— Послушайте, Хилари, эта девушка-индианка снова приходила вчера вечером.
— Как она была одета?
— Такой длинный синий жакет и брюки с павлинами.
Я тогда не заметил никаких павлинов, но мне стало ясно, что это та же девушка.
— Она позвонила к нам в дверь?
— Нет. В прошлый раз она ведь тоже не звонила. Просто околачивалась на площадке.
— Но она сказала, что ей нужен я?
— В тот раз сказала, потому что я спросил, не могу ли быть ей полезен.
— А на этот раз?
— Я сказал: «Привет», а она только улыбнулась.
— Таинственная история. Ты не забыл купить свечей?
— Черт побери, снова забыл. Извините, пожалуйста. Разговор происходил в субботу утром. Я на кухне гладил носовые платки. Чтобы избежать пытки общения в прачечной, я купил стиральную машину. Я не разрешал Кристоферу пользоваться ею. Конечно, Кристел с радостью приходила бы, убирала у меня и мыла, и, конечно же, я не мог ей этого разрешить. Квартира была моим личным адом. Загажена она была умеренно. Гладил я только носовые платки. За неглажеными платками начинается уже сумасшедший дом. Прежде чем заняться платками, я полистал датский словарь за завтраком, состоявшим из чая и тостов. (В обычные дни я выпивал за завтраком две чашки чая. Тосты были лакомством, которое я позволял себе лишь по уик-эндам.) До этого я пытался побриться — предварительно, по рассеянности, задумавшись о прошлом, я выдавил весь крем для бритья в раковину, а тюбик скрутил в комок. Часы показывали только половину десятого. Добрый Боженька, помоги мне дожить до того, как откроют магазины.
Кристофер заплатил мне за квартиру — правда, немного, но отношения наши все же улучшились. Он сидел на кухонном столе, болтал ногами и расчесывал свои длинные золотистые волосы, время от времени прерывая это занятие, чтобы сиять со щетки шарики светлого пуха и осторожно сбросить на пол. Со времен сиротского приюта расчесывание волос всегда раздражало меня, но на сей раз я ничего не сказал: я ведь получил арендную плату. И теперь, после описанного мною инцидента, мы возобновили наши беседы, которые обычно вели по субботам. Я похвалил один из его символов и сказал, что ему следовало быть художником. Он, как идиот, воспринял это всерьез и сказал, что да, пожалуй, следовало. Тогда я сказал, что ему не хватает навыков и самодисциплины, чтобы стать кем-то. И он с поистине тошнотворным смирением сказал, что да, святого из него действительно не получится. Я сказал: при чем тут святой — просто он вообще ничего не умеет. Он сказал: совершенно верно, вот только он умеет жить, подразумевая, что я не умею. Он сказал, что я — типичный, обуреваемый страхами продукт общества свободной конкуренции и что мне следовало бы заняться самосозерцанием, чтобы успокоить нервы. А я сказал, что уж лучше быть обуреваемым страхами, чем усыплять себя всякими дурацкими восточными несуразицами. Он возразил, что это вовсе не несуразица. Я сказал, что если это не несуразица, то почему он ничего не может толком мне объяснить обычными словами.
— Это выше слов.
— Ха!
— Я хочу сказать — это не то, чем можно убедить, это надо прочувствовать.
— И что же надо прочувствовать?
— То, что все имеет разум.
— Значит, разум есть и в электрическом утюге, и вот в этом носовом платке, и в этой газовой плите?
— Да.
— И все они — часть единого разума?
— Ну, в конечном счете…
— Значит, духовное и физическое действительно едины?
— Да, дело в том, что…
— И разница между одним разумом и другим лишь кажущаяся?
— В общем да, и…
— Значит, на самом деле нет ничего, кроме одного великого разума?
— Да, но он…
— И ты говоришь мне, что это не несуразица?
— Но это же не обычное абстрактное рассуждение…
— Да уж пет. На прошлой неделе какой-то человек, выступая по радио, говорил, что все во вселенной было создано за первые сто секунд после Великого Взрыва. Он по сравнению с тобой был предельно прозрачен.
— Я знаю, что вы разбираетесь в концепциях…
— А больше не в чем и разбираться.
— Но видите ли, поскольку основа всего — разум, то есть я хочу сказать, должен быть разум, вы с самого начала как бы присутствуете в каждой вещи. Понимаете, этот утюг существует благодаря мне — я хочу сказать, что пауку он кажется иным, верно?
— Но ведь паук тоже создан твоим разумом.
— Да, конечно, и то, что паук видит, тоже создано моим разумом, а потом я же сознаю, что существую вовсе не как таковой, что на самом деле я — все сущее и должен стремиться ощущать все, как себя…
— Не понимаю почему. И это считается высокой моралью? Что же морального в том, чтобы не верить в реальность существования отдельных вещей? И почему морально верить в себя? Я считал бы, что морально забывать о себе, тщательно устанавливать грани и уважать существование других людей.
— Но это и значит забывать о себе; к тому же, когда понимаешь, что ты — это все, тогда ты и любишь все и автоматически становишься добрым…
— В таком случае, если считать, что все мы — плоды разума Божьего или чего-то там еще, почему бы тебе не стать Господом Богом?
— А что мне мешает им стать? Видите ли, Бог ведь не какая-то великая личность, он вообще не личность — вот в чем дело.
— Но мы-то личности.
— Нет, ничего подобного, это все древняя христианская чепуха, личность — иллюзия.
— Если люди не являются четко определенными личностями, то они не могут иметь и четко определенных прав. Неудивительно, что ты не хочешь голосовать. Раз никто не существует, зачем затруднять себя.
— Понимаете, христианство все перекорежило, сделав Бога личностью, а это самая антирелигиозная идея, какую только можно придумать. Представление о Боге, смотрящем на тебя, вызывает ощущение, что и ты существуешь, как нечто малюсенькое, этакое крошечное насекомое, а на самом деле ты должен считать себя Богом, Вселенским Разумом, так что, видите, получается все наоборот: в мире главенствует женское начало, а христианство — это ведь религия, основанная на принципе главенства мужского начала, там главное — отец, вот почему так важно, чтобы все были однополые, а мы, видите ли, на Западе с нашим ветхозаветным Богом, представляем себе цивилизацию, то есть я хочу сказать… Кстати, как вы ладили со своим отцом, Хилари?
— Отлично. «Отец мой спит на дне морском, он тиною затянут, и станет плоть его песком, кораллом кости станут».[27]
— Что он делал в жизни?
— Он был водолазом.
— Водолазом?
В дверь позвонили. Я перешагнул через обломки телефона и пошел открывать. И подумал: не индианка ли это случайно?
За дверью стояли Мик Лэддерслоу и Джимбо Дэвис, оба держали под мышкой по подушке. Мик был крупный рыжеватый парень с большими блестящими глазами наркомана. Слава его была велика, поскольку однажды он добрался до самого Афганистана, где подцепил желтуху, и был возвращен в Англию на средства ее величества королевы.
