Блаженная Пелагия Ивановна родилась в октябре 1809 года в городе Арзамасе в семье купца Ивана Ивановича Сурина и Прасковьи Ивановны, урожденной Бебешевой. Иван Иванович был человеком умным, добрым и благочестивым. Он имел свой кожевенный завод, хорошо торговал, и семья жила в достатке. Промысл Божий устроил так, что Иван Иванович вскоре умер, оставив жену и троих малолетних детей — сыновей Андрея и Иоанна и дочь Пелагию. Прасковья Ивановна вскоре вторично вышла замуж за купца Алексея Никитича Королева, тоже вдовца, у которого после первой жены осталось шестеро детей. Королев был человеком суровым и строгим, а его дети не полюбили детей Прасковьи Ивановны.
Жизнь маленькой Пелагии Суриной в доме отчима стала невыносимой, и неудивительно, что в девочке родилось желание никогда не связывать себя семейными узами и делать все наперекор людям. Господь необыкновенно рано призвал ее к трудному подвигу. По рассказам матери, «с малолетнего еще возраста с дочкою ее Пелагиею приключилось что-то странное: будто заболела девочка и, пролежавши целые сутки в постели, встала не похожей сама на себя. Из редко умного ребенка вдруг сделалась она какой-то точно глупенькой. Уйдет, бывало, в сад, поднимет платьице, станет и завертится на одной ножке, точно пляшет. Уговаривали ее и срамили, даже и били, но ничто не помогало, — так и бросили». Из этого рассказа нельзя не видеть, что Пелагия с самых ранних лет обнаруживала в себе необыкновенное терпение и твердую волю. Она выросла высокой, стройной, красивой, и мать, как только дочери минуло 16 лет, постаралась поскорее выдать «дурочку» замуж.
По старинному обычаю на смотрины невесты пришел некий арзамасский мещанин, Сергей Васильевич Серебренников со своей крестной матерью, человек молодой, но бедный и сирота, служивший приказчиком у купца Попова. По обыкновению сели за чай и привели невесту Пелагию Ивановну, наряженную в богатое платье. Взяв свою чашку, она — как сама после рассказывала, — дабы оттолкнуть от себя жениха, не имея ни малейшего желания выходить замуж, стала дурить. Например, отхлебнет чаю из чашки да нарочно польет ложкой на каждый узорный цветок на платье; польет и пальцем размажет. Видит мать, что дело плохо: заметят, что дурочка, да, пожалуй, и замуж не возьмут. Самой остановить нельзя: еще заметнее будет. Вот и научила она работницу: «Станешь чашку-то подавать, незаметно ущипни ты дуру-то, чтобы она не дурила». Работница в точности исполнила данное ей приказание, а Пелагия Ивановна нарочно и выдала свою мать: «Что это, — говорит, — маменька? Или уж вам больно жалко цветочков-то? Ведь не райские это цветы». Все это заметила крестная мать жениха и советовала ему, несмотря на богатство, не брать ее, глупенькую. Жених же, видевший ее притворство и думая, что родители в нем виноваты, все-таки решил жениться, и 23 мая 1828 года Пелагию Ивановну выдали замуж за Сергея Васильевича. Венчали их в Богословской церкви Арзамаса.
Вскоре после вступления в брак Пелагия Ивановна поехала с мужем и с матерью в Саровскую пустынь. Преподобный Серафим ласково принял их и, благословив мать и мужа, отпустил их в гостиницу, а Пелагию Ивановну ввел в свою келию и долго-долго, часов шесть, беседовал с ней. О чем они беседовали, осталось тайной. Между тем Сергей Васильевич, ожидавший жену в гостинице, чтобы им ехать домой, потерял терпение и, рассерженный, пошел вместе с матерью разыскивать ее. Подходят они к Серафимовой келии и видят, что старец, выводя Пелагию Ивановну за руку, поклонился ей до земли и с просьбой сказал: «Иди, матушка, иди не медля в мою-то обитель, побереги моих сирот-то; многие тобою спасутся, и будешь ты свет миру. Ах, и позабыл было, — прибавил старец, — вот четки-то тебе; возьми ты, матушка, возьми». Когда Пелагия Ивановна удалилась, отец Серафим обратился к свидетелям происшедшего и сказал: «Эта женщина будет великий светильник!» Муж Пелагии Ивановны, услыхав столь странные речи старца да вдобавок еще видя четки в руках своей жены, с насмешкой обратился к теще: «Хорош же Серафим! Вот так святой человек, нечего сказать! И где эта прозорливость его? И в уме ли он? На что это похоже? Девка она, что ль, что в Дивеево-то ее посылает, да и четки дал». Но тайная, продолжительная духовная беседа с дивным старцем имела решительное влияние на дальнейшую жизнь Пелагии Ивановны.
В Арзамасе она вскоре подружилась с одной купчихой по имени Параскева Ивановна, пребывавшей в подвиге юродства Христа ради и под ее руководством научилась непрерывной Иисусовой молитве, которая начала в ней благодатно действовать и которая сделалась постоянным ее занятием на всю жизнь. Позже одна старушка, сверстница Пелагии Ивановны, бывшая в молодости ее подругой, рассказывала, что Пелагия Ивановна почти целые ночи, скрываясь ото всех, стоя на коленях лицом к востоку, молилась в холодной стеклянной галерее, пристроенной к их дому. Старушке это было хорошо известно, потому что она жила напротив Серебренниковых. «Ну и судите сами, — прибавляла она в простоте сердца, — весело ли было ее мужу? Понятно, не нравилось. Эх, да что и говорить? Я ведь хорошо знаю весь путь-то ее... Великая была она! Раба Божия!»
С молитвенными подвигами Пелагия Ивановна вскоре стала соединять и подвиг юродства Христа ради и как бы с каждым днем все более теряла рассудок. Бывало, наденет на себя самое дорогое платье, шаль, а голову обернет какой-нибудь самой грязной тряпкой и пойдет или в церковь, или куда-нибудь на гулянье, где побольше собирается народа, чтобы ее все видели, судили и пересмеивали. И чем больше пересуживали ее, тем больше радовалась ее душа, которая искренно пренебрегала и телесной красотой, и земным богатством, и семейным счастьем, и всеми благами мира сего. Но все большую боль и скорбь испытывал ее муж, не понимавший великого пути жены. И просил, и уговаривал ее Сергей Васильевич, но она ко всему оставалась равнодушной.
Когда у них родился первый сын, Василий, Пелагия Ивановна точно не рада была его рождению. Многие родственники хвалили мальчика и говорили: «Какого хорошенького сынка дал вам Бог!» А она во всеуслышание и при муже отвечала: «Дал-то дал; да вот прошу, чтоб и взял. А то что шататься-то будет». Когда родился второй сын, Иоанн, Пелагия Ивановна к нему отнеслась так же. С этого времени муж перестал щадить ее. Вскоре оба мальчика умерли, прожив по полтора года, — конечно, по молитве блаженной. Тогда Сергей Васильевич начал страшно бить жену, вследствие чего она, несмотря на свою здоровую и крепкую натуру, заметно начала чахнуть и затем решила во что бы то ни стало удалиться от мужа. Через два года у Пелагии Ивановны родилась дочка, и, как только Бог послал ее, блаженная, не глядя на нее, принесла дитя в подоле своего платья к матери и, бросив на диван, сказала: «Ты отдавала, ты и нянчись теперь; я уже больше домой не приду!» Девочка, окрещенная Пелагией, прожила всего несколько недель.
Пелагия Ивановна начала ходить по улицам Арзамаса, от церкви к церкви, и все, что ни давали ей из жалости и что попадало ей в руки, раздавала нищим и ставила свечи в церкви Божией. Муж, бывало, поймает ее, бьет чем попало: поленом так поленом, палкой так палкой; запрет ее, морит голодом и холодом, а она не унимается и твердит одно: «Оставьте, меня Серафим испортил!» Не покоряясь мужу, она старалась уклониться от него, и выведенный из терпения Серебренников, обезумев от гнева, переговорив с матерью, решился прибегнуть к страшной мере. Он силой привел жену в полицию и попросил городничего высечь ее. В угоду Сергею Васильевичу и Прасковье Ивановне городничий велел привязать Пелагию к скамейке и так жестоко наказал, что мать содрогнулась и оцепенела от ужаса. «Клочьями висело тело ее, — рассказывала она впоследствии, — кровь залила всю комнату, а она, моя голубушка, хотя бы охнула. Я же сама так обезумела, что и не помню, как подняли мы ее и в крови и в клочьях привели домой. Уже и просили-то мы ее, и уговаривали-то, и ласкали; молчит себе, да и только». В следующую же ночь городничий, столько поусердствовавший, увидел во сне котел, наполненный страшным огнем, и услышал неизвестный голос, который сказал ему, что этот котел приготовлен для него за жестокое истязание избранной рабы Христовой. Городничий в ужасе проснулся, рассказал о страшном видении и запретил всему вверенному ему городу обижать эту безумную, или, как говорили в городе, испорченную женщину.
Так как все принятые меры не помогли, Серебренников начал верить, что его жена испорчена, и повез лечить ее в Троице-Сергиеву лавру. Во время этой поездки с Пелагией Ивановной произошла внезапная перемена: она сделалась кроткой, тихой и умной. Ее муж не помнил себя от радости и послушал ее совета: вручил ей деньги и вещи и одну отпустил домой, а сам отправился в другое место по весьма важному и неотложному делу. Спешно управившись с ним, он, горя нетерпением увидеть выздоровевшую жену, возвратился домой, но каков был его ужас и гнев, когда он узнал, что Пелагия Ивановна все до малейшей полушки и последней вещи раздала Бог знает кому, вернулась в город нищей и ведет себя хуже прежнего, стараясь вынести из дома и раздать все, что только можно. Тогда обезумевший Сергей Васильевич заказал для жены, как для дикого зверя, железную цепь с таким же железным кольцом и своими руками заковал ею Пелагию Ивановну, приковал к стене и издевался над ней, как ему хотелось. Иногда несчастная женщина, оборвавши цепь, вырывалась из дома и, полураздетая, гремя цепью, бегала по улицам города, наводя на всех ужас. Каждый боялся приютить ее или защитить от гонений мужа. И вот несчастная снова попадала в свою неволю и должна была терпеть новые, еще более тяжкие мучения. «Ведь безумною-то я хотя и стала, — говорила она сама впоследствии, — да зато много и страдала. Сергушка-то (муж) во мне все ума искал, да мои ребра ломал; ума-то не сыскал, а ребра-то все поломал». Действительно, одна благодать Господня подкрепляла ее, как свыше предназначенную избранницу Божию, и давала ей силы переносить все, что с ней тогда делали. Однажды, сорвавшись с цепи, Пелагия Ивановна в страшную зимнюю стужу, полунагая, приютилась на паперти церкви, называемой Напольной, в гробе, приготовленном для умершего от эпидемии солдата, и здесь, полуокоченелая, ждала себе смерти. Увидев церковного сторожа, она бросилась к нему, моля о помощи, и так напугала его, что тот, приняв ее за привидение, в ужасе забил в набат и встревожил весь город. После этого Серебренников совершенно отрекся от своей жены, выгнал ее вон из дома, притащил к матери и вручил ей. В семье все, начиная с сердитого, с крутым нравом отчима, своими руками бившего Пелагию Ивановну, ненавидели ее, особенно младшая дочь Королева — Евдокия, которая вымещала на ней свою злобу и все домашние неудачи. Евдокия вообразила, что ее не берут замуж именно потому, что опасаются, как бы она не сошла с ума, подобно Пелагии Ивановне, и решила погубить ее. Она подговорила одного злодея, хорошо умевшего стрелять, убить ее в то время, когда она будет бегать за городом и юродствовать. Несчастный согласился и действительно выстрелил, но дал промах. Тогда Пелагия Ивановна, оставшаяся невредимой, предрекла ему, что он не в нее стрелял, а в самого себя. И что же? Через несколько месяцев ее предсказание сбылось в точности: он застрелился.
Мать Пелагии Ивановны решила отправить ее с богомольцами по святым местам в надежде на исцеление. Прежде всего «дурочку» повезли в Задонск к святителю Тихону, а затем в Воронеж к святителю Митрофану. Прибыв в Воронеж, арзамасские богомольцы пошли с Пелагией Ивановной к Преосвященному Антонию, известному в то время святостью жизни и даром прозорливости. Владыка Антоний ласково принял Пелагию Ивановну с богомолками, благословил всех, а к блаженной обратился со словами: «А ты, раба Божия, останься». Три часа беседовал он с ней наедине. Спутницы Пелагии Ивановны разобиделись, что Преосвященный занялся «дурочкой», а не ими, и толковали между собой: «Чай, и мы не беднее ее, тоже можем сделать пожертвование». Прозорливый Владыка узнал их мысли и, провожая Пелагию Ивановну, сказал ей: «Ну, уже ничего не могу говорить тебе более. Если Серафим начал твой путь, то он же и докончит». Затем, обратившись к ее спутницам, добавил: «Не земного богатства ищу я, а душевного». И всех отпустил с миром.
Наконец, убедившись, что и святые угодники как бы не помогают Пелагии Ивановне, и узнав, что Преосвященный Антоний упомянул о старце Серафиме, измученная мать Пелагии Ивановны решила еще раз сама съездить в Саровскую пустынь. Прасковья Ивановна стала жаловаться преподобному: «Вот, батюшка, дочь-то моя, с которою мы были у тебя, замужняя-то, с ума сошла; то и то делает и ничем не унимается. Куда-куда мы ни возили ее: совсем отбилась от рук, так что на цепь посадили...» «Как это можно?! — воскликнул старец. — Как это могли вы?! Пустите, пустите; пусть она на воле ходит, а не то будете вы страшно Господом наказаны за нее. Оставьте, не трогайте ее, оставьте!» Напуганная мать стала было оправдываться: «Ведь у нас вон девочки, замуж тоже хотят; ну, зазорно им с дурою-то. Ведь и ничем-то ее не уломаешь: не слушает. А больно сильна; без цепи-то держать — с нею и не сладишь. Возьмет это, да с цепью-то по всему городу и бегает; срам да и только». Отец Серафим невольно рассмеялся, услышав столь справедливые и резонные, на первый взгляд, оправдания матери, и возразил: «На такой путь Господь и не призывает малосильных, матушка; избирает на такой подвиг мужественных и сильных телом и духом. А на цепи не держите ее и не могите, а не то Господь грозно за нее с вас взыщет». Следуя словам великого старца, домашние несколько улучшили жизнь Пелагии Ивановны: не держали более на цепи и позволяли выходить из дому. Получив свободу, днем она юродствовала, бегала по улицам города, безобразно кричала и всячески безумствовала, покрытая лохмотьями, голодная и холодная, а по ночам молилась Богу на паперти церкви под открытым небом с воздетыми горе руками, со многими воздыханиями и слезами. Так Пелагия Ивановна провела четыре года до переезда в Дивеевский монастырь. Все это время она не переставала посещать арзамасскую юродивую Параскеву — ту самую, которая учила ее непрестанной Иисусовой молитве.
Много препятствий нужно было преодолеть страдалице и претерпеть много скорбей и истязаний, чтобы родные сами убедились в том, что ее надо отпустить в Дивеево, где ей было предназначено просиять необычайными подвигами. Мать хлопотала о том, как бы сбыть дочь с рук, даже предлагала за это деньги и говорила: «Намаялась я с нею, с дурою». Но Пелагия Ивановна отказывалась идти в предлагаемые монастыри и только твердила одно: «Я дивеевская, я Серафимова и никуда не пойду». И слова ее исполнились.
В 1837 году дивеевская сестра, дивная старица Ульяна Григорьевна, опытная в духовной жизни и прозорливая, любвеобильная и странноприимная, отправилась с двумя послушницами в Арзамас по какому-то делу. Когда они ехали по городу, вдруг откуда ни возьмись бежит к ним Пелагия Ивановна, влезает в их повозку и говорит: «Поедемте к нам чай пить! Отец-то хоть и не родной мне и не любит меня, да он богат, у него довольно всего. Поедемте!» По ее зову дивеевские сестры приехали к ней в дом и рассказали обо всем домашним. Ульяна Григорьевна, имевшая дар прозорливости, сжалилась над несчастной страдалицей и, побуждаемая любовью Христовой, сказала ее матери: «Вы бы отдали ее к нам, что ей здесь юродствовать-то?» Прасковья Ивановна, услышав это, обрадовалась: «Да я бы рада-радехонька, если б пошла она. Ведь нам-то, видит вот Царица Небесная, как надоела она, просто беда! Возьмите, Христа ради, вам за нее мы еще и денег дадим». Ульяна Григорьевна ласково обратилась к самой Пелагии Ивановне: «Полно тебе здесь безумствовать-то, пойдем к нам в Дивеево, так Богу угодно». «Безумная», будто равнодушно слушавшая весь разговор, вдруг при последних словах Ульяны Григорьевны вскочила, как умница, поклонилась ей в ноги и сказала: «Возьмите меня, матушка, под ваше покровительство». Все изумились ее речи, один только деверь злобно усмехнулся и сказал: «А вы и поверили ей. Вишь, какая умница стала! Как бы не так! Будет она у вас в Дивееве жить! Убежит и опять станет шататься». И еще более удивились все, когда на недобрые речи деверя Пелагия Ивановна смиренно поклонилась в ноги ему и совершенно здраво и разумно ответила: «Прости, Христа ради, меня. Уж до гроба к вам не приду я более». Воистину пришло определенное Богом время поступить Пелагии Ивановне в Дивеевскую общину. Блаженная сама, без всякого сопротивления, охотно оставила кров родной матери и с радостью отправилась в Дивеево. Полученные за Пелагию Ивановну 500 рублей — взнос в обитель — Ульяна Григорьевна тотчас по приезде передала распоряжавшемуся тогда в Дивееве послушнику Ивану Тихоновичу Толстошееву.
Пелагия Ивановна еще по дороге в Дивеево и при вступлении в обитель успела сделать по своему юродству множество несообразных выходок, которые поразили келейниц начальницы Ксении Михайловны. «Какую-то вовсе дуру привезли к нам», — говорили они. «Знать, это дочь купчихи Прасковьи Ивановны Королевой, — отвечала Ксения Михайловна, — она, бедная, вовсе из ума выжила».
Когда Пелагия Ивановна вошла с келейницами к настоятельнице и увидела простосердечную молодую девицу Анну Герасимовну из села Кременки Ардатовского уезда, то встала пред ней на колени, поклонилась до земли и, воздевши руки, воскликнула: «Венедикт, Венедикт! Послужи мне Христа ради». Услышав эти слова, матушка Ксения Михайловна весьма встревожилась. «Вот так хорошо, — сказала она, — не успела еще носа показать, да уж и послушницу давай ей. Вишь, какая! Ты вот сама послужи сперва, а не то, чтоб тебе еще служили». Тем временем молодая девушка, которой блаженная так усердно кланялась, подошла к ней и, жалея ее, бедную, погладила по голове. Увидя, что голова у Пелагии Ивановны проломлена и в ней кишат насекомые, Анна Герасимовна прониклась к блаженной состраданием, но сказать ничего не посмела.
С той поры «безумная Палата», как называли ее многие, стала жить в Дивееве, но не радостной жизнью. Сначала к ней приставили молодую, но крайне суровую и бойкую девушку Матрену Васильевну (впоследствии монахиню Макрину). Она била ее так, что без жалости нельзя было смотреть. Но Пелагия Ивановна не только не жаловалась на это, но даже радовалась такой жизни. Она словно нарочно вызывала всех в общине на оскорбления и побои, ибо по-прежнему безумствовала: бегала по монастырю, бросала камни и била стекла в келиях, колотила головой и руками о стены монастырских построек. В своей келии она бывала редко и большую часть дня проводила на монастырском дворе: сидела или в яме, выкопанной ею же и наполненной навозом, который она носила всегда за пазухой, или же в сторожке в углу, где занималась Иисусовой молитвой. Всегда, летом и зимой, Пелагия Ивановна ходила босиком, нарочно становилась ногами на гвозди и прокалывала их насквозь и всячески старалась истязать свое тело. В монастырскую трапезную не ходила никогда, питалась только хлебом и водой, да и этого иногда не было. Случалось, что, проголодавшись вечером, она нарочно шла просить хлеба в келии тех сестер, которые не были расположены к ней, и вместо хлеба получала толчки и пинки. После этого Пелагия Ивановна возвращалась домой, где Матрена Васильевна встречала ее побоями.
Когда по кончине матушки Ксении Михайловны начальницей стала ее родная дочь, кроткая и, словно младенец, простосердечная старица Божия Ирина Прокофьевна Кочеулова, тогда некоторые из сестер, уважавших Пелагию Ивановну, стали просить за нее: «Что это, матушка, возымейте жалость, смотреть больно, как бьет Матрена-то Пелагию Ивановну! Ведь собака — скот, и ту жаль, а она хоть и дура, все же человек-то есть». И добрейшая матушка Ирина Прокофьевна взяла Пелагию Ивановну от Матрены Васильевны и приставила к ней другую молодую девушку, Варвару Ивановну. Но эта сестра блаженной не полюбилась. И Пелагия Ивановна стала сама уже бить ее и всячески старалась от нее отделаться, прогоняла и говорила ей: «Не люблю тебя, девка, как ты ни служи мне, лучше уйди от меня». Наконец, сжалившись над блаженной, с общего совета решили привести ей для услужения ту самую крестьянку Анну Герасимовну, которая тотчас по приезде в Дивеево Пелагии Ивановны так возлюбила ее, что тогда же сердечно желала остаться при ней в услужении Христа ради. Матушка Ирина Прокофьевна повелела своей келейнице привести Анну Герасимовну к Пелагии Ивановне. Лишь только вошла она, блаженная вскочила и, будучи весьма сильной, схватила ее, как маленького ребенка, в охапку, поставила в передний угол на лавку, поклонилась в землю и сказала: «Отец Венедикт, послужи мне Господа ради, а я тебе во всем послушна буду, все равно, как отцу».
