Ты можешь себе представить, как меня интересуют твои первые впечатления о стране в кибуце. Не торопись выражать свое мнение, постарайся раньше узнать страну, а это дело не простое (я имею ввиду, чтоб ты познакомился не только с географией страны). Сейчас мне трудно писать, ибо все считается {266} "военной тайной", и я опасаюсь, что цензор многое зачеркнет. Короче говоря: я себя чувствую хорошо. Тут много солдат и солдаток из Эрец-Исраэль, и среди них у меня много друзей. Днем я занята, но по вечерам мы иногда идем в кино или я остаюсь в своей комнате и читаю. К счастью, я живу в городе, а не в лагере, и здесь я могу лучше использовать свободное время.

Мой дорогой Гиора, пиши мне много. Ты ведь знаешь, как меня все интересует. Послал ли ты телеграмму маме? В следующий раз постараюсь написать больше и, может быть, даже приложу карточку. Тысячу раз обнимаю. Твоя сестра. Р. S. В отношении имени (Речь идет о еврейской имени брата.). Мне Гиора нравится больше, чем Гершон.

27.1.1944, Каир

Дорогой Гиора,

многим солдатам нашего "причала" повезло, и они одни за другим едут домой, и я, таким образом, могу послать тебе письмо вторично, приложив к нему маленький подарок местного производства Все красивые вещицы, которые я вижу, хотела бы послать тебе. Но я пока еще не знаю, что тебе нужно, и, понятно, что я не "капиталистка". Поэтому посылаю тебе, мой дорогой Гиора, свою авторучку, так как я по. лучила новую. Недавно я беседовала с человеком, который вернулся из Турции и {267} заинтересован в том, чтобы наша мама могла приехать. Надеюсь, что мое письмо убедит ее в преимуществах немедленной алии. Сейчас произошла задержка из-за того, что нет возможности проехать через Болгарию, но есть кое-какая надежда, что найдется другой путь.

Что касается меня, то, возможно, что вскоре я тронусь отсюда. В этом случае буду, вероятно, писать более короткие письма. Для мамы я приготовила несколько писем, и с течением времени ты их будешь высылать ей. Она ни в коем случае не должна знать о том, что я мобилизована.

Надеюсь, что ты сохранишь все те адреса, которые я дала тебе в связи с мамиными и твоими делами.

Используй их спокойно каждый раз, когда в этом будет необходимость. С большой любовью

твоя сестра

Февраль 1944, Каир (Брату)

... Сегодня снова была на хорошей прогулке. Посетила царские гробницы в Луксоре. Интересные и монументальные творения. Вообще-то говоря, у меня уже для всего этого не хватает терпения. На будущей неделе, по-видимому, тронусь отсюда и с напряжением жду начала новой работы.

В случае, если мама приедет во время моего отсутствия, ты должен объяснить ей ситуацию. Я знаю, мой дорогой, что на тебя возложена трудная миссия, и не знаю, поймет ли мама этот {268} мои шаг. Нет слов, чтобы выразить, как болезненна для меня мысль, что я снова причиняю заботы моей дорогой маме и не могу быть вместе с вами. Все мои надежды на то, что скоро вы оба будете вместе.

С безграничной любовью - Хана.

2.4.1944 (Югославия) (Брату)

Я оставила прежнее место. Чувствую себя хорошо, и моя работа доставляет мне удовлетворение. Довольствуйся пока этими сведениями. Я знаю, что эти короткие слова не говорят о многом, но ты, мой дорогой, ты пиши обо всем. Как ты вступил в новую жизнь? Теперь тебе уже легче выразить свое мнение. У тебя была возможность познать все хорошее, а также и трудности. Мне кажется, что там люди исключительно приятные, и ото очень помогает созданию домашней обстановки.

В каком положении твой иврит? Несомненно, ты хорошо успеваешь. Не так ли?

Не завидую тебе в том отношении, что приближается лето. В долине Иордана не замерзают от холода, но от тебя близко Тивериадское озеро. А это не так уж плохо Есть ли что-нибудь от мамы?

Тысячу раз обнимаю - Хана,

10.5.1944 (Югославия) (Брату)

Да, воздушная почтовая связь не очень упорядочена, в все же я получила три твоих {269} письма. Как они меня обрадовали! Я рада, что ты доволен и счастлив. И я удовлетворена, но мне жаль, что я так далеко от тебя. Случались тут со мной очень интересные вещи, но тебе придется некоторое время обождать, пока я расскажу тебе о них. Мой дорогой, я, как и ты, очень озабочена положением мамы. Страшное ощущение - знать, что лишена возможности поспешить ей на помощь. Ничего особенно не зная, я представляю себе, что ее положение ужасное. Ты можешь себе представить, сколько я думаю о вас обоих, а о ней - больше, чем обычно.