Он вошел в квартиру, не тратя времени на словесный церемониал. Возможно, он что-то буркнул. Джимбо был тонкий, вертлявый, вечно извиняющийся, с длинными ресницами и ласковым выражением лица. Говорил он редко — лишь шептал: «да… да…», а столкнувшись с другим человеческим существом, склонялся в поклоне, точно у него вдруг подкашивались колени от изумления и уважения. Вот и сейчас, прошептав: «Да, да, Хилари, привет, да», он завладел моей рукой (что всегда делал) и каким-то особо интимным жестом дернул ее вниз, словно хотел прижать к своему бедру, — это было не столько пожатье, сколько сплетение пальцев. Я подозревал, что ему, наверно, жаль меня. И я не возражал против того, чтобы Джимбо меня жалел. Оба парня вместе со своими подушками (должно быть, они устраивали там что-то вроде гнездышка) исчезли вместе с Кристофером в его комнате, а я вернулся к прерванному занятию и снова стал гладить.
В дверь позвонили. Я пошел открывать. И подумал: не индианка ли это случайно? Это был привратник; он сказал, что мусоропровод наконец прочистили за счет управляющего, которому пришлось выложить немалую сумму, так как я представить себе не могу, сколько гадости некоторые люди сбрасывают в мусоропровод, и неужели мне неизвестно, что полиэтиленовые мешки изобретены как раз для того, чтобы не засорять и не пачкать мусоропровод, потому что есть такие невоспитанные, глупые люди, хуже свиней, которые швыряют туда картофельные очистки, даже не потрудившись завернуть их в газету? Я ответил в тон ему на этот риторический вопрос. Субботние перепалки с привратником происходили регулярно и автоматически, сегодня же ни одному из нас не хотелось этим заниматься. Я вернулся к своему занятию, догладил носовые платки и без всякого усердия принялся протирать на кухне пол. А он был покрыт слоем жира, и его необходимо было вымыть, даже отскоблить. Я прогнал кучку хлебных крошек по сальной поверхности. Когда откроются пивные, я отправлюсь куда-нибудь выпить, скорее всего в бар на станции Слоан-сквер (тот, что на Ливерпул-стрит, закрыт по уикэндам), если мне захочется прокатиться в метро, а не то пойду в одно из ближайших заведений — разовью, как веревочку, отведенное для выпивки время, съем, хоть уже и поздно, сандвич и приготовлюсь к ужасу предстоящего дня. Могу заняться пополнением недельных запасов — куплю несколько банок консервов и уже нарезанный хлеб. После чего летом я часто отправлялся в парк подремать. Зимой же либо возвращался в метро и ездил по Внутреннему кольцу, либо отправлялся домой, ложился в постель и спал, пока снова не открывались пивные, — система эта приводила в полное смятение Кристофера, который, следуя своей морали, в ужасе взирал на это преднамеренное умерщвление сознания.
В дверь позвонили. Я пошел открывать. И подумал: не индианка ли это случайно? Передо мной стоял незнакомый тощий молодой человек в выцветших джинсах, с длинными нечесаными волосами и усами оранжевого цвета. Я сказал:
— Вы к Кристоферу?
— Что?
— Вы к Кристоферу?
— Я? Какой-то комик. — Ну, так решайте же.
— Что значит — решайте? И вообще, кто такой Кристофер?
— Мой жилец.
— Не понимаю, к чему вы это?
— До свиданья, — сказал я и стал закрывать дверь, но парень просунул в щель ногу.
— Стой, стой. Вы — мистер Бэрд?
— Да. — Еще одно таинственное существо разыскивает меня.
— Ну и ну. Теперь догадайтесь, кто я. Попробуйте догадаться.
— Послушайте, — сказал я, — я не люблю играть в шарады и не люблю, когда мне в дверь суют ногу — преотвратительная привычка. Либо объяснитесь, либо отваливайте.
— Батюшки, какой язык! Да пораскиньте же мозгами. Звонили вы или не звонили вчера, просили или не просили, чтобы вам прислали человека снять телефон?
— А-а… почему же вы так прямо не сказали?
— А вы дали мне время? Затрещали про этого вашего Кристофера, как только открыли дверь. Привет. Вы — Кристофер? — обратился он к Кристоферу, появившемуся в этот момент из своей комнаты; в открытую дверь видны были возлежащие Мик и Джимбо. — Меня зовут Лен.
— Это телефонный мастер, — сообщил я.
— Так что у вас тут? Господи Иисусе, вы только взгляните на это, такое впечатление, будто тут побывали ребята из ИРА,[28] настоящий погром, что тут у вас произошло?
— Я вырвал аппарат вместе с розеткой, — сказал я.
— Вырвали? Да уж, точно. Неспровоцированное нападение на бедный маленький беззащитный телефон, который делал свое дело и никому не причинял вреда. Розетка треснула, трубка разлетелась на кусочки. Вы понимаете, что вам придется за все это платить, а? Это ведь, знаете ли, не ваша собственность. Добрая старушка почта только дает вам эти игрушки напрокат. Ай-яй-яй! А сколько бедняг жаждут поставить себе телефон. Преднамеренная поломка отличного, вполне современного аппарата — это же преступление, я сейчас в обморок упаду. Как вы считаете, не мог бы я подкрепиться у вас чашечкой чая?
Я ретировался к себе в спальню. К этому времени Мик и Джимбо вылезли из своего гнездышка. И все четверо отправились на кухню, откуда вскоре до меня донеслись оживленные голоса и звон посуды. Они тотчас образовали сообщество. Только в данном случае классовых различий не существовало. Битлзы, совсем как Эмпедокл,[29] перевернули все понятия. В их возрасте я был неистовым, страждущим солипсистом. Я растянулся на постели и подумал, не заснуть ли мне, пока не откроются пивные. Вследствие какого-то чуда — непонятной задержки в движении необъятной вселенной — не было еще и десяти утра. Ну что ж, тем лучше. Я ведь еще не раздвинул занавесок, и у кровати продолжала гореть лампа. Я выключил ее. Закрыл глаза, и страшные кадры из прошлого автоматически замелькали передо мной. Я, как всегда, постарался найти прибежище в мыслях о Кристел — так иные мои собратья по несчастью обращаются мыслью к Деве Марии. Только сейчас спасительный образ возник передо мной не один, а вместе с другим — Артуром.
В дверь позвонили. Я встал и пошел открывать. И подумал: не индианка ли это случайно? Это была Лора Импайетт.
Появление ее было необычно, но не беспрецедентно.
— Входите, Лора. Квартира забита почти до отказа, однако для вас места хватит.
Вид у Лоры был в высшей степени энергичный и экстравагантный — седые волосы прямыми прядями свисали из-под натянутого на уши берета и лежали на плечах и на спине. Из-под широкого серого пальто торчала твидовая юбка, достигавшая щиколоток.
— Ну, скажу я вам, Хилари, и холодище же на улице. Зима пришла. О, как здесь тепло, о как мило!
— Входите же. К сожалению, единственное место, где я могу вас принять, это спальня. Мальчики заставили всю гостиную мебелью — там просто не повернуться.
Лора прошла следом за мной в затененную спальню. Я включил свет, запихнул ногой кучку одежды под кровать и прикрыл мятым покрывалом мятые простыни и одеяло. Никакого смущения я не испытывал. Почему? Потому, что, подобно святым, был лишен этого чувства? Или потому, что Лора обладала какими-то особыми качествами — благопристойностью, уравновешенностью, душевным теплом? Мне вспомнились слова Томми о том, что Лора «охотится» за мной. Какая ерунда.
