V

i

Настанет день, когда поистине важные события будут зафиксированы языком, подлинно свободным от какого бы то ни было формального порядка, и никакое обращение к поэтическим способам выражения уже не позволит неправильно или двояко понять и оценить тот совершенный в своей законченности миг, который надлежит восславить. Здесь я высказываюсь в пользу исторической достоверности – имея в виду, в первую очередь, те шесть песо и двадцать сентаво, которыми я не без сожаления и даже раздражения рассчитался с таксистом за стремительную доставку моей персоны к дому Ренато и Сусаны Лосано. Я настолько был уверен в том, что дверь мне откроет Сусана, что когда на пороге увидел Хорхе, то на миг остолбенел.

– Заходи, мы тебя уже вовсю заждались, – сказал он, не подав мне руки и явно нервничая.

– Распад и падение Римской империи. – Моя неожиданная приветственная заявка заставила Хорхе судорожно зашевелить мозгами.

– Двенадцать Цезарей, – выпалил он первый подвернувшийся ответ.

– Ариэль, или жизнь Шелли.

– Философская антропология.

– История Освободителя – дона Хосе де Сан-Мартина.

– Черные волосы.

– Морской волк.

Только теперь Хорхе протянул мне руку, повеселев и немного успокоившись. Марта и Сусана молча курили в гостиной. Обычно дневной свет попадал сюда из мастерской Ренато. Сейчас же, когда он запер ведущую к нему двустворчатую дверь, гостиная оказалась освещенной одной низко висящей лампочкой, болтавшейся над журнальным столиком. Этот источник света обволакивал Марту и Сусану чем-то вроде весьма неприятного на вид яблочного желе.

– А мы жуть как недоумевали, что это тебя с нами нет, – сказал Хорхе, имея в виду, разумеется, себя и Марту, но никак не Сусану. Я понял, что она не стала рассказывать им о нашем телефонном разговоре; пройдя в гостиную, я сел поближе к ней.

– Sweet Sue, just you…[32] – пропел я ей на ухо, почувствовав необъяснимый прилив нежности. – Что скажешь, Су? Как дела?

– Сама не знаю, – улыбнулась она, чуть оживившись. – Вихили рассказали, что вы нашли дом, и Ренато почти сразу бросился писать. А они все не уходят, – добавила она безо всякого выражения.

Вихили сидели, тесно прижавшись друг к другу, живейшим образом воплощая собой аллегорию братского единства.

– Инсекто, ты мог бы и поздороваться, – обиженно заметила Марта. – Какой ты все-таки невоспитанный.

– Поэт классического покроя, что ты хочешь, – насмешливо подмигнул мне Хорхе. – Хорошие манеры следует приберегать для одиннадцатисложников. Но что-то мне подсказывает, что на этот раз он поступил правильно. Таскаться неделю с утра до ночи по всему Буэнос-Айресу – это выведет из себя даже устрицу, как сказано в «Алисе»; сестренка, как насчет того, чтобы вспомнить Jabberwocky?[33]

Уткнувшись лбами друг в друга, они монотонно, как в трансе, забубнили стихи, да так, что даже Сусана не смогла удержаться от смеха. Они были по-настоящему красивы, такие похожие и такие отличные от нас. Никогда не забуду их голоса, скороговоркой тараторящие: «So rested he by the Tumtum tree»,[34] и радостное крещендо («О frabjous day! Galloh! Callay!»[35]), сменяющееся их бесподобными басами, бубнящими вновь и вновь последнее четверостишие. Да, в сумерках гостиной они были великолепны, и их присутствие уже заключало в себе предугаданное прощение, о котором никто еще не просил. Я не мог не признать: хорошо, что они были, и были такими, какими только и могли быть. Добро и зло перестают отличаться друг от друга в волшебном блеске некоторых драгоценных камней, и уж если я заговорил о блеске и сверкании, то вот вам еще одна картина: двери «Живи как умеешь» приоткрываются, а затем и распахиваются – и Тибо-Пьяццини тотчас же, стрелой мчится из кухни на свое любимое кресло в студии.

– А что, эти все еще здесь? – воскликнул Ренато, тщетно изображая на лице сердитое выражение. – Да, ребята, вас попробуй выпроводи! Ладно уж. Заходите, оценивайте. Все готово.

