Питеру Эди посвящается
— Знаете, совершенно потрясающая цветная девчонка искала вас.
— Она искала тебя.
— Нет. Я предложил ей свою особу. Ее это не заинтересовало. Она сказала, что хочет видеть мистера Хилари Бэрда.
Значит, меня.
— Вот как. — Однако это было крайне маловероятно. — Она не сказала, что ей от меня надо?
— Нет. Кстати, мусоропровод опять забит.
Человек, произнесший первую фразу, был мой жилец, Кристофер Кэйсер. Мы встретились случайно на улице: я возвращался со службы, а он — оттуда, где провел сегодняшний день. Мы ехали в лифте. Лифт был рассчитан на двух человек и медленно, кряхтя, поднимался вверх. Для более детального взаимного обозрения там имелось большое зеркало. За Кристофером легко было наблюдать.
Мы вышли на нашем пятом этаже, где ощущался запах, подтверждавший то, что мусоропровод действительно забит. Мистер Пеллоу, безработный школьный учитель, стоявший в приоткрытой двери соседней квартиры, при виде нас медленно уполз к себе. Он явно высматривал компаньона для выпивки. Мы с Кристофером не поддались искушению.
Мы вошли в свою квартиру. Я поднял два письма, валявшихся на полу. И мы расстались: я отправился к себе в спальню, он — к себе. Я включил свет и сразу увидел незастеленную кровать, кучу нижнего белья, пыль, осевшую на разбросанных остатках моей борьбы с миром. Я запихал нижнее белье в постель и накрыл одеялом, без раздражения почуяв знакомый барсучий дух. Занавески по-прежнему были задернуты — я так и не раздвинул их, поспешно ринувшись рано утром в темноту. Стояла зима — ноябрь, с его поздними сумрачными рассветами и холодным ветром, прибивающим листву к липкому асфальту. Время года под стать моему настроению. В сорок один уже начинаешь понимать, что не будешь жить вечно. Adieu jeunesse.[1]
«Обиталищем» для меня служила маленькая, убогая, мерзкая квартирка, которую я снимал в большом квадратном доме из красного кирпича, стоявшем в тупике, в районе Бейсуотер. Тупик выходил на шумную деловую улицу, по другую сторону которой помещались жалкие закопченные лавчонки, за лавчонками — станция метро Бейсуотер (на Радиальной линии и Внутренней кольцевой), за ней — станция Куинсвей (на Центральной линии), за ней — Бейсуотер-роуд и за ней — слава Богу! — парк. Я чисто инстинктивно принижаю мою квартирку — на самом-то деле это моя жизнь была убогой и мерзкой. Да, конечно, квартирка была тесная и темная, и окна ее выходили на переплетение пожарных лестниц в дворовом колодце, куда никогда не проникало солнце. В ней было три комнатенки: моя спальня, спальня Кристофера и так называемая гостиная, куда Кристофер, предпочитавший жить на полу, недавно выставил большую часть мебели из своей комнаты, включая кровать. В результате гостиная стала необитабельной, да, впрочем, ею вообще никогда не пользовались. Я лично рассматривал квартиру лишь как machine à dormir.[2] Я никогда не проводил в ней вечеров из-за демонов, которые тут водились. А вот уик-энды были для меня проблемой. Я проклинал пятидневную неделю. Не обладая вкусом, я даже не пытался украсить свою квартиру. Никаких личных вещей, никакой «элегантности» — ничего, что могло бы напомнить о прошлом. Ничего, что можно было бы полюбить.
Постараюсь вкратце представить Кристофера. Кристоферу, жившему без отца, адвоката в Эссексе, ко времени нашего рассказа исполнилось двадцать три года, но он уже мог похвастать блистательным прошлым. Он был весьма недурен собой и вскружил немало голов, в том числе и некоторые из тех, обладательницы которых появятся на наших страницах дальше. Он был высокий и очень тонкий, с копной свисавших на плечи спутанных белокурых волос и узким молочно-белым лицом. Летом на нем выступали веснушки. Глаза у Кристофера были голубые и такие светлые, что возникало впечатление, будто он человек хилый, однако это впечатление перечеркивал крупный прямой нос. Двигался Кристофер грациозно — словно в доме жила рысь или леопард. Одевался он, я бы сказал, «живописно». И как жилец, подобно всем безработным гениям, оставлял желать лучшего. Случалось, правда, что он работал — по уборке квартир. Не знаю, какие безумцы разрешали ему убирать свои квартиры. Блистательное же прошлое Кристофера заключалось в следующем: восемнадцати лет от роду он создал и возглавил поп-группу, именуемую «Не желаем быть клерками», которая имела недолговечный, но значительный успех. Успех этот они приобрели, главным образом, во время турне по Австралии, но одна из их песенок вошла в «первую десятку» и у нас в стране. Называлась она «Чайка», и, возможно, тонкие ценители до сих нор помнят ее. В песенке говорилось о том, как кто-то покидает кого-то, а потом хор пел: «Подумай дважды, чайка, ду-ду-ду, чайка, чайка, бу-бу-бу», или что-то в этом роде. Группа заработала кучу денег (которые быстро растаяли, оставив в качестве следа лишь долги налоговому управлению), а затем распалась. Один из ее участников осел в Сиднее, другой отправился в Мексику, третий (автор «Чайки») пристрастился к героину и отдал Богу душу. Кристофер вернулся в Лондон и некоторое время как-то сводил концы с концами, устраивал «хеппенинги». (Налоги за него платил отец.) Затем он стал буддистом и всецело занялся преодолением двойственности в человеке и приобретением навыков, позволяющих выйти за пределы рационального.