— Хилари, а нельзя ли впустить дневной свет? На улице ведь, знаете ли, светло.
— А здесь будет не очень. — Я раздвинул занавески, и серый свет дворового колодца словно марлей затянул окна, так и не проникнув в комнату. — Дождь идет?
— Нет, только собирается, а в общем холодно и довольно ясно. Выключите, пожалуйста, лампу, а то это ужасно. Могу я положить здесь пальто? Кто это там болтает на кухне?
— Кристофер, Мик, Джимбо и некий Лен, телефонный мастер.
— Какие же они молодые. Чувствуешь себя совсем древней.
— Золотая молодежь — юноши и девушки — сгорают, как монтеры-электрики, и превращаются в прах. А вот вы вечно будете молоды. Мне нравится эта юбка колоколом. Вы похожи в ней на Наташу Ростову, только что вернувшуюся после прогулки по Невскому проспекту.[30]
— Глупый милый Хилари.
— Какой приятный вечер был в четверг.
— В самом деле? Я нахожу Клиффорда Ларра немного нудным. Будь мы одни, было бы куда веселее.
— Веселее? А что такое веселье?
— Хилари, не смейте устраивать одну из ваших штук. Я знаю, вы хотите, чтобы я была вам мамочкой, но я не буду.
— Ф-р-р-р!
— Да, хотите. Я понимаю вас куда лучше, чем вы думаете. Я читаю в вашей душе, как в открытой книге. Вы ведете эгоистический, замкнутый образ жизни. Вы боитесь всего нового. А не мешало бы время от времени попытаться сделать что-нибудь и для других, нечего рассчитывать, что все станут нянчиться с вами.
— И однако же вы всегда будете нянчиться со мной, верно? Ну так вытащите меня из моей скорлупы. Схватите и потяните.
Я сидел на кровати. Лора в белой блузке с высоким воротом и коричневой юбке по щиколотку (снаряжение это было явно не для женщины в теле) сидела на стуле с прямой спинкой; ее укутанные твидом колени были в девяти дюймах от моих колен. Я плохо различал ее лицо в сумрачном, словно процеженном сквозь марлю, свете, по я видел, как горят ее карие глаза, казалось, даже слегка увлажнившиеся от отчаянного сочувствия. Ну зачем мне понадобилось своим глупым машинальным легкомысленным подтруниваньем вызывать в Лоре эти чувства? И всякий раз так. Отчаянное сочувствие, невероятный прилив энергии. И однако же вся беда в том, что мне с ней легко. Она меня успокаивает.
— Хотела бы я, Хилари, чтобы вы когда-нибудь действительно рассказали мне о себе. — Лора часто выражала такое пожелание.
— Мне казалось, что вы читаете в моей душе, словно в открытой книге.
— Но я же не могу знать ваше прошлое. Откуда, к примеру, у вас этот шрам на подбородке? Я убеждена, что в вашей жизни есть что-то такое, что вам надо бы мне рассказать и тем облегчить душу.
— Мое прошлое очень скучно. Ни грехов, ни преступлений. Один только эгоизм, за который вы так мило журите меня.
— И потом мне хотелось бы поговорить с вами о Томми. Ах, если б только я могла вас разговорить!
— Я и без всяких ухищрений мелю при вас языком.
— Вы ничего не делаете без ухищрений. Устраиваете из слов тайник. Вы вечно что-то утаиваете. Но что? Так или иначе, я зашла вовсе не для того, чтобы повидаться с вами. Я пришла по поводу пантомишки. Хочу поговорить с Кристофером. Как вы думаете, удастся уговорить его написать для нас песенку? И Фредди считает, что он мог бы придумать какой-нибудь хеппенинг для финала.
— К примеру, поджечь театр. Великолепно.
(Вот один из хеппенингов, придуманных Кристофером для пикника. Каждого гостя посадили в большой мешок из плотной бумаги и велели сидеть там тихо, пока не прозвучит труба, а тогда разорвать мешок и вылезти наружу. Вся идея состояла в том, что никакой трубы не было, и после долгого мучительного сидения в мешке гости начали реагировать каждый по-своему. Было много неразберихи, кутерьмы и самых неожиданных мизансцен. Закончилось все это, как и следовало ожидать, тем, что мешки вынесло на шоссе, движение на дороге застопорилось и прибыла полиция.)
— А кроме того, я хочу поговорить с мальчиками по поводу ситуации с наркотиками. Я пишу новую статью. Я чувствую себя с этими детьми, точно я — из полиции нравов.
В дверь позвонили. Оставив Лору в спальне, я подошел к двери. И подумал: не индианка ли это случайно. Это была Томми.
Томми в красном плаще и такого же цвета шапочке, из под которой висели раскрученные ветром крысиные хвостики ее кудряшек; маленький ротик был раскрыт в умоляющем, молитвенном «О».
— Хилари, я знаю, что я не должна…
Существовало непреложное правило: никаких посещений квартиры. Да еще надо было, чтобы Томми пришла, когда Лора сидела у меня в спальне. Я почувствовал, как меня затопляет слепая, отчаянная, туманящая мысль ярость. Я дернул Томми, втаскивая в квартиру, и мы оба чуть не упали, споткнувшись о телефонные провода. Я втолкнул ее в гостиную, сам протиснулся следом и закрыл дверь. Мы стояли, зажатые со всех сторон мебелью. Я задел плечом стол, стоявший на другом столе, — раздался легкий треск. Я прижал Томми к двери — вцепился ей в плечи, безжалостно отвел их назад, изо всей сил стиснул и зашептал:
— Я же говорил тебе… не приходи никогда… никогда не приходи вот так… Я говорил тебе…
Ротик Томми так и остался открытым, а ее удлиненные наивные серые глаза мгновенно наполнились слезами. Шапочка на прижатой к двери голове съехала на бок. А я все стискивал ее плечи, нажимая на них, словно хотел пробить ее телом дерево или придавить ее как букашку. Она тоненько всхлипнула от боли. А я все шептал:
— Я же говорил тебе — никогда не приходи сюда, говорил… В дверь позвонили. Я отпустил Томми, боком выбрался из гостиной и запер в ней Томми. Я подошел к входной двери. И подумал: не индианка ли это случайно? Это была она.
Я не стал ни секунды медлить. Одной рукой схватил пальто, другой прикрыл за собой входную дверь. Я даже не взглянул на мою гостью и не стал дожидаться лифта. Я прошел мимо нее через площадку к лестнице и по дороге властно потянул за рукав синего жакета. И побежал вниз, слыша за собой легкий стук ее каблучков. Не прошло и минуты с того времени, как у моей двери раздался звонок, а мы уже стояли на улице, где чудом прояснело и небо стало широкое, ярко-голубое, светлое.
