем говорить буду? Привыкла к нему.
Она вышла развешивать белье. На балконе напротив стоял Петрович и в упор глядел в полевой бинокль. Глядел прямо, жутко, в открытую. Она задернула шторой дверь. Ей припомнился типчик в лесу и Сашка с
Павликом, “голь перекатная…”. Так и сходят с ума, подумала Анна, поежившись. Призраками обзаводятся, страхами, замками. Она вздрогнула от звонка и не сразу открыла дверь.
На пороге снова стоял Петрович, с лицом у него был непорядок. Он смело отодвинул Анну, прошел в комнату и уставился на картину. Из кармана вдруг серым языком выскочило лезвие и быстрым взмахом резануло диспетчера. Анна успела отбросить его руку, и ножик выпал, чиркнув ей по ноге. В тонком разрезе проступила кровь, она закричала и толкнула Петровича в грудь, но он только отступил на шаг и продолжал стоять, как убийца, с каменно злобным, нераскаявшимся лицом.
– Душегуб, – задыхаясь, произнесла Анна.
– Где художник? – невпопад спросил Петрович.
– Художника тебе не видать как своих ушей.
– Где он живет? – не сбиваясь, потребовал Петрович. – Отвечай, ты знаешь.
Догадался о чем-то. Анна настояла, чтобы гость выпил чаю. Он сел за стол, схватился за голову, а чай оставил остывать. Посидел молча, пряча глаза, а потом ушел не простившись. Анна осталась переживать покушение на диспетчера. Тот уже не усмехался, глядел горько, и выходило почти убийство.
Она не зажигала света. С диспетчером не разговаривала, не смотрела в его сторону и только хотела пойти в церковь. После смерти матери, в девчонках, она три года побиралась по курганским деревням, пока не приблудилась к разрушенному монастырскому подворью, где ее приютила матушка. Когда та умирала, простилась и подарила Анне икону Божьей
Матери, и икона была из чудотворных, потому что горела. На улице дождь, а икона вспыхивала золотом, точно на солнце. И село было особенное. Жили там два брата, один, как водится, богатый, другой – бедный. К богатому попросился ночевать старичок, да жена взвилась:
“Только тебя тут не хватало!” Тот – к бедному, а жена его Нюрка увидела: “Айда, дедушко, заходи!” Накормила, стала ночлег ладить, подушку искать, а где они, по тем временам, подушки-то? Но тот воспротивился, лег на лавку, лапотки под голову, а утром, когда встали, – нету дедушки. Посмотрели, рано иней выпал – след до бани есть, а дальше пропал. Через месяц у богатого изба со всем двором погорела, а у Нюрки начала птица вестись. Что ни купит – гуся ли, индейку, – все с приплодом. Тогда и стали в деревне говорить, мол, у
Нюры Бог ночевал.
К воспоминаниям Анны почему-то то и дело приклеивался Петрович с ножичком для резки линолеума. Анна его сразу опознала, у нее такой же в кладовке лежал, потому и успела предупредить покушение.
Она тяжело вздохнула и набрала номер дочери Саши. Сама-то ведь не позвонит.
– Да, мама, – ответил усталый голос. – У меня телефон с определителем. Ты кого-то боишься? Вон оно что. Нет, это невозможно…
Она не наша. “Диспетчер” – собственность господина Бондаренко, знаешь такого? Да, он самый. Он оставил ее на хранение… Павлик у
Лизы, они с Машкой играют, он там заночует. Я что-то недомогаю.
Саша пила шестую чашку кофе и думала про ганшинский триптих.
“Женщина у окна”. “Фонарь”. “Рыбачка”. Надежда, разочарование, усталость. Обычная, как у всех, история. Женщина не оправдала надежд художника. Надо попробовать заснуть. Что делать с телефоном? Правило первое: поднимать трубку, даже если кажется, что тебе оторвали ноги.
Когда правил наберется несколько и им удастся следовать, может быть, она станет похожа на человека, а не на емкость с кофе и чаем.
Опять появился человек, который хочет “Диспетчера”. Кому-то понадобился кусок их горестей. Может, картина ему о чем-то напоминает, а может, художник знает язык, на котором разговаривает страданье, а пока оно разговаривает, оно не мучает. Переписывая каталог, Саша почему-то пропустила “Диспетчера”. Ведь он уже был.
Странно это все. Если жизнь в настоящем времени пустеет, в нее, как в воронку, устремляется прошлое. “Записки коллекционера”, Майский с каталогом, неизвестный покупатель.
Маме не надо знать, что за “Диспетчером” приходили парни в солдатских ботинках и вытряхнули корзину с игрушками, а они сидели в темноте на полу, заткнув разбитое окно матрасом, пока мальчик не заснул. Был февраль, и, надышавшись холодом, он попал в больницу с воспалением легких. Наутро после разгрома пришел Ганшин, быстро собрал вещи, и больше они его не видели. Так прошел год и семь месяцев.