Предложил мне его в качестве жильца один приятель, он сказал — тебе нужны деньги, и тебя никогда не бывает дома, так почему бы тебе не сдать комнату? На сегодняшний день Кристофер задолжал мне уже за шесть педель. Но зато он соблюдал установленные мною правила: никаких проигрывателей; никаких девочек; не больше трех гостей за раз; не есть шоколад в доме; не обсуждать половые проблемы в моем присутствии (и так далее, и тому подобное). Появление девочек в квартире вывело бы меня из создавшегося равновесия. Мальчишки же появлялись и исчезали, особенно часто заходили двое — Мик Лэддерслоу и Джимбо Дэвис. Мик был бездельник из богатой семьи — он хотел, чтобы Кристофер создал новую группу под названием «Чайки» (только Кристофер теперь был всецело занят Богом). Джимбо был балетный мальчик, даже более грациозный, чем Кристофер; он нравился мне своей валлийской лаконичностью и, по крайней мере, хоть умел танцевать. (Я однажды видел его на сцепе.) Мик обладал единственным талантом — создавать неприятности. Я именовал их «студентами», хотя штудировали они лишь способы развлечься. Это были милые безмозглые создания, мягко, точно звери, двигавшиеся по квартире, — во всяком случае, у меня не возникало неприятного чувства, что я живу в окружении рационально мыслящих существ. Они (а иногда и другие) сидели у Кристофера в комнате и баловались разными наркотиками — занятие на редкость тихое, в детали которого я тщательно старался не вникать. Кристофер учился играть на табле, занудном восточном барабанчике, но инструмент этот по крайней мере не производил много шума, и игра мгновенно прекращалась по первому моему слову. Вообще это была удивительно молчаливая для молодежи компания — они сидели вместе, видимо, как бы в оцепенении, время от времени чертили мандалы[3] и заглядывали в «И-Кинь».[4] Не знаю, были ли эти ребята со странностями. Скорей всего — нет. Кристофер говорил, что девчонок у него в дни существования поп-группы было хоть отбавляй — они «так и висли на нем». Мне было жаль его. Ничто так не лишает существование ярких надежд и тайны, как преждевременная, неразборчивая половая жизнь.
Ветер сердито дребезжал стеклами, вызывая странное, но отнюдь не неприятное чувство одиночества, которое обычно порождает ветер зимой. После долгого дня, проведенного на службе, и толкотни в метро среди моих собратьев по поездкам в час пик я чувствовал себя усталым, мятым и грязным. Тяжелая однообразная жизнь благоприятствует спасению — говорят мудрецы. Наверно, тут нужно еще что-то, чего в моей жизни нет. Ох, эта тоска, вдруг пронизывающая тебя посреди повседневности! Я взглянул на два письма. Одно было от Томми, и я, не вскрывая, отложил его в сторону. В другом конверте был явно телефонный счет. Я вскрыл его и изучил содержимое. Затем вышел из комнаты, ногой распахнул дверь в комнату Кристофера и вошел. Кристофер сидел на полу по-турецки, подвернув под себя ноги, и разглядывал коробочку с каким-то порошком. Он с виноватым видом поднял на меня глаза и, увидев у меня в руках телефонный счет, покраснел. Он обладал поразительной способностью краснеть.
— Кристофер, — сказал я, — ты же обещал, что не будешь больше звонить в другие города.
Кристофер поднялся на ноги.
— Извините меня, пожалуйста, Хилари, мне следовало тогда еще сказать вам, только я до того боялся, пожалуйста, не сердитесь! Обещаю вам, этого больше никогда не будет.
— Ты и в прошлый раз обещал. Или это было обещание по-буддистски, не имеющее отношения к нашему миру, где человек появляется лишь на миг, но где надо платить за телефон?
— Теперь я в самом деле обещаю. И я с вами расплачусь.
— Чем же это? Ты уже должен мне квартирную плату за шесть недель.
— Я заплачу. Пожалуйста, извините, Хилари, и не сердитесь. Мне невыносимо, когда вы сердитесь. Я, правда, в самом деле обещаю, что никогда больше не буду так.
— Обещаешь. В самом деле обещаешь. Правда, в самом деле обещаешь. А где же начинается обещание по-настоящему?