Мы шли по северной дорожке Кенсингтонских садов в направлении озера Серпантин. Интересно, подумал было я, сколько времени те две женщины, одна не подозревая о присутствии другой, спокойно просидят каждая в своей комнате — совсем как у Кристофера люди в бумажных мешках. До сих пор я еще ни разу так и не взглянул на мою таинственную спутницу. Когда мы пересекали дорогу, я держал ее за рукав, а не под руку. За все это время не было произнесено ни слова — мы шли молча.
Солнца не было, но сады заливало рассеянным ярким светом. Асфальтовые дорожки, еще мокрые от пролившегося ранее дождя, отсвечивали синевой, испещренной тенями. От сырости свет казался немного мертвенным. Справа в просветах рыжеватой листвы появился Бронзовый всадник Уоттса, обелиск Спеку.[31] Холодный ветер нес косяками бурые листья и припечатывал их к асфальту. Большинство деревьев уже стояли голые, лишь несколько дубов сохранили пожухлую листву. Пупырчатые шарики платанов, похожих на огромные виноградные лозы, вырисовывались на фоне затянутого светлыми тучами неба. Возбужденные влажным наэлектризованным воздухом, вдали восторженно носились собаки.
Я чувствовал себя необычно, отрешенно, словно ко мне вдруг тихо приблизился рок. Теперь я посмотрел на индианку, и она посмотрела на меня и улыбнулась. Сегодня на ней был черный макинтош и черные брюки. Мокрый синий шарф (должно быть, она шла под дождем) съехал с головы на плечи. Длинная коса была спрятана под макинтошем. Лицо и волосы ее были влажны. Черты лица, менее правильные, менее одухотворенные, чем мне показалось в тот первый раз, отличались, однако, сухощавым изяществом, присущим ее расе. Черные глаза сияли, в них что-то теплилось. (Неужели жалость? Или просто желание понравиться?) Довольно узкие, довольно тонкие губы были лишь едва намечены и по цвету почти не отличались от кожи щек и подбородка. Вообще лицо было бледное-бледное, цвета кофе, сильно разбавленного молоком, той ровной бледности, которую не сравнить с банальной бледностью розово-белых лиц, принадлежащих менее утонченным расам. Когда мы уже подходили к Серпантину, я сказал!
— Так что же?
Она лишь снова улыбнулась.
— Послушайте, вы все это начали, — сказал я. — Не пора ли объясниться, мисс Мукерджи или как вас там? Ведь это вы пришли ко мне, а не я к вам. Вы разыскивали меня, верно? Так вот, меня зовут Хилари Бэрд.
— О, да… Я знаю. — То, как она это произнесла, явилось для меня неожиданностью. Я ожидал услышать пришепетывающий акцент, такой легко узнаваемый, такой неистребимый, такой прелестный. Она же говорила по-английски чисто, даже, как я позже обнаружил, чуть растягивая, как лондонцы, гласные.
— Ну, так что вам угодно?
Она улыбнулась, сверкнув великолепными зубами, и как-то беспомощно приподняла брови, словно мой вопрос был неожиданным, запутанным, трудным.
— Видите ли, — продолжал я, — я вовсе не хочу быть назойливым, но если из всех мужчин в Лондоне вы искали именно меня, то должна же быть какая-то причина, возможно, я вам зачем-то нужен. Однако, если вы не говорите, что я мог бы для вас сделать, то как же я это сделаю? — Я подумал: а может, она не в себе, может, она сумасшедшая. Но слишком уж нелепой показалась мне эта мысль.
— Мне просто хотелось с вами познакомиться.
— Но почему? Почему именно со мной? Откуда вы вообще узнали мое имя?
— Узнала. И хотела увидеть вас. Поговорить с вами. Вот и все.
Я сказал:
— Вы что — проститутка? — Это вырвалось у меня как-то само собой, но ее улыбчатая уклончивость начала меня раздражать.
Она, казалось, опешила.
— Нет, конечно, нет.
— Ну, вы для меня загадка. Вам нужны деньги?
— Нет, нет.
— Тогда что же вам нужно?
— Познакомиться с вами, — повторила она.
К тому времени мы миновали фонтанчик в виде двух обнявшихся медведей (они еще так понравились Кристел, когда я однажды привел ее сюда) и дошли до таинственного каменного сада в конце озера, который всегда казался мне частью какого-то другого города (Ленинграда?) или замаскированным входом в некий неведомый край (Ахерон?). По краям пяти восьмигранных прудов стоят вазы, а в лесистом изгибе озера — маленький каменный павильон между виднеющимися в отдалении нимфами. Летом здесь бьют фонтаны. Зимой царит приятное запустение. Мы прошли по скользким плитам и сели на довольно влажную скамью. Несколько голубей и воробьев в призрачной надежде поживиться подлетели к нам.
— Так как же вас зовут, мисс Мукерджи? — Я не рассчитывал, что она назовет мне свое имя.
Она ответила мгновенно:
— Александра Биссет.
— Александра Биссет? Нет, нет, должен же быть предел всему: не можете вы так выглядеть и зваться Александрой Биссет!
— Мой отец был английский офицер. Мать — браминка.
— Понятно. Значит, насколько я понимаю, вы что-то вроде принцессы. А где вы родились?
— В Бенаресе.
— Итак, мисс Биссет…
— Пожалуйста, зовите меня…
— Александрой?
— Нет, нет, никто, так меня не зовет. Они зовут меня Бисквитик.
— Бисквитик?
— Да, сначала звали меня Биссет. Потом Шоколадный Бисквит. Потом — просто Бисквитик.
— Кто это — «они»?
— Как кто — они?
— Вы сказали «они» зовут вас Бисквитик. Кто — они?
— Мои… друзья…
Голос, манеры сбивали с толку. Она не казалась человеком образованным, в ней даже была какая-то застенчивая простоватость. И однако же держалась она уверенно, с исполненной достоинства прямотой, которая сама по себе уже является признаком культуры, и — ни следа хихикающей развязности начинающей проститутки. Она улыбнулась, явно забавляясь моим озадаченным видом.
— Но, Бисквитик, — сказал я, — почему именно я заинтересовал вас? Почему я?
— Я видела вас в метро. Возможно, поэтому.
— Да, возможно. И возможно, у меня на шее висел плакат с моим именем. И возможно, вы сразу решили, что я самый привлекательный мужчина в Лондоне. Я знаю, что я высокий, красивый малый — ну, по крайней мере высокий. Словом, нет, этот номер не проходит. Сделайте еще одну попытку.
— Я видела вас в баре на станции Слоан-сквер.
— Может, и видели. Но почему вы пошли за мной и откуда вы узнали мое имя? Бисквитик… послушайте… можно взять вас за руку? — Я осторожно, но решительно завладел ее длинной изящной кистью, такой тонкой, что, казалось, она сейчас сломается в моих пальцах. А взяв ее руку, сразу почувствовал, как во мне шевельнулось старое, словно мир, грубое мужское желание, которое все время было тут, но сдерживалось удивлением.
Она смущенно рассмеялась. Продолжай я считать ее расчетливой проституткой, один этот смех уже доказал бы, что я не прав. Она отвернулась, на удивление сильными пальцами разжала мою руку и, выдернув у меня свою ладонь, слегка отодвинулась и встала.
— Теперь мне пора.
— Бисквитик! Вы не можете так уйти! Вы даже не назвали меня «Хилари»!