Пелагия Ивановна и Анна Герасимовна поселились вместе с Ульяной Григорьевной в келии, которая по благословению старца Серафима была построена из саровского леса за собственный счет Ульяны Григорьевны.
Жалостливая и мягкосердечная Анна Герасимовна, с усердием и преданностью служившая Пелагии Ивановне в течение 45 лет — почти во все годы пребывания ее в Дивееве, — оставила весьма подробное повествование о подвигах блаженной. Ее подробные рассказы дышат искренностью и задушевностью, простотой и безыскусственностью и прекрасно изображают великую и светлую личность подвижницы.
«Эх, матушка! Да кто же это знал, что все это о ней занадобится, — так начинает свое повествование Анна Герасимовна, — приехала она дурою, и сама себя называла не иначе, как безумною да дурою. И в последний раз, когда к нам принесли Царицу Небесную Оранскую и поднесли ей приложиться, она говорила: «Царица Небесная, Ты ведь знаешь, что я дура», — и приложилась. Так-то она сама себя величала, а о прочих и говорить нечего. Многие сестры уважали и почитали ее, а другие не только не ходили к ней, но еще ругали ее всячески: “И безумная-то она баба, и бес-то в ней прозорливый сидит”, — и другими позорными словами.
И чего-чего только не было! Всего и не припомнишь. Скажу только одно: много прожила я с ней, много пережила, много натерпелась; а теперь, когда ее, моей голубушки, уже нет, рада бы хоть взглянуть только на нее, а не то что послушать ее; да где ж ее взять-то. А ведь все это она предвидела и предсказывала. Раз, незадолго до смерти своей, когда я, видя, что она все говорит, все говорит, так вот и сыплет, разропталась на нее, да и говорю: “И вправду ты блаженная, ну, что это ты все говоришь без умолку? Как это тебе не надоест? И как не устанешь ты?” “Погоди, — говорит, — батюшка (так всегда она звала меня), погоди, придет время, и сама рада будешь поговорить, да не с кем будет!” Вот и вправду пришло это время. Тоска на меня нападает страшная; рада бы я хоть увидать бы только ее, а не то что поговорить с нею, — да вот ее уже нет».
«Да! Странный она была человек и непонятный; мудрена-то мудрена, что и говорить! А я хоть и долго жила с нею, да что я? Я — неумелый, простой человек; где ж мне было ее понимать? Что, бывало, вижу и пойму иной раз, так страха одного ради, как ее, мою голубушку, судят, все более молчу. Много, много было всего прожито. А что знаю и упомню, как лишь смогу да сумею, не взыщите, все расскажу; а вы уже, как вам Бог велит, так и рассудите. Малое время пробыла она до меня в общине и ровно сорок пять лет жила со мною».
Постройка келии Ульяны Григорьевны совершилась по следующему случаю. «Ульяна Григорьевна, — говорила Анна Герасимовна, — страсть как не любила Ивана Тихонова, и когда ухитрился он, хоть и насильственно, учинить соединение у нас двух обителей, матушки-то Александры да мельничных-то батюшки Серафима, да как стал всем самовольно распоряжаться, она и говорит: “Что это? Не могу, — говорит, — и не хочу этого терпеть. Куплю себе место и поставлю свою келию, чтоб мне никто не препятствовал. Пелагию Ивановну к себе возьму, пусть живет, никто нас тогда не тронет, она защитит нас”. И поставила она этот вот корпус, и стали мы в нем жить. Старинная-то серафимовская келия — теперь вот уж она одна только осталась у нас в обители. И Пелагия Ивановна точно защитила нас. Вот раз, как сейчас помню, после бывшего у нас пожара, слышу я, что Иван Тихонович в корпусе рядом с нами ходит и у всех самовары отбирает да посуду бьет, и говорю: “Вот Иван-то Тихонович, слышь, все у всех колотит, что и к нам за тем же придет”. А Пелагия-то Ивановна сидит на полу у печки, да и говорит: “А ты, батюшка, сиди-ка себе да сиди. Я его не боюсь, не смеет. Я старичку-то (так звала она всегда старца Серафима) поближе его. Земля-то у меня своя, да и корпус-то свой”. Встала и ушла на лежанку. Как раз и входят матушка и Екатерина Васильевна Ладыженская, за ними Иван Тихонович, и уж было бы дело, да Пелагия-то Ивановна, приотворивши дверь из чулана, и говорит ему: “Борода-то у тебя лишь велика, а ума-то вовсе нет; хуже ты бабы”. Он так и засеменил, весь растерялся. “Что это, что это ты, раба Божья?!” — говорит. Больше ничего сказать-то и не посмел, ничего не тронул, с тем и ушел. И после уж к нам не только никогда не ходил, а даже всегда Пелагию-то Ивановну обегал и боялся».
Однажды к Ульяне Григорьевне собралось много гостей. Пелагия Ивановна сидела-сидела, да и говорит: «Что ж? И у меня есть своя гостья; пойду ее приведу», — и принесла на руках хорошенькую черную собачку. «Вот, — говорит, — бабенька (так она называла Ульяну Григорьевну), тебе и моя гостья; она тоже кушать хочет, дай ей кусочек. Бабенька, а бабенька, ты не сердись, ведь и ей кушать хочется; не жалей, дай ей кусочек-то!» Пелагия Ивановна накормила собачку и тут же отпустила, а такую собачку в монастыре и взять было негде. Без притчи же блаженная никогда ничего не делала. Ульяна Григорьевна же всегда была так гостеприимна, странноприимна и нищелюбива, что всех привечала, кормила и поила, и на этом все, что имела, прожила, а как умерла, так и похоронить было почти не на что.
Пелагия Ивановна очень любила Ульяну Григорьевну, после ее кончины всегда чтила ее память и грозно наказывала Анне Герасимовне: «Смотри, батюшка, ты у меня память бабушкину всегда твори. Никто, кроме нее, меня не взял, дуру». Так же и всем приходившим к ней вменяла в обязанность ее поминать и чтить день ее кончины 3/16 февраля, молясь о упокоении ее души.
Как-то в больнице умерла сестра, три года пролежавшая в болезни. Ей в молодости батюшка Серафим предсказал: «Тебя, матушка, на тот свет проводит апостол Петр». Батюшкино предсказание исполнилось, так как скончалась она в один час с дивеевским священником отцом Петром. Сестры говорят: «Хорошо ей там будет; настрадалась раба Божия». Пелагия Ивановна услышала, сделала рукой над головой как бы зонтик от солнца, поглядела на небо и говорит: «Раба-то Божия, раба Божия, да не доспела того места, как моя-то Ульяна».
«Первые-то десять лет, если не более, возилась она с каменьями, — рассказывала о блаженной Анна Герасимовна. — Возьмет это платок, салфетку или тряпку, всю-то наложит пребольшущими каменьями доверху и знай таскает с места на место; полную-то келию натаскает их; сору-то, сору, и не оберешься. Уж и бранилась-то я с нею, и всячески старалась отучить ее от этого — не тут-то было, таскает да таскает. Бывало, себя-то саму в кровь изобьет, даже жалость глядеть. И чудное дело, скажу вам; чего-то чего только с этими каменьями она, бывало, ни проделывала.
Рядом с нами после пожара обители остались пребольшущие ямы, как всегда после постройки бывает, да от печей обгорелые кирпичи кое-где неубранные в грудах лежали. Вода летом стояла в этих ямах. Моя-то умница и добралась до них. Что это, гляжу, как ни приду домой от службы, вся-то придет тина-тиной, грязная да мокрая. Допрашиваю, бранюсь — молчит. Погоди, думаю, надо смотреть, где это она купается. Встала я этот раз, к утрене собираюсь, она и не шелохнется, как будто и не думает никуда идти, только глядит на меня. Вышла я и пошла будто в церковь, а сама притаилась в сторонке. Дай, думаю, погляжу, что будет. Вот, выждав немного, вижу: бежит так-то скорехонько, торопится, и прямехонько к этим ямам. Наберет этого кирпича охапку — грудищу целую, станет на самом краю ямы, да из подола-то и кидает по одному кирпичу изо всей, что есть, мочи в яму, в самую-то воду. Бултыхнется кирпич, да с головы до ног всю ее и окатит; а она не шелохнется, стоит, как вкопанная, будто и впрямь какое важное дело делает. Повыкидавши собранные кирпичи, полезет в самую-то воду чуть не по пояс, выбирает их оттуда. Выбравши, вылезет и опять, ставши на краю, начинает ту же проделку. И так-то и делает все время службы в церкви. Впрямь, думаю себе, дура; да раз и говорю ей: “Что это ты делаешь? И как тебе не стыдно! То с каменьями возжалась, всю келию завозила, а теперь еще с кирпичами связалась да купаешься. Ты погляди-кась на себя: ведь мокрехонька! Не наготовишься подола-то замывать”. “Я, — говорит, — батюшка, на работу тоже хожу; нельзя, надо работать, тоже работаю”. “Ох, — говорю, — уж и работа! Ничего-то не делаешь, что уж это за работа?!” Она это, уставясь, прямо-прямо глядит на меня. “Как, — говорит, — не работаю, ничего не делаю? А камни-то?! Нет, батюшка, ведь это я тоже свою работу делаю”.
Э-эх! Да, бывало, разве с нею сговоришься? Ну, вот так-то, бывало, всякую службу и отрабатывает себе. И многое множество лет работала она этак.
Вот, когда уж она стареть стала — помню как сейчас, — иду я в Благовещенье к вечерне. Гляжу: поднимается и она и говорит: “Господи, вот уж и моченьки нет”. Вздохнула, а слезы-то, слезы у ней крупные так и катятся по щекам. И так-то мне ее, голубушку мою, жаль стало.
“Ну вот, полно уж, не ходи, — сказала я, — я пойду; никто тебя не неволит, лежи, да и все”.
“Эх, — говорит, — батюшка, ведь ты ничего не знаешь; коли уж взялась, так и возись. Надо, надо работать”.
И пошла, бедная, опять с каменьями возиться; потому что ямы-то так и остались незарытыми, а кирпичи-то, за недосугом многих дел поважнее, не прибраны были. Да, пожалуй, и еще более продолжалась бы эта ее работа, невзирая ни на старость, ни на немощь, если бы, жалея ее, не упросила я свезти эти кирпичи. Ну, как отвезли, так и перестала.
И диковинное, скажу вам, дело! Бывало, в воду сама лезет за этими кирпичами и вся-то с головы до ног мокрехонька сделается, и воды нисколько не боялась, а как стара-то стала и бросила свою-то работу, то так стала бояться воды, что, бывало, нечаянно чуть обрызнешь ее, она, моя голубушка, так и всполошится, так вся и встрепенется — оттого, полагаю я по своему разуму-то глупому, что уж больно она доняла себя, столько лет водою-то окачиваясь. Господь весть.
А то придумала она еще и палками свою-то работу работать. Наберет это, бывало, большущее бремя палок и колотит ими о землю изо всей-то мочи, пока всех их не перебьет, да и себя-то всю в кровь не разобьет.
И чего только она не выделывала! И ничего-то ей, бывало, не делается, как прочим людям. Отпала у нас однажды изгородная доска от прясла, да вверх и торчит большущим гвоздем. “Ах, грех какой! Не наткнулся бы кто”, — говорю. Хотела убрать, а Пелагия Ивановна уж наскочила на нее и что было мочи босою-то ногою как ударит на гвоздь — так насквозь ноги-то и выскочил. “Что это, — говорю, — ты делаешь?! Ох, и впрямь-то безумная ты”. Да бегом уж бегу в келию-то, поскорее чем-нибудь завязать ногу-то. Гляжу, а ее уж и след простыл. Постояла я, постояла, да так ни с чем и ушла. Прибегает вечером. “Ну, — думаю, — слава Богу!” — да к ноге: перевязать-то, знаешь, хочу. Смотрю и глазам своим не верю: пристало это землицы кое-где, а раны даже и знаку-то нет никакого. Вот так-то всегда и бывало.
Бывало, она целыми днями и долгое-долгое время по обители ходит, по келиям, в поле, по селу. Дома никогда почти не лежала, разве ночью, и то самую-то малость. Возьмет это Полю, с нею и бегает, куда ей только по-ихнему, по-блаженному-то, занадобится. Мы, бывало, знаем, что кроме нее некому к нам прийти, не боялись и дверь на ночь никогда не запирали. Днем бегает да бегает, бывало; захочет поесть, меня дома не застанет, к покойнице Матрене Федотьевне прибежит: любила она ее очень.
— Катенька, Катенька (так звала она ее)! Дай мне хлебца! Поесть надо, а то отца-то дома у меня нет.
Ну и покормит ее. Федотьевна тоже чудной жизни была».
«Повадилась она этак постоянно бегать в кабак к целовальнику. Люди и рады, и по-всячески судят и рядят ее — и пьяница-то она, и такая и сякая. А она, знай себе, ходит да ходит. Вот раз это ночью, гляжу, приносит моя Пелагия Ивановна нагольный тулуп да целый-то пребольшущий узлище пряников. “Поешьте, — говорит, — батюшка”. Я так и обомлела, страх на меня даже напал: “Господи! — думаю, — где же это она взяла столько, да ночью?” Кто же их, этих блаженных-то, знает? А она веселая, радостная такая, так вот и заливается, приговаривая: “А вы кушайте, кушайте...” Что же вышло? Как бы вы думали? Кончилось тем, что она своими-то в кабак хождениями две человеческие душеньки спасла. Сам целовальник это мне рассказывал, прося у ней прощения. Задумалось ему погубить жену свою, и вот раз ночью порешил он покончить с нею, завел ее в винный погреб и уже занес было руку, как незаметно за бочками притаившаяся Пелагия Ивановна схватила его руку и закричала: “Что ты делаешь? Опомнись, безумный!” И тем спасла их обоих. После этого и хождение в кабак прекратила. Как прознали про это многие, понявши ее прозорливость, перестали осуждать ее и стали почитать».
«Жили мы с ней по смерти Ульяны Григорьевны долгое время в страшной бедности, ну, как есть, в нищете. Не только заварить чайку не было, но и подолы ее за неимением мыльца, бывало, глинкой кое-как позатрешь, да и замоешь. Родные-то, обрадовавшись, что избавились от нее, вовсе ее и бросили. Боялись даже показаться, как бы она к ним не вернулась. Лет семь не только никого из них не было у нас, но и не слыхали-то мы о них ничего. Наконец-то раз вздумалось матери, Прасковье-то Ивановне, поглядеть на дочь свою. Ну и приехала она с падчерицею своею Авдотьею, да не к нам, а остановилась у Настасьи Андреевны Прасоловой, что против нас жила, и с их-то двора Пелагию Ивановну, бывало, и видно. Я ничего еще не знала, да Пелагия-то Ивановна такая-то скорбная, вижу; хоть будто шутит, мне и говорит: “Арзамасские приехали, батюшка, да сюда-то и боятся придти, чтоб я с ними не поехала. Так вот что: как запрягут лошадей-то, пойдем с тобой туда. Я в их повозку-то взойду, да и сяду, они и подумают, что я с ними хочу”. И так грустно улыбнулась, точно сквозь слезы, только не заплакала. “Что же, — говорю, — пойдем”. А сердце у меня так и перевернулось от жалости, на нее глядя. Сказано — сделано. Как заложили да подали им лошадей, мы и приходим. Гляжу, будто обрадовались. А Пелагия-то Ивановна так-то хорошо поздоровалась и разговорилась с ними, будто вовсе умная. Да вдруг как побежит, прямо в повозку-то и села да по лошадям-то ударила и за ворота выехала. Куда что девалось? Обе, мать и сестра, испугались, страшно рассердились и принялись ее бранить по-всячески. Доехав до красильной, остановилась она и вылезла. “Нате, — говорит, — Бог с вами, не бойтесь; до гроба я к вам не приду”. А сестре-то неродной, Авдотье, которая не любила ее очень и всегда бранила, сказала: “Ты вот хоть и не любишь меня и злилась на меня, Дуня, но Бог с тобой. Только помни: хоть и выйдешь ты замуж, а первым же ребенком умрешь”. И разбранила же за то ее Авдотья и говорила матери: “Дура-то твоя вот, слышишь, что выдумала говорить”. И не поверила. А как вышла замуж, да и вправду первым ребенком-то, девочкой, умерла, так и пришлось поверить. И стала мать ее Прасковья Ивановна с той поры бояться ее, так что раз прислала фунт чаю да в сундучке кое-какие платьишки ее мирские, а она, моя матушка, и не поглядела даже, отворотилась и полою закрылась, так что я все кое-кому разделила.
Вскоре после этого я как-то разболелась. Приехала к нам Глафира Семеновна, сноха отчима Пелагии Ивановны, которая была очень милостива и еще в девушках в Арзамасе Пелагию-то Ивановну очень любила, чтила и верила ее Божию пути и призванию, за что, по выходе замуж, много приняла побоев от свекра своего. Пелагия-то Ивановна смотрит на нее да так-то ласково говорит: “Не выпросишь ли ты у матери-то моей какой-нибудь позавалющий самовар: вот у меня батюшка-то все хворает”. Возвратясь в Арзамас, Глафира Семеновна и говорит Прасковье-то Ивановне, что самоварчик просит Пелагия Ивановна. “Верьте Богу, маменька, — говорит, — грех нам будет, что мы вовсе ее бросили. Я была сама у ней и видела: она не то, что беднее всех, а живет в сущей нищете”. И прислали нам после этого самоварчик да фунт чаю, с этого только времени мы и стали кое-чем заводиться. После того, совести ради, кое-что и делывали родные. Так, приехал раз брат ее родной, Андрей Иванович, и отдал мне кожу: “Сшей ты ей, — говорит, — хоть коты какие, ведь уж больно совестно”. Ну и сшила я, да она насилу-то их надела и ушла. Потом приходит без котов.
— Куда же ты коты-то девала?
— Там, — говорит.
А где «там» — Господь ее ведает.
Так и бросила; и никогда-то никакой обуви, ни чулок она не носила и надевать не надевала. Так, бывало, босая и бегает.
Стали родные посещать нас в монастыре, и, бывало, всегда заранее Пелагия Ивановна это знает — уйдет да залезет в крапиву, и ничем-то ее оттуда не вызовешь. “О, батюшка, — скажет мне, — ведь они люди богатые, что нам с ними?!”
Раз приехал к ней сюда и муж. И это она провидела, и вот каким образом. Встала, да мне и говорит: “Батюшка, ныне арзамасские приедут. Я буду у церкви, тогда придешь за мною”, — и ушла. Было это летом. Сижу я и вижу: кто-то идут двое, будто как к нам; один мужчина этакой хороший, молодой да бравый и одет тоже хорошо. “Кто бы это, — думаю. — Что-то вовсе я такого не видала и не знаю”.
— Королева-то здесь? — спрашивает.
А это фамилия отчима Пелагии Ивановны.
— Здесь, — говорю. — А вам что нужно?
— Нужно, — говорит. — Где она?
— А вот, — говорю, — пойдемте. А вы арзамасские, что ль? Родные ей будете?
— Кажется, будто сродником считался, — говорит.
Приходим это мы, а она, как сказала, у Тихвинской-то и сидит да улыбается. На одну ногу надела худой башмак, а на другую старую валенку и палку в руки взяла. Подошел он, посмотрел, да и говорит ей: “А ты полно дурить-то, будет; пойдем-ка в Арзамас”. Я слышу, да и думаю: что это он ее в Арзамас-то зовет? Кто же это такой?
— Кто же вы, — говорю, — ей будете?
— Я-то? Муж ее, — отвечал он.
“А! Вот что!” — думаю себе.
— Что же? — говорю. — Если у вас дом хороший да горницы чистые, так берите ее с Господом. Она вам их очистит с камнями-то. А я радехонька буду: она мне этим сором-то вот как надоела.
Пелагия Ивановна, знай, молчит да улыбается.
— А вы, — говорит он, — думаете и вправду, что она безумная дура? Вовсе нет: только так дурит, и просто шельма.
А приказчик-то, приехавший с ним, и говорит ему: “Эх, Сергей Васильевич! Что вы говорите? Ну и стала ли бы она, если бы и маленький у нее был ум, терпеть такие побои, как вы ее били? А потому только и терпела, что без ума стала”.
— Ну, вот, — говорит муж, — что ей делается? Вишь, какая она здоровая да гладкая!
Пелагия Ивановна поклонилась, да и сказала: “Не ходила я в Арзамас, да и не пойду, хоть всю кожу сдери с меня”.
Услышав это, поклонился муж молча и пошел. И после того уж никогда не был, и ничего не слышно было о нем. Вот уж много лет спустя, в 1848 году, когда у нас собор закладывали летом, вижу я раз: моя Пелагия Ивановна вдруг как вскочит, вся поджалась, скорчилась, взад и вперед по комнате ходит да стонет и плачет.
— Что это с тобою, матушка? Уж здорова ли ты? Аль что случилось?
— Ох, — говорит, — батюшка! Ведь вот ты какой! Умирает он, да умирает-то как?! Без Причастия!
Уж тут только я все поняла и замолчала. Немного времени спустя бывший-то с ним на ярмарке приказчик приезжает к нам и рассказывает, что Пелагия Ивановна своим видом и действиями показывала все то, что было с Сергеем Васильевичем, умершим от холеры. Его действительно схватило; он точно так корчился, бегал по комнате, стонал и приговаривал: “Ох, Пелагия Ивановна, матушка! Прости ты меня Христа ради. А как я тебя бил-то! Помоги мне. Помолись за меня”. Да без Причастия так и умер. А тогда была страшная холера. И с тех-то пор вот до 25 сентября 1883 года никогда она не вспоминала о муже, а тут это вижу: она будто пригорюнилась, подперлась рукой и такая сидит скорбная да грустная.