“Ганшина не ищи, я его спрятал, пока Зубов не угомонится, – сказал заехавший на другой день Бондаренко. – А картина пусть побудет у твоей мамы, я после заберу”.
Саша сама уговорила Ганшина сделать копию. Жить с неудачником все равно что идти по долгой смеркающейся улице, на которой не зажжется ни один фонарь. Ты становишься как клубок, огромной от оплетающих нитей, тяжелой, неподвижной, неуклюжей. С тобой уже не произойдет ничего: ни дурного, ни хорошего. Может быть, вы купите двуспальную кровать и сочтете это удачей. Но внутри ты застынешь серым комом.
Если б мужчины не служили иному, в них не было бы тайны. Но ее измучила эта неприступность, и она уговорила продать одну картину дважды… Кто знал, что придут люди в солдатских ботинках и перевернут дом! После этого наступила тишина, а тот, кто иногда с ней говорит, всего лишь бедный тихий художник. Художник, ничем не упрекнувший, о котором так болит сердце…
Известно, чем лечат от воспаления легких. Мальчик стал просыпаться по ночам. Год и семь месяцев по три раза за ночь. А вчера ночью не проснулся ни разу. Она внимательно его осмотрела: посреди коленки – бледно-оранжевый синяк – поцелуй твердого мира и скопившаяся в складках шеи влага. Почему на картинах Мадонны с Младенцами такие спокойные? Потому что это картины, и жизни в них нет, говорил
Ганшин. Она есть только в создателе, но, пройдя сквозь искусство, все исказится. Есть правила перехода из одной среды в другую: визы, досмотры, границы. Пропущенное через призму, все поневоле меняет облик. Поэтому и странен художник, как перевозчик на пароме: слишком много в нем другого, мертвого берега.
Его друг Майский кричал на нее: “Бог дал тебе гения, ты что с ним сделала?” Откуда ей было знать, что делают с гениями? Ключ к его тайне был в яйце, яйцо в утке, а утка в небе. Она ее не поймала, ее никто не поймал. Ганшин ни о чем ее не просил: ни постричь ногти, ни помыть кисти. Просил оставить его в покое, а один раз сказал: “Я ухожу”. Майского вскоре постигла та же судьба. Алеша и ему сказал:
“Уходи, ненавижу”. Он их отпустил, но нет потерянней людей, чем выставленные за ворота тюрьмы. Когда пропал Ганшин, жизнь канула в напрасную тьму. И самой страшной оказалась тишина, когда слышно, как над садом потрескивает в проводах ток. Каждый шорох, шуршанье шин, посвист утренней птицы резал уши – слишком тихо было рядом.
Недавно тишина лопнула. Одному человеку удалось надрезать ее, точно бритвой, и как это было больно! Спасибо, господин певец, за то, что снизошли. Соизволили заметить. Этого даже чересчур. Что за непрописанный человек, неявленный, крупный и стертый, как неспелое яблоко! Он рассказывал ей о своей жене. Обычная. Жена как жена. Саша спросила, не думает ли он к ней вернуться.
– А ты этого хочешь?
– Я ее ненавижу, – честно ответила она.
Ответ понравился. Боже! Ее поставили перед зеркалом. Это была ненависть к своему двойнику. К умению играть на мужских инстинктах.
Мнимая слабость и заточенные стрелы. Дурак стоит под стрелой с яблоком на голове, едва не обмочившись от страха. Жена заставила его разбогатеть, а тем временем утекло его время. Яблоко выросло, оставшись зеленым. Но разве не так она поступила с художником, требуя денег на молоко и ботинки? Разве можно было этого от него хотеть? Слабым голосом она просила, чтобы он защитил их, это он-то…
Она сделала то же, что кукла с певцом. Ей показали себя, и это убивает.
Ах да… Надо позвонить Лизе…
Саша набрала номер.
– Лиза, я, кажется, заболеваю, что делать? Директор снова будет кричать? Попроси Машу, пусть отведет Павлика в детский сад, а вечером мама его заберет. И еще, я хотела тебя спросить… Хотя, может быть, это неудобно… Директор, я имею в виду Сергея Павловича, тебе когда-нибудь пел?
– Пел, – строго ответила Лиза. – Но это не обсуждается.
Саша откинулась на диван. В директоре живут двое: один ловкий и сильный, у которого все получается, другой – неуклюжий садист с пыточным инструментом вместо голоса. Второй неуместен, неприкаян, нелеп, только второй мог украсть картины. Для сотрудников этот второй – горе. А может, неприличие. Поэтому и не обсуждается. Они делают вид, что его нет.