— А разве следовало?
— Да, конечно. Если я зову вас «Бисквитик», вы должны звать меня «Хилари». Такое уж правило.
— Хилари…
— Отлично. А теперь вы пойдете со мной, и мы выпьем и пообедаем, вы расскажете мне, в чем тут секрет.
— Нет, я должна идти. Мне нужно назад.
— Куда — назад? Почему? Вы что, должны идти к ним?
— Я вас не понимаю. Я должна идти. Простите меня. О да, да, простите. — Впервые в ней появилось что-то от иностранки.
— Я не прощу вас, если вы вот так вдруг исчезнете. Где вы живете? Где я могу вас найти? Когда я вас снова увижу? Мы ведь увидимся снова, верно? Бисквитик, ну, пожалуйста…
— Да. Снова. Да.
— Обещайте мне. Поклянитесь. Поклянитесь… Поклянитесь Биг-Беном.
Она рассмеялась.
— Клянусь Биг-Беном, что мы снова увидимся.
— Дайте мне ваш адрес.
— Нет.
— Тогда разрешите мне дать вам что-нибудь. Какую-нибудь безделицу, которая служила бы потом доказательством, что все это не приснилось нам во сне. О Господи… что же… — Я встал, нагнулся и поднял с мокрых плит камешек. Гладкий, темный, продолговатый. И вручил ей.
Это, казалось, взволновало ее больше, чем все, что было до сих пор.
— О, благодарю вас, премного благодарю…
— Собственно, доказательство нужно мне, а не вам. Разрешите проводить вас.
— Нет. Вы должны оставаться здесь. А я уйду.
— Но как же я разыщу вас? Или вы снова придете ко мне, придете на квартиру?
— Да, приду.
— Потому что поклялись Биг-Беном.
— Да, да.
— Когда?
— Мне надо идти. А вы оставайтесь здесь. — И она пошла прочь, сначала пятясь, потом то и дело оглядываясь через плечо, словно пригвождая меня к месту своим взглядом. Она уходила, держа камешек в руке, держа его на расстоянии от развевавшихся пол своего черного макинтоша. Наконец каменный павильон у выхода из парка скрыл ее из моих глаз, и она исчезла в направлении Бейсуотер-роуд. Как только она ушла, я бросился бежать. Обогнул павильон и помчался к калитке, ведущей из парка. Должно быть, она тоже побежала. Во всяком случае, ее нигде не было видно среди толпы, шедшей в обоих направлениях по мокрым тротуарам. Я кинулся в одну сторону, другую, несколько минут искал, высматривал, но ее и след простыл. Она исчезла.
Суббота — день, отведенный мною для Кристел. Я обычно отправлялся к ней довольно рано — около половины седьмого. Раз в месяц, отдельно, приезжала и Томми (ей не разрешалось приезжать со мной), выпивала что-нибудь накоротке и исчезала по моему кивку около десяти минут восьмого. Не желая упустить ни минуты из бесценного общения со мной, она всегда приезжала первой. Они с Кристел не были природой предназначены понимать или любить друг друга, но девушки они были славные, обе обожали меня, а потому вынуждены были ладить. Каждой, конечно, хотелось, чтобы я принадлежал только ей одной, но они тактично разграничили сферы влияния, так что конфликтов почти не бывало. Собственно, тактичностью отличалась главным образом Томми. Она отвела себе более скромную роль, и у нее хватало ума понимать, что наши отношения с Кристел ничто не изменит. Томми знала, что сделай она один неверный шажок, и с ней все будет кончено. И она ни разу не допустила неверного шага. Должен признаться, что я немного рассказывал Томми о моем детстве, но лишь в самых общих чертах и по возможности — без эмоциональной окраски. И, конечно же, доверительных бесед между Томми и Кристел никогда не было. Обе побоялись бы таких бесед. Но, как я уже говорил, они были славные девушки и по-доброму относились друг к другу.
Я находился в странном состоянии. Цепь ошеломляющих событий, происшедших утром, вызвала у меня какое-то своеобразное нервное возбуждение. Лора говорила, что я ненавижу новизну. Это не совсем так. Сам я никогда ничего не менял, однако перемены неизменно освежали меня. Какая прелестная странная гостья, и что мог означать ее визит? Хоть и редко, но в жизни моей случались разные вещи — это могло быть что угодно, даже нечто куда более тривиальное, чем то, что произошло сейчас, — вызывавшие у меня ощущение, что я еще могу спастись. Неужели любая мелочь должна быть зловещей, любой неожиданный посетитель — из тайной полиции? Неужели на свете уже не осталось ярких невинных неожиданностей, способных будто электрическим током пронизать мою истасканную травленую шкуру? А, может быть, — собственно, скорее всего так оно и будет, — вся эта история не принесет ни радости, ни беды и окажется просто бессмыслицей. Быть может, я уже получил от Бисквитика лучшее, что она способна мне дать. Быть может, я уже все от нее получил. И сейчас, вечером, подходя к Норс-Энд-роуд, я почувствовал, как меня заполняет глубокая тревога по поводу Кристел, вытесняя из памяти странный образ молодой индианки.
Кристел жила в довольно большой комнате, которая могла бы быть вполне приятной, если бы ее обитательница имела хоть слабое представление о том, как украсить свое жилье. Комната освещалась яркой лампой в центре потолка, а кроме того, там была еще темная лампа с абажуром из пергамента, по которому плыл съежившийся корабль, — ее зажигали для гостей. Был там деревянный стол, который накрывали скатертью только по субботам, и буфет из блестящего полированного дерева, на котором стояли в ряд эбеновые слоники. Была там узенькая кроватка Кристел, застланная зеленым атласным покрывалом. Были там два кресла из комиссионной лавки и три стула с прямыми спинками, а также темный тоненький вытертый ковер, который словно прирос к полу. На выцветших обоях просматривался рисунок, который ни один разумный — уж не будем говорить здравомыслящий — человек не мог придумать. Там был радиоприемник, но не было телевизора. Я не разрешил бы Кристел завести телевизор. А то еще наберется всякой чепухи — уж лучше благопристойное неведение, чем такой учитель. А кроме того, телевизор для меня был связан с приютом, где я пристрастился к нему и где запрещали смотреть передачи в качестве наказания, которое часто применялось и было куда более действенным, чем розги.
Когда я вошел, обе женщины тотчас поднялись. Томми казалась очень озабоченной и взволнованной, пока что-то во мне не успокоило ее. Обе понимали меня, как собака понимает своего хозяина, по всей вероятности, подмечая крошечные детали в моем поведении, о которых я сам даже не догадывался.
— Я ведь говорил, чтобы ты не приходила, — сказал я Томми. — Ты же простужена.
— Я вовсе не простужена, — храбро возразила Томми. — У тебя просто появилась какая-то дурацкая фобия — боязнь простуды, верно? — Она держалась вызывающе, с задиристостью, свойственной застенчивым людям: явно заметила, что я сожалею о нанесенной ей обиде.
— Если Кристел заразится от тебя, худо тебе будет.
— По-моему, у Томми нет никакой простуды, — сказала Кристел.