— Что это, матушка, — говорю, — ты такая?
А она как вздохнет это так тяжело, да и говорит: “Ох, Сергушка, Сергушка! По тебе и просфорки-то никто не подаст”.
Я это так и встрепенулась. Ведь это она мужа вспомнила, ведь это она всегда его так называла. Посмотрела в календаре: ан 25 сентября — преподобного Сергия. Именинник был, надо полагать.
Вот и мать-то ее, Прасковья Ивановна, как приезжала к ней в последний раз: “Ну, — говорит, — Пелагиюшка, прости меня Христа ради. Я тебя много била”.
— Да, — говорит, — маменька, много ты меня напрасно била. Бог простит. А все же о том надо просить Бога. А уж теперь в остатки видимся, маменька. В этой жизни мне уж с тобой более не увидаться.
Так и случилось. Не видалась она с нею после этого, и вскоре умерла Прасковья Ивановна».
«Временами приезжал к нам из Арзамаса некто бывший военный и тоже блаженный, Федор Михайлович Соловьев, всем хорошо памятный и всем известный даром прозорливости. Так уж тут и уму непостижимо, что только выделывали они вместе. Страх возьмет, бывало, не знаешь, куда и деться. Ульяну Григорьевну на что любила Пелагия-то Ивановна, а и та боялась их. Волей-неволей приходилось мне одной оставаться с ними. Как поднимут, бывало, они эту свою войну, мне уж никак не унять. Придет Соловьев, принесет чаю либо мяты, или зверобою, что ни попало, да по-военному: “Не досаждай, — крикнет, — Анна! Ставь самовар и пей с нами”, — да еще на грех в самый-то Чистый Понедельник. Ну и пьем, сидя на лавочке в уголочке: сама тряской трясусь, потому что как лишь ни сойдутся — у Рождества ли на кладбище, у нас ли в келии, — оба большущие да длинные, бегают взад и вперед, гоняются друг за другом, Пелагия Ивановна с палкой, а Федор Михайлович с поленом, бьют друг друга. “Ты, арзамасская дура, на что мужа оставила?” — кричит Соловьев. “А ты зачем жену бросил, арзамасский солдат этакий?” — возражает Пелагия Ивановна. “Ах ты, большой сарай, верста коломенская!” — кричит Федор Михайлович.
И так-то идет без перерыва у них своя, им лишь одним понятная перебранка и разговор. Я сижу еле жива от страху. Грешница я, думаю себе: “Ой, убьют”. Ходила даже несколько раз к матушке Ирине-то Прокофьевне. “Боюсь, — говорю, — матушка, души во мне нет. Пожалуй, убьют”. А матушка-то бывало и скажет: “Терпи, Аннушка, дитятко; не по своей ты воле, а за святое послушание с ними, Божиими-то дурачками, сидишь. И убьют-то, так прямо в Царство Небесное попадешь”. Ну и терплю, сижу. Бывало, сестры-то и те говорят: “Гляди-кась, что делают! А Анна-то кременковская с ними, с дураками, возжается, из ума тоже выжила, совсем дурою стала”. Да что? С Соловьевым-то, бывало, своя у них, им лишь одним понятная да Богу, блаженная война идет.
И помимо этого со всеми она, Пелагия-то Ивановна, воюет. Где там, разумеется, и кто их поймет этих блаженных-то. По-ихнему, по-блаженному-то, так и надо. Только и слышишь: “Возьми ты свой грех-то” либо: “Уймите вы вашу дуру-то! Что она у тебя озорует, безумная-то дура! Хоть бы привязывали вы ее, что ли”. Все это сама слышит, бывало, моя-то Пелагия Ивановна, молчит — и опять за свое. Что делать? Стала я пробовать, как больно-то уж развоюется, запирать ее. Заперла это раз; она, моя голубушка, и заснула, а я — то позабыла и ушла. Проснулась и подняла крик. Слышат другие: кричит кто-то, да не поймут сразу-то. Вот и вылезла она в окошко прямо на сложенные дрова да и кричит: с них-то, значит, слезть-то нельзя. И увидали да кое-как на руках уж и сняли. В другой раз тоже до того расходилась — удержу нет. Прибежали, сказывают: “Возьмите свою-то дуру: больно озорует, никак не сладишь. Уймите ее”. И заперла я ее в чулан. Вот посидела она это маленько: “Батюшка, отопри; соколик, отопри, надо”. “Не отопру, — говорю, — все вон на тебя жалуются. Обещай, что не будешь, тогда отопру”. Замолчала, да немного погодя говорит Поле: “Девка, отопри хоть ты, ведь пес-то (я, значит) ни за что не отопрет и меня не выпустит”. “Как же я без матушки могу отпереть?” — отвечает Поля. “Погоди, — думаю, — что дальше будет?” Отперла я сама, да и говорю: “Не ходи ты туда, а то более никогда выпускать не буду”. Она как вскочит, схватила меня за плечи, перевернула, да уж и нет ее: убежала. Беда, какая проказница была. И с этих самых пор стала она бояться не только замка, а чуть, бывало, без умысла нечаянно дверь притворишь, задрожит это вся, даже вскочит, так что, бывало, ни днем, ни ночью мы никакой двери уже не запирали. А наружной-то двери так и не бывало до 1883 года. Так цельные 22 года без двери и жили.
Доходили и до начальства своеволия ее. Покойная матушка Ирина Прокофьевна несколько раз собиралась прогнать ее и ко мне об этом многократно присылала. Раз приходит ее келейница-то и говорит мне: “Приказала тебе матушка взять дуру-то твою и отправить, откуда взяли”. И так-то мне стало что-то скорбно. “Я не брала и не повезу; как хотите, вы делайте. Да и что гнать-то ее, — говорю, — Ульяна-то Григорьевна не так ее приняла, а тоже 500 рублей за нее Иоасафу-то отдала”. А Пелагия-то Ивановна, как не до нее дело, сидит в уголочке в чулане, поглядывает, слушает да молчит. “Вон, слышишь? Что молчишь? — говорю я. — Матушка хочет отсылать тебя, дуру, за то, что все дуришь”. “Да что она обо мне говорит! — сказала. — Сама-то она еще не начальница. Ведь еще сама-то, вот как я, в уголке посидит”.
— Слышишь, — говорю я келейнице-то Ирины Прокофьевны, — что она говорит? Поди, да скажи матушке-то.
И ушла она да все матушке-то и пересказала. Зная прозорливость Пелагии Ивановны, испугалась матушка Ирина Прокофьевна, присылает к нам келейницу кое с чем, с гостинцами, да и не велит ее трогать. Взошла келейница, дает ей что-то: “Матушка прислала”. А она не унялась, знай себе говорит: “Нет, ведь ей уж недолго начальницей-то быть”. Как бы вы думали? И вправду через две недели матушку-то Ирину-то Прокофьевну тихомолком от нас, по Иоасафовой-то хитрости, сменили, поставив начальницей Екатерину Васильевну Ладыженскую. Но когда приходили сестры к Пелагии Ивановне и о ней говорили: “Вот у нас новая матушка”. “Нет, — отвечает она, — это еще не коренная. Да еще смута-то, смута-то какая у нас будет”, — и замолчит.
— Ну, — говорю, — у тебя, видно, все не настоящие да не коренные.
А вот когда матушку-то Елисавету Алексеевну поставили начальницей, я опять так и говорю ей: “Ведь новую матушку-то поставили нам. Что, и эта по-твоему-то опять не коренная?”
— Нет, — говорит, — батюшка. Вот эта уж настоящая, как есть коренная.
Ну, уж и впрямь настоящая да коренная вышла Елисавета Алексеевна Ушакова, теперешняя наша матушка Мария».
О смутном времени, пережитом обителью, в официальном описании монастыря тех лет говорится следующее. «При слабой настоятельнице новообразовавшейся Серафимо-Дивеевской общины Ирине Прокофьевне Кочеуловой все совершенно забравший в личное насильственное и самопроизвольное распоряжение свое Иван Тихонов (впоследствии иеромонах Иоасаф), всем, чем лишь было возможно, теснил и преследовал Серафимовских, постепенно стараясь, под всевозможно благовидными предлогами, уничтожить все серафимовское, святым старцем, по приказанию Матери Божией, заповеданное, заменяя то лично своим, новым. Так, мельницу-питательницу перенес он почти на версту в поле с прежнего, ей батюшкою Серафимом определенного места; затем упросил епархиальное начальство запереть и запечатать обе Рождественские церкви; вместо строго заповеданного чтения неусыпаемой Псалтири заставил читать Евангелие в Тихвинской новоотстроенной им церкви. После этого снес все по приказанию батюшки Серафима поставленные корпуса-келии, построив свои, новые, и все задним фасадом к Святой, заповеданной Царицею Небесною Канавке, с твердо выраженным намерением постепенно засыпать ее всяким сором и впоследствии совершенно заровнять. Эта всем известная и столь многозначительная Канавка вырыта по приказанию Самой Матери Божией по той самой тропе, где, по глаголу святого старца, “стопочки Царицы Небесной прошли!”».
29 лет велась непрестанная борьба между осиротевшими сестрами, защищавшими заветы своего духовного отца, преподобного Серафима, и врагом рода человеческого, который в лице ослепленных духовно, соблазненных честолюбивыми замыслами отца Иоасафа и его поклонниц нашел себе усердных бойцов. Пелагия Ивановна Серебренникова, как и другие верные последователи преподобного Серафима: Прасковья Семеновна Мелюкова, Евдокия Ефремовна (монахиня Евпраксия), блаженная Наталья Дмитриевна, Михаил Васильевич Мантуров, Николай Александрович Мотовилов, протоиерей Василий Садовский и многие другие, — соединились невидимо с пришедшими к ним на помощь Небесными Силами и защитили правду и заветы своей Матери Игумении, Самой Царицы Небесной.
В январе 1861 года Преосвященным Нектарием был получен указ о присвоении Серафимо-Дивеевской общине статуса монастыря, но он держал его у себя до мая, когда сам поехал в Дивеево, чтобы утвердить порядок, угодный Ивану Тихонову, поставив настоятельницей обители преданную ему сестру Лукерью Занятову вместо законно избранной сестрами Елисаветы Алексеевны Ушаковой. Настал тот ужасный для обители период, который преподобный Серафим называл временем, схожим с пришествием антихриста.
Перед приездом епископа Нектария Пелагия Ивановна, как и другие блаженные старицы, беспокоилась и сильно скорбела, все ходила, металась да бегала, приговаривая: «Ох, горе-то какое! Тоска-то, тоска какая!» «Ну, что еще за горе? — спросила Анна Герасимовна. — Вот Владыку все ждут, а ты тут — “горе”. Дай-ка я лучше самоварчик поставлю!» «Ох! — продолжала блаженная. — Какой это тебе “самовар”! Горе-то какое? Туча-то какая идет! Пойдем к воротам!»
Пошли. На Пелагии Ивановне не было лица, она была точно сама не своя. Просидели они целый день у ворот, и Пелагия Ивановна все время тосковала и металась. «Какой ныне гром-то будет! — восклицала она. — Ведь, пожалуй, кого и убьет. Да, верно убьет!» «Что это ты говоришь, Господи помилуй! — с тревогой возразила Анна Герасимовна. — Я так испугалась, что вся дрожу!» В душе Анна Герасимовна верила, что беда случится непременно, потому что блаженная изменилась, затосковала и вся осунулась.
Настали сумерки. С самого утра Елисавета Алексеевна и все сестры ждали Владыку у храма и гостиницы, в которой приготовили ему помещение, но он задерживался. Когда начало темнеть, Пелагия Ивановна вдруг вскочила и побежала прямо в гряды, которые были против ворот, и засела в них. Анна Герасимовна пошла за ней. Нашла туча с сильным дождем и громом, а блаженная со своей келейницей продолжала сидеть в огороде, и сколько дождь ни поливал их, Пелагия Ивановна не двигалась с места и Анне Герасимовне не дозволяла. «Сиди!» — говорила ей блаженная. Промокшая Анна Герасимовна роптала: «Что это? Господи помилуй! Дождь так вот и поливает; там все Владыку с фонарями ждут, а я тут и сиди с тобой!» С этими словами она встала и хотела уйти, но блаженная тут же вскочила, схватила ее за подол да так грозно и гневно прикрикнула: «Так и сиди!» — что на послушницу напал ужас. «Что это, Господи, — думала она, — непременно же какая-нибудь да будет беда!» Так и сидели они совершенно промокшие, смотря издали, как сестры с фонарями ожидали Владыку у ворот.
В полночь, наконец, приехал Преосвященный Нектарий, в сопровождении протоиерея и письмоводителя, своего родного брата. Раздался звон. Блаженная Пелагия Ивановна выскочила из грядок и бросилась к воротам. Немного спустя она оглядела себя и Анну Герасимовну, и видя, что с них обеих ручьем льется вода, произнесла: «Ну, слава Богу! Теперь ничего не будет!» Они пошли домой. Пелагия Ивановна ненадолго прилегла, но потом встала и остаток ночи где-то пробегала в мокрой одежде.
Слава о блаженной Пелагии Ивановне, конечно, дошла до Владыки еще в Нижнем Новгороде, так как ее посещали многие, приезжавшие со всех концов России; кроме того, он слышал о ее прозорливости и от отца Иоасафа. Смущенный возложенной на него обязанностью изменить порядок в Дивееве, Преосвященный Нектарий искал себе, видимо, внутренней поддержки для правдивого решения вопроса и пожелал сходить к блаженной Пелагии Ивановне.
«На первый же день приезда Владыки, — рассказывала послушница Анна Герасимовна, — вижу: жалует к нам. Сердце у меня так и заныло. “Что это, — думаю, — мы дураки, и никогда к нам такие лица не ходили!”»
Преосвященный Нектарий вошел в келию. Пелагия Ивановна сидела, поджавшись, в чулане на табуретке. Владыка взял также табуреточку и сел рядом с ней, а Анне Герасимовне приказал поместиться на лавке.
«Ах, раба Божия! Как мне быть-то?» — сказал Владыка.
Строго и ясно посмотрев на епископа и, по-видимому, произведя на него сильное впечатление своим светлым, глубоким и чистым взором, блаженная громко ответила: «Напрасно, Владыка, напрасно ты хлопочешь! Старую мать не выдадут!»
Преосвященный Нектарий пригорюнился, оперся подбородком на свой посох и стал покачивать головой из стороны в сторону. «Уж и сам не знаю, как быть!» — сказал Владыка, обращаясь к Анне Герасимовне.
«Преосвященный Владыка! — вдруг заговорила Анна Герасимовна, сделавшаяся вдруг смелой и откровенной. — Да зачем же сменять? Ведь она никого не обижает!»
Едва она договорила это, как Пелагия Ивановна вскочила — встревоженная, страшная — и начала воевать. Все, кто были с Владыкой, от испуга разбежались кто куда мог. Анна Герасимовна рассказывала: «Осталась я с ним одна-одинешенька. Тряской трясусь да творю молитву: “Господи, только помози!” Да кое-как, улучив минуту, Владыку-то уж и выпроводила вон; а она-то воюет — что ни попало под руки, все бьет да колотит. Ужас на всех и на нас-то напал. К вечеру, слышу, говорят, что архиерей сказал прибывшему с ним протоиерею: “Напугала меня Пелагия Ивановна; уж и не знаю, как быть!” “Охота вам, Владыка, — говорит протоиерей, — безумную бабу слушать!”»
Остаток дня до всенощной Преосвященный Нектарий ходил по монастырю вместе с Лукерьей Занятовой. Другая дивеевская старица Прасковья Семеновна была очень неспокойна, разбила у себя в келии окна и кричала: «Второй Серафим, Пелагия Ивановна! Помогайте мне воевать! Наталья косматая, Евдокия глухенькая, помогайте мне! Стойте за истинную правду! Николай Чудотворец, угодник Христов, помогай за правду!»
Эта война блаженных производила сильнейшее впечатление и наводила на всех ужас. Все они «воюют» одинаково. Это непонятное, на первый взгляд, буйство делается совершенно понятным, если вспомнить, что блаженные, еще живя на земле, имеют духовные очи, явно видящие Ангелов и духов злобы. Такая «война» есть борьба с духами злобы, являющимися смущать, соблазнять человечество и возбуждать вражду между людьми.
Блаженные Пелагия Ивановна и Прасковья Семеновна провели в страшной войне все дни, когда Преосвященный Нектарий пытался удалить избранную сестрами начальницу Е. А. Ушакову в другой монастырь (на что она не согласилась), а на ее место через несправедливый пристрастный жребий поставил сторонницу и главную помощницу гонителя Дивеевской обители отца Иоасафа Гликерию Занятову. Серафимовы сестры провели весь этот день в слезах и не выходили из келий. Только великие рабы Божии продолжали еще с большей силой воевать с врагом.
Сестра Аграфена Николаевна Назарова поспешила в келию Пелагии Ивановны рассказать ей, что происходило сегодня в церкви, и принесла с собой в подарок прехорошенького котенка, зная, как блаженная любила их. Пелагия Ивановна вскочила, выхватила котенка из рук Назаровой и так сильно ударила кулаком по его голове, что он не пикнул. Подобного с блаженной никогда еще не случалось.
— Полно озорничать-то! — закричала Анна Герасимовна.
— Нет, не перестану! — ответила блаженная.
— Да, вот все так: ей все равно, а я — то при чем? Только, знай, через тебя все к ответу иди! — ворчала Анна Герасимовна.
— Нет! Что тебе? Я и помимо тебя выберу время, — сказала Пелагия Ивановна.
В это время в другом конце обители старица Прасковья Семеновна кричала: «Второй Серафим, Пелагия Ивановна! Помогай мне воевать!»
О том, что произошло дальше, Анна Герасимовна рассказывала так: «Пришла ночь, сидит дома. На другой день расхорошая-хорошая встала и пообедала с нами. Отлегло у меня. “Ну, — думаю, — слава Тебе, Господи, угомонилась”. Да уж не помню, зачем вышла в чулан. Прихожу — а уж ее и нет. Так во мне сердце-то и упало. “Где она это? — думаю. — Как бы еще чего не наделала!” Тороплюсь, собираюсь идти разыскивать, а ко мне уж и бегут навстречу. “Что ты, — говорят, — делаешь-то? Что безумная-то твоя дура наделала? И не знаешь? Ведь она Владыку-то по щеке ударила!” Так я и обмерла. Ничего и не соображу даже. “Вот, — говорят, — теперь в сумасшедший дом ее; да и тебе-то беда будет. И тебя к ответу”. “Господи, — говорю, — да я — то при чем с ней? Ведь не пятилетняя, — говорю, — она, на руках мне носить да караулить ее”. Горе страшное взяло меня; так-то мне тяжело да тошно, сил моих нет. И горько-прегорько заплакала я. Она и идет.
— Побойся ты Бога; что, — говорю, — надурила ты? Ну виданное ли дело? Ведь и вправду говорят: в сумасшедший дом тебя засадят. Да и меня-то, горькую, за дурь-то твою так не оставят.
— Не была, — говорит, — в нем сроду, да и не буду. А так надо. Ничего не будет.
— Да, — говорю, — говори.
Вот как все совершилось. Едет от службы Владыка на дрожках, а моя-то разумница на дороге сидит (и когда успела?), яйца катает, как раз после Пасхи вскоре это было. Владыка-то, видно, хоть и послушал протоиерея-то, да не был покоен, потому что (что правду-то таить?) не по-Божьему сделал дело-то. Увидел Пелагию Ивановну, видно, обрадовался и думал, не успокоит ли она его совесть; слез с дрожек-то, подошел к ней, просфору вынул. “Вот, — говорит, — раба Божья, тебе просфору моего служения”. Она молча отвернулась. Ему бы и уйти, видит — не ладно, прямое дело. Кто им, блаженным-то, закон писал? На то они и блаженные. А он, знаешь, с другой стороны зашел и опять подает. Как она это встанет, выпрямится, да так грозно, и ударила его по щеке со словами: “Куда ты лезешь!” Видно, правильно обличила, потому что Владыка не только не прогневался, а смиренно подставил другую щеку, сказавши: “Что ж? По-евангельски, бей и по другой”. “Будет с тебя и одной”, — отвечала Пелагия Ивановна и, как бы ничего не сделала, словно не до нее дело, а так надо, — опять стала яйца катать.
Уехал Владыка, а мать-то Пелагии Ивановны, Прасковья Ивановна, услыхав всю эту историю в Арзамасе, перепугалась, приехала к нам и говорит мне: “В сумасшедший дом, говорят, засадят; и вам-то с ней беда, — говорит, — будет. Ее-то мне уж, — говорит, — не жаль. Слыханное ли дело? Что наделала! Бог с ней, туда ей и дорога, а вот вас-то, голубушка вы моя, уж больно жаль. За нею, за дурою, ходила да радела”. Все это молча слушала Пелагия-то Ивановна, да на эти ее слова и сказала: “Сроду там не была, да никогда во век не буду. Ничего не будет”.
Что же? Ничего и вправду не было, а еще Владыка-то, бывало, так почитает ее, что всегда справлялся, жива ли она. И что еще? Присылал ей и свое благословение, и от нее просил себе святых молитв, и даже просфору раз со странником прислал ей и еще что-то в гостинец. Видно, уразумел он, что не по-Божески поступил он и что справедливо, хотя безбоязненно и дерзновенно обличила его блаженная раба Христова».
Об этом поступке блаженной святитель Филарет Московский в одном из писем писал: «Неправильное избрание Гликерии подтвердилось. Иоасаф открылся самым нелепым человеком. В общине сестер простых и скромных постепенно собрал себе партию, главой которой теперь Гликерия, и произвел разделения и смуты... После избрания Гликерии одна живущая в Дивееве и уважаемая всеми юродивая при народе ударила Преосвященного Нектария в щеку».
Действительно, никаких разбирательств по поводу пощечины епископу так и не было.