Марта, несомненно, первой добежала бы до дверей студии, но Хорхе не отпускал ее от себя, и они заглянули в студию вместе, голова к голове. Я почувствовал, что рука Сусаны ищет опору, словно слепой котенок. С порога студии до нас донеслись вздохи разочарования, вырвавшиеся у обоих Вихилей.

– Дайте честное слово, – потребовал Ренато, – что без разрешения не будете открывать картину, не станете подсматривать.

Марта и Хорхе нехотя подняли правую руку в знак вынужденного подчинения. Картина была закрыта куском желтой ткани; от не высохших еще красок на холсте эту занавеску отделяла дополнительная рама, поставленная Ренато на мольберт. Кто-то включил свет, и в «Живи как умеешь» вернулась атмосфера былых праздничных вечеров. Ренато, который, как оказалось, только сейчас заметил меня, подошел и по-дружески нежно похлопал меня по плечу.

– Рад тебя видеть, Инсекто. Очень хорошо, что ты зашел. Один твой вид способен изгнать целый сонм злых духов.

– Как это мило! – воскликнул Хорхе, уже расположившийся на любимом диванчике. – Марта, черкни себе в блокнотик: «Один только вид изгоняющего злых духов заставил вздрогнуть пахнущий корицей саван». Черт возьми, из-за Гарсиа Лорки теперь корицу в стихах и помянуть нельзя! Эй ты, иди, иди сюда, к любимому дядюшке.

Последние слова Хорхе были обращены к Тибо-Пьяццини, который, если уж говорить начистоту, никогда не питал особой к нему симпатии и проявлял недюжинное смирение, уступая его ласкам. Сусана вышла, чтобы принести чего-нибудь выпить, а Ренато, так и не убрав руку с моего плеча, все смотрел и смотрел на меня, и на его лице было такое выражение, что я на миг невольно очутился в той самой университетской аудитории, где мы с ним придумывали текст антифаррелевского плаката. Неожиданно я понял, почему так тяжело его рука лежит у меня на плече: Ренато что есть силы сжал руку, чтобы она перестала дрожать.

– Старик, я хочу тебе кое-что сказать, – объявил я достаточно громко, чтобы меня хорошо слышали и Марта, и Хорхе. – Похоже, ты угадал насчет заклинаний и изгнания духов. По крайней мере, это – одна из составляющих того, что я хочу сейчас тебе сказать.

Ренато молча смотрел на меня. Зрачки его были расширены до предела, наверное, из-за того, что он стоял спиной к свету, но это только мое предположение.

– Я только что набил морду Нарциссу, – сообщил я, не в силах скрыть торжествующей интонации спортсмена-победителя. – Вот этим самым кулаком, вот этой вот рученькой – что было сил, – какою Создатель меня одарил.

С ковра, почти из темноты, ко мне подскочила Марта; схватив мою руку, она повернула ее к свету и изучающе уставилась на ободранные до крови костяшки пальцев.

– Да она у тебя вся в крови! – воскликнула Марта.

Я не питал никаких иллюзий относительно ее заботы; мне было абсолютно ясно, что таким образом Марта просто хотела проверить правдивость моих слов. Посмотрев на меня отсутствующим взглядом, она отошла к диванчику Хорхе, который, положив Тибо-Пьяццини себе на живот и закрыв глаза, старался не дать тому удрать.

– Любопытно, – заметил Ренато, убирая руку с моего плеча и вопросительно глядя мне в глаза. – Знаешь, Инсекто, а ведь это действительно очень любопытно.

– Полностью с тобой согласен, – сказал я с тоской, неизбежной после любого хвастливого заявления.

– Знаешь, вплоть до последнего получаса я был уверен, что сошел с ума. По-настоящему свихнулся, понимаешь? То есть все наперекосяк. Белое мне виделось черным, а черное – белым.

– Ибо ночь будет черной и белой, – ответил я ему словами Жерара де Нерваля.

– Точно, что-то в этом роде. Ты только представь, я так себя чувствовал именно в тот момент, когда ты… Слушай, а ты что: действительно врезал Нарциссу?