— Я, правда, в самом деле искренне и честно обещаю…
— Ох, да прекрати ты, — сказал я. — Я ведь говорил тебе: если ты опять будешь звонить, я сниму телефон.
— Но вы же несерьезно, Хилари, нам нужен телефон, вы совсем иначе на это посмотрите…
— У меня не будет времени смотреть, — сказал я.
Я вышел в переднюю. Предмет раздора стоял на бамбуковом столике у входной двери. Я схватил шнур у самого пола и изо всей силы дернул. В ответ раздался треск, и розетка вылетела из стены, а вслед за ней — кусок деревянной обшивки и дождь штукатурки. Проволока выдержала. Я наступил на нее ногой и изо всех сил принялся дергать — наконец она лопнула, а я грохнулся спиной на столик. Под моей тяжестью столик отъехал к стене, и одна из ножек его подломилась. Телефон шмякнулся на пол и раскололся, обнажив многоцветное переплетение проволочек. Диск вылетел и откатился в угол. Тишина.
— Ой… Хилари… — Кристофер, бледнее бледного, уставился на обломки. Он был потрясен.
Я ушел к себе в спальню и захлопнул дверь. Я бы с удовольствием тотчас покинул квартиру, но в этот вечер я ужинал у Импайеттов (был четверг), и я обычно переодевался (не в «вечерний костюм», а просто надевал рубашку с галстуком). Я даже брился для них. К пяти часам мне всегда требовалось побриться, но брился я только по четвергам. Покончив с этой церемонией перед умывальником в спальне, я снял засаленный галстук и несвежую рубашку, в которой был на работе, и надел белую рубашку с вполне приличным шейным платком. Я причесался, натянул пиджак, затем — пальто. Я уже жалел, что сломал телефон. Ведь я выпил всего две порции в баре на станции Слоан-сквер по пути домой. А что, если я срочно понадоблюсь Кристел? Я вышел из спальни.
Кристофер все никак не мог успокоиться и не уходил, дожидаясь меня.
— Хилари, мне ужасно неприятно, пожалуйста, не злитесь на меня, я починю столик… — Он говорил так, точно это он его сломал.
— Я и не злюсь, — сказал я. Кристофер стоял между мной и дверью. Я взял его за плечи и мягко отодвинул в сторону. И почувствовал, как он съежился (от страха, от отвращения?), когда я дотронулся до него. Я вышел на площадку. Из темноты своей прихожей мистер Пеллоу остекленелыми глазами смотрел на меня. Теперь он сидел. Его уволили за то, что он ударил распоясавшегося ученика. Как я его понимал. Я спустился в лифте — на этот раз один. На улице дыхание осени кружило листья, газеты, старые коробки из-под сигарет. Подходя к парку, я почувствовал себя немного лучше. К северу от парка и к югу от реки Лондон кажется нереальным. Чувство нереальности достигает своего апогея на поистине ужасных холмах Хемпстеда. Для меня парк был огромной полосой зелени, лежавшей между мною и землей обетованной, куда, как я когда-то думал, мне предначертано вступить. Но этого не произошло. Оказалось, что я не гожусь для обычной жизни. Я всегда жалел, что слишком поздно родился, чтобы участвовать в войне. Мне бы война понравилась.
— Хилари, милый, — произнесла Лора Импайетт, открывая дверь и целуя меня.
Импайетты, бездетная пара, широко занимавшаяся благотворительностью и всякими добрыми делами, жили на Куинс-Гейт-террейс, на нижних этажах весьма внушительного дома. Я повесил пальто в передней, как уже давно приучила меня Лора, и прошел следом за ней в гостиную.
— Привет, Хилари, — сказал Фредди, открывавший бутылку. Клиффорд Ларр, который порой бывал здесь по четвергам, холодно мне поклонился.
Фредди Импайетт и Клиффорд Ларр — оба работали в моем учреждении. Я говорю «моем», хотя это скорее их учреждение, так как оба они по рангу выше меня. Да это и не трудно. Работал я на Уайтхолле, в государственном департаменте — неважно каком. Работал в отделе, именуемом «ведомственным» и занимавшимся управленческими делами. Я занимался оплатой служащих — не метафизикой, а реальностью. Это была нудная, не требовавшая особых способностей работа, но она не вызывала у меня отвращения. У меня было весьма скромное, незаметное место, и когда подходило время передвижений, меня всякий раз «обходили». (Образно это можно было бы выразить так: победоносное хлопанье крыльев, затем — тишина.) В чиновничьей иерархии, если не считать машинисток и клерков, я стоял на самой низкой ступеньке. Я работал на человека но имени Данкен, ныне временно откомандированного в министерство внутренних дел; он работал на некую миссис Фредериксон, ныне в отпуску по беременности; она работала на Фредди Импайетта; тот работал на Клиффорда Ларра; а тот работал на некую персону, слишком высокую, чтобы здесь о ней упоминать; эта персона работала на другую, еще более высокую персону; та персона работала на главу департамента — сэра Брайена Темплер-Спенса, который вот-вот должен был уйти в отставку. На меня работал Артур Фиш. На Артура Фиша не работал никто.