Все шесть месяцев, в продолжение которых начальствовала Лукерья Васильевна, блаженная Пелагия Ивановна воевала: все ломала и била. Она громко говорила всем, что не быть у них настоятельницы иной, кроме игумении Марии, и во время пребывания в монастыре следственной комиссии по этому делу легла в главных воротах и громко обличала виновников и виновниц смуты.
Кроме принесенного котенка блаженная убила и своего. Анна Герасимовна рассказывала так:
“Что это, — говорю, — Пелагия Ивановна, будет тебе! Все-то бьешь да убиваешь; кажется, сама-то кошек любила, а тут, гляди-кась, другого котенка уж убиваешь. Как это не жалко тебе? — говорю. — Ведь тварь чем же виновата!” “Так-то так, батюшка, — отвечает, — да что же делать-то, когда так надо”. Вот тебе и толкуй с ними, блаженными-то.
Гляжу раз: бежит откуда-то и несет прехорошенького котенка; где взяла, уж не знаю. Принесла она его да в передний-то угол на лавку и посадила, гладит да приговаривает: “Ну вот, двух я убила, а ты уж теперь поживи у меня”. “Ну, — говорю, — одного убила, да еще мало, и другого, а теперь своего принесла; пусть же этот вот и живет”.
К вечеру, слышу, приехал к нам Тамбовский архимандрит Иоаким (неправильное-то нектарьевское дело в Святейший Синод поступило, временно, вишь, перевели нас к Тамбовскому архиерею) для того, чтобы матушку-то Елисавету Алексеевну, не по-Божьему-то у нас отнятую, нам возвратить и опять поставить начальницею; тут-то уж и поняла я все ее проделки. Вот почему котенка-то сама принесла. Эх, Пелагия Ивановна, Пелагия Ивановна! И чудна только она была».
Анна Герасимовна вспоминала: «Ну, с тех вот пор, как возвратили нам матушку-то Елисавету Алексеевну, все по-прежнему стало у нас спокойно; перестала озорничать и моя Пелагия Ивановна. Вместо камней да палок с матушкиного игуменства цветы полюбила, цветами заниматься стала. Сидит ли, ходит ли, сама, знай, их перебирает; и сколько, бывало, ей нанесут их! Целые пуки. Всю-то келию затравнят ими. Тут вот она и бегать почти перестала; все больше в келии бывало, сидит. Любимое ее место было на самом-то ходу, между трех дверей, на полу, на войлочке у печки. Повесила тут батюшки Серафима портрет да матушкин; с ними, бывало, все и ночью-то разговоры ведет да цветов им дает».
«Любила она очень цветы, — говорил художник М. П. Петров, подтверждая рассказ Анны Герасимовны, — и если имела их в руках, задумчиво перебирала их, тихо нашептывая молитву. В последнее время живые цветы почти всегда имелись у ней в руках, потому что их приносили ей те, кто желал сделать ей удовольствие, и эти цветы видимо утешали ее. Перебирая их и любуясь ими, она и сама делалась светлою и радостною, точно витала уже умом своим в ином мире.
После 20-летнего подвижничества в Дивееве Пелагия Ивановна вдруг резко изменила образ своей жизни. Однажды сказала она своей келейнице, Анне Герасимовне: “Сейчас был у меня батюшка Серафим, велел молчать и находиться более в келии, чем на дворе”. И она замолчала и редко кого удостаивала своим разговором, говорила мало, отрывистыми фразами, более сидела в келии и, подобно преподобному Арсению Великому, стала избегать людей и более внимать себе. В это время духовные подвиги ее были самые разнообразные».
«Спать она почти не спала, разве так, сидя тут же или лежа немного задремлет, а ночью, случалось, посмотришь — ее уж и нет. Уйдет, бывало, и стоит где-нибудь в обители, невзирая ни на дождь, ни на стужу, обратясь к востоку — полагать надо, молится. Больна никогда не бывала», — рассказывала Анна Герасимовна.
По воспоминаниям М. П. Петрова, «та цепь железная, которой некогда приковывал ее муж и которую она принесла с собой в Дивеево, служила и теперь ей подчас веригами, а подчас изголовьем. Спала она и сидела всегда на полу и непременно около входной двери в келию, так что проходящие нередко наступали на нее или обливали ее водою, что, видимо, доставляло ей удовольствие. Как только все в келиях улягутся на ночь спать, Пелагия Ивановна, тоже притворявшаяся, что ложится спать, вставала, становилась на молитву и молилась почти всегда до утра, тихо плакала и вздыхала на молитве и иногда в восторге духовном громко восклицала, чем и будила бывшую около нее келейницу Анну Герасимовну, причем притворялась спавшей и восклицавшей во сне. Пищу принимала умеренно и питалась преимущественно черным хлебом, который носила всегда за пазухой и из которого катала шарики. Эти шарики служили ей вместо четок при совершении молитвы Иисусовой. И это было почти постоянным ее занятием. Ногтей Пелагия Ивановна никогда не обрезала и никогда не ходила в баню. Вообще, тело свое видимо истязала и угнетала».
Однажды она лежала на полу келии возле топившейся печи. Горячий уголек выскочил из печи и упал ей на висок. Она даже не пошевельнулась, чтобы его скинуть и лежала до тех пор, пока уголек не остыл.
«Дар слез был у Пелагии Ивановны замечательный, — вспоминала Анна Герасимовна, — но прежде плакала больше тайком, скрытно. Помню, раз хватилась я ее, уж очень долго ее не было; искали, искали — нигде не нашли. Пошла я в поле, вижу: сидит она у кирпичных сараев и так-то горько плачет — словно река льется. Надорвалось даже у меня сердце, на нее глядя. “Ох, — думаю, — что это как она плачет! Уж не побил ли кто ее!” Так думаю с малого-то моего разума глупого, а она, моя голубушка, мне и говорит: “Нет, батюшка, это я так; надо мне уж так-то плакать, вот я и плачу”. А года вот за четыре до смерти своей, как слышно стало, что у нас творится на Руси, какие пакости да беззакония, то уж как она, сердечная, бывало, плакала-то — уж и не скрывалась, и почти не переставала плакать. Глаза даже у ней загноились и даже заболели от этих слез.
— Что это значит, матушка, — говорю я, — что ты все так страшно плачешь?
— Эх, Симеон, — говорит она, — если бы ты знала это, весь бы свет теперь заставила плакать».
«А как она была покорна и послушлива, скажу вам! Настоящих послушниц не найдешь таких — даром что блаженная. Как привели ее к нам, она хоть и бегала, а всегда, бывало, сказывалась. А прошлой вот осенью, незадолго до смерти, стала Поля на ней сарафан переменять: она и заупрямься — и бить ее. Поля мне сказала. “Да ты что же это, озоруешь!” И ударила я ее платком по спине. Она так и затряслась, так было ко мне и бросилась. “Маменька, — говорит, — ты меня за что, за что бьешь? За что бьешь?”
— За Полю, — говорю, — ты ее заколотила.
— Да ведь я за дело, — говорит. — Ну да что же? Прости меня Христа ради.
И так-то хорошо поклонилась мне в ноги. Бывшая в то время монахиня Есфирь крайне удивилась. “Вот, — говорит, — матушка-то Пелагия Ивановна как смирению-то учит нас! Какая послушная”.
— Ох, — говорю, — матушка, это точно. Вот первые-то лет десять, как она, моя голубушка, меня слушалась. Поглядели бы вы.
— Уж и десять лет?.. А как побольше... — улыбаясь, сказала Пелагия Ивановна.
— Кто же это знает, — говорю, — может и больше. Уж не помню.
— Нет, уж другой Палашки у вас не будет, вам другой такой не найти, — задумавшись, ответила она».
«В прежнее-то время у нас не было послушницы, одни жили. Придет, бывало, летняя пора, все на работу уйдут. Вот, бывало, и за нею-то гляди, и стряпай, и все прибирай; а положен еще кроме того всякой из нас свой урок. Свитку принесет монахиня Александра, ее обязательно надо сшить в положенный срок. Вот, бывало, вижу, мне некогда, сила не берет. И скажу ей, как есть умному человеку: “Матушка, Господа ради, пособи мне; мне недосуг, а спрашивают, слышишь, к сроку надо”. И подвяжет она фартучек, наденет наперсточек, не говоря ни слова. Гляжу: шьет хорошохонько. Уж такая-то послушная была! В другой же раз, если, забывшись, оставлю я свитку, она нарочно так-то напутает, что и распутать невозможно. Однажды таким-то вот родом все так перепутала, что и поправить было нельзя. И бежит к нам мать-то Александра, выговаривает. “Так, — говорит, — нельзя; знаете, что нужно, а портите. Что это, глядите! Господи помилуй! Как это можно так шить!”
— Не меня, — говорю, — вини. Вон дура-то сидит, на ней взыскивай.
И так мне что-то это пришлось больно, что вот, каюсь вам, согрешила: по голове-то этой самой свиткой ее и ударила. Она и не тряхнулась. “Что ж, — говорит, глядя на мать Александру, — что на мне возьмешь? Я безумная”.
Нитки даже пряла у меня она, и по своей охоте. “Дай-ка, — скажет, — мне, батюшка, гребень-то, я попряду”. Подам я гребень, ну и сидит да прядет с лучиною — свечей и ламп тогда и в заводе-то не было... Напрядет толстых ниток, у меня Ладыженские, бывало, и разберут.
Что и говорить? Воевать по-своему, по-блаженному, воевала, а уж терпелива и смиренна была — удивляться лишь надо. Бывало, таракашку зря ни сама не тронет, ни другим не даст. Не только кого обидеть — на ногу наступят, бывало, ей, раздавят вовсе да еще стоят на ней, а она не пикнет, лишь поморщится только. Волосы даже раз загорелись от неосторожности на ней — и тут молчит. И как хочешь, бывало, ее унижай, поноси, ругай ее в лицо — она еще рада, улыбается. “Я ведь, — говорит, — вовсе без ума — дура”. А кто должную лишь честь воздаст ей за ее прозорливость да назовет ее, бывало, святой или праведницей, пуще всего растревожится. Не терпела почета, а напротив, поношение любила больше всего.
Никогда ничего ни у кого Пелагия Ивановна не искала, не просила и не брала — она была совершеннейшим образом нестяжательна, оттого у ней ничего своего и не было, кроме двух столовых серебряных ложек, да и те матушке нашей отдала.
Я расскажу вам, как это было. За свое-то добро на семейных скорбела. Раз вот и говорит матери: “Ведь Палага-то безумная — куда хотят, и мытарят серебро-то ее”. А мать, услышавши это, и, зная ее прозорливость за последнее-то время, боялась ее и привезла ей эти две ложки.
— А что ж мой жемчуг не привезла? — спросила Пелагия Ивановна.
— Я его внучке Наде отдала, — ответила Прасковья Ивановна.
— Напрасно, — говорит, — я и сама бы нашла, куда его поместить-то.
После этого пришла как-то матушкина келейница, орловская Катя. Пелагия Ивановна, не говоря никому, взяла одну из этих ложек, сунула ей в колени и говорит: “Отдай матушке”. А спустя немного времени и говорит мне: “Симеон, а Симеон! Мы с тобой люди-то кой-какие, к чему нам это?” И подает мне другую-то ложку. “Отошли, — говорит, — матушке”. Так из всего ее добра единственно уцелевшие и ей доставшиеся эти две столовые серебряные ложки находятся теперь у матушки.
В другой раз, вскоре после смерти деверя ее, приезжает к нам ее брат. Как всегда все вперед зная, перед самым приездом его Пелагия Ивановна села прясть. Сидит и прядет. “Ах, — говорит он, — вот так хорошо: от пера да за прялку”. Присрамить захотел.
— Что же, — отвечает она, — ведь мы люди бедные; богатым до нас нет и дела, они нас знать не хотят, делятся, а нас даже и не спросят.
— Это что значит? — говорит брат.
Ан и вышло, что значило: недовольна была она и выговаривала очень, зачем в здешнюю-то обитель не много на помин дали. И вот так-то часто она им выговаривала за свои-то вещи да за свою обитель.
А то, что дадут, то и ест; что наденут, то и носит; а ничего не дадут, даже и не просит. Все она и пила, и ела, и носила, что подавали ей ее почитатели ради Христовой милостыни. Из платья кто что принесет — сама не брала. Бывало, мне подадут — сарафан ли, рубашку ли, платок ли — мы, бывало, на нее и наденем, да и то не всегда дается надеть-то, а как ей Бог велит. Гостинцев каких принесут — конфет, пряников или просфору — она не от всякого возьмет. А что уж возьмет, то в свою житницу — так мы прозвали ее пазуху — положит. И была у ней эта житница, словно большущий какой мешок, за шею привязанный, — так, бывало, будто с целым мешком и ходит везде. И Боже упаси, как тревожится: не коснись никто этой житницы!
В последние-то годы ей приносили все из матушкиных комнат; очень любила она эту матушкину пищу и называла ее своею да Божиею. “Царица Небесная, — говорила, — мне это прислала”. А то: “Ну-ка, подай-ка мне, там есть моя-то пища”. Бывало, не ест другой-то — своей дожидается. И страшно растревожится, если что из принесенной этой пищи кто тронет.
Денег ни от кого никогда не брала. Так, раз одна бедная барышня была у ней. Пелагия Ивановна страх как хорошо приняла ее. Полагая, как всегда мирские-то люди думают, что надобно что-нибудь дать блаженной, она подала ей рубль медными деньгами. “Оставь, — заговорила Пелагия Ивановна, — у тебя у самой это последнее”. Как бы вы думали? Ведь и вышла правда: последний ведь рубль был в кармане у барышни-то, хоть и хорошо была одета она».
«Меня любила, кажется, да и то как-то по-своему, — говорила Анна Герасимовна. — Раз, например, отпустила я жать Полю, одна и осталась. Пелагия Ивановна у меня убежала, а я заболела, да и немало, вовсе свалилась, так другой день и лежу. Прибежала она и говорит: “Что это вы, батюшка?” “Да. Вот теперь, — говорю, — батюшка! Батюшка-то, небось, пять раз на день в караулку-то да в поле за тобой бегает! А вот как батюшка-то другой день болен лежит, так ты и не заглянешь, не навестишь его! Не подойдешь сказать: не хочешь ли, батюшка, испить или чего...” Глядит, слушает молча; нагнулась, поцеловала меня в лоб и ушла. Уж не знаю, спросила ли у кого или кто ей дал, только приходит это вскоре, в одной руке белый хлеб несет, а другой зачерпнула в этом старинном котле (уж лет 50 ему, что под лавкою у нас нарочно для того и стоит) воды ковшиком, да ко мне и подходит.
— Не хочешь ли поесть-то, батюшка? Вот и водичка — на-ка, попей.
А еще захворала я, тоже лежу. Она и бежит, увидела.
— Знать ты, батюшка, хвораешь.
— Да, хвораю.
— Ах, кормилец ты мой! Что это у тебя? Голова, что ли, болит?
Схватила в охапку меня на руки и тащит на двор.
— Что ты, — говорю, — безумная, выдумала? Оставь! Поля, — кричу, — не давай ей!
А она, знай, свое. Вытащила меня на воздух, села да на коленках-то меня и держит; качает да, дуя в лицо, целует меня и приговаривает: “Ох, батюшка! Экой ты у меня плохой!”
Именинница я, знаете, на Симеона и Анны; вот последние-то годы все звала она меня Симеоном, и всегда-то по-разному. Как, бывало, назовет, я уже и знаю: ласкает или за что бранит и сердится — привыкла, знаете, к этому. Когда была довольна, все “Симеон” да “Симеон-батюшка”, а как сердита, ни за что так не скажет, а все “Семка” да “Семка”. А растревожусь, рассержусь я, бывало, и начну кому выговаривать что, она сейчас возьмет меня за руку, гладит руку-то, в глаза так и глядит, так и ласкается. “Ведь ты у меня Симеон Богоприимец, батюшка, ведь он так прямо на ручки-то Господа и принял, да был хороший да кроткий такой. И тебе так-то надо”.
По всему вот по этому-то и думаю я, что она любила меня. Ульяну Григорьевну покойную вот тоже любила она, даже плакала, как хоронить ее понесли. Раз только за три года до смерти вот этак-то ночью ушла она. Я нездорова была, Маша стирать в лес ушла, а буран страшный ревет. Слышу я: бьет десять, одиннадцать, двенадцать часов; наконец, час, а ее все нету.
“Поленька, — говорю, — ты бы сходила, посмотрела Пелагию-то Ивановну; с четырех часов нет, а на дворе-то что? Ведь, пожалуй, убьет”. Взяла фонарь Поля — задувает; так в потемках-то и вышла. Искала, кричала, не нашла. Ну-ка, взбудоражили всех. А как есть, зги не видать; Пелагии Ивановны нет как нет. “Ступайте, — говорю, — по ямам”, — и там нет. “Идите, — говорю, — в мир, ищите там уж ее”. Пять часов утра. “Господи, — говорю, — что же это!” Часов этак в шесть пошла Маша в обитель. Глядит: покажись ей, будто Пелагии Ивановны рубашка-то на грядках против собора белеет, подошла Маша, а она сидит в грядках-то, не шелохнется, уж совсем почти замерзла; и так-то Маша обрадовалась — так к ней и прижалась. Вишь, в грядки-то как залезла она мокрая, ветер-то и сшиб ее; повалившись, она села, выбившись из старых немощных-то сил, сарафан-то тем временем примерз к земле — ей и не выбраться. Скричала Маша сестер, принесли ее на руках, положили, напоили чаем с вином; стала отходить понемножку и рассмеялась. “Разве, — говорит, — вам меня жаль?”
— Жаль — не жаль, — говорю, — а какой бы выговор-то я приняла.
— Да вот я, Симеон (последнее-то время все Симеоном меня звала), заплуталась, дороги-то не нашла; меня сшибло, я путь-то уж совсем потеряла.
Я-то ворчу, знаешь, а самой вот как ее жаль, и сказать не сумею; отвернулась да заплакала. Увидела, она это, да сестрам-то и показывает. “Ох, пес какой, батюшка-то: говорит «не жаль», а смотрите-ка, плачет”. Насилу-то насилу мы ее тогда отходили. Судите сами: старухе, ночью, девять часов кряду на страшнейшем буране, чуть не хуже зимы, просидеть в одном сарафанушке с рубашкою — как не умерла-то, диво! Вот лишь с тех пор стала она чулки надевать и до самой смерти никуда уж из келии не выходила».
В Дивеево к блаженной Пелагии Ивановне стал стекаться со всех сторон народ — люди разных званий и состояний. Все спешили увидеть ее и услышать мудрое слово назидания, утешения, духовного совета или же обличения и укора — каждому по потребе. И она, обладая даром прозорливости, говорила каждому, что для него было нужно и душеспасительно: с иным ласково, а с иным грозно, иных же вовсе отгоняла от себя и бросала в них камнями, других жестоко обличала, причем голос ее, как некогда у блаженного Христа ради юродивого Андрея, подобно колоколу, звучал сильно и благодатно, так что кто слушал блаженную, вовек не мог забыть потрясающего действия ее слов. Говорила она почти неумолкаемо: то иносказательно, то прямо и ясно, смотря по душевной нужде слушавших. Если к Пелагии Ивановне приходили из простого любопытства, таковых она часто прогоняла от себя, толкала и била, приговаривая: «Галки, галки, прочь отсюда!» Ничего не укрывалось от прозорливой старицы: она прозревала мысли приходивших к ней, рассказывала все их прошлое и будущее, иногда за несколько лет вперед, видела давно совершившееся, словно она сама там присутствовала, даже заочно помогала призывавшим ее в бедах и недугах и предваряла их недоумения своими советами, которые писала на клочках бумаги и посылала заблаговременно тем, кого любила. Много было случаев, когда приходивших к ней с разными болезнями она или ударяла по больному месту, или поила чаем из своей чашки и блюдца, и после того больные исцелялись и не чувствовали прежних болей.
Анна Герасимова рассказывала: «Никого ничем никогда она не отличала: ругал ли кто ее, ласкался ли кто к ней — для нее все были равны. Всякому говорила она лишь то, что по их, по блаженному-то, Сам Господь укажет и кому что надо было для душевного спасения. Одного ласкает, другого бранит; кому улыбается, от кого отворачивается; с одним плачет, а с другим вздыхает; кого приютит, а кого отгонит; а с иным, хоть весь день просиди, ни полслова не скажет, точно будто и не видит. С раннего утра и до поздней ночи, бывало, нет нам покоя, так совсем замотают: кто о солдатстве, кто о пропаже, кто о женитьбе, кто о горе, кто о смерти, кто о болезни и скота и людей — всяк со своими горями и скорбями, со своей сухотой и заботой идет к ней, бывало, ни на что без нее не решаясь. Сестры, у кого лишь чуть что, все к ней же летят; почтой, бывало, и то все ее же спрашивают. Как есть, нет отбою. И все говорят: что она им скажет, так все и случится — Сам, значит, уже Бог так людям на пользу жить указал. Как же их погонишь-то?! И ее прогневать не хочется, да и Бога-то боишься. Бывало, с утра и до поздней ночи и тормошишься; иной раз так тошно, а терпишь да молчишь, делать нечего. Старух и молодых, простых и важных, начальников и не начальников — никого у ней не было, а все безразличны. Любить особо, Бог ее ведает, любила ли кого, я не заметила».