– Ясное дело. Ему и…

Мне показалось, что Марта ждала от меня подробного отчета. Из какого-то извращенного духа противоречия я решил ничего не рассказывать и оборвал себя на полуслове. Клубок, клубок, который она хотела распутать из сострадания, бедная узница, уже свободная, но еще не знающая об этом.

– Больше он пакостить не будет. Можете быть в этом уверены. Как бы дело ни повернулось дальше, все будет решаться здесь – и там. – Я указал на картину Ренато, сделав жест, который, по моим воспоминаниям, можно квалифицировать как величественный.

Ренато несколько секунд молчал, словно оценивая сказанное мною, а потом начал смеяться – тем рождающимся в легкой улыбке смехом, что так хорошо получается у актеров Шекспировского театра. Повинуясь внутреннему порыву, он крепко обнял меня – крепко-прекрепко, чтобы не посрамить память долгого времени занятий тяжелой атлетикой и привычки к физическому труду. Чуть не задохнувшись, я услышал его голос, донесшийся до моего уха вместе с жарким, влажным дыханием:

– Это значит, я написал то, что должен был написать. Понимаешь ты меня или нет? Я уже действительно поверил в свое безумие, но оказывается, что делал все правильно. А ты – ты только что разобрался с остальным, отбросил, уничтожил все непонятное.

Из-за плеча Ренато моим глазам открывалась следующая панорама: Сусана – в дверях, с устремленными на меня глазами, с подносом, на котором виднелось несколько рюмок. Дальше – Хорхе, глядящий на Тибо-Пьяццини, затихшего у него на руках. Марта – на ковре, маленькая и бледная, как какая-нибудь статуэтка, потерявшая всю свою живость и почти незаметная; она – почти незаметная!

Ренато наконец разомкнул объятия и поспешил взять поднос из рук Сусаны. Он шел спокойно, уверенно, с видом человека, который уже ничего ни от кого не ждет, потому что в какой-то степени он уже далеко от всего и от всех. Поднеся мне рюмку, он наклонился к Марте, протягивая ей другую. Я увидел, как он, почти извиняясь, гладит ее по голове и предлагает выпить.

– Ого, ну и дела, – еще не уверенный в том, что правильно понимает происходящее, сказал Хорхе, приподнимаясь с дивана. – А Тибо-Пьяццини-то, похоже, умер.


Я положил его на кухонный стол и долго смотрел на Сусану, которая в молчании вышла в кухню вслед за мной.

– Это может показаться глупым, но, по-моему, животные не умирают просто так, – сказал я, вынимая платок, чтобы вытереть катившуюся по щеке Сусаны слезу. – Любой из нас может вот так потерять сознание и, не приходя в себя, умереть. Но чтобы кот – нет, так не бывает.

Сусана отвернулась к двери, она смотрела на студию «Живи как умеешь». Вдруг я почувствовал исходившую от нее волну холодной, отливающей металлом ненависти, вырывавшейся наружу, пожалуй, только в ее взгляде. Ни голос, ни жесты никогда не выдали бы ее.

Я положил руки на плечи Сусаны, привлек к себе и стал целовать ее в затылок, в шею. Она не отворачивалась, не вырывалась, но была все так же далека и недоступна. Она была не моей.

– Я знаю, Су, я все знаю, – шептал я ей, надеясь, что не слова, а мой внутренний зов достигнет ее души. – Я столько всего понял, вот только этот вечер…

В первый раз она посмотрела на меня в упор и спросила:

– Что – этот вечер? Это их вечер, так ведь?

Я провел ладонью по мягкому боку Тибо-Пьяццини.

– Нет, уже не их. Сусана, присмотрись: Марта – что Марта? Ее теперь можно только пожалеть. Ее предали и бросили, и она постепенно начинает это осознавать. Марта была в этой игре крапленой картой. Она оказалась ненужной, а теперь так и осталась лежать – поверженная, бесполезная, жалкая и – не опасная.