Обе улыбнулись мне. Сбросив пальто, я сел к столу, который в мою честь был накрыт белой кружевной скатертью. И почувствовал себя немного лучше. Стоило мне очутиться в одной комнате с Кристел, как жизнь становилась светлее, а моя ноша — легче. Обе женщины тоже сели, и Кристел налила третью рюмку шерри — для меня.
— Дождь все идет?
— Да.
Я знал, что Томми ничего не сказала Кристел о том, что произошло утром у меня на квартире; о том, как я принял ее; о том, как вдруг исчез; о том, что произошло после моего ухода (а то, что там произошло, составляло дополнительный предмет для ее беспокойства). Я хорошо выдрессировал Томми. Не будет она касаться этого и сейчас. Собственно, столько было тем, которые мы втроем не могли обсуждать и которые a fortiori[32] Томми и Кристел не могли обсуждать, что, казалось, из беседы большого толка не получится. Однако мы всегда непринужденно болтали о разных пустяках, и, думается, Кристел с Томми занимались тем же в мое отсутствие.
— А что сулит прогноз погоды?
— Дождь и похолодание.
— В магазинах уже готовятся к Рождеству.
— Риджент-стрит начали украшать.
Я ненавижу все, что связано с Рождеством, и потому перевел разговор на другое.
— Покажи мне материю, которую тебе принесла новая заказчица.
— О, конечно! Я только что показывала ее Томми.
Кристел достала материю из коробки, лежавшей на кровати, и развернула на столе. Рисунок был близким родственником того, что на обоях.
— Разве не прелесть?
Кристел сложила материю, спрятала ее в коробку и унесла на кухоньку, где она хранила свое шитье в сундуке.
Томми сидела рядом со мной, подтянув юбку, так что видны были ее безупречные длинные ноги. (Юбку она подтянула вполне бессознательно. Менее кокетливой женщины, если не считать Кристел, я просто не встречал. У Кристел же ноги были, как два деревянных обрубка.) Томми вдруг принялась закатывать рукав вязаной кофточки и, многозначительно глядя на меня, обнажила как раз над локтем два больших черных кровоподтека. Я посмотрел на кровоподтеки, потом — ей в лицо. Она сразу поняла, что совершила ошибку. Любой двусмысленный поступок или намек на какой-нибудь секрет были абсолютным табу. А кроме того, я готов был пожалеть о случившемся, но не жаждал видеть столь грубых напоминаний о нем. Я нахмурился. Томми поспешно опустила рукав. Вернулась Кристел.
— Ну… — сказал я и сделал еле заметный знак головой, означавший, что Томми пора уходить.
Она поспешно поднялась, поджав губы, со слезами на глазах.
— Мне пора. Большое вам спасибо, Кристел.
Я смотрел на Томми, пока она надевала плащ. Она отчаянно старалась подавить слезы, и ей это удалось. Слезы были бы еще одним серьезным преступлением с ее стороны.
— До свидания… — дрожащим голосом. Я дал ей дойти до двери.
— Спокойной ночи, Томми, дорогая. Облегчение. Милосердие возобладало.
— Спокойной ночи… Хилари… увидимся на будущей неделе… в понедельник я, как всегда, напишу. А пока спокойной ночи.
Кристел, конечно, ни слова не сказала по поводу того, что я выпроводил Томми на полчаса раньше обычного.
Теперь мы с Кристел сидели друг напротив друга.
Должен сразу пояснить, что никакого физического влечения к Кристел я не испытывал. (Разве лишь в том смысле, что все влечения души находят физическое выражение, а уж как это назвать, пусть читатель решит сам.) У меня ни разу не возникало желания лечь с ней рядом, или поцеловать ее, или приласкать, или даже погладить. (Хотя если бы мне сказали, что мне вообще нельзя до нее дотронуться, я бы взбесился.) Я не считал ее «привлекательной». Она была просто частью меня. Мне было необходимо ее присутствие, все равно как присутствие Бога. Причем, под «присутствием» я вовсе не подразумеваю потребность находиться под одной с нею крышей. Мне необходимо было видеть ее регулярно, но не слишком часто. Просто она должна была всегда быть достижима для меня в определенном месте, установленном и контролируемом мною. Я должен был всегда знать, где она сейчас. Я нуждался в ее особой наивности — так человеку, наверно, хотелось бы, чтобы лучшая часть его «я» существовала где-то отдаленно, в божественной чистоте. Я что же, хотел, чтобы Кристел оставалась девственницей? Да.
Все это, однако, не решало проблемы Артура. Мне б хотелось, чтобы Кристел навсегда осталась такой, какая она есть — для меня, но в то же время я хотел, чтобы она была счастлива, и, пожалуй, слишком долго исходил из формулы, что она счастлива, делая счастливым меня, хотя бы в той мере, в какой я на это способен, а мне после аварии в Оксфорде было до счастья очень далеко. Конечно, Кристел не выходила замуж из-за меня, хотя категоричность такого утверждения можно было бы несколько смягчить, если подумать о том, что она вообще была типичной старой девой и, не отличаясь красотой, едва ли могла привлекать ухажеров. Правда, нашлись двое таких — один парень на севере и один канадец в Лондоне, но я был о них невысокого мнения, да и Кристел не относилась по-серьезному ни к тому, ни к другому. Года два-три тому назад я уже вообще было успокоился, считая, что критический период миновал и Кристел перешагнула возрастной рубеж, когда выходят замуж. А потом, как я уже писал раньше, начала вырисовываться новая картина. Два обстоятельства внесли в наш мирок существенные изменения. Одно состояло в том, что Кристел возжелала иметь ребенка. Это удивило меня, хотя как она сумела мне это внушить, я и сам не знаю. Прямо она ничего мне не говорила, но я был абсолютно в этом убежден. А вторым обстоятельством, конечно, явился Артур.