Художник М. П. Петров пользовался особенным расположением Пелагии Ивановны и был наречен ею духовным сыном. Он представлял собой живой пример того поразительного благодатного действия, посредством которого она обращала на путь спасения человеческие сердца. Вот что он рассказывал о своем первом посещении Пелагии Ивановны: «После бурной моей жизни, побыв на Афоне и в Иерусалиме, я не знал, на что решиться: идти ли в монастырь или жениться. На возвратном пути из этого благочестивого путешествия заехал я в Саров и в Дивеево, это было в 1874 году. На второй день по приезде в Дивеево меня свели в келию к юродивой Пелагии Ивановне, о которой много давно я слыхал. Когда взошел в ее келию, меня так поразила ее обстановка, что я сразу не мог понять, что это такое: на полу на войлоке сидела старая, скорченная и грязная женщина, с огромными ногтями на руках и босых ногах, которые произвели на меня потрясающее впечатление. Когда мне сказали, что это и есть Пелагия Ивановна, я нехотя поклонился ей и пожалел, что пошел к ней. Она не удостоила меня ответа на поклон мой и с полу пересела на лавку, где и легла. Я подошел к ней и спросил: “Идти ли мне в монастырь или жениться?” Она ничего на вопрос мой не ответила и только зорко на меня смотрела своими быстрыми блестящими глазами. Я повторил раза три тот же вопрос и, не получая от нее ответа, ушел от нее раздосадованный и разочарованный, решившись к ней уж более не ходить.
Прожив целый месяц в Дивееве в монастырской гостинице и занимаясь живописью в соборном храме, я часто слышал упреки от монахинь и от начальницы гостиницы в том, что я не верю благодатным дарам Пелагии Ивановны. И по настойчивой просьбе начальницы гостиницы я решился еще раз зайти в ее келию и с большой неохотой пошел, лишь бы только более мне ею не надоедали. Когда взошел я в келию Пелагии Ивановны, я нашел ее по-прежнему сидящей на полу на войлоке, но она немедленно по приходе моем встала и выпрямилась предо мною во весь рост. Это была женщина красиво сложенная, с необыкновенно живыми, блестящими глазами. Постояв предо мною, она начала бегать по комнате и хохотать, затем подбежала ко мне, ударила по плечу и сказала: “Ну, что?” У меня давно болела эта рука от паралича, но после этого ударения Пелагии Ивановны боль в ней мгновенно и совершенно прошла. На меня напал какой-то панический страх и я ничего ей не мог сказать, молчал и весь трясся от испуга.
Потом она начала рассказывать мне всю мою прошедшую жизнь с такими поразительными подробностями, о которых никто не знал, кроме меня, и даже рассказала содержание того письма, которое я в этот день послал в Петербург. Это меня так поразило, что у меня волосы стали дыбом на голове и я невольно упал пред ней на колени и поцеловал ее руку. И с этого разу стал я усердным ее посетителем и почитателем, неотступно надоедал ей своими просьбами и вопросами и удостоился такого ее расположения, что она не только на личные мои вопросы, но и на письма мои всегда охотно и прозорливо отвечала или краткими записочками, или через добрых знакомых. Я часто к ней ездил и проживал подолгу в Дивееве собственно для того, чтобы видеть и слышать дивную старицу. Она меня вытащила со дна ада».
«Благодарю Бога, — говорил в душевном умилении М. П. Петров, — что Господь удостоил меня видеть такую рабу Божию. И не только я удостоился видеть ее, но и сподобился называться духовным сыном ее».
«Еще матушку нашу Марию она очень любила, — вспоминала келейница Пелагии Ивановны Анна Герасимовна, — и редкий-то день, бывало, не вспомнит о ней. И с портретом ее целыми часами разговаривает, и всякой-то от нее посланной обрадуется, и все “Машенька” да “Машенька” — другого названия и не было. И как ей все было известно: и заботы, и нужды обители, и как им, начальницам-то, трудно. Все, бывало, о ней вздыхает да охает. “Машеньку-то мне жаль! Ах, как Машеньку-то жаль! Бедная Машенька!” Так что если в обители или у матушки неприятности какой быть, ходит моя Пелагия Ивановна, и не подходи к ней, растревоженная, расстроенная; ничем в ту пору ей не угодишь. “Машеньке-то, поди, как трудно; никто ее не жалеет”, — скажет она, ну уж и знай, что уже что-нибудь и не ладно.
Игумении Марии Пелагия Ивановна неоднократно предсказывала разные события в ее жизни, а также события в монастыре, и эти предсказания всегда в точности сбывались.
Обитель она очень любила, называя всех в ней своими дочками. И точно, была она для обители матерью; ничего без нее здесь не делалось. В послушание ли кого посылать, принять ли кого в обитель или выслать — ничего без ее благословения матушка не делала. Что Пелагия Ивановна скажет, то свято, так тому уже и быть. И как, бывало, она скажет, так все и случится. Раз приходит к нам которая-то из наших сборщиц, сидит вот да и ропщет: “Батюшка-то Серафим, слышь, предсказывал, говорят, что через омет нам деньги-то бросать будут — только возьми. А уж где же бросают-то?!” Вздохнет да охнет. “Так-то просить — ничем не выпросишь”. Пелагия Ивановна говорит ей: “У Бога милости много, а нашу обитель, знай, Он никогда не оставит”.
А ныне вот осенью, как покража-то у нас в трапезе случилась и приказано было все запереть да построже держать, вот и затолковали у нас: “Бойтесь пожара, подожгут”. Я слышу, да сестрам-то и говорю: “Вы, сестры, смотрите, не больно крепко спите: нас, говорят все, поджечь собираются”. Пелагия-то Ивановна слушает, да и говорит: “Полно! Ложитесь-ка себе да покрепче спите. Обитель наша никогда ничем не повредится, и никогда в ней ничего не случится, потому что те, кому поручено, караулят”. В это самое время, на эти слова ее, караул, поставленный у собора из церковниц и забил в доску. “И впрямь, — говорю, — слышь, караульщицы наши подошли”.
— Эх, Симеон! — перебила она меня. — Ничего-то ты не понимаешь. Да ведь не эти караульщики. Что эти-то?! Тот караулит, кому поручено караулить обитель.
Должно быть, разумела старца Серафима.
А вот в 1882 году все затолковали у нас, что скоро мощам быть. Я и говорю раз Пелагии-то Ивановне: “Слышишь, что говорят? Мощи будут”.
— Будут, — отвечает.
— Скоро ли? — спрашиваю.
— Нет, — говорит, — еще не скоро.
Мне стало досадно.
— А ты-то, — говорю, — почем знаешь!
— Да я — то, — говорит, — хоть и не знаю, а только не скоро».
«А вот весною в 1883 году сидит она в чулане у открытого окошка да и говорит мне: “Симеон, да поди-ка ты ко мне, поговорим-ка немножко”.
— Что же, — говорю, — давай поговорим.
Подошла, знаешь, я и села возле нее на лавку.
— Гляди, — говорит, — Симеон! Как хорошо расцвело.
А сама так и трепещет вся, так вот и ликует. А я — то, знаешь, взглянула, вижу — и вправду сирень расцвела, да и говорю: “Матушка, гляди-ка, как хорошо сирень-то расцвела”.
— Ох, — говорит, — Симеон! Какая же ты глупенькая! Ничего не понимаешь!
И взяла меня за руку, крепко ее сжала и говорит: “Через шесть-то лет что в обители расцветет!” А сама так вот вся и трепещет. Тут только я поняла, что она что-то видит, чего нам не видно, и что-то хорошее обители предрекает».
«С тех пор, как Пелагия Ивановна поселилась в обители, она уже никогда и никуда из нее не выходила. Раз я начала упрашивать ее и говорить: “Что бы нам с тобою в Саров-то к батюшке Серафиму сходить, Пелагия Ивановна”.
— Пойдем, — говорит.
Ну, я и обрадовалась; наняла лошадь, собрались и отправились мы с ней, да доехали до нашей монастырской-то гостиницы — за ворота-то она и не едет. “Зачем, — говорит, — я поеду. Чай не с ума сошла. Он (то есть батюшка Серафим) всегда здесь. Не надо, не поеду”. Тем и окончилась саровская наша поездка.
В другой раз вот, помню, понетаевские-то наши соседки всегда очень любили ее да и попробовали ее раз позвать к себе. “Как ты нас обрадуешь-то, — говорили они. — Как тебе хорошо-то будет у нас! В экипаже тройку пришлем за тобой — только поедем”. Она все молчала да отворачивалась, а они-то все, знай, к ней лезут. “Хоть на недельку, на денек приезжай”. “Наплевать вам, чай не вовсе я с ума-то сошла? — отвечала им и ушла.
Так весь свой век и прожила, голубушка моя, у любимой своей печки на полу между тремя дверьми».
Духовный сын Пелагии Ивановны художник М. П. Петров рассказывал: «Подвиги Пелагии Ивановны стали привлекать к ней внимание дивеевских монахинь, и прежнее нерасположение к ней у многих из них сменилось уважением. В келию к ней стали ходить многие из них или для того, чтобы посмотреть на подвижницу, или послушать ее, или получить от нее что-нибудь, потому что мирские люди приносили ей разные приношения, которые она раздавала монахиням. Но были между сестрами и такие, которые упорно продолжали преследовать подвижницу Божию своей ненавистью и всячески осуждали ее и укоряли. Таких особенно любила Пелагия Ивановна и всячески старалась платить им за зло добром. Инокини, привязанные к подвижнице, глубоко веровали в силу ее молитвы, искали у нее наставлений духовных и обретали их в ее кратких, прозорливых речах. Так, одна благочестивая монахиня дивеевская, сильно к ней привязавшаяся, видя ее подвиги, дерзнула просить у Господа, чтобы Он открыл ей, верен ли тот путь, по которому идет эта подвижница Божия, и ведет ли ее ко спасению, потому что часто приходилось ей слышать разноречивые толки других монахинь об этом, и у ней самой сердце иногда колебалось по этому поводу. Господь услышал ее молитву. Она увидела во сне, что Пелагия Ивановна идет по двору монастырскому, и два Ангела ведут ее под руки. Когда, проснувшись, монахиня эта пошла к Пелагии Ивановне рассказать ей свой сон, та предварила ее рассказ строгим запрещением: никому не говорить о том, что она видела во сне».
Анна Герасимовна вспоминала: «Незадолго до смерти Пелагии Ивановны пришла к нам наша только что поставленная мать благочинная, монахиня Елена, и Пелагия Ивановна долго-долго и так хорошо беседовала с ней, наставляла ее — никого не обижать и строго исполнять свою должность, и утешала ее. “Вот, право, ей-Богу, никто ничего не сделает, не гляди ни на кого. Вот посмотри на эту просфору”. И вынула из-за пазухи хорошую просфору. “Такая же хорошая, как эта просфора, будешь и ты: я помогу, а Господь все устроит”. И так-то была она весела, так вот глядит ей в глаза, точно будто не наглядится на нее, вон как мать на дитя свое родное, давно не виданное; ласкает — не наласкается, точно вся трепещет от какого-то внутреннего восторга.
Мне и стало досадно. Когда мать-то благочинная ушла, а она так вот и радуется, так вся и трепещет от восторга, я и говорю: “Что это, Пелагия Ивановна, гляжу я на тебя и не надивлюсь. Пришла благочинная — и вот как ты радуешься, точно не знаю что случилось, точно вся праздничная. И чему ты рада? Диво бы уж кто, а то мать благочинная! И редко-то бывала она у тебя, да никогда тебе ничего не давала. Ведь вы прямо блаженные — нет у вас различия. Ну что ты глядишь — не нарадуешься, не наглядишься на нее; ведь уже это я сама видела”.
— А что же, — говорит, — Симеон? Человек-то она хороший.
— Ну, уж хороший? Нашла.
— Ах, Симеон! Какая ты. А может, что еще и больно хорошо сделает.
— Сделает, — прибавила я, — как бы не так, дожидайся. Да и что она нам сделает-то? Ничего нам не надо, по матушкиной милости все у нас есть: келия своя — более нам ничего не надо. Умереть, так, небось, похоронят, не выкинут. — И так вот я на нее раздосадовалась.
— Эх, — говорит, — Симеон. Гляжу я на тебя: ничего-то ты не понимаешь. — И умолкла.
— Да чего понимать-то? Нечего. Вот и ты умрешь, чай как доброго человека похоронят. Да еще кто знает? Пожалуй, и гроб-то не в пример другим сделают?
— Что же, пожалуй. Да и воистину, какой еще гроб-то сделают, — задумавшись, сказала Пелагия Ивановна. И вдруг встала и, подойдя к иконам, так и просветлела.
Она, моя голубушка, ублажала мать благочинную за благоустроение собора и предвидела, что мать благочинная укажет место вечного покоя ее, предвидела и почести, какие воздались ей при погребении, а я — то по своему глупому разуму толкую о своем».
Пелагия Ивановна, по воспоминаниям дивеевских монахинь, очень любила и считала своим духовного друга преподобного Серафима, назначенного им быть «питателем» и благодетелем Дивеевской обители, — Николая Александровича Мотовилова.
— Безумный ты, Николка! Такой же безумный, как и я! — говаривала она.
Когда 14 января 1879 года Николай Александрович скончался, в Дивееве об этом не знали. В это время в обители ждали икону Нерукотворного Спаса. Одна монахиня пошла к блаженной спросить, скоро ли привезут икону.
— Вот, подожди: сперва Николку привезут, а там и икону, — ответила она.
Так и вышло. Тело Николая Александровича привезли для погребения в Дивеево, а вслед за ним привезли и икону.
«Забегали к Пелагии Ивановне и прочие бывавшие в обители блаженные рабы Божии — такие же, как и она, дурочки, как себя они величали, — рассказывала Анна Герасимовна. — Раз, например, зашла так всеми называемая блаженная Паша Саровская. Она потому и называлась Саровской, что несколько лет спасалась в Саровском лесу. Вошла и молча села возле Пелагии Ивановны. Долго смотрела на нее Пелагия Ивановна, да и говорит: “Да! Вот тебе-то хорошо, нет заботы, как у меня: вон детей-то сколько!” Встала Паша, поклонилась ей низехонько и ушла, не сказавши ни слова в ответ.
Спустя много лет после того сестра обители нашей Ксения Кузьминична, старица прежних серафимовых времен, однажды во время обедни осталась одна с Пелагией Ивановной и, сидя на лавке у окна, тихонько расчесывала у ней голову, а Пелагия Ивановна спала. Вдруг Пелагия Ивановна вскочила, точно кто ее разбудил, так что старицу Ксению испугала, бросилась к окну, открыла его и, высунувшись наполовину, стала глядеть вдаль и на кого-то грозить. “Что такое?” — подумала старица Ксения и подошла к окну поглядеть и видит: отворяется обительская калитка, что у Казанской церкви, и в нее входит Паша Саровская с узелком за плечами, направляется прямо к Пелагии Ивановне и что-то бормочет про себя. Подойдя ближе и заметив, что Пелагия Ивановна ей таинственно грозит, Паша остановилась и спросила:
— Что, матушка, или нейти?
— Нет, — говорит Пелагия Ивановна.
— Стало быть, рано еще? Не время?
— Да, — подтвердила Пелагия Ивановна.
Молча на это низко поклонилась ей Паша и тотчас же, не заходя в обитель, ушла в ту самую калитку. И после этого года полтора не была у нас.
Вот они, блаженные-то, как разговаривают; поди и понимай их, как хочешь... А они, дурочки-то, все знают, лишь друг на друга только взглянут, все и понимают.
Что же, вы думаете, значили эти таинственные их разговоры? А вот что: лет за шесть до смерти Пелагии Ивановны явилась к нам опять Паша с какой-то детской куклой, а потом еще немного погодя и со многими куклами; нянчится, бывало, с ними, ухаживает за ними, называя их детьми. И стала Паша по нескольку недель, а потом уж и по нескольку месяцев проживать у нас в обители: где день, где ночь. За год до кончины Пелагии Ивановны почти весь год прожила у нас. А как скончалась Пелагия Ивановна, то осталась даже и совсем в нашей обители. Была несколько раз она у меня, и я пробовала предложить ей остаться.
— Нет, нельзя, вон маменька-то не велит, — отвечает мне, показывая на портрет Пелагии Ивановны.
— Что это, — говорю, — я не вижу.
— Да ты-то, — говорит, — не видишь, а я — то вижу: не благословляет.
Так и ушла, и поселилась у клиросных в корпусе.
И точно так же хаживали к нам и почитали Пелагию Ивановну и наши блаженные: покойная сестра Прасковья Семеновна, тоже еще серафимовская старица, называвшая ее всегда: “Пелагия Ивановна — второй Серафим”; также покойная сестра Прасковья Яковлевна, называвшая ее маменькой.
А вот, когда пред самою смертью пришла к нам в последний раз некая блаженная Евгения Феофановна — не из нашей обители, а только бывавшая у нас — тут-то что было! Вот как теперь гляжу и никогда не забуду: приходит она к нам и два узла тащит всяких махров. “Вот, Герасимовна сухоребрая, — кричит, — никому не верю, а тебе все имение тащу”.
— А ты полно дурить-то, — говорит ей Пелагия Ивановна, — лучше о смерти поговорим.
Феофановна-то, услышавши эти слова, как вскочит, подбежала к ней, пала к ногам ее и стала обнимать их. “Ты меня проводи”, — говорит; и так-то обе плакали, что жалость была смотреть на них. Чрез несколько дней, не более, 4 февраля заболела Евгения Феофановна. Стужа была страшная. Уж как и откуда она очутилась, не знаю. Просилась и билась под окном у дьякона Ивана Никитича Садовского, что в приходе, родного брата батюшки Василия, — да никто там не впустил ее, зная, как бушует блаженная. Ведь ни угомон, ни закон для них не писан — не всякий терпеть-то их может. Так совсем было она и замерзла, да возле колокольни-то жили хохловские старик со старухой, те и услыхали ее стоны, сжалились над ней, взяли к себе в избу да мне и сказали. Пришла я, вижу: лежит, и жалко мне ее стало... Как быть?
На ту самую пору Агафья Лаврентьевна, нашей же обители сестра, говорит мне: “Жалко мне тебя, Герасимовна; будет с тебя и одной. Дай-ка я ее к себе возьму”. И перенесли мы ее к Агафье-то Лаврентьевне. На другой день Пелагия-то Ивановна мне и говорит: “Поди к Евгении-то, захвати, пока жива”. Пошла я, а она лежит, как и не было ничего с ней, и все бранится да блажит. “Меня, — говорит, — приедут провожать-то с колоколами”. Так и случилось. За батюшкой Василием приехали с колокольчиками свадьбу венчать, а Евгения-то отходит; он на этих лошадях с колокольчиками и приехал ее приобщать. Тут и умерла она. И много их хаживало к нам».
Анна Герасимовна рассказывала: «А вот еще скажу вам: с грешными людьми часто бывает, что они за собою ничего не видят, а на других указывают. Что делать, на то они и грешные люди. Вот так-то и у нас было. Стали соблазняться тем, что Пелагия Ивановна не исповедуется и Святых Таин не причащается. Вот приказали нашему батюшке отцу Иоанну Феминину (из соседнего прихода, потому что своих священников тогда еще не было) исповедать ее. Пришел он, и долго-долго они пробыли вместе наедине. Смотрю: выходит батюшка такой-то взволнованный и пошел прямо к матушке настоятельнице. Слышим: объяснил он ей, что Пелагия Ивановна — великая раба Божия и что она прямо высказала ему все потаенные грехи его. И насчет Святых Таин всегда хлопотали наши сестры-хлопотуши, обзывая ее «испорченною», да меня за нее укоряли. А дело-то в том, что она приобщалась Святых Таин, только нечасто.
Разболелись как-то у ней ноги. Я и говорю: “Не приобщить ли тебя, Пелагия Ивановна?”
— Что ж, — говорит, — батюшка, хорошее дело.
И приобщил ее батюшка отец Василий. Точно так же, как-то раз в Великий пост предложила я ей приобщиться, и она не только рада была, но даже сама все и правило-то к Причащению вычитала и приобщилась.
Раз сестры так доняли меня, что невтерпеж мне стало. Я и говорю ей: “Что это ты не приобщишься? Ведь все сестры говорят, что ты порченая”.
— Ах, нет, — говорит, — батюшка. Старик-то батюшка Серафим ведь мне разрешил от рождения до успения.
Что значили эти слова святого старца, не знаю я, а думаю, по моему глупому разуму, не указал ли он ей и тут путь высочайшего самоотвержения. Что может быть выше, радостнее и блаженнее приобщения Святых Таин Христовых? А они, эти блаженные-то, добровольно осуждают себя и на это лишение. А впрочем, Бог их знает! С ними бывают такие чудные события.
Вот я вам еще скажу: раз сестры тоже пристали ко мне и укоряют, что не причащаю Пелагию Ивановну. Вот пошла я и сказала о том батюшке, а он мне ответил: “Нечего слушать их! Что они понимают? Когда она сама пожелает, а этак ты, Герасимовна, за мной и не ходи. Знаю я Пелагию Ивановну, какая она раба Божия. Она с таким благоговением, с таким смирением, с таким страхом и трепетом принимает Святые Христовы Тайны, что даже вся просветлеет; и так вся ликует от духовного восторга, что даже на меня самого страх нападает от этого ее просветления. Потому сама она лучше и нас с тобою знает, когда Господь благословит ее приобщиться”. С тем я и ушла. А разуму-то, грешница, все еще не научилась».
Одна из Дивеевских сестер вспоминала: «У таких подвижниц, как Пелагия Ивановна, часто бывают, при созерцательной и образцовой их жизни, свои тайные видения и откровения при благодати Святого Духа, им присущей... Я отправилась в келию Пелагии Ивановны к Анне Герасимовне и между разговорами спросила ее: “Пелагия-то Ивановна в первое время по вступлении в монастырь ходила ли в церковь?"