Итак, Фредди был по рангу много выше меня, а Клиффорд Ларр исчезал где-то в сияющих высях. Таким образом Фредди и Лора Импайетт, регулярно приглашая меня к себе, проявляли отменную доброту, поскольку я был почти никто. Доброта эта была тем более отменной, что оба они — и Фредди и Лора — были снобы, не закоснелые, конечно, а тихие, интеллигентные, скрытые снобы, какими в большинстве своем являются культурные люди среднего сословия, если положительные свойства характера или образование не удерживают их. Лора и Фредди гонялись за всякого рода «величинами», тщательно поддерживали знакомство с ними и приглашали к себе на ужин, но, конечно, не но тем дням, когда я бывал у них. На коктейли к себе они не приглашали меня никогда. Люди вроде Клиффорда Ларра, занимавшие высокое положение в обществе, редко появлялись здесь по моим дням, а титулованные особы и знаменитые писатели — вообще никогда. Лора воображала, что удачно прикрывает эту дискриминацию фразочками вроде: «У нас не будет никого — мы ведь эгоисты и не хотим, чтобы кто-то еще наслаждался вашим обществом!» Тем не менее тяга к высшим сферам делала лишь более трогательной их безвозмездную доброту ко мне. Они не сразу поняли особую суровость моего жизненного уклада, а когда поняли, стали с ней считаться. Итак, я ужинал у Импайеттов каждый четверг. Случалось — правда, не часто, — что они отменяли ужин ради чего-то более интересного. Но никогда не предлагали встретиться в другой день.
Поскольку в дальнейшем может показаться, что я подтруниваю над Импайеттами, мне хотелось бы пояснить здесь раз и навсегда, что оба они были мне глубоко симпатичны: мы ведь часто симпатизируем людям, над которыми подтруниваем. Я считал их людьми порядочными и восхищался ими: они были так счастливы в своем браке, что, с моей точки зрения, уже немалое достижение. Правда, это не всегда приятно для окружающих. Счастливый брак часто ведет к отчуждению стороннего наблюдателя, и часто — во всяком случае, бессознательно — счастливые супруги стремятся к отчуждению. Яркий огонь импайеттовского очага заставлял меня чувствовать себя порою этаким принюхивающимся, примазывающимся волком. А им, счастливчикам, правится, когда рядом бродит волк, им правится время от времени увидеть его в окно и услышать его голодный вой. Как редко счастье бывает действительно невинным, а не победоносным, не оскорбительным для тех, кто его лишен. И как может глубоко задеть вполне естественное инстинктивное желание достойных людей показать, что они счастливы.
— Еще шерри, Хилари, — каплюшечку? — Опять новое словообразование. Уменьшительное от «капля»?
— Благодарю.
— У вас снова разные носки. Смотри, Фредди, у Хилари снова разные носки! — Уже приевшаяся дежурная острота. Я бы, конечно, повнимательнее отнесся к носкам, если бы не история с телефоном.
— А я любуюсь вашими потрясающими чулками, просто глаз от лодыжек не могу отвести. — Я всегда нес подобную вульгарную банальщину, когда говорил с Лорой. Я охотно служил для Импайеттов козлом отпущения, чувствуя, что именно этого они от меня ждут. Порою невозможно было провести границу между мною и нашим дежурным комиком на работе Реджи Фарботтомом.
Лора, хотя и не отличалась уже молодостью и юношеской стройностью, была все еще женщиной привлекательной. Она выросла в семье квакеров и, махнув рукой на аттестат о высшем образовании, вышла замуж за Фредди, о чем то и дело напоминала. Как и муж, она обладала удивительной энергией. В ней было что-то от заводилы спортивных игр. Энергия и воля били в ней через край, часто проявляясь в каком-то беспокойстве, — беспокойстве, происходившем, по всей вероятности, от желания приносить пользу. У нее было милое, всегда оживленное, сияющее лицо и очень широко расставленные глаза, от чего взгляд как бы стекленел, и этот стеклянный взгляд притягивал, завораживал. Она не улыбалась, а скорее скалилась, и так интеллигентно четко расставляла своим низким, звучным голосом ударения, что слушать ее порой было утомительно. В каждой фразе она смешно подчеркивала какое-нибудь слово — скорее от застенчивости, чем от властности, хотя чаще казалось наоборот. И неизменно говорила колкости. Глаза у нее были красивые, карие; волосы, некогда темно-каштановые, а сейчас почти совсем седые, она до недавнего прошлого укладывала двумя тугими косами вокруг головы. Теперь же она перестала делать прическу и волосы висели у нее вдоль спины почти до талии. Этого ей не стоило делать: женщина с распущенными седыми волосами всегда выглядит странно, особенно если глаза у нее экзальтированно сверкают. Распустив волосы, Лора стала менее целеустремленной и прозаичной — она не утратила своей энергии, но словно бы вновь обрела неопределенную наэлектризованную пылкость юности. В последнее время у нее появился также вкус к широким свободным платьям. Сегодня на ней было нечто вроде палатки из зеленого переливчатого шелка, доходившей до лодыжек, с разрезами но бокам, сквозь которые проглядывали синие чулки. Она всегда наряжалась но четвергам, даже если в гости ждали только меня. Я неизменно это отмечал, и она знала, что я это отмечаю. Неудивительно, что я всегда брился.