Сусана прижалась ко мне, словно я говорил о ней, мы поцеловались – не столько из страсти, сколько желая обрести хоть какой-то покой, что очень помогло нам обоим. Я подумал, не осталось ли в этой игре еще одной – козырной – карты, а еще и о том, что вечер только начинается. Обнял Сусану за талию, и мы вместе вернулись в студию, где Ренато, преувеличенно жестикулируя, спорил по поводу пророчеств Паоло Учелло. Хорхе впал в молчаливую задумчивость, и только Марта воодушевленно возражала, движимая скорее всего тем чувством противоречия, что заставляло ее вечно вставать в оппозицию к мнению Ренато. Чтобы почтить память Тибо-Пьяццини, мы решили не устраивать бурного ужина и постановили, что Хорхе сходит в ресторан напротив и принесет вина и бутербродов. Ренато дал ему денег, и мы втроем вышли в прихожую. Едва за Хорхе закрылась дверь, я посмотрел Ренато прямо в глаза.

– Ты ничего мне не хочешь объяснить? Что это за игрушки в занавешенную картину, все эти дурацкие уверения: «Я написал то, что должен был написать», да и все остальное?

– Ты только не кипятись, а то сам обожжешься, – не улыбнувшись, отшутился Ренато. – Не мешай, не лезь не в свое дело. Я хочу провести этот вечер с друзьями, с тобой, наконец; посидим, поболтаем. Считай, что это своего рода бдение над оружием в ночь накануне посвящения в рыцари. А завтра…

В его взгляде вновь заискрилось любопытство.

– Нет, ты действительно съездил Нарциссу по физиономии? – переспросил он, словно еще не до конца поверив в правдивость моего рассказа. – Ну, ты даешь, старик!

– Кто-то все равно должен был это сделать, рано или поздно, – сказал я, пытаясь поддеть Ренато; он же, как всегда, остался глух к подобным намекам.

– Да, неспроста все так переменилось, – пробормотал он. – Ладно, пошли, Инсекто. Нужно бдеть над мечом, ибо завтра… Все настолько изменилось, и, скажу я тебе, это не те перемены, которые легко стерпеть и выдержать.

– Единственное, что я готов терпеть, – это перемены, – нашелся я с ответом. – Неподвижность и повторение того, что уже было, гнетут тебя. Меньше бдений над мечами – больше ясности. Ты мне объяснишь наконец, или нет, что за чертовщина здесь происходит? – Ренато захохотал и снисходительно потрепал меня по щеке. На вид он казался счастливым и довольным, но было такое ощущение, словно какая-то страшная беда присвоила себе на время внешние черты, слова и жесты счастья.

– Завтра, Инсекто, завтра. В конце концов, ты в любом случае остался бы у меня ночевать. Не отбирай у меня моего сейчас. Понимаешь…

И он неожиданно со всей силой втолкнул меня в дверь «Живи как умеешь», где Сусана и Марта, не глядя друг на друга, накрывали на стол; из-под pick up[36] проигрывателя лился голос Уго дель Карриля: пускай в карманах свово парнишшы всегда найдешь ты себе деньжонки, пускай пойдешь ты вдоль по проспекту с веселой музычкою милонги, и кто увидит тебя, тот скажет, тот просто ахнет: «Ну и девчонка!»

– Четыре – с ветчиной, четыре – с мясом, по четыре с сыром, с анчоусами и с копченой колбасой, – объявил Хорхе. – Пять видов по четыре штуки каждого. Я все специально так рассчитал, смотрите: на каждого приходится по четыре бутерброда любого вида, кроме одного. Лично я готов обойтись без сыра. Что-то здесь темновато, mehr Licht,[37] будьте так любезны. И уберите немедленно эту пластинку, а не то меня сейчас вырвет.

Подойдя к проигрывателю, Марта снова поставила «Рука в руке».

– Представь, что ты слушаешь «Мадам Баттерфляй», – посоветовала она. – Ты у нас будешь Пинкертоном. Вот ведь славное имячко. Пинкертон. Пейте пиво «Пинкертон», мойтесь мылом «Пинкертон». – Она смотрела на нас, не задерживая взгляд ни на ком конкретно, думая о чем-то своем. – Грустно все это, ребята… Грустно, как на похоронах. Да, так ведь у нас сегодня и есть похороны с поминками.

Я видел, как она старалась не смотреть на Сусану – словно где-то далеко разбивались тончайшие стекла, словно резонировала где-то в пустоте крохотная колбочка ампулы для инъекций, и лишь одному мне было дано слышать эти звуки. Кто-то передал мне бокал с вином, я выпил его залпом и увидел, что Ренато, осушив свой бокал, вновь наполняет его до краев, глядя при этом куда-то вверх, в потолок.