— Как же, ходила и приобщалась. Не часто, а очень часто оставалась молиться в церкви. Потом наш протоиерей Василий Садовский приходил к ней в келию приобщать ее. Раз как-то он пришел ее приобщить; она приобщилась, да и стала сама его исповедовать, так что он ужаснулся и поклонился ей в ноги, и просил ее святых молитв — так все верно и прозорливо она ему сказала! С тех пор весь монастырь, по словам батюшки Василия, стал считать ее великою прозорливицею. Потом она очень редко приобщалась. А раз, одна сестра, смущавшаяся, что она никогда не приобщается, сидя у ней в келии, думала об этом. А Пелагия Ивановна и говорит ей: “Посиди у меня, дочка”. Та довольно долго засиделась и уснула. Когда проснулась, видит, что Пелагия Ивановна стоит со скрещенными руками — и Ангел Божий ее приобщает. А когда та сестра подошла к ней, то она погрозила ей и сказала: “Молчи о том, что видела”. Потом еще другая ее келейница Пелагия Гавриловна недавно мне передавала: “Лет 30 тому назад проснулась я ночью и вдруг вижу: Ангел Божий прилетел, взял ее и скрылся на небо, а потом опять спустил ее. И Пелагия Ивановна лежит на полу у печки, лицо светлое, радостное. Я к ней, да и говорю: «Матушка, что я видала-то!» «Молчи, молчи, никому не говори!» — ответила она”.
До кончины своей за пять лет Пелагия Ивановна сделалась очень больна, безнадежна; мы думали, что она скончается. Тогда при матушке игумении, казначее и многих сестрах ее соборовали два священника и диакон. Я тоже была и рыдала, да и все плакали, и матушка игумения; а она смотрит на всех с ангельской улыбкой и переводит свои светлые, блестящие голубые глазки со священников то на матушку, то на сестер. В руках же имела огромный букет цветов и перебирала их. Нашей удручающей скорби не было пределов, но благодаря Всевышнему она осталась жива; только год от году слабела».
«Так, раз вот в 1882 году, в Петровки (Петровский пост), больно уж доняли меня опять сестры за то, что не приобщила-то я ее, — вспоминала Анна Герасимовна. — Собралась я сама приобщиться, да все и приговариваюсь к ней о том же, а она все молчит. Я уже больно раздосадовалась. Приобщиться-то я приобщилась, да ее и выбранила за то, что она-то не приобщилась, а она все молчит. Заснула я это ночью и вижу: входят к нам священник и диакон с Чашею и приобщили ее. Проснувшись, я уже не во сне, а наяву слышу: отворилась дверь, и уходят; шаги мужские. “Поля, Поля! — кричу, соскочивши. — Кто у нас был? Кто сейчас вышел?” Проснувшись, Поля и говорит: “Никого не было”. А Пелагия-то Ивановна, вижу, молча сидит на любимом своем месте, на полу у печки на войлочке, и такая-то веселая, светлая да румяная — точно вся помолодела. Увидав ее такою, я стала просить у нее прощения. “Ах, матушка! Ведь ты святая, ты ведь молилась да...” Я не успела договорить, а она мне: “Что ты просишь у меня прощения, ведь я не то, что ты говоришь, я великая грешница”. Так и залилась я слезами, что оскорбила ее; а она, увидавши мои слезы, улыбнулась, да и простила. И вот с этих-то уж пор, что, бывало, ни говорят мне, как ни досаждают, никого я не слушалась, а как самой ей угодно, как Господь ей укажет, так и делала.
И частенько-таки бывали ей подобные посещения свыше. Вот уже в 1884 году, незадолго до ее смерти, по обыкновению лежу я на лежанке ночью и не сплю. Она тоже, по обыкновению своему всегда не спать ночи, сидит на любимом своем месте, на полу у печки. Вот слышу я: пришел к ней батюшка Серафим. Слышу я голоса его и ее, и долго так говорили они. Я все слушаю да слушаю: хочется, знаешь, узнать, а всего-то расслушать не могу, только понимаю, что все об обители толкуют. И нашу матушку настоятельницу помянули, это-то я хорошо разобрала. Вот когда уже все стихло и не слышно стало голосов их, я и выхожу к ней. “Это ведь у тебя, Пелагия Ивановна, батюшка Серафим был? Я его голос слышала, и вы с ним все об обители толковали и матушку поминали. Ведь так? Что ж это значит? Не случится ли, — говорю, — у нас чего?”
— Мало ли, — отвечала она, — у нас дел.
Так и не добилась я у ней ничего.
А вот также, за двенадцать дней до смерти ее, лежу я на лежанке ночью, а она на своем полу на войлочке сидит, вдруг — и никогда еще этого не было — слышу я: она запела, всего-то уж не помню, а вот эти слова хорошо поняла: «Ангели удивишася, како Дева восходит от земли на небо». Ах, думаю, что это с ней? Никогда еще так-то не бывало; как бы чего не случилось!... И прошло мало, этак дня через два, ночью опять слышу, что кто-то говорит с нею, и таким каким-то странным голосом, а она точно с ним спорит. Это еще что? Кто это, думаю; да не вытерпела и окликнула: “Маша! Это ты, что ли?” А послушница Маша мне и отвечает: “Нет, матушка, не я; а, должно быть, не Пелагия ли Гавриловна?” А Поля-то крепко-накрепко спит. Тут не выдержала я, вскочила да и вхожу. Вижу: сидит она на своем месте. “Да что же это за странности? — говорю. — Третьего дня ты пела, и я очень хорошо это слышала, да промолчала. Сейчас опять кто-то странным таким голосом разговаривал тут с тобою. Хочу я знать, кто это был. Уж что-нибудь это да значит”. Поглядела она на меня и развела руками.
— А вот тебе, — говорит, — и не узнать.
— Как, — говорю я с досадою, — не узнать? Мало ли кто приходит! Кто тебя знает! Может, вор какой.
— Вор и есть, — говорит она, — тот самый, который души ворует.
Поняла я тут страшный голос, что напугал меня, и замолчала».
Для Серафимовой обители 1884 год был тяжелым: настало время расстаться ей со «вторым Серафимом», дивной блаженной Пелагией Ивановной, которой предсказал батюшка Серафим: «Многие тобою спасутся».
Келейница Анна Герасимовна передала о последних днях жизни Пелагии Ивановны следующее: «Дня за два до того, как ей совсем слечь, говорит она мне: “Ох, Симеон, Симеон! Как мне жаль матушку-то; да и делать-то нечего”. В это время вся Царская Фамилия здесь ожидалась.
— Что ж, — говорю, — разве беда какая случилась?
— Да беда-то не очень велика, — говорит, — а матушку-то мне жаль.
Тут как раз я и разнемоглась, и затолковали у нас в келии-то, как бы мне не умереть.
— А я — то с кем же останусь, — говорит Пелагия Ивановна и подошла ко мне. — Нет, маменька, вставай; мы с тобой поживем еще маленько.
— Ну, — говорю, — когда мы друг друга так любим, что ты без меня не хочешь оставаться, а я без тебя, так давай кинем жребий, кому выйдет прежде умереть: тебе или мне.
— Ну, — говорит, — давай.
Не успела я сказать, как наши келейницы притащили нам длинную-предлинную бечевку. Пелагия Ивановна прехорошо стала перехватывать рукой. Вышло мне прежде умереть. Увидя это, Пелагия Ивановна огорчилась, пригорюнилась, вздохнула и говорит: “Ох, Господи! Да кого же мне искать-то еще. Нет, уже лучше я прежде умру!”
11 января, вставши с места, направилась она к двери на двор и говорит: “Ох, Маша. Что-то у меня как голова болит! Пойду-ка я в остаточки на звезды небесные погляжу”. Не дойдя до двери, вдруг упала, дурнота сделалась с ней; подняли мы ее, спрыснули святою водою. Она чуточку очнулась, да и говорит: “Что это, Господи, как бы не умереть! Симеон, Симеон, мне матушку да тебя только жаль”.
— Полно-ка, — говорю я, — может, кого и еще?
— Так-то так, — отвечает, — да матушку-то больше всех.
— Да, — говорю, — пожалеешь вот ты. Нет, видно, не больно жаль, коли не слушаешь никого да рвешься к двери-то. Вот как уж слаба, да принуждаешь меня вот тут на полу-то возле тебя сидеть да караулить.
А она-то, моя голубушка, слушает, да вдруг как поднялась, да так-то скоро попыталась выйти, а уж не смогла, в сенях-то опять было упала.
— Ой, Маша! Как меня тошнит, — говорит, и села на лавке.
Поддержали ей голову, водицей святой попоили и повели в келию. А она и мои-то руки целует, и Машины-то, и даже у бывшей тут своей племянницы, молодой клиросной Паши. Ей не даем мы, а она так и хватает, и так-то цепко ловит руками-то, да все и целует, целует; так и уложили мы ее. Через несколько этак дней гляжу как-то: поднялась моя Пелагия Ивановна, да прямо к Маше, поклонилась ей в ноги. Я что-то проворчала; смотрю, говорит: “Прости меня, Машенька, Христа ради”. И мне тоже в ноги.
— Уж ты и вправду не собираешься ль умирать, Пелагия Ивановна? — говорю. — Не полюбилось мне это. Что уж это за смирение такое напало? Вот всем в ноги кланяется да у всех руки целует, точно отблагодарить всех хочет.
— Да кто же знает, матушка; ведь, пожалуй, умрешь, — говорит.
— На днях вот и ко мне подошла да поклонилась в ноги тоже, — заметила мне Пелагия Гавриловна.
Она молчит. Ну, думаю, уж если так ласкается да смиряется, видно, вправду умереть собирается — всех, значит, и благодарит. И сжалось у меня сердце-то.
20 января подала ей Маша чаю, а она и не встает.
— Что это вы, матушка? — спрашиваю я.
— Положи-ка меня хорошенько, Марья, я больно хвораю, — сказала она.
Так и не пила ничего, и не ела, и молчит.
— Матушка, — говорит мне Маша-то, — вот Пелагия-то Ивановна очень захворала.
— Что это с тобою, матушка? — подошла я к ней и спросила.
— Да ведь я, маменька, захворала, — говорит.
— Что ж. Послать, что ли, сказать? Приобщиться надо.
— Да, — говорит.
А глаза веселые-развеселые, и сама вся радостная, и всех-то крестит, кто ни приди».
Блаженная совершенно ослабела и слегла в постель, так как у нее началось воспаление легких, но она наотрез отказалась от всех земных лекарств и тяжко страдала.
23 января ночью был гром и молния, а 24-го утром пришел со Святыми Дарами священник Иоанн Доримедонтович Смирнов, чтобы приобщить Пелагию Ивановну. Он стал убеждать ее причаститься, но она как бы не решалась на это. Отец Иоанн настаивал, и старица сказала ему: «Помолись за меня!» Он вновь стал уговаривать блаженную, и тогда она тихо спросила его: «А не грех будет во второй раз в день?» Священник не понял этих ее слов. Тогда одна близкая старице сестра, стоявшая рядом, обратилась к Анне Герасимовне и спросила ее, что значат эти слова. Та призадумалась и рассказала: «Сегодня ночью я проснулась и вижу: во всех окнах келии свет. Испугалась, думая, не пожар ли случился, что в окнах точно огонь отражается. Посмотрела в окно — нет ничего похожего на пожар, а только Пелагия Ивановна стояла у своей кроватки вся во свете, со скрещенными на груди руками и принимала Святые Тайны от Ангела. Вот почему, думается мне, она говорит: “Не грех ли?” — это значит, что уже сегодня причащалась». Священник заверил старицу, что греха не будет, и она, как должно, причастилась Святых Таин, облобызала Святую Чашу и приложилась ко Кресту, которым осенил ее священник.
Далее Анна Герасимовна рассказывала: «Вечером просили мы того же батюшку Смирнова особоровать ее.
— Недостоин я, — говорит, но мы уговорили его. Особоровавшись, она была веселая, хорошая такая, и на другой день, в понедельник, веселая же была: всех встречала, приветствовала и провожала глазами, кто бы ни приходил к ней, а приходило много прощаться.
25 января, не предупредив меня о том, пришли читать ей отходную. Я как батюшку-то увидела, так, знаете, потревожилась.
— Кто это догадался? — говорю. А она мне: “Полно, маменька, не тревожься. Ведь это ничего, молитва к Богородице только”. Прочел батюшка отходную, а у меня вот так сердце-то и разрывается.
— Что это, Пелагия Ивановна, видно, ты уж и вправду умереть хочешь?
— Умру, маменька, — отвечает. — И кто меня помнит, того и я помню, и если буду иметь дерзновение, за всех буду молиться.
— А матушку-то, — говорю, — так и оставишь?
— Нет, — говорит, — маменька. Я там ей еще больше помогу. Буду Господа за нее просить.
С этих самых слов, с середы вечера, она совсем умолкла. С субботы же 28 января совсем даже и глаз не раскрывала. И когда приехали к ней в этот день два племянника ее проститься с ней, то одного из них, Николая Андреевича, она только перекрестила.
С субботы на воскресенье ночью она крепко и будто так спокойно спала, что мы с матушкой благочинной говорили, что, может быть, судя по такому сну, она и поправится».
В воскресенье, 29 января, к вечеру с блаженной сделался сильный жар, так что она не могла уже уснуть. В последние часы жизни старица сильно страдала: кашель и мокрота душили ее и стесняли дыхание. Но ни жалобы, ни ропота не было слышно от нее, кротко и молчаливо терпела она свои страдания. В ночь на понедельник, 30 января, в 12 часов она вдруг совершенно успокоилась; тихо, крепко и глубоко заснула. И вот в этом-то последнем земном сне своем она ко второму часу стала дышать все как-то глубже и реже, и ровно в четверть второго часа на понедельник, 30 января (в праздник Трех святителей и день кончины ее матери), чистая, многострадальная душа Пелагии Ивановны отошла ко Господу.
Вспоминая последние часы земной жизни Пелагии Ивановны, одна дивеевская сестра писала: «Сестры все перебывали у ней и до самой кончины осаждали ее келию, желая принять последнее ее благословение; но неотступно день и ночь при ней пребывали, по назначению и благословению начальницы, кроме казначеи монахини Елены и трех ее келейниц, еще четыре сестры: Чернышева, Арвонатаки, Карамзина и я, грешная Кудрявцева. Глядя на нее, мы рыдали и невольно замечали, что ей были таинственные видения: то тяжелые и страшные для нее, то радостные и светлые. Вдруг, например, повернет голову к стене и грубым и сердитым голосом скажет, и пальчиком погрозит: “Нет, этого я не делала, это вы клевещете!” Видно, враг рода человеческого и к ней приступал со своею ложью и клеветами. А то раз, несмотря на страдания и на крайнюю слабость сил, накануне уже самой смерти, вдруг привстала на кровати, протянула ручки свои, высоко поднимая их, и в восторге воскликнула: “Матерь Божия!” Лицо ее сияло радостью, и вся она трепетала. Сказавши эти слова, она в изнеможении опустила свою голову на подушку. Видно, Матерь Божия не оставила ее без Своей Божественной помощи в последние минуты ее жизни».
Поклонившись до земли новопреставленной, казначея удалилась делать нужные распоряжения о похоронах, а другие сестры с рыданиями начали ее омывать и одевать, причем в келии ощущался особенный приятный запах, как будто от духов, хотя ни у кого их не было.
Анна Герасимовна вспоминала: «Убрали блаженную в беленькую рубашку, в сарафан, положили большой серый шерстяной платок на плечи, повязали голову белым шелковым платочком — одним словом, нарядили так, как она и при земной жизни своей наряжалась. А так как она любила цветы, то в правую ее руку дали ей букет цветов, на левую надели шелковые черные четки, потому что батюшка Серафим, благословляя ее на подвиг юродства Христа ради, сам дал ей четки.
Лишь только убрали ее совсем, ударили в большой колокол, и так как это было в два часа ночи, то колокольный звон напугал многих сестер: думали, не пожар ли. Блаженная Паша Саровская, приютившаяся в то время у нас, сказала: “Какой пожар? Вот глянуло солнышко, ну снежок-то и растаял; теперь в обители-то у вас темно будет”.
Так и стояла Пелагия Ивановна три дня в крошечной, тесной келейке своей. Здесь битком был набит народ, ни на минутку не выходивший; здесь все время зажигались и горели свечи, непрестанно совершались панихиды, и вследствие того жара была нестерпимая, и, несмотря на все это, она лежала во гробе, моя красавица, точно живая, точно вся просветлевшая».
За девять лет до смерти блаженной Пелагии Ивановны, в 1875 году, когда собор во имя Святой Троицы был совсем готов к освящению и только ожидали приезда Владыки Иоанникия, который был тогда епископом Нижегородским, а впоследствии митрополитом Московским, блаженная Пелагия Ивановна однажды вошла в собор, оглядела в нем все и на вопрос сестры Елены Николаевны Анненковой (впоследствии матери благочинной, на которую было возложено устроение и благоукрашение собора): «Скажи, матушка, все ли так и все ли в порядке, и не забыла ли я чего?» — ответила: «Все хорошо, все так. А вот местечка-то мне не приготовила». Это весьма озаботило матушку Елену. Но вот прошло благополучно и освящение, а слова эти так и остались без исполнения.
Прошло пять лет. В 1880 году Пелагия Ивановна, уже никуда не выходившая из своей келии, однажды совершенно неожиданно пришла в игуменские комнаты, легла на кровать матушки, охала и металась, как больная (чем предсказывала почти полугодовую болезнь, которая вскоре постигла матушку), а потом, сходя с матушкиного крыльца, обняла Елену Николаевну и пошла вместе с ней по направлению к собору. Проходя мимо корпуса монахинь, говорила, что надо построже держать их. Потом подошли они к боковой северной паперти собора и остановились:
— Я у тебя усну, — сказала Пелагия Ивановна матери Елене.
Потом пошли далее к главной паперти, остановились здесь, и опять Пелагия Ивановна сказала, указав на собор: «Я у тебя здесь лягу, приготовь мне местечко». И так, обнявшись, прошли вокруг собора и возвратились в келию.
Таким образом, еще за девять лет блаженная предсказала, на чьих руках она уснет смертным сном, и указала место своего упокоения. И все исполнилось так, как она говорила. Слова ее о том, что сестер надо держать построже, сбылись, потому что вскоре матушку Елену назначили благочинной монастыря, и она действительно повела сестер построже.
Точно так же сбылись и слова «я усну у тебя», поскольку матушка Елена совершенно неожиданно прислана была к смертному одру Пелагии Ивановны и находилась при ней все время, так что действительно на ее руках блаженная и уснула сном смертным.
Когда же возник вопрос, где положить Пелагию Ивановну, благочинная мать Елена вспомнила все слова Пелагии Ивановны, напомнила о них матушке игумении и для успокоения своей совести просила ее исполнить завещание покойницы похоронить ее в склепе под собором и позволить просить на это разрешения у Преосвященного Макария, епископа Нижегородского. Матушка игумения уважила просьбу благочинной. Пока посланная специально для этого сестра ездила в Нижний Новгород, прошло довольно много времени, и поэтому Пелагию Ивановну пришлось хоронить только на девятый день после кончины.
Блаженная говорила, что гроб ей сделают особенный, и действительно, на третий день вечером ее положили в прекрасный кипарисовый гроб, весь украшенный херувимами, с выкаленными словами «Со святыми упокой», а на крышке — «Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Безсмертный, помилуй нас». На внутренней стороне гробовой крышки была привинчена дощечка с надписью: «Проходившая путь Христа ради юродства раба Божия блаженная Пелагия 30 января 1884 года отошла ко Господу». Гроб с телом блаженной старицы торжественно перенесли в теплую зимнюю Тихвинскую церковь, где он простоял до девятого дня. Гроб стоял на высоком катафалке, окруженный многими горящими свечами в подсвечниках. По окончании церковных богослужений ни днем, ни ночью в храме не умолкало чтение Псалтири по усопшей, здесь непрестанно совершались по ней панихиды, от 30 до 40 в день; здесь постоянно горели вокруг гроба свечи; сюда, кроме монастырских, стекались со всех епархий целые тысячи мирян, которые благоговели перед Пелагией Ивановной, уважали ее и во всем прибегали к ней, а теперь при гробе ее скорбели и плакали о том, что лишились в ней своей матери, утешительницы и молитвенницы. И все это, вместе взятое, невольно производило какой-то благоговейный трепет в душе всякого, здесь находившегося, трогало до глубины души, умиляло даже и жестокие сердца. Народу не только не убывало, но, напротив, с каждым днем прибывало все более и более, так что матушка игумения, снисходя к слезной их просьбе, а равно и по благоговению к почившей рабе Христовой, была вынуждена позволить им и ночи проводить у гроба. Вследствие этого церковь не только днем, но и ночью была наполнена все прибывавшим народом. Жара стояла в храме такая, что со стен текли потоки воды, и даже на холодных папертях было тепло, как в келиях. И несмотря на это, почившая раба Христова лежала во гробе, как будто только лишь забывшаяся сном: ничего не являла в себе мертвенного, была как живая, даже не холодная, а теплая, и непрестанно менялась в лице, не имевшем ни малейших признаков мертвенного безобразия, а, напротив, сиявшем какой-то духовной красотой. Вся она с головы до ног была осыпана свежими цветами, которые так любила при жизни и которыми любящие ее сестры, несмотря на зимнее время, поусердствовали в последний раз ее украсить. Эти цветы непрестанно заменялись новыми, поскольку тотчас же нарасхват разбирались массами народа, с благоговением уносившего их домой.
В девятый день после кончины блаженной, 7 февраля 1884 года, было совершено отпевание при громадном стечении народа. Монастырский священник отец Иоанн Гусев произнес трогательное слово в ее память, вызвавшее громкие рыдания присутствовавших сестер, многие из которых потеряли в ней мать, наставницу и советницу на все доброе и душеспасительное. Когда после отпевания и продолжительного последнего прощания многострадальное тело подвижницы Христовой принесли к приготовленному месту упокоения у Свято — Троицкого собора, в двадцати метрах напротив главного алтаря, и стали закрывать гроб крышкой, то и тогда прощавшиеся с ней свободно брали ее ручки, которые были гибки, мягки и теплы, как у живой. Лицо ее было светло и благообразно. Черты его застыли в важной думе, как бы созерцая радостное видение. Могила Пелагии Ивановны была устроена особенно заботливо. Гроб, запертый замком, опустили в склеп с прочным сводом.