— Как Кристофер? — спросила Лора. Она всегда по-матерински интересовалась моей молодежью.
— Более или менее по-прежнему. Безобиден. Колоритен. Никчемен.
— Вы уже назначили Кристоферу день? — Речь шла о том, чтобы я отвел для его встреч с друзьями определенный день.
— Человеку, не достигшему тридцати лет, не разрешается иметь приемные дни.
— Это что же — такое правило? По-моему, вы его только что изобрели.
— Хилари живет по правилам, — сказал Фредди. — У него для всего свое место.
— И свое место для всякого! — сказала Лора.
— Умение разложить по полочкам — основа существования холостяка, — сказал я.
— Ему правится жить в мире других людей и не иметь своего собственного.
— Хилари к каждому поворачивается своей стороной.
— Как вы думаете, кто сядет на место Темплер-Спенса? — спросил Клиффорд Ларр.
И они ринулись в обсуждение служебных сплетен. Лора исчезла на кухне. Она была хорошей кулинаркой, если любить такого рода еду. Я обозревал гостиную и поражался обилию дорогих безделушек и отсутствию пыли. Фредди и мой коллега но службе перешли теперь к экономике.
— Если полистать «Сибиллу»,[5] какое там изображение инфляции! — заметил Клиффорд Ларр.
Я не обижался, когда меня исключали из серьезного разговора. Невежество способствует скромности. И меня вполне устраивала отводимая мне роль развлекать дам. Женщины редко бывают напыщенными. А я не обладал способностью изображать из себя мужчину-законодателя. Фредди же Импайетт выполнял эту роль с трогательной неосознанностью. Фредди был невысокий, плотный, лысеющий, внушительный мужчина в жилете и с легкой сединой, — этакий самодовольный добряк с крупным честным лицом и приятной лошадиной улыбкой. Он не произносил буквы «р». Клиффорд Ларр был высокий, тонкий, чуть щеголеватый, непростой, нервный, ироничный человек, вооруженный сознанием своего превосходства и не терпевший дураков, — один из тех колких, нелюбезных, замкнутых эгоцентриков, которых полным-полно среди нашего чиновничества.
— A table, a table![6]
Продолжая свой разговор о фунте стерлингов, оба мужчины в ответ на призыв Лоры отправились следом за мной вниз.
— Представляете, Хилари, снова будем есть французскую мерзость!
— Я придерживаюсь точки зрения Виттгенштейна,[7] который сказал, что ему безразлично, что есть, лишь бы всегда одно и то же.
— Хилари живет на вареных бобах, за исключением тех случаев, когда ест у нас. Что вы ели сегодня на обед, Хилари?
— Вареные бобы, конечно.
— Немного белого вина, Хилари.
— Самую каплюшечку.
— Эти юноши там у вас все еще курят марихуану?
— Я понятия не имею, что они делают.
— Опять — каждому свой ящичек!
— Непременно надо будет зайти их навестить, — сказала Лора. — Я пишу сейчас новую статью. И мне кажется, я могла бы им чем-то помочь. Ну хватит, Хилари, нечего ухмыляться!
Последним увлечением Лоры было посещение лекций по социологии и интеллектуальная журналистика: она писала статьи о «молодых» для женской странички.
— Молодые — они такие бескорыстные и храбрые по сравнению с нами.
— Угу.
— Я это серьезно, Хилари. Они действительно храбрые. Они принимают такие серьезные решения, и их нисколько не волнуют деньги или общественное положение, и они не боятся жить в настоящем. Они ставят свою жизнь на карту во имя идеи, ради приобретения опыта.
— Крайне глупо с их стороны.
— Я уверена, что в юности вы были ужасно благоразумны и прилежны, Хилари.
— Я думал только об экзаменах.
— Вот видите. Когда вы мне расскажете о своем детстве, Хилари?
— Никогда.
— Хилари патологически скрытен.
— На мой взгляд, нельзя было давать фунту плавающий курс, — сказал Клиффорд Ларр.
— При нынешнем кризисе мы решили остаться дома на Рождество.
— Вы знаете столько языков, Хилари, а никуда не ездите.
— По-моему, Хилари никогда не выезжает за пределы Лондона.
— По-моему, он никогда не выезжает за периметр королевских парков.
— Вы по-прежнему бегаете каждое утро вокруг Гайд-парка, Хилари?