– Раздача бутербродов, кто не успел – тот опоздал, – объявил Хорхе, усаживаясь на пол и ставя рядом с собой поднос с бутербродами. – Так, начали: это – тюленю, это – медвежонку, это – нашей lys dans la vallée,[38] a четвертый – нашему рыцарю-защитнику. Инсекто, держи – с колбасой. Он так идет твоей кровожадной, дикой натуре. Знал бы ты, как я тебя люблю, Инсекто. Таких, как ты, осталось очень мало. Жаль, что сестренка уже объявила на тебя монополию; если бы не она, я бы в лепешку разбился, чтобы завоевать твое дружеское расположение. Хочешь, я почитаю тебе одно стихотворение, чтобы доказать тебе, что я не дурак и хорошо воспитан? Но сначала ты – расскажи нам в подробностях все, что у вас там было с Нарциссом.

– А вот заткнуться ты не хочешь? – рявкнула на него Марта, подкрепляя слова хорошим ударом по коленке брата.

– Objection sustained,[39] – согласился я. – Все важные и серьезные разговоры переносятся на завтра.

При этом я посмотрел на Ренато, который, видимо, решил напиться, чего добивался методично, но без особого желания.

– Ну что, сыграем в варьете? – предложил он, поставив бокал на пол и садясь на стул верхом, задом наперед. – Су, ты согласна?

Вопрос прозвучал почти как приказ – столько в него было вложено настойчивости и требовательности. Похоже, Сусана поняла это не хуже меня. Она улыбнулась – да, улыбнулась, в первый раз после чтения «Jabberwocky» – и согласилась с предложением брата.

– Могу исполнить свой знаменитый номер с исчезновением в платяном шкафу и возвращением в виде посылки неналоженным платежом, – сказала Сусана. – Предлагаю также фокус со шляпой, превращающейся в кастрюлю горохового супа. Если Ренато подставит голову, суп я обещаю найти.

Марта и Хорхе как всегда хитро, заговорщически переглянулись.

– Самые достойные и знаменитые на весь мир брат с сестрой предлагают вам свое содействие во всем, – объявил Хорхе каким-то гулким голосом. – Почтеннейшей публике нужно только попросить, а мы будем исполнять все ее желания.

– Ох, я тебя сейчас попрошу! – пригрозил я. – Ладно, сделаю тебе подарок: попрошу, чтобы ты прочитал мне что-нибудь из твоих стихов.

– Увы, но их в природе больше не существует…

– Увы, дело обстоит именно так, – подтвердила Марта. – Вот если только что-то завалялось у меня в сумочке. Точно, есть одно. И не из худших, Хорхе, очень даже приличное. Слушайте внимательно, дамы и господа. Это произведение получило для сегодняшнего представления особое название.

DEMONS ET MERVEILLES[40]

О холмах и ветрах

о вещах что ищут имя свое чтобы войти

словно дерево или облако в мир

о тайнах раскрытых луной

что дробится в колодцах либо в песчинках

с надеждой я говорю

Все ничто по сравнению с этой

жаркой и нежной волной что омывает тело

Даже и тишина прародитель снов

Жизнь

этот образ соразмерный для глаза

ввысь

вечно жить

Ничего не говоря, мы прилежно жевали бутерброды, Ренато подлил всем вина. Мы все так любили Хорхе, его стихи были так близки нам (как облака или деревья); можно было слушать их в исполнении Марты, молчать – и быть счастливыми. Первым, подняв заигравший в свете лампы бокал, тишину нарушил Ренато.

– За тебя, певец жизни! Слушай, можно, я тебя кое о чем попрошу на сегодня?

– Все, что хочешь, – заверил его Хорхе.

– Да в общем-то ничего такого сложного: сочини нам что-нибудь траурное, какой-нибудь достойный, убедительный плач или причитание.

Мы было подумали о Тибо-Пьяццини, но затем все внимательно посмотрели на Ренато, сидевшего с возвышенно-похоронным выражением на лице. А может быть, эта мысль пришла в голову только мне, потому что только я слышал, как он говорил: «Не отбирай у меня моего сейчас. Понимаешь…»

Хорхе вздохнул.