Кончина и погребение старицы ознаменовались исцелениями, которые еще более утвердили ее почитателей в том, что почившая велика пред Господом.
Дивеевская старица Матрона Федотьевна страдала острой болью в колене правой ноги, так что еле могла ходить, и с трудом приплелась, чтобы попрощаться с Пелагией Ивановной. Как только она поцеловала руку почившей, тотчас же почувствовала, что боль в коленке у нее прошла. Она несколько раз попробовала вытянуть правую ногу, чего прежде совсем не могла делать, и увидела, что нога вытягивалась и сгибалась свободно, безо всякой боли. Тогда Матрона Федотьевна всем бывшим у гроба заявила о своем исцелении.
Сестра Дивеевской обители Ксения Андреевна более года страдала болью в руке, которую так сильно ломило и сводило судорогой, что несчастная нередко громко кричала от острой боли. Она лечилась у доктора в Ардатове, но особенной пользы не получила. Малое облегчение ей доставлял меховой рукав, который она носила на больной руке под рубахой и без него не могла выйти на улицу, ибо малейшая сырость или холод, коснувшись больной руки, причиняли сильные страдания. Поднимать тяжести этой рукой и даже закладывать ее за спину или поднимать вверх она совершенно не могла и считала себя калекой, не способной ни к какой тяжелой работе, о чем весьма сокрушалась. Когда скончалась Пелагия Ивановна и Ксению Андреевну в числе других позвали опрятывать ее тело, она так заспешила идти в келию старицы, что забыла надеть меховой рукав на свою больную руку. Уже на полпути она вспомнила об этом, но не захотела возвращаться и подумала: «Что будет — то будет, а не ворочусь». Когда она вместе с другими подняла с одра мертвое тело блаженной, то почувствовала легкость и свободу в больной руке, после чего свободно могла поднимать ею тяжести, закладывать ее за спину и поднимать вверх. Ломота и судороги в руке навсегда прекратились, и Ксения Андреевна стала совсем здорова, что и приписала благодатной силе молитв свято почившей Пелагии Ивановны.
Старица Дивеевской обители Матрона Савельевна, больная, лежавшая в монастырской больнице, очень скорбела, что не в силах пойти ко гробу Пелагии Ивановны и поклониться ее телу. Она уснула и увидела во сне Пелагию Ивановну, которая строго сказала ей: «Как ты смеешь ко мне не прийти? Иди, прикоснись ко мне!» Матрона Савельевна в испуге проснулась, почувствовала себя здоровой и немедленно пошла в церковь ко гробу Пелагии Ивановны, несмотря на то, что было уже 12 часов ночи. Поклонившись блаженной старице и поцеловав ее руку, она, здоровая и утешенная, возвратилась в свою келию.
В 1861 году во время следственного дела «О беспорядках в Дивеевском монастыре» назначенного Святейшим Синодом, следователям, конечно, стало известно о пощечине, нанесенной епископу Нижегородскому Нектарию. У настоятельницы Дивеевской общины Елисаветы Алексеевны Ушаковой (впоследствии игумении Марии) была потребована характеристика блаженной Пелагии Ивановны. В ней сообщается (текст адаптирован): «Пелагея Иванова блаженная имеет от роду 50 лет, родом из города Арзамаса, вдова богатых купцов Королевых, проживает в обители 25 лет; во время начальства Ирины Кочеуловой ее три раза хотели выслать из обители за разные ее странности, например: бегала в мир, по обители ходила с палками и кричала и т.п., так что сестры, не понимая прежде ее путь, скорбели на нее, но в третий раз, когда хотели ее выслать, она сказала своей послушнице Анне Герасимовой, что она старуха и что “я не пойду из обители, меня старичок прислал”, — так поняли, что этот старичок был батюшка отец Серафим.
Привезена же она из Арзамаса была покойной старицей сестрою Ульяной Григорьевой, которая, бывши в Арзамасе, была и у Королевых в доме. Когда сестра Ульяна Григорьева стала подходить к дому Королевых, то Пелагея Иванова, сидевши у дома, била камень о камень и, увидавши старицу, сказала: “Вы дивеевские, возьмите меня с собой, и я дивеевская”. Взошедши в дом, Ульяна Григорьева стала говорить, что Пелагея Иванова желает к нам в обитель; мать ее, обрадовавшись этому желанию, сказала: “Я вам дам с ней 500 рублей ассигнациями, только возьмите ее от нас, она ведь дура сумасшедшая, а у меня дочери невесты, она их конфузит; уж сколько ее ни били, она все по-своему делает; весь дом растащила; как что-нибудь наденешь на нее получше, она все продаст и придет без ничего или с восковыми свечами; мы отвозили ее в Алексеевскую общину, она уходила оттуда, говоря: «Я дивеевская»; отвозили и в Никольский монастырь, она и оттуда ушла, и бродит везде, а ночует на папертях разных церквей или на колокольне”. Ульяна Григорьева, выслушав рассказ ее матери, поняла, что она блажит, с радостью взяла ее с собой и привезла в обитель.
Путь ее строгий и никому достоверно не известный; иногда находится она в тревожном духе и приходящих к себе прогоняет, а некоторых и бьет, о чем, когда она бывает покойна в духе, спрашивают, для чего она так делает; она иногда объясняет причины ее действий, а более промалчивает. Она всегда молчит, говорит только когда что-нибудь особенное; зимой и летом ходит постоянно босая, никогда ничем теплым не одевается и редко покрывается. Все сестры ходят к ней со своими душевными скорбями или в каких-нибудь недоумениях; и из ее редких ответов получают по своим обстоятельствам облегчение и назидание; и по замечанию многих делала разные примеры и предсказания, которые сбывались. В церковь никогда не ходит, но по-видимому она в непрестанной умственной молитве; по келиям прежде более ходила, но теперь очень редко, и вообще в те келии приходит, ежели с живущими должна случиться какая-нибудь перемена; живет же она в келии старой обители или в караулке и почти всегда лежит в сенях или у порога. Она уважаема не только одними сестрами, но и посторонними; все из окрестности ходят к ней и имеют усердие; а приезжающие тоже уважают и любят ее, которые у нее бывали, рассказывая нам, что все ею говоренное сбывалось».
Как сказано выше, «дело о пощечине» дальнейшего хода не имело.
Княгиня Пелагия Сергеевна Лукомская писала в 1861 году митрополиту Санкт-Петербургскому Исидору о Пелагии Ивановне: «Она всегда молчит, только в крайних случаях приходит в обитель возвестить что-либо особенное. Так, она приходила к Ушаковой [игумении Марии] сказать, что будет великое терпение, но чтоб до конца была тверда. Во время Севастопольской войны она, как живая реляция [донесение о действиях войск], возвещала о бывших сражениях, молясь сама и других подвигая на молитву, и после все это оправдывалось».
«Сестре моей, — рассказывал художник М. П. Петров, — Пелагия Ивановна предсказала смерть за два года. Со мною же самим было такое обстоятельство: я собирался съездить в Бологое, где жил тогда известный отец Николай, бывший миссионер, которого почитали за великого мужа. Мне хотелось с ним повидаться и побеседовать, но я не решился ехать без позволения Пелагии Ивановны. Я написал к ней письмо и просил у нее позволения на эту поездку. Письмо было готово; я оделся и хотел уже идти на почту. В это время входит почтальон и подает мне письмо от Пелагии Ивановны. К удивлению моему, она мне пишет, чтобы я не ездил к отцу Николаю. Это меня чрезвычайно удивило: прежде чем я послал письмо с моим вопросом, я получаю уже от нее ответ. Когда я впоследствии увиделся с Пелагией Ивановной и спросил ее, отчего она не позволила мне ехать, она сказала: “Много таких святых-то”.
В 1881 году я был болен дифтеритом, пять суток лежал я совершенно без чувств, на шестые сутки стало мне полегче, и я, взглянувши на портрет Пелагии Ивановны, сказал: “Что ж ты меня не навестишь? Когда ты была больна, я нарочно к тебе ездил”. И немного погодя заснул: и что же? Вижу во сне, что Пелагия Ивановна стоит около меня и говорит: “Вот я и пришла к тебе навестить тебя, не бойся, не умрешь”». И Михаил Петрович выздоровел.
«Однажды Пелагия Ивановна пила чай, — говорил он еще, — и ей налили чашку сладкого чая. Вдруг она вскочила с полу, схватила чашку и побежала с ней на улицу и вылила эту чашку по направлению к одной деревне. На другой день приходит к ней женщина из этой деревни, бросается к ней, благодарит ее и рассказывает, что у них вчера был пожар в их деревне. “Уж начал загораться и мой амбар с хлебом, — говорила она сквозь слезы. — Я упала на колени и закричала: «Матушка Пелагия Ивановна, спаси!» — и тотчас ветер подул в другую сторону, и огонь стал потухать”. По рассказу этой женщины, ветер переменился, а огонь стал утихать в ту самую минуту, когда Пелагия Ивановна вылила чашку в ту сторону, где стояла эта деревня».
Однажды, возвращаясь из Сарова в Арзамас, Пелагия Ивановна встретилась с одной девицей и сказала ей: «Ты выйдешь замуж вот за этого молодого человека», — и указала на шедшего мужчину. Эти два семейства были во вражде, и нельзя было ожидать согласия на брак от родителей, а между тем через месяц девица вышла именно за этого человека.
Художник Михаил Петров, которого сама блаженная Пелагия Ивановна духовно усыновила и который, получив столь много благодеяний от нее, всем сердцем чтил ее память, с особенным усердием и истинно сыновней любовью потрудился в собирании достоверных сведений о почившей подвижнице и имел у себя несколько собственноручных писем от людей, получивших от блаженной исцеления, предсказания или наставления.
1. Рясофорная послушница Понетаевского монастыря Дария Семеновна Березина писала ему 28 марта 1884 года следующее: «В 1873 году от известной мне только одной причины сильно болела у меня голова, в особенности левый висок, так что я с 3-го февраля по 13-е июня не находила отрады в болезни. Все меры были приняты к излечению, но ни один доктор не мог помочь. Я знала, что болезнь моя была послана мне Самой Царицей Небесной и по просьбе моей, а объявить об этом кому-нибудь я страшилась и думать. А боль была нестерпимая, поэтому я и лечилась; но после всего я решилась поехать в Саров искупаться на источнике отца Серафима и тут почувствовала некоторую отраду от болезни. В ночь, на которую я искупалась, я могла заснуть, но утром снова чувствовала боль и в отчаянии души своей поехала в Дивеевский монастырь — и прямо к Пелагии Ивановне. При первой встрече она зорко и пристально взглянула на меня, так что у меня от боли и вместе от радости сердце трепетало, и слезы душили меня. Я не успела упасть к ее ногам, как она протянула руку и двумя пальцами с длинными ногтями начинает слегка колотить мне по больному виску с такими словами: “Говорю, курва, не лечись, не лечись! Сама заживет”. И начала меня поить чаем с того блюдечка, из которого сама пила. И много еще говорила мне касательно моей жизни, и все сбылось на мне. И я, пробывши в Дивеевской обители трое суток, всякий день неоднократно ходила к ней и чувствовала себя совершенно здоровою и отправилась в свою обитель. И с того времени эта болезнь не повторялась».
«Во второй раз я была больна, — писала в том же письме Дария Семеновна, — в 1876 году, страдала внутренней болью, и мне необходимо нужно было лечиться. Я три с половиной месяца лежала в уездной земской больнице. С помощию Бога и врача, который заботливо старался лечить меня, я немного поправилась, или лучше сказать, опасность, которая угрожала смертию, миновала; но совершенно поправиться не было никакой надежды. Правда, я сама совсем еще не теряла этой надежды, но со стороны других, а в особенности моих родных, брата и старшей сестры, которая более всех видела мои страдания, надежды не было, и все советовали мне для сохранения моей жизни оставить монастырское послушание, которое на меня было возложено, — петь на клиросе. А я и слышать не хотела, потому что пение для меня было лучшею отрадою в жизни, самым сладостным утешением и пищею для души. Сестра особенно много меня упрашивала, настаивала, даже упрекала и опровергала все мои резоны, и одно говорит: “Откажись от этого послушания”. Даже сильно вооружала против меня и брата моего, от которого я много в жизни зависела. И что же? Я уж не могла ничего говорить против них, только об одном просила: съездить и спросить решительного слова от Пелагии Ивановны, и притом с тем условием, что как она скажет, так и исполнить. Мое сердце чувствовало, что она заранее уж предвидела скорбь души моей, потому что я заочно неоднократно умоляла ее о помощи в моей болезни. Когда пришли мы с сестрою в ее келию, нашли ее лежащею на прилавке на постланной постельке, и в головах две подушки. Окружена была она множеством народа; всякий спрашивал о чем-нибудь и ожидал ответа. Я как взошла, так и поклонилась ей у постельки, то же и сестра моя сделала, но мы дали свободу прочим окончить; а она не сводила глаз с меня в течение целого часу времени. Потом стали мы ближе подходить к ней, и она так скоро обернулась на бок на постельке своей и начала сестру мою бить кулаком; несколько ударов дала и что-то про себя ворчала. Конечно, и сестра и я довольно испугались. Я стояла у ног ее и ждала, что еще будет. Она обернулась опять по-прежнему и ласково стала глядеть на меня и что-то шептала губами. И минуту спустя приподнимается несколько с изголовья и вытягивает ножку свою (но не помню которую), и касается моего живота, даже в самое больное место, и крепко упирается в него ногой. Конечно, для нас было понятно то и другое. И с того времени я никогда не ощущала болезни в животе моем и до сего времени без всякого затруднения пою на клиросе».
2. Послушница Покровской женской общины, что при селе Медяни Курмыжского уезда Симбирской губернии, Надежда Александровна Разстригина написала М. П. Петрову 26 марта 1884 года следующее:
а) «В 1874 году 5-го мая дочь Курмыжского крестьянина Разстригина, ныне недостойная послушница Надежда Покровской женской общины, что при селе Медяни Курмыжского уезда Симбирской губернии, со своею матерью шедши в Киев для поклонения тамошней святыне, были мимоходом в Серафимо-Дивеевском монастыре у блаженной старицы, прозорливой Пелагии Ивановны, для получения от нее благословения на путешествие. Увидав блаженную старицу, моя родительница сказала ей: “Матушка, я со своей дочерью иду в Киев, благословите нас на путь”. Получив ее благословение, мать моя опять спросила: “Схожу ли я благополучно в Киев?” Тогда блаженная старица раскрыла глаза, сложила руки на груди и легла впереди на лавку, сделавшись как бы мертвою, сказавши: “Я умру”. Родительница моя, услышавши это, заплакала и спросила: “Матушка, я верно помру дорогою?” Блаженная старица отвечала ей: “Молоденькая дочка помрет”. Эти слова я приняла на свой счет, посему во время путешествия каждый день и час ожидала своей смерти. Но это предсказание блаженной исполнилось не надо мною, а над моею родною сестрою Мариею, которая без нас захворала и умерла».
б) «При этом же свидании с Пелагиею Ивановною я спрашивала ее: “Матушка, как вы благословите меня: в миру ли мне жить или поступить в монастырь?” Она дала мне поцеловать руку свою, говоря тихо: “В монастырь беги”. Я опять спросила: “Да в какой же монастырь?” — “Который недалеко устраивается”. Вот и это предсказание сбылось надо мною. Возвратившись из путешествия, недолго я жила в доме своих родителей, всего только 41 день. В продолжение этого недолгого пребывания моего в доме родителей в душе моей возродилось неутолимое желание — оставить мир и поступить куда-нибудь в святую обитель. Вот я по благословению блаженной старицы и своих родителей и поступила во вновь устрояемую обитель — Покровскую женскую общину, где и до сего времени пребываю».
в) «Двадцатилетняя моя сестра, по имени Агриппина, заболела. Нам всем семейством желательно было узнать, выздоровеет ли больная или умрет? Для этого наша родительница отправилась в Серафимо-Дивеевский монастырь к блаженной старице Пелагии Ивановне спросить ее относительно больной. Когда она пришла к блаженной старице, то стала спрашивать ее: “Матушка, у меня хворает дочка, и не знаю, выздоровеет она или помрет? Скажите мне”. Эти слова моя родительница неоднократно повторила, но блаженная старица на все ее вопросы ничего не отвечала и молча любовалась на букет цветов, который в то время держала в руке своей. Наконец, послушницы блаженной старицы начали просить ее: “Матушка, утешьте вы эту женщину; скажите ей что-нибудь насчет больной ее дочери”. После их просьбы блаженная старица взяла из букета цветок сирени, любовалась на него и повторяла несколько раз слова: “Груша, Груша!” Потом этот цветок поднесла к лицу родительницы нашей и сказала ей: “Вот этот цветок и Богу будет хорош”. После того больная наша сестра Агриппина недолго жила на белом свете».
«Всех этих предсказаний, — прибавляет Надежда Александровна, — и исполнения их я была свидетельницей; что и удостоверяю своим подписом».
3. Собственноручное свидетельство духовника Тверской епархии Малицкого монастыря иеромонаха Алексия от 29 мая 1884 года:
«В 1877 году духовный мой сын М. П. Петров, отправляясь из Твери в Дивеевский монастырь для свидания с блаженной памяти старицей Пелагией Ивановной, которая руководила его в жизни и, можно сказать, усыновила его в духовном отношении, зашел ко мне проститься и испросить благословения в путь. При прощании я убедительно просил его, чтобы он попросил совета и наставления у досточтимой старицы в моих крайне неблагоприятных обстоятельствах и вместе с сим святых молитв ее за меня, грешного. По приезде в Дивеево, когда он передал старице мою просьбу, она сказала: “Гонение, которое он перетерпит, в радость обратится”. И действительно, по прошествии двух лет я претерпел величайшее гонение, какого я никак не мог ожидать по преклонности моих лет; но это гонение было к лучшему и впоследствии обратилось мне в радость. Таким образом, все то сбылось, что было предсказано за два года ранее самого события. Благоговея пред Господом Богом и мысленно испрашивая ее святой помощи и соизволения на мое искреннейшее слово правды о таковом ее предсказании, я принимаю дерзновение всенародно свидетельствовать о даре прозорливости вышеупомянутой старицы Пелагии Ивановны, в чем и подписуюсь».
4. Собственноручное свидетельство иеромонаха Ниловой пустыни Тверской епархии Антония:
«В 1881 году, состоя иеромонахом Тверского архиерейского дома, я тревожился мыслию, где лучше всего я могу продолжать свое служение и куда поэтому должен отправиться, почему и обратился за советом к старице Пелагии Ивановне. Чрез несколько времени получаю ответ на бумажке: “В Нилову пустынь”. Предсказание это сбылось в точности: в 1886 году я поступил в Нилову пустынь, где со спокойствием духа и прохожу свое служение. По священству выдаю это за чистую истину».
5. Собственноручное свидетельство крестьянина Тверской губернии Новоторжского уезда деревни Горок Степана Кудинова от 14 апреля 1888 года: «В 1883 году я был в Дивееве и был у Пелагии Ивановны, которая мне что говорила, все ее слова сбылись в точности, в чем и свидетельствую моею совестию».
6. Из собственноручного письма рясофорной монахини Прасковьи Дмитриевны Арвонатаки от 11 августа 1888 года к духовнику ее, отцу Авраамию, который просил ее собрать сведения о Пелагии Ивановне от дивеевских монахинь: «Все наши монахини — и старые, и молодые — почти в одно слово говорят, что она была раба Божия. И священником сказанную надгробную речь вам в удостоверение прилагаю. А мы все, то есть Серафимо-Дивеевского монастыря сестры, утверждаем единогласно, что она не только была прозорливою и предсказывала будущее, но и мысли узнавала, с какими приходили к ней, и часто обличала сказанные слова о ней в насмешку или неверие, когда к ней приходили; а после возымели большую веру, и до смерти ее всегда ее посещали».
Далее Прасковья Дмитриевна кратко упоминает о предсказании Пелагии Ивановны Елизавете Николаевне Кудрявцевой: «Одна мирская образованная особа, в настоящее время монахиня Дивеевского монастыря, еще до поступления своего в обитель посетила вместе с родственницею своею Дивеево, где ей очень понравилось, так что она сама пожелала туда поступить, хотя имела жениха по имени Сергей. Когда пришла она в келию Пелагии Ивановны и спросила ее, идти ли ей в монастырь, та ничего не ответила. И хотя вопрос этот неоднократно предлагался ей посетительницею, продолжала упорно молчать. Посетительница наконец сказала, что она совершенно еще свободно может располагать собою и испросить согласия и благословения у родителей своих на поступление в монастырь. Пелагия Ивановна и на это отвечала ей молчанием и только зорко смотрела на нее, от чего жутко стало посетительнице; казалось ей, что точно насквозь видит она всю ее душу. В это время мелькнула в ней мысль о женихе, и она подумала при этом, не он ли служит преградой к поступлению в монастырь и не это ли означает молчание прозорливицы. Пелагия Ивановна, провидя духом ее помыслы, быстро встала с пола, где сидела, выпрямилась во весь рост, протянула посетительнице свою руку и сказала: “Живи, как ты живешь. Сергей смертный”. Посетительница очень удивилась, что не зная дотоле ее и не зная ее жениха, она прямо называла его по имени, и притом так знаменательно, что как бы предсказывала ему смерть. Действительно, так и случилось: жених ее вскоре умер и она, вполне свободная, поступила в Дивеевский монастырь и прилепилась к Пелагии Ивановне самою искреннею любовию, стала любимою ее ученицею и много потом потрудилась в собирании и записывании верных сказаний о жизни и подвигах блаженной подвижницы».