— Как вы смотрите на фунт, Хилари?
— Я считаю, что он должен разнести в прах все другие валюты.
— Хилари обожает конкуренцию и в то же время такой шовинист.
— Я просто люблю мою страну.
— Это так старомодно.
— Если вы запоете «Страна надежды и славы», Фредди запоет «Широка страна моя родная».
— В свое время патриотизму учили в школе, — изрек Клиффорд Ларр.
— В моей школе патриотизм считали неприличным, — сказал Фредди.
— В Итоне полно большевиков, — заметила Лора.
— Правительство поставит барьер росту цен, — сказал Клиффорд Ларр.
— Надоело мне слушать разглагольствования пролетариев о цене на мясо, — заметил Фредди.
— Ели бы себе икру.
— Хилари, как всегда, не о том.
— Но им ведь не обязательно есть все время бифштексы, — мы же не едим.
— Могли бы жить на вареных бобах — Хилари вот живет же.
— Или на сардинах. Или на буром рисе. Гораздо здоровее.
— Ну, хватит. Мне положительно не нравится словарь Фредди.
— Хилари такой воинственный петух.
— Кстати, о пролетариях, Хилари: я просил бы вас сказать Артуру Фишу, чтобы он не разрешал этим пьяницам приходить к нему на службу.
— Это не пьяницы, это наркоманы.
— Но вы согласны со мной, Хилари?
— Согласен.
— Я считаю — это недопустимо.
— Хилари, а Фредди говорил вам, какую пантомиму мы будем ставить?
— Нет. Я еще ничего ему не говорил. Это будет «Питер Пэн».[8]
— Не может быть!
— Вам не правится «Питер Пэн», Хилари?
— Это моя любимая пьеса.
— Хилари считает, что Фредди испоганит ее.
— Можно не спрашивать, кто будет играть Хука и мистера Дарлинга.
— Режиссер всегда забирает себе главную роль.
— Фредди — актер manqué.[9]
— Чрезвычайно двусмысленное произведение, — заметил Клиффорд Ларр. — Вы склоняетесь к фрейдистской интерпретации?
— Нет, скорее — к марксистской.
— Гм.
— Не надо быть таким негативистом, Хилари.
— А почему бы не интерпретировать ее в христианском духе: Питер — это младенец Христос?
— Хилари говорит, почему бы не интерпретировать пьесу в христианском духе?!
— Реджи Фарботтом будет играть Сми.
— Бр-р-р.
— Хилари завидует.
— Мне пора, — сказал Клиффорд Ларр. Он всегда уходил рано. Мы гурьбой двинулись наверх.
После того, как он ушел, мы сели в гостиной пить кофе и, естественно, принялись обсуждать его.
— Такой несчастный человек, — сказала Лора. — Мне так его жаль.
— Я ничего о нем не знаю, — сказал я, — и не знаю, почему вы считаете его несчастным. Вы оба вечно считаете людей несчастными, чтобы можно было их пожалеть. Я подозреваю, вы считаете его несчастным только потому, что он не женат. Вы, наверное, и меня считаете несчастным. Как только я уйду, вы скажете: «Бедный Хилари, мне так жаль его: он такой несчастный».
— Не надо, Хилари, нас кусать, — сказал Фредди. — Еще виски?
— Капелюшечку.
— Что-что?
— Капелюшечку.
— Ну, а я все-таки считаю, что он несчастный, — заметила Лора, наливая мне виски. — Он ведь интересный мужчина, но держится так сухо и церемонно и говорит только о фунте стерлингов. Ни о чем личном, никогда. Я думаю, у него есть тайное горе, которое он скрывает.
— Женщины всегда считают, что у мужчин есть тайное горе. Это помогает отбивать их у других женщин.
— А мужчины вроде вас, Хилари, считают, что женщины всегда оговаривают других женщин.
— Правильно, дорогая, не давай ему спуску.
— А потом он носит крест на шее.
— Клиффорд? В самом деле?
— Во всяком случае, что-то на цепочке, я думаю, крест — я видела летом, когда он ходил в нейлоновой рубашке.
— Ты ведь не рассердилась на меня, Лора, правда, не рассердилась?
— Конечно, нет, глупенький! Хилари разважничался, но поставить его на место ничего не стоит.
— Неужели Клиффорд верующий — быть не может!
— Не знаю, — сказал Фредди, — он такой замкнутый, так наглухо застегнут на все пуговицы — я думаю, настоящих друзей у него вообще нет. Так что он вполне может быть католиком. Я, конечно, не осмелюсь его спросить.
— Лора считает, что ему нужна женщина.
— Хилари опять начинает задираться!
— Я хочу играть Сми.
— Просто Хилари хочет сделать бяку Реджи.
— Вы это серьезно, Хилари? Если вы захотите, из вас вполне может выйти пират…
— Я это, конечно, несерьезно. Вы же знаете, как я отношусь к пантомимам, которые мы ставим.