– Плач по художнику, уставшему от всего мира. Тут придется изрядно мозгами пошевелить. И вот что, давайте, пока я буду напиваться, вы делайте что-нибудь, а я вам поаплодирую. Вот ты, Сусана, что ты умеешь делать?

– Я? Восхищаться тобой, Хорхе. Разве этого мало?

– Более чем достаточно. А ты, Инсекто? Вот скажи, почему бы тебе не почитать нам какой-нибудь из сонетов? С выражением, и чтобы ручками так… Уже приближАется шЕствие – звОнкие гОрны слышнЫ… – Тут он запнулся и искоса посмотрел на Марту.

– В сиянии солнца сверкает воителя меч, – пробормотал я. – Вот уже второй раз эти строчки вылезают, как джинн из бутылки, в самом неподходящем месте. Эй, Ренато, когда нам представят меч?

Может быть, мне и не стоило задавать этот вопрос, но и смолчать было уже невыносимо. Все мы идиотски старательно обходили интересовавшую нас тему, и, полагаю, сам Ренато воспринял мой выпад скорее с благодарностью, чем с обидой.

– Только не сегодня, друзья, – весьма любезно ответил Ренато. – Завтра – вот великое слово, великое оправдание любой задержки. Del doman non c'e certezza.[41] Поэтому, господа флорентинцы, chi vuol esser lieto, sia.[42] Я поднимаю этот бокал белого «Аризу» в память о Лоренцо Великолепном.

– Завтра, – проговорила Марта, механически повторяя тост. – Даже это слово – как по-разному оно может звучать. Demain, tomorrow, завтра – ужас какой-то!

Я заметил, как подрагивает рука, на которую Марта, сидя на ковре, оперлась. Она посмотрела вино на свет, осушила бокал и, закрыв глаза, легла. Но перед этим сделала мне какой-то знак рукой, словно бы призывая к чему-то.

– Пожалуй, я прочту вам одно маленькое и вполне дурацкое стихотворение, – объявил я, обрадованный такой возможностью. – Это не сонет, да и вообще к поэзии это произведение относится лишь косвенно. Я его написал после того, как услышал на пластинке одну песенку Дамии, пластинка потом не то разбилась, не то осталась у кого-то. Но стихотворение получилось, и даже ничего. Вот слушайте.

ЯВА

C'est la java d'celui qui s'en va[43]

Мы останемся в одиночестве и это уже будет ночь

Мы останемся в одиночестве моя подушка и мое молчанье

и окно бесполезно глядящее

на корабли да угольное ушко моста.

Я скажу: Уже очень поздно.

Но мне не ответят ни перчатки мои ни расческа

только твой запах забытый

словно письмо на столе.

Съем яблоко выкурю сигарету

понаблюдаю как убирает рожки улитка ночь

лежащая в черной бархотке

Я скажу: Уже ночь.

И мы согласимся – о дом о пепел

с шарманщиком что на углу подбирает

печальные рыбьи скелеты и маковый стебель.

C'est la java

d'celui qui s'en va

Пусть же, сердце, поет тот, кто остается,

кто остается, чтоб сохранить дом.

Я так прочувствованно прочитал стихотворение, что Сусана даже расплакалась. Бедная Су: быть так хорошо знакомой со мной и при этом оставаться способной разреветься над финальной сценой любого из романов Чарльза Моргана. Вихили, одними жестами, подтвердили право моего творения на существование.

– Очень похоже на одну вещицу, от которой был без ума наш покойный папаша, дон Леонардо Нури, – заметил Хорхе. – Но следует признать, что Инсекто не без изящества пользуется техникой раннего Неруды, сочетая ее с сентиментальностью Карриего. Результат получился весьма недурной.