Будь Артур кандидатом замечательным или совершенно неприемлемым, все было бы куда легче. Я бы, конечно, такого для нее не выбрал (но если уж на то пошло, кого бы я выбрал, да и выбрал ли бы вообще?), однако он был приемлем. Он не отличался ни умом, ни впечатляющей внешностью, ни богатством (но если уж на то пошло, ни один человек, обладающий умом, или впечатляющей внешностью, или богатством, никогда бы не полюбил Кристел). Собственно, Артур был, что называется, размазня. Он не отличался крепким спинным хребтом и едва ли мог о себе-то позаботиться — так как же будет он заботиться о Кристел? Не настолько я погряз в эгоизме, чтобы не видеть, что жизнь у Кристел — весьма унылая. Абстрактно я хотел, чтобы она куда-нибудь уехала и таким образом спаслась, а не была бы обречена нести со мной мой крест, и, однако же, я, конечно, не хотел, да и не мог хотеть, чтобы она уехала. Если бы она могла превратиться в счастливую, хорошо обеспеченную жену и мать, живущую в большом загородном доме с громадным садом и шестью собаками (ей хотелось иметь собаку, а я не позволял), я был бы если не рад, то, по крайней мере, воспринял бы это как должное и даже почувствовал бы удовлетворение при виде ее нового счастья, — во всяком случае, так я иной раз размышлял, поскольку ничего подобного не намечалось. Я намеревался переделать ее жизнь, я намеревался переделать ее ум, но не сумел и буду теперь проклят навеки за этот серьезный и страшный провал. Мне кажется, вытащив Кристел из мира тети Билл с ее фургончиком, я немного улучшил положение сестры, но совсем немного. Мне так и не удалось дать ей образование, как я собирался. Кристел имела представление о Библии, но не имела представления, кто такой Толстой или когда жил Кромвель — до или после царствования королевы Елизаветы. В этом отношении Артур не мог продвинуть ее дальше. Пестрая компания всяких отщепенцев и мелких жуликов, которым он «помогал» (или которые его использовали), тянула его в тот мир, который был уготован и мне, если бы не мистер Османд. Этот мир внушал мне отвращение, и я не хотел, чтобы Кристел когда-либо снова дышала его воздухом. Собственно, что представлял собой Артур? Бедный клерк, без талантов и перспектив. Хватит ли у Артура сил заботиться о Кристел? Артур — человек никчемный. Он даже вообще может оказаться на дне. Не приведет ли брак с ним к постепенному погружению в пучину жизненных осложнений, бедности и несчастья? Неналаженная супружеская жизнь — это же ад. А ни тот, ни другая не способны ее наладить, вылезти из мокрого бумажного мешка. Хотя сейчас жизнь у Кристел и не была безумно интересной, она по крайней мере отличалась пуританской чистотой, что, я знал, являлось для нее немалой поддержкой, а моя опека позволяла ей чувствовать себя в полной безопасности. Достанет ли у нее сил быть женой Артура, стать (о Боже) совсем иной, какой должна быть жена Артура? Но с другой (противоположной всему этому) стороны, Артур был человек глубоко порядочный и любил ее, и похоже, что и она могла полюбить его, — хотя все в конечном счете зависело безусловно от меня.
Мои отношения с Томми начались до того, как Артур выдвинулся на авансцену жизни Кристел, и мне было больно думать, что моя связь, возможно, способствовала его выдвижению. К сожалению, эти две драмы развивались несинхронно. Я никогда намеренно не держал мою сестру в стороне, я даже представил ее некоторым из моих немногих друзей, но до сих пор ни один из них не стал ее другом. Артур же робко и осторожно, должен признать (ибо он опасался меня), начал вклиниваться, и я облегчил ему это, ибо, увлекшись Томми, меньше виделся с Кристел. Разве измерить мне глубину страха, который, наверно, испытала Кристел, решив, что я, должно быть, бросил ее? Не создал ли этот страх ощущения пустоты и потребности ее заполнить? Вопрос этот, от ответа на который мой разум в ужасе уклонялся, представлял теперь уже, пожалуй, исторический интерес. Существенным было другое. Я с тревогой наблюдал за Кристел, пытаясь понять, не собирается ли она замуж, а Кристел, конечно же (хотя, естественно, ни словом не обмолвилась мне), с тревогой наблюдала за мной, пытаясь понять, не собираюсь ли я жениться. В свое время я категорически заявил Кристел, что никогда не женюсь. (Тогда я не обратил внимания на то, что она подобного заявления не сделала, — обратил я на это внимание лишь позже.) Да мне и действительно долгое время казалось, что я сказал чистую правду и моя холостяцкая жизнь упрочилась и стала утвердившимся фактом. И тут я влюбился в Томми. Влюбился, конечно, не «по-настоящему» (не безоглядно), но меня физически сильно тянуло к ней — я и не предполагал, что снова на такое способен. И хотя любовь к Томми прошла, она оставила последствия. Теперь Кристел знала, что я могу полюбить и, следовательно, у меня может возникнуть желание жениться. Она, возможно, и по сей день считала, что я собираюсь жениться на Томми. Она знала, что в наших отношениях с Томми есть свои сложности, и до этого вечера имела возможность их наблюдать. Но я ни разу не сказал ей, что не собираюсь жениться на Томми, и удерживало меня от этого достаточно веское соображение. Кристел вполне способна была пожертвовать Артуром, как бы отчаянно она ни хотела стать его женой, если б почувствовала, что я против этого брака. Сказать «вполне способна» — значит ничего не сказать. Она порвала бы с ним, ни минуты не задумываясь, мгновенно, по малейшему моему знаку и даже без него. Поэтому, естественно, я изо всех сил старался скрывать свои чувства, даже, по возможности, не анализировать их. С другой стороны, решение Кристел давало основание полагать, что, как она думает, я принял такое же решение в отношении брака с Томми. Кристел понимала, что ее брак с Артуром облегчит мой брак с Томми, если считать, что я хочу жениться на Томми, так же как мой брак с Томми облегчит ее брак с Артуром, если считать, что она хочет выйти замуж за Артура. Ну, а у меня не было ни малейшего намерения жениться на Томми, только я не собирался говорить об этом Кристел, так как хотел, чтобы она приняла решение насчет Артура, не терзаясь мыслями о том, что бросает меня одного. Опасность данной ситуации заключалась, конечно, в том, что это могло привести к катастрофически ложному проявлению альтруизма à deux.[33] Иными словами, каждый из нас мог совершить то, чего не хотел совершать, желая помочь другому совершить то, чего другой (другая) тоже не хотел совершать.
Само собой разумеется, ничего из всего этого не было произнесено вслух, когда мы сели за стол, после того как Томми, сдерживая слезы, покинула квартиру. Я перелил остатки шерри из рюмки Томми в свою рюмку. Затем откупорил бутылку вина, которую, по обыкновению, принес и поставил перед электрическим камином. Через некоторое время Кристел встала и начала разогревать нам ужин, принесла еду на стол (яичницу, тушеные бобы, затем печеные яблоки со взбитыми сливками), и разговор потек.
— У тебя все в порядке, дорогой?
— Да, в полном. А у тебя?
— Да, вполне. Я так рада, что скоро Рождество.
— А я нет! Я вовсе не считаю, что Рождество должно начинаться в ноябре.
— Ну, все становится как-то приятнее, когда думаешь о Рождестве. Мне так хочется увидеть малютку Христа на Риджент-стрит.
— Малютку Христа на Риджент-стрит?
— Ну да, украшение. У них там такое прелестное иллюминированное изображение малютки Христа. Я подумала, может, ты согласился бы свезти меня туда, как, помнишь, однажды?
— И мы с тобой еще потом ужинали в том шикарном ресторане, помнишь?
— Ах, мне тогда так понравилось. У них там был черный хлеб.
— Хлеба я не помню.
— Ну, он был почти черный. Ах, кстати, я хотела сказать тебе, что появился новый магазин диетических продуктов…
— Диетических продуктов?
— Но он такой хороший, и там продают такие хорошие вещи, я купила там особый бурый сахар и особый хлеб, который, говорят…
— Кристел, ради всего святого, не покупай всякой экстравагантной еды. Нас вполне устраивает обычная.
— Хорошо, золотой мой…
— Эти магазины для того и существуют, чтобы продавать дорогую дрянь глупым женщинам.
— Извини, я больше никогда…
— Успокойся, милая, я вовсе не сержусь. Расскажи мне лучше про твою новую заказчицу. Ты думаешь, она тебе еще что-нибудь даст?