— Хилари против живых картин.
— Слава Богу, да.
— Пойду поищу коньяк, — сказал Фредди. И вышел.
Я так и не понял, как надо толковать эти исчезновения Фредди но четвергам — была ли то просто случайность, или они сговаривались с Лорой, и он уходил, чтобы дать ей возможность порасспросить меня о более интимных вещах. Она, естественно, тут же принималась меня прощупывать и не теряла времени даром.
— Мне кажется, у вас какое-то тайное горе, Хилари.
— Не одно, а сотни две.
— Ну поделитесь со мною хотя бы одним.
— Я старею.
— Глупости. А как поживает Кристел?
— Хорошо.
— А как Томми?
— Хорошо.
— Хилари, до чего же вы любите молоть языком!
Расстался я с Импайеттами вовсе не для того, чтобы идти домой. Я не стал у них задерживаться, потому что до полуночи должен был попасть еще в одно место. Моим хозяевам я об этом, конечно, не сказал: они сочли бы мой поступок «дурным тоном». По четвергам я всегда являлся к Кристел (Кристел — это моя сестра), чтобы вытащить от нее Артура Фиша. Это «вытаскивание» стало уже традицией. Дело в том, что Кристел было иной раз трудно избавиться от Артура, поэтому мне следовало явиться и увести его. А быть может, я сам решил установить наблюдение — во французском и английском понимании этого слова — за отношениями моей сестры и данного молодого человека? Так или иначе, происхождение этой традиции кануло в Лету. Ведь Артур-то был не так уж молод, как, впрочем, и все мы.
Кристел жила в однокомнатной квартирке на захудалой улочке за Норс-Энд-роуд, и, если быстро идти, я мог покрыть расстояние, отделявшее эту улочку от Куинс-Гейт-террейс, минут за двадцать. Я всегда старался ходить но Лондону пешком, когда позволяло время. Кристел была моложе меня больше, чем на пять лет, и, как и я, одинока. Она перепробовала много разных занятий. Была официанткой, секретаршей, работала на шоколадной фабрике. Теперь она решила стать портнихой, по, насколько я понимал, большую часть времени перешивала юбки соседок за несколько пенсов. Я ей немного помогал деньгами. Кристел жила предельно экономно. Самым большим ее расходом было угощение, которое она устраивала раз в неделю Артуру и мне. Импайетты никогда не приглашали Кристел на ужин, ибо она для таких приемов была слишком мало начитанна. Лора изредка приглашала ее на чай.
Кристел жила одна в маленьком захудалом двухэтажном домишке. Ее квартирка с крошечной кухонькой занимала верхний этаж. В кухоньке стояла ванна. Туалет находился на нижнем этаже, где был также кабинет зубного хирурга и его приемная. В подвале периодически появлялся механик по ремонту мотоциклов и (как нам казалось) хранитель всякой краденой мелочи. Это был — или был тогда — крайне бедный и обветшалый район. Штукатурка на фасадах, некогда окрашенных в разные цвета, стала везде равно грязно-серой; местами она облупилась, обнаруживая кирпичи цвета охры. То тут, то там зияющее пустотой или забитое досками окно или дверной проем без двери громко возвещали о крушении надежд. Жили здесь главным образом «старые жильцы», все еще платившие прежнюю низкую квартирную плату (к ним принадлежала и Кристел), и хозяева не считали нужным ремонтировать для них дома.
Я открыл дверь своим ключом и полез наверх. Кристел и Артур сидели за столом. При моем появлении оба встали — по обыкновению с таким видом, точно они меня побаивались. В таких случаях они выглядели слегка виноватыми. И не потому, что перед моим приходом занимались любовью, а как раз потому, что не занимались. Кристел в тридцать пять лет была все еще девственницей. Артур был влюблен в нее, по и только — уж это-то я твердо знал. На сей раз мне показалось, что атмосфера была более наэлектризованной, чем обычно, словно я своим появлением прервал какой-то особенно горячий спор. Это меня раздосадовало. Артур сидел весь красный, а Кристел как-то нелепо суетилась, показывая, будто занята самыми обычными, невинными делами. Вполне возможно, что до моего появления они держались за руки. На столе стояла принесенная Артуром бутылка дешевого вина. Кристел почти ничего не пила. Так что на мою долю всегда оставалось предостаточно.
Я присел к столу на свободный третий стул. Кристел и Артур тоже сели. Стол был кухонный, из желтых сосновых досок с приятной шероховатой зернистой поверхностью, что побуждало Кристел яростно выскребать хлебные крошки. Его никогда не накрывали скатертью, за исключением субботних вечеров, когда я приходил к Кристел ужинать. Мы сидели точно три заговорщика под голой лампочкой, свисавшей с потолка посреди комнаты. Кристел уже убрала тарелки. Артур палил мне бокал вина.
— Что вы ели на ужин?