Хорхе насмешничал и при этом смотрел на меня со щенячьей нежностью. Он говорил, что моим коньком должна быть гномическая, нравоучительная поэзия, что мне следовало бы переложить стихами телефонный справочник. Он все говорил и говорил – пока не подавился куском бутерброда, да так, что Марте пришлось изо всех сил колотить его по спине. Хорхе все еще докашливал, валяясь на полу и картинно извиваясь в театрально преувеличенных конвульсиях, когда – совершенно неожиданно для всех – хлопнула входная дверь. Вихили, инстинктивно потянувшись друг к другу, напряглись всем телом. Спокойнее всех выглядела Сусана: взглядом и легким движением головы она сделала Хорхе замечание по поводу оставленной нараспашку двери, а затем направилась в прихожую. Я испытал чувство, наверняка хоть когда-либо испытанное каждым: смесь ощущений, когда тебя словно что-то давит и крутит там – ну там, внизу, – и одновременно покалывает где-то в затылке. Ренато внешне вообще никак не отреагировал на то, что случилось, и продолжал с самым серьезным видом вертеть в руках поднятый к свету бокал – словно маленькую, сверкающую и искрящуюся карусель.

– Кто там? – крикнула Марта каким-то не своим, будто в гипнозе, голосом.

Нашим глазам предстала очень серьезная и внимательно-настороженная Лаура Динар. В руках она держала – словно молитвенник – маленькую сумочку. How pure at heart and sound in head,[44] – вспомнился мне Теннисон. Лаура переводила взгляд с одного из нас на другого, она разглядывала нас серьезно, чуть наклонив голову, без тени улыбки на лице.

– Я понимаю, уже поздно, очень поздно, – зачем-то сказала она то, что было и так очевидно. – Но дверь у вас открыта, и я услышала голоса…

Сусана нарушила угнетающую статичность нашего натюрморта (а до этой секунды мы наверняка изрядно напоминали рыбу, разложенную на столе; ни дать ни взять – творение кисти Энсора), сделав жест, едва ли не самый древний в системе знаков, если не считать занесенного для удара кулака. Во взмахе ее руки было предложение крова, места у очага и хлеба-соли, но Лаура от всего отказалась, тоже дав понять это одним сдержанным жестом.

Все, что происходило в тот вечер, наверняка останется в моей памяти навсегда. Но сильнее всего в нее врезалось паучье движение руки Марты, скользнувшей по ковру и впившейся в рукав рубашки Хорхе, который уже выпрямился, готовый вскочить и ринуться навстречу Лауре. Рука Марты – это были все мы, даже Сусана влилась в общий порыв, в нечеловеческую силу пальцев, что отчаянно – но не выставляя это напоказ – пытались пригвоздить Хорхе к тому месту, где он сидел, удержать его рядом с нами – навсегда.

Но он, как герой древних преданий, легко, одним движением руки, сбросил все оковы и, вскочив на ноги, шагнул навстречу Лауре, неподвижно ждавшей его у двери.

– Да, это я, – просто сказала она. – А ты что, проводишь меня? Вот здорово.

іі

Быстрее, быстрее, времени терять больше нельзя. В тот час, когда, казалось бы, как никогда нужно было объясниться друг с другом, мы молча сели на ковре в кружок, словно краснокожие в вигваме, и принялись за бутылку коньяка, которую Сусана, как всегда вовремя, принесла откуда-то с кухни, не сказав при этом ни слова. Марта положила голову на плечо Ренато и плакала, рассеянно разглядывая узоры на ковре, она плакала и пила, поочередно – пила и плакала, а я тем временем на ощупь нашел подставленную ладонь Сусаны и едва заметно погладил ее. К ночи мы покончили с коньяком и воззрились друг на друга, несколько успокоившиеся, но ничуть не менее запутавшиеся, по-прежнему не знающие, что делать.

– Марту нужно куда-нибудь увести. – Ренато был, как всегда, лаконичен. – Но, Инсекто, домой ей сейчас никак нельзя.

– Ни домой, ни куда бы то ни было я ее не поведу, – последовал мой ответ. – Лично я вообще никуда не пойду, останусь здесь до утра.

– Нельзя же отпускать ее одну в таком состоянии.

– Ничего со мной не случится, я, если надо, и сама прекрасно дойду, – буркнула Марта из-под прядей волос, закрывавших ее заплаканные глаза.

– А тебя вообще не спрашивают, – взяв ее за руку, веско заметил Ренато. – Сусана…

– Хорошо, я ее провожу.

(«Су, помоги!»)

– Куда? – спросил я.

– Не знаю, куда скажете. Да хоть к тебе домой. Если надо, я побуду с ней до утра, а завтра – все по своим норам.