Продолжим повествование Прасковьи Дмитриевны Арвонатаки. «Многие в обители говорят про Пелагию Ивановну: “Она мне много говорила, а что именно, теперь припомнить не могу”, — даже прошедшее рассказывала каждому, кому нужно было убедиться в ее прозорливости и на пользу души. Мне самой сказала она, что было со мной в жизни, и прибавила такие слова: “Умнее бы была, если бы своим умом жила”».
«Я вам могла бы, — продолжает Прасковья Дмитриевна в письме к своему духовному отцу, — об ее предсказаниях, собственно ко мне относящихся, написать несколько листов, а также относящихся к моему сыну, и все они сбылись; но теперь печаль и скорбь подавляют меня. Что могла, то собрала, и посылаю к вам... Отец Агафодор, саровский иеромонах, всегда уважал и чтил Пелагию Ивановну и однажды приехал посетить ее. Увидавши, что она уже очень слаба, говорит ей: “Пелагия Ивановна, какая ты стала плохая! Ты скоро умрешь”. Она взглянула на него, да и говорит ему в ответ: “А ты впереди меня пойдешь”. И что же? Он был у ней в ноябре и 2-го декабря скончался, а Пелагия Ивановна умерла 30-го января, рано утром».
«Еще вам одно напишу, — продолжает Прасковья Дмитриевна. — Ваш арзамасский житель, родной племянник Пелагии Ивановны, Дмитрий Андреевич, приезжал к ней три раза и с тремя невестами, чтобы она благословила его жениться, но она все не благословляла; а потом, когда в четвертый раз приехал, то она его встретила, подала красное яблочко и благословила жениться.
Не только ее слова, но и все движения нужно было замечать, и даже положение, в каком ее заставали: сидит ли она, лежит ли, или ходит. Я одну барыню к ней привела, а у барыни два сына были; и мы Пелагию Ивановну застали лежащею поперек келии на полу. Так эти дети и делали со своею матерью — все поперек да напротив: оба своевольничали, оба без расчету деньги тратили и матери не доставляли ни одной минуты отрадной.
Посетителям много говорила Пелагия Ивановна, и все сбывалось. Стало быть, ее богоугодная жизнь заслуживала того, что к ней за 600 верст и более приезжали люди, чтобы по ее совету решать свою участь или узнавать, где правда. Кто приходил с душевным умилением и истинною скорбию в сердце, она всех принимала и советы давала; и как она скажет, так все и действовали. А кто шел с одним только любопытством или от нечего делать, так и она их гоняла, толкала, даже била, и говорила: “Галки, галки!” А иных при мне с намерением ударяла по одному и тому же месту и по нескольку раз — для их исцеления. Так было с одной барыней при мне. Пелагия Ивановна все ударяла ее по плечу, и та не только не отходила от нее, но как будто рада была, что она ее ударяет. Когда мы пошли от Пелагии Ивановны, эта барыня сказала мне, что это плечо не давало ей покоя — такая в нем была ужасная боль, и что после ударов Пелагии Ивановны она чувствовала все более и более облегчение».
7. Одна из дивеевских сестер, желавшая по своему смирению остаться неизвестной, писала 20 декабря 1890 года к М. П. Петрову следующее: «Мать Алевтина сказывала мне: “Когда я в черной гостинице была старшею, однажды пришел монах средних лет, благоговейный по виду, кроткий и смиренный, худой и тощий. Я поговорила с ним, он назвал себя послушником одного из Соловецких монастырей, только не помню которого, и идет на богомолье пешком в Киев. На мое предложение ему чаю он сказал, что не пьет по болезни, а пьет льняное семя, и выпил две чашки. Я с ним простилась, — говорила мать Алевтина, — сказавши, что иду в церковь, говею. Тогда и он сказал: «Нельзя ли и мне поговеть у вас?» — «Отчего же? Можно, ежели желаете». А сам все так тихо и кротко разговаривал. Приобщился он так, как приобщаются послушники — без шапочки, с открытой головой. Разговорились с ним о Пелагии Ивановне, он очень пожелал ее видеть.
— Ах, как бы я желал поклониться ей, — сказал он.
— Что же? Пойдемте, с удовольствием вас сведу”.
“Пошли с ним, — говорит мать Алевтина. — Когда мы отворили дверь, она лежала, но тотчас же встала и стоя зорко смотрела на него. Я ему сказала, чтобы на лавочку сел. И Пелагия Ивановна рядом с ним села и говорит ему: «Смерть на дороге». Он ответил: «Я, матушка, боюсь, чтобы душевной смерти не было, а от смерти телесной я не далек, жду ее, потому что все болен; и надо же когда-нибудь умереть, а лишь бы душевной-то смерти не было». Она продолжала все зорко на него смотреть, и говорит: «Ведь вам что? Ты — отец, а она — мать, — показывая на меня. — Ну так и следует сказать. А когда птица вылетит из клетки, то и птенцы кто куда разлетятся. А право, смерть на дороге!» Потом, отвечая на его мысль, сказала: «Маленьким не мешает быть; а ведь ты — отец, а она — мать, ну так и надо сказать»”.
“Когда послушник Гавриил (так его звали) вышел со мною от Пелагии Ивановны, — продолжает мать Алевтина, — я ему говорю: «Скажите, пожалуйста, верно вы должны быть иеромонах: она вас называла отцом». — «Ну, когда Пелагия Ивановна велела вам открыться, так нечего делать, скажу всю правду. Я — грешный игумен Соловецкий, дал обещание, когда устрою монастырь, сходить пешком в Киев, скрыв себя. Путешествую, как простой послушник». А между тем с ним был другой послушник, но он его отсылал всегда вперед идти, назначая, до каких пор и куда. Например, сам пришел к нам в Дивеево, а послушника отправил в Саров; а когда сам придет в Саров, его отправит дальше. Это для того, чтобы в безмолвии и тишине идти с единым Господом и без боязни. «А что Пелагия Ивановна сказала, не мешает быть маленьким, — это на мою мысль говорила она. Я мысленно говорил ей: “Я грешный игумен, а приобщался с открытой головой, как послушник, — не погрешил ли я?” На эту тайную мысль она и сказала: “Маленьким не мешает быть. Ты — отец, а она мать, так и надо сказать”».
Вот как толковал сам игумен некоторые слова Пелагии Ивановны, но он не все их понял. Он не понял того вразумления и того укора, которые делала ему блаженная прозорливица за оставление им братии обители своей: «Когда птица вылетит из клетки — и птенцы кто куда разлетятся». Отец игумен оставил свою братию, вылетел из клетки — что же могло случиться с его птенцами, особенно когда смерть ожидала его на дороге? «Смерть на дороге» — это было ясное и грозное предсказание матушки Пелагии Ивановны. Что же случилось?
“Отец игумен пробыл у нас неделю, — говорит монахиня Алевтина, — простилась я с ним с глубоким уважением. Прошло несколько времени, получаем мы письмо от его послушника. Послушник пишет, что отец игумен на обратном пути из Киева заболел в Воронеже и там в монастырской больнице скончался. Итак, предсказание Пелагии Ивановны сбылось в точности. Он не возвратился более в свой монастырь: смерть посетила его в дороге. Немало хлопот причинила смерть его в Воронеже. И там выдавал он себя за послушника, но когда рассмотрели его бумаги, то для удостоверения в том, что он игумен, должны были отнестись к Архангельскому епископу, и тот подтвердил, что он точно игумен, ближайший ученик его и любимец; и все книги, какие нашлись у покойного, подписаны были рукою Преосвященного”».
«Еще скажу факт прозорливости блаженной Пелагии Ивановны, — пишет к М. П. Петрову та же смиренная дивеевская сестра, пожелавшая остаться неизвестной. — Варвара Александровна Карамзина послала свою келейницу к Пелагии Ивановне. Она посланной сказала: “А баба-то мертвая”. Чрез несколько дней Карамзина получает от своего племянника г-на Эселева известие, что жена его в этот же самый день умерла».
«Родственница моя А. М. И-на, — продолжает дивеевская подвижница, — имела весьма великую веру и пламенную любовь к Пелагии Ивановне и поступила в монастырь по ее благословению.
За пять лет до своей смерти она была у ней совершенно здоровою и просила ее помолиться за ее трех молодых монашенок. А Пелагия Ивановна сказала ей: “Ты их воспитывала, а Бог тебя заколет”. Никто не понял тогда, что значит это слово “заколет”. Что же? Чрез несколько времени она слегла в постель и пять лет не покидала ее: страдала солитером, и переходы болезни были разительны и разнообразны. Ее поднимали с постели и сажали; одна рука была в параличе, без движения; по временам были припадки от волновавшегося солитера и несколько месяцев все тело ее было как бы онемелым — все члены как бы омертвелыми, с головы до ног. Шесть послушниц поднимали ее с кровати и те же шесть послушниц клали на кровать. Вот действительно верно было слово: “Бог тебя заколет”. Потом такое болезненное состояние ее прошло, и осталась одна рука без движения. За полтора года до смерти, 21-го сентября, во время ранней обедни, когда пели Херувимскую песнь (я тогда ктиторшей была, при свечном ящике стояла), меня позвали к А. М., и что же я увидела? А. М. сидит посреди комнаты бледная, как мертвец, с закрытыми глазами (а у ней был всегда легкий румянец на щеках), грудь синяя, и икала она громко, на всю келию. Окружена была семью сестрами, шестью послушницами, старшей больничного корпуса Карамзиной, докторшей монастыря Феодосией Васильевной Эпальской. Меня послали как можно скорее к Пелагии Ивановне. Я, скорбная, бегу, боясь уже не застать ее, потому что солитер поднялся к шее и душил ее; сердце стало реже биться, и пульс все более и более ослабевал, так что докторша сказала мне: “Ради Бога, скорее к Пелагии Ивановне, чтобы она помолилась за А. М.! Солитер ее окончательно задушит”. А грудь и шея все более синели, и лицо покрылось уже мертвенною бледностью. Не успела я подбежать к Пелагии Ивановне и сказать ей: “А. М. умирает; помолитесь, матушка, чтоб Господь принял ее душу с миром”, — как она, быстро глядя на меня, перекрестилась и сказала: “Право, ей-Богу! И ты такая же, как А. М., и ты пройдешь такою же болезнью, коли из тебя его не вынут. А она еще не умрет”. Пораженная этими словами и успокоенная тем, что А. М. не умрет, я с верою пошла домой, не думая о себе. Вскоре после моего возвращения действительно солитер начал опускаться вниз, и когда, видно, занял свое место, А. М. открыла глаза и оживилась. Ее подняли и положили на кровать, на которой она все так же пролежала еще полтора года».
Так писала достопочтенная дивеевская подвижница к М. П. Петрову об исполнении предсказаний Пелагии Ивановны над больной Анастасией Михайловной. Позже и над ней самой исполнилось слово великой старицы: «И ты пройдешь тою же болезнию, коли его из тебя не вынут». В том же самом письме она писала г-ну Петрову: «Солитер расстраивает так сильно всю мою внутренность, что я едва ноги таскаю по комнате и исхудала так, что страшно глядеть. Никуда не хожу более трех недель, даже у себя в домовой церкви не бываю».
В обители распространялись слухи о дивных явлениях почившей то одной, то другой сестре.
«Мать Маврикия передавала мне, — пишет одна дивеевская подвижница, — что со дня кончины блаженной нашей старицы Пелагии Ивановны она часто погружалась в думу, как легко и бесстрашно Пелагия Ивановна должна проходить мытарства. Постоянно имея это памятование на сердце, она в 20-й день после ее кончины пришла в ту келию, в которой Пелагия Ивановна жила 45 лет. Взошедши, она увидела Пелагию Ивановну в отроческом виде и приняла это за душу новопреставленной, и сказала: “Матушка Пелагия Ивановна! Я думаю, как вам хорошо там”. На эти слова она повторила три раза: “С Елисеем, с Елисеем, с Елисеем”. Мать Маврикия, обращаясь к Анне Герасимовне, спросила ее: “Про кого это Пелагия Ивановна говорит?”. Анна Герасимовна ответила ей: “Елисей был пророк и любимый ученик пророка Божия Илии”».
«Наша монахиня Феодосия Егоровна, — продолжает та же сестра, — рассказывала, что она видела незадолго до 40-го дня незабвенную матушку нашу Пелагию Ивановну вместе с блаженной Прасковьей Ивановной — той самой, у которой Пелагия Ивановна в начале своего многотрудного подвига училась молитве Иисусовой; они беседовали между собой и долго оставались на пригорке, около источника матушки Александры, нашей первоначальницы.
Наша служащая больным Мария, много плакавшая о Пелагии Ивановне, в течение 40 дней прочитывавшая ежедневно все 150 псалмов по ней, видела ее в церкви во гробе; подошла к ней и видит, что она смотрит, как живая. Тогда Мария стала просить ее, чтобы она помолилась за нее. Пелагия Ивановна отвечала: “Что плакать-то? Я за тебя молюсь и буду молиться”.
Послушница старицы Платониды, Екатерина, ложась спать, подумала, отчего она не видит Пелагии Ивановны, несмотря на то, что столько раз молилась о том. И вот в 40-й день удостоилась видеть чудный сон. Пред ней было огромное поле; на нем воздвигнут великолепный собор с хрустальными окнами, со множеством глав, обнесенный очень высокою белою оградою. Несмотря на высоту ограды, чрез нее виднелись в соборе белые свечи, ярко горевшие. На паперти перед входом в соборные двери какой-то блаженный старец, стоявший около Екатерины, сказал ей: “Вот ты желала видеть Пелагию Ивановну, вот это ее место”. А вдали находились великолепные сады».
«Одна из наших больных видела, — писала та же дивеевская подвижница, — блаженную Пелагию Ивановну в 40-й день после ее праведной кончины, что она радостно предстоит Господу и молит Его не оставить ее обитель и чтобы все в ней подвизающиеся сподобились вечного блаженства. “Вид Пелагии Ивановны, — говорила эта больная, — был так дивен и кругом ее было так светло, что я никогда до гроба не забуду этого сна, который при одном воспоминании приводит меня в неизреченную радость и сердечный трепет”».
После погребения началось поминовение усопшей блаженной старицы и на заупокойных литургиях, и на неусыпаемой Псалтири, читавшейся в обители в нескольких местах. Несколько раз в день служились панихиды и для сестер, и для паломников, посещающих обитель. Очень часто служились панихиды на могиле Пелагии Ивановны — вплоть до закрытия монастыря в 1927 году.
Келия блаженной Пелагии Ивановны сохранялась в обители с особенной заботливостью в том самом виде, в каком была при ее жизни. Вскоре после кончины старицы здесь стали читать неусыпаемую Псалтирь. Келия стала местом посещения паломников и называлась «пустынькой Пелагии Ивановны». Вот как описывает келию блаженной А. П. Тимофиевич, посетивший ее в 1926 году: «С трепетным чувством переступили мы порог этой келии. Полутемный коридор, из которого тут же дверь налево ведет в небольшую прихожую. Здесь возле печки, сидя на коврике, проводила почти все ночи напролет, борясь со сном, в полудреме, блаженная. Из прихожей вело трое дверей в отдельные келии, в одной из которых она и скончалась. Здесь стоит деревянная кровать, покрытая одеялом, где и лежала последние три недели своей жизни в смертном недуге почившая. В углу висят образа, а под ними на столике лежит толстая железная цепь, которой некогда была прикована страдалица своим мужем к стене. Монахиня, читавшая Псалтирь, оторвавшись на минуту, сняла цепь со стола и дала нам приложиться к ней, а затем, к великой нашей радости, отрезала два небольших кусочка от одеяла на молитвенную память о дивной угоднице Божией».
Над реликвиями, напоминавшими о великой подвижнице Христовой, с любовью были сделаны следующие надписи:
1) «Особое место, на полу, около печки, где на простом, жестком, тут и теперь находящемся войлоке пребывала большею частию раба Божия, старица Христова Пелагия, все ночи проводя без сна в созерцании и молитве. На этом же, освященном ея молитвенными подвигами и различными ей бывшими откровениями месте бывала она посещаема на лоне Господа блаженствующими святыми, равно и старцем Божиим Серафимом. И столь было любезно душе ея место сие, что говорила часто: “Умру — а не уйду отсюда”».
2) «Ложе: кровать, тюфяк, подушка, на которых последния трое суток земной подвижнической жизни своей блаженная старица Пелагия окончила многотрудный, тернистый свой подвиг и почила сном покоя блаженной вечности, 1884 года, 30-го января, в четверть втораго часа по полуночи, 75-ти лет от роду».
3) «Вещи, в скорбной земной подвижнической жизни служившия рабе Божией, Христа ради юродивой старице блаженной Пелагии:
а) железная цепь, которую наложили на нее муж с родною матерью и за которую приковывалась она к стене, как бы зверь лютый, ради подвига ее юродства Христа ради в продолжение долгих восьми лет жизни ее в миру;
б) железный пояс, который так же долгия восемь лет жизни своей в миру носила она Христа Господа ради, так что врос он в мучимое всякими побоями и истязаниями удручаемое тело ее; и уже с кровию сняла она его, придя в мир святой обители сея;
в) свитки и рубашки, ей приходившими боголюбцами Христа ради подаваемые и ею с любовию носимые; сарафан старицы блаженной Пелагии; чулки, лишь года за два до успения ею надеваемые и носимые ради старческой немощи; убогое одеяло блаженной Христовой старицы».
Впоследствии у алтаря Троицкого собора рядом с Пелагией Ивановной были похоронены блаженная Наталия Дмитриевна и блаженная Паша Саровская (схимонахиня Параскева).
Могила блаженной Пелагии Ивановны первоначально была обнесена деревянной решеткой и обсажена кустами сирени, жимолости и цветами. На могиле первоначально была положена простая дубовая доска с крестом из черного дуба — частью по неимению тогда средств, частью по уважению к тому убогому ложу, которое она так любила всю свою земную жизнь.
Два года спустя, в 1886 году, на могиле блаженной установили чугунную ограду и памятник, на котором были четыре надписи:
1) «Пелагия Ивановна Серебренникова, урожденная Сурина, по благословению старца Божия иеромонаха Серафима за святое послушание оставила все счастье земной жизни, мужа и детей, приняв на себя подвиг юродства, и приняла гонения, заушения, биения и цепи Христа Господа ради. Родилась в 1809 году, прожила в монастыре 47 лет и 30 января 1884 года отошла ко Господу 75 лет от роду».
2) «Блажени есте, егда поносят вам, и ижденут, и рекут всяк зол глагол на вы лжуще, Мене ради. Радуйтеся и веселитеся, яко мзда ваша многа на небесех. Все здесь претерпевшая и все превозмогшая силою любви твоей к Богу, любви Его ради потерпи нашу немощь духовную и крестом подвига твоего заступи нас».
3) «Свято-Троицкаго Серафимо-Дивеева монастыря Серафимов Серафим, блаженная Пелагия. Пелагия, взяв крест свой ради Бога, на земле жила она вся в Боге и на небе живет вечно с Богом».
4) «Блажени изгнани правды ради, яко тех есть Царство Небесное. На тернистом пути подвига твоего не оставляла ты никого, к тебе прибегающаго; не забуди и там, в блаженстве вечной Божией славы, обитель, тобою излюбленную».
После разгона монастыря памятник был разрушен, могилы у алтаря Троицкого собора сровняли с землей. Вероятно, в начале XX столетия непосредственно у могилы Пелагии Ивановны, у изголовья, была посажена лиственница, сохранившаяся до наших дней. Именно она, как памятник, указывала место могил блаженных приезжавшим на дивеевскую святую землю в годы запустения.
В 60-е годы XX века на месте могил дивеевских блаженных был поставлен пивной ларек. Торговавшая в ларьке женщина часто видела сидящих на лавочке трех старушек, неодобрительно на нее поглядывавших и не уходивших до тех пор, пока она не уходила сама. Она точно знала, что никаких старушек на лавочке нет, но видела их настолько явно, что отказалась разливать там пиво. После этого никто не соглашался работать в этом ларьке и его пришлось убрать.
Осенью 1990 года за старой лиственницей у алтаря Дивеевского Троицкого собора было определено место захоронений. Тогда же на всех трех могилах блаженных (Пелагии, Параскевы и Наталии) были установлены деревянные кресты, сделана оградка, посажены цветы. 20 октября 1991 года, в день Ангела Пелагии Ивановны, впервые после многих лет была отслужена панихида на ее могиле. После этого панихиды или литии в памятные дни на могилах блаженных стали обязательными, а с сентября 1994 года они стали регулярно служиться и по субботам после ранней литургии.
По молитвам блаженной Пелагии Ивановны Господь являет Свою милость и в наши дни. Раба Божия Татиана С. из Омска, инвалид II группы, страдала от тяжелой болезни позвоночника (гемангиома поясничного отдела), после перенесенной операции могла ходить только в корсете, и ей постоянно приходилось принимать обезболивающие лекарства. В феврале 2000 года она приехала в Дивеевскую обитель, 25 февраля прошла по Святой Канавке и подошла поклониться могилкам блаженных у алтаря Троицкого собора. Прикладываясь ко кресту старицы Пелагии, Татиана почувствовала благоухание, исходящее от могилки. Благоухание почувствовали и оказавшиеся здесь несколько сестер и паломниц. Татиана упала на колени и со слезами молилась. Ощущение благоухания и молитвенное настроение не оставляли ее до утра. После этого случая она, чувствуя благодатную помощь, стала ходить без корсета и перестала принимать обезболивающие лекарства. Теперь Татиана смогла выстаивать все службы и дважды в день ходить по Канавке, что раньше при ее болезни было невозможно.
Ныне блаженная Пелагия Ивановна почивает в мощах в Казанском храме Серафимо-Дивеевской обители вместе с блаженными Параскевой Ивановной и Марией Ивановной.
Молитвами святой блаженной Пелагии Дивеевской Господь да помилует нас грешных! Аминь.