— Пастуший пирог, бобы и абрикосовый торт с кремом, — сказала Кристел. Она разделяла мои вкусы в еде. Говорила она все еще с северным акцептом. Я же давно избавился от пего.
— А что вы ели у Импайеттов? — спросил Артур. Мы всегда спрашивали друг друга об этом.
— Quenelles de brochet. Caneton à l'orange. Profitroles.[10]
— O-o.
— Ваша еда куда лучше, — заметил я.
— Я в этом не сомневаюсь! — сказала Кристел и улыбнулась Артуру безгранично наивной, совсем не заговорщической улыбкой; тот осклабился в ответ.
Попробую описать вам Кристел. Отнюдь не хорошенькая. Плотная, приземистая, без намека на талию. С довольно маленькими, изрядно натруженными руками, стремительно и ловко порхавшими, словно пара птичек. Лицо у Кристел было круглое и довольно бледное — даже нездорово бледное. Она редко гуляла. Курчавые ярко-рыжие волосы густой тяжелой массой ниспадали почти до плеч. У нее был крупный рот с оттопыренной, влажной, очень подвижной нижней губой. Прескверные зубы. Широкий и явно курносый нос. Глаза у нее были карие — точнее, золотистые, ясные, без зеленоватого отлива, по они обычно прятались за толстыми круглыми стеклами очков, отчего казались блестящими камешками. А в общем-то все это отнюдь не дает подлинного представления о Кристел. Разве можно описать человека, которого ты любишь, как себя самого? Кристел часто казалась дурочкой. Она была словно милый, мягкий, терпеливый, добрый зверек.
Артур был немного выше Кристел, по значительно ниже меня. Лицо у него было какое-то несовременное — с вечно блуждающим подобием улыбки. (Я вовсе не хочу сказать, что он отличался остроумием — слишком он был для этого застенчив.) у него были серовато-бурые глаза, слабовольный, весь искусанный рот и большие, но не свисающие, каштановые усы. Жирные, не длинные волосы лежали на ушах мягкой каштановой волной. Словом, незнакомец, сошедший с фотографии XIX века. В очках с овальной стальной оправой. Такое описание может, пожалуй, показаться пристрастным. Попробуем немного подправить его. Это был человек честный, лишенный коварства. И в серовато-бурых глазах его порой мелькал даже проблеск чувств. (Я не ношу очков. Глаза у меня карие, как у Кристел. Отцы у нас с Кристел были разные.)
По четвергам я никогда долго не задерживался у Кристел. Мне правится программировать окружающих, и Артур был запрограммировал при моем появлении тотчас подняться и взять пальто. Вот он уже и потянулся за ним. Я взял в свои руки хлопотливую ручку Кристел. Артур мне не мешал — как не мешает собака.
— Все в порядке, моя дорогая?
— Все в порядке, хороший. А у тебя все в порядке? — Мы всегда задавали друг другу такой вопрос.
— Да, да. Но у тебя действительно все в порядке?
— Конечно. У меня появилась новая заказчица. Ей нужен костюм для коктейлей. Такой чудесный материал. Хочешь покажу?
— Нет. Покажешь в субботу.
Я поцеловал ее в запястье. Артур встал. А через минуту мы уже вышли на улицу, где гулял ветер.
Я снова почувствовал, что Артур взволнован, — взволнован чем-то, происшедшим в течение вечера, чем-то необычно значительным. Я подумал было спросить его, потом решил, что не надо. Мы шли по Норс-Энд-роуд. Артур жил на Блит-роуд. Ветер вдруг стал холоднющий, совсем зимний ветер. Я почувствовал, как в темноте что-то завладевает мной — что-то старое, старое.
— Фредди опять вспоминал про твоих дружков, — сказал я.
— Не могу же я запретить им приходить в государственное учреждение.
— Но ты мог бы не заводить их.
Артур промолчал. Ветер дул страшенный. На Артуре была нелепая шерстяная шапочка — по погоде. У меня на голове не было ничего. Обычно, когда становилось совсем уж холодно, я носил плоскую матерчатую кепку. Пора ее вытащить. Как же я не сказал Кристел про телефон? Не забыть бы сделать это в субботу.
— А Фредди решил насчет пантомимы? — спросил Артур.
— Да. «Питер Пэн».
— Вот здорово!
Мы дошли до угла Хэммерсмит-роуд, где мы обычно расставались.
— Доброй ночи.
— Доброй ночи.
— Хилари…
— Доброй ночи.
Я решительно двинулся дальше. До Бейсуотера я добрался уже после полуночи. В квартире стояла тишина. Я быстро пробежал глазами письмо Томми. Старая песня! Спать я лег в нижнем белье. (Это шокировало Кристофера.) После приюта мне никогда не составляло труда заснуть. Дар погружаться в забытье — это дар выживания. Я опустил голову на подушку, и благостный, болеисцеляющий сон погрузил меня на много саженей в свои глубины. Не родиться на свет, конечно, еще лучше, по на второе место можно поставить крепкий сои.