Завтра.

– Не хочу я никуда уходить, – запротестовала Марта, для чего ей пришлось выплюнуть попавший в рот локон. – Здесь есть ковры, кресла, столы. Я могу поспать с Сусаной или где-нибудь в гостиной.

Похоже, она уже поняла, что домой ей сегодня возвращаться не стоит. Ее дом на одну ночь перестал быть ее домом. Марта еще пыталась что-то возражать, но было ясно, что выпила она слишком много, и, не обращая внимания на протесты, Сусана повела ее в ванную, чтобы ополоснуть ей зареванное лицо, а я отправился ловить такси. Из подъезда они вышли, как две сестренки – под ручку. Марта выписывала ногами немыслимые кренделя, которые Сусана, как могла, старалась скорректировать и свести к движению по прямой. Я помог им сесть в машину, и Марта, забившаяся в дальний угол сиденья, тотчас же заснула. Сусана сжала мне руку и сказала:

– Лучше бы я осталась с тобой.

– Нет. Сегодня я просижу ночь в студии Ренато, проболтаю с ним до утра. А завтра…

Завтра. Какие же мы все глупые!

– Замок на входной двери чуть туговат, – предупредил я Сусану, – поворачивай влево и нажимай сильнее. Спокойной ночи.

Во сне Марта плакала, такой я ее навсегда и запомнил, ее образ хранится в моей памяти, как фотография того, кто уехал далеко, куда-то за океан; она очень изменилась, но не хочет в этом признаваться, и тогда – плачет.


– Ну что? – спросил я Ренато. – Как насчет совместного бдения над оружием?

– Лично я не против. Давай перетащим сюда диван, а потом поставим лампы так, чтобы свет падал ровнее.

Мы быстро навели порядок. Я отнес остатки ужина в кухню, где мне пришлось переложить Тибо-Пьяццини на мраморный подоконник; иначе бокалы и тарелки не поместились бы на столе. Через окно в кухню проникал свежий ветерок, ночь была тихая – почти как пишут в книжках. Когда все было готово, Ренато подошел к мольберту и сорвал с него резавшее глаз желтое покрывало. Полулежа на диване, я впился глазами в меньшую фигуру. В персонаже, собиравшемся войти в дом, легко угадывались черты Ренато. Столь же безошибочно узнавался человек с мечом на первом плане: это был Хорхе.

Я подумал, что были в истории мечи, носившие имена «Колада» или «Экскалибур». Мы, порзгеньос, тоже имели право на свой меч; и почему бы ему не называться Лаурой?


Мы проболтали всю ночь напролет, и на рассвете я стал свидетелем того, как Ренато уничтожал свою картину, мертвенно-бледный от бессонной ночи и от выкуренных сигарет, но, как всегда, решительный.

Я же начал день с того, что решил исполнить один маленький, но показавшийся мне весьма значительным ритуал. Соорудил очаровательный подарочный пакетик, завернул в него сувенирчик – на память о «Живи как умеешь», сказал Ренато «прощай» и, едва расвело, вышел на улицу. Подгоняемый утренней свежестью, я прогулялся бодрым шагом, затем поймал такси и через четверть часа уже заходил в дом Вихилей. Ключом, который мне был выдан в незапамятные времена, я проложил себе путь в гостиную, смежную со спальней Хорхе. Осмотревшись, я зажег лампу, висевшую над креслом в углу, где было так удобно читать, и положил на журнальный столик свой подарочек, предварительно как можно заметнее написав на нем имя адресата. В доме стояла полнейшая тишина, и мне не составило труда представить Хорхе и Лауру – спящих, тесно прижавшись друг к другу, посреди бескрайних пустынь простыней и снов.

После этого я направился домой – пешком, чтобы дать Сусане время растолкать Марту и привести ее в божеский вид для наступившего нового дня. До поры до времени я предпочел не беспокоить девочек и шел не спеша, думая о Хорхе, о том, какое у него будет лицо, когда он обнаружит пакетик, и потом – когда откроет его и увидит сувенир из студии Ренато: голову Тибо-Пьяццини, отличный подарок на память о «Живи как умеешь».

Буэнос-Айрес. Карнавал 1949 года

Загрузка...