Мы поговорили о заказчице Кристел. Эта дама знала еще одну даму, и если костюм для коктейля удастся, то у Кристел может появиться целая череда дам. Кристел рассказала мне, как ей повезло, когда она покупала «подкладку», а потом о какой-то ерунде про собак, которую она слышала по радио. Я рассказал ей про пантомиму, которую мы готовим на службе. Мы поговорили о предстоящем посещении Риджент-стрит. Я напомнил ей про фонтан, где обнимаются медведи, и сказал, что надо будет снова сходить туда. Но я не рассказал ей про Бисквитика. В пересказе история получится довольно странная и может испугать Кристел. И к тому же может нарушить нашу веселую болтовню, которая отражала нашу любовь друг к другу. Но сегодня наша болтовня все равно будет нарушена, поскольку с каждой минутой я все острее ощущал, что должен наконец поднять вопрос об Артуре. Мне было не очень ясно, почему это так необходимо сейчас, но в результате работы, тайно, втихомолку совершавшейся у нас обоих в голове, так уж получалось, и оба мы это понимали, улыбаясь друг другу и вспоминая о тех ужасных днях, когда жили в фургончике. Об Оксфорде мы, конечно, никогда не говорили.
На Кристел было мешковатое серовато-сиреневатое шерстяное платье с зеленым шарфом, повязанным вокруг ворота. Этот туалет шел ей, как, пожалуй, ни одна другая из ее вещей. Ее густые, курчавые, ярко-рыжие волосы, создававшие впечатление плотной массы, чего-то монолитного, а не состоящего из прядей, были зачесаны за уши; крупная искусанная нижняя губа влажно поблескивала. Большие золотистые глаза, казавшиеся еще больше за толстыми стеклами очков, глядели взволнованно, но какие чувства волновали Кристел, сказать было чертовски трудно. Маленькие пухлые ручки плясали по скатерти, собирали крошки, мяли их. По Норс-Энд-роуд с прерывистым шуршанием неслись машины. Кристел смотрела на меня, не зная, дотронуться до моей руки, которая лежала на столе совсем рядом с ее рукой, или нет. Я почувствовал нарастающее раздражение.
— Кристел…
— Да, Хилари…
Мы всегда обращались друг к другу ласкательно или называли по имени, но никогда не употребляли прозвищ. По-моему, Кристел высоко ставила свое имя. Кристел Бэрд. Это был талисман, своего рода утешение, кусочек красоты в ее жизни — нечто, указывавшее на былое или будущее великолепие. Мое имя — так я считал — по какому-то лингвистическому закону является производным от ее имени и красит это имя только она.
— Кристел, я… я вчера видел на работе Артура. — Это само собой разумелось, поскольку мы с Артуром виделись на работе каждый день.
— О да.
— Тебе ведь в общем-то правится Артур, верно?
— Да… да…
— Кристел, ты хотела бы выйти замуж за Артура, верно? Всего секунду назад я и не намеревался задавать этот страшный вопрос или, по крайней мере, задавать в такой форме.
Круглые стекла очков обратились ко мне, затем отвернулись.
— Ты так это спрашиваешь… словно…
— Словно жду, что ты ответишь «да»?
Она молчала, и, подождав немного, стараясь сохранять спокойствие, я сказал:
— Ну, так я жду ответа. Я прав?
Теперь рука Кристел касалась моей, костяшками пальцев она провела бороздки в густой черной шерсти на моей руке.
Я никак не реагировал на ее ласку. Кристел сказала:
— Ты же знаешь, что мне дороги только ты и твое счастье.
— О'кей. А мне дорога только ты и твое счастье. Кристел, не надо друг друга завораживать. Происходят события, времена меняются, и даже у нас с тобой судьбы разные. Ты можешь быть счастлива с Артуром, ты можешь иметь свой дом и детей. Не очень-то весело жить так, как ты живешь.
— Весело — невесело… — сказала Кристел и убрала свою руку. — Неужели ты думаешь, что мне это важно? Моя жизнь здесь… — Нужные слова не приходили на ум. — Ну, ты же знаешь…
Я знал.
— Я хочу, чтобы ты вышла замуж и была счастлива, — сказал я. Не слишком ли я нажимал? Не подумает ли она, что я говорю так из-за Томми? О Господи!
— Я счастлива.
На этом надо поставить точку, подумал я. Я сказал достаточно, открыл для нее дверь — хочет, пусть воспользуется. О, как было бы хорошо, если бы она не захотела. И лучше не переводить разговора на Томми. Надо от этого уйти.
— Ты ведь тоже хочешь жениться, — сказала Кристел.
— Значит, ты хочешь выйти замуж? — сказал я.
— Я этого не говорила…
— Ты сказала: «тоже».
Кристел погрузилась в свои мысли и, уставясь на скатерть, судорожно вздохнула.
— Ну, хорошо. Да. Я хочу выйти замуж, наверное, хочу… выйти замуж за Артура… должно быть…
Я уже давно пытался представить себе, что она может сказать такое, или мне казалось, что я пытался себе это представить, но удар оказался слишком сильным, и мне пришлось сделать над собой усилие, чтобы это скрыть.
— Понятно, — поспешил сказать я. — Прекрасно, прекрасно.
— Но вообще-то я вовсе не хочу замуж, — сказала Кристел, внимательно наблюдая за мной, — я этого совсем не хочу, если ты хотя бы самую капельку считаешь, что все у нас должно оставаться как есть. Ты говорил о переменах, и я подумала, что, возможно… видишь ли… ну, словом, мне нравится Артур, но в сравнении с тобой Артур — ничто. Я просто подумала, что ты, наверное…
— На меня не надо кивать.
— О, не будь… таким глупым… ну, разве я могла бы быть счастливой, если бы не была такой, какой ты хочешь, и не поступала так, как хочешь ты?
— Как бы ты ни поступала, — сказал я, — ты — это ты, и поступишь ты так, а не иначе. А я рад… право же… очень рад… что ты решила… наконец… насчет Артура.
От неожиданности мы оба уставились друг на друга.
— Я ничего не решила, — шепотом произнесла Кристел.
— Нет, решила. Мужайся, Кристел, — сказал я. — Напиши ему, если хочешь, скажи!
После недолгого молчания она промолвила:
— Значит, ты женишься на Томми. — Промолвила как утверждение, а не вопрос.
Это был как раз тот угол, в который я молил судьбу не загонять меня. Я ответил легко и весело:
— Видимо, да. Может, и так, а может, и нет. Как и ты, я человек не очень решительный.
Кристел снова вздохнула; нижняя губа ее дрожала.
— О Господи, — произнес я наконец, — Господи, если бы я только мог заглянуть в твой мозг и увидеть, что там делается!
— А если бы я могла заглянуть в твой!
Кристел сняла очки. Крупные блестящие слезы наполнили ее глаза и покатились с толстых щек на скатерть. С минуту я смотрел на нее. Вот сейчас опущусь на пол, как я это часто делал, когда мы были детьми, и, то зарываясь лицом в складки ее юбки, то выглядывая, стану строить рожи и паясничать. Но я продолжал спокойно сидеть.
— Ох, Кристел, да прекрати же, прекрати, дорогая, прекрати.