Прости меня за короткое письмо. Мне кажется, что ты уже привык к столь коротким весточкам. Наступит день - и я погашу все свои долги и дополню все, о чем недосказала.

Тьма поцелуев.

Твоя Хана.

20.5.1944 (Югославия) (Брату)

И снова короткое письмо, чтобы ты знал, что я здорова. И это все. Мне кажется, что все знакомые и друзья сердятся на меня за то, что я не пишу им. Прошу тебя, попытайся разъяснить им, поскольку это возможно, ситуацию. Если же не сможешь - они мне в будущем простят. Сейчас я не могу писать майе, и твои письма должны восполнить отсутствие моих. Я разрешаю тебе даже подделывать мою подпись в надежде, что ты этим не воспользуешься для "больших денежных обязательств,..".

Само собой разумеется, хотя я об этом не {270} пишу, что мне бы очень хотелось тебя видеть, говорить с тобой или хотя бы написать тебе подробное письмо. Думаю, что ты это хорошо знаешь. Твои письма получаю с большим опозданием, но все же, раньше ли, позже ли, они приходят, и я счастлива узнавать о тебе все.

Целую тебя и шлю горячий привет товарищам - Хана.

6.6.1944 (Югославия)

(Это письмо было написано накануне

перехода через венгерскую границу.)

Дорогой Гиора!

Снова есть возможность написать тебе несколько слов и я ее использую. Самое важное: сердечные пожелания ко дню твоего рождения. Вот видишь, я надеялась, что на этот раз отпразднуем его вместе - и ошиблась. Будем же надеяться, что это произойдет в будущем году.

Я хотела бы, Гиора, чтобы ты написал М. из нашего кибуца (Кесария). Давненько я им не писала, но я много о них думаю. Чувствую себя хорошо. Есть причины, по которым я не могу писать им отсюда.

Что нового у мамы? Пожалуйста, напиши мне обо всем, твои письма раньше или позднее приходят, и я так всегда рада читать их.

Мой дорогой, прими мои самые горячие пожелания и тысячу поцелуев

Хана.

Брагинскому

(Иегуда Брагинский - член секретариата "Объединенного кибуца"; который занимался подготовкой Ханы Сенеш к ее миссии во вражеском тылу.)

Сердечный привет !

Хочу написать тебе несколько слов перед отъездом. Это не прощание - мы попрощались еще в стране. Но я чувствую необходимость сказать тебе несколько слов как хорошему и близкому товарищу.

Я знаю, что могут создаться такие условия, когда вы будете находиться в состоянии неуверенности за нашу судьбу или будете определенно знать о нашем трудном положении. И я знаю, что тогда ты будешь сам себе задавать вопросы, и я хочу заранее ответить на них. Не за других - только за себя. Хотя я знаю, что все чувствуют, как я.

Иду с радостью, по своей доброй воле и с ясным пониманием всех трудностей Я вижу в выполнении этой миссии высокую честь, а также долг.

И во всяком месте и при всех обстоятельствах нам будет помогать сознание, что вы стоите за нами.

У меня есть к тебе также просьба, и может быть, лишнее о ней говорить, но я вынуждена. Мы привыкли, что дела товарищей широко известны, все мы вместе переживаем удачи и трудности. Но вы должны понимать, что ради удовлетворения любопытства товарищей, желающих знать о нашей судьбе, мы можем {272} уплатить очень дорогую цену. Каждое слово оценки и публикации ты знаешь, что это означает...

Не хочу долго говорить. Но перед поездкой я должна еще раз поблагодарить тебя за оказанную мне помощь и за товарищеское отношение.

Об остальном поговорим, когда вернусь. А пока - горячий привет

от Агари (Агарь - конспиративная кличка Ханы Сенеш во время выполнения ею задания.).

13.3.1944

(Это - дата ее приземления в Югославии. Записка дошла по назначению к матери - лишь спустя долгое время, и неизвестно, какими путями.)

Дорогая мама,

Через несколько дней я буду так близко от тебя - и так далеко. Прости меня и, пожалуйста, пойми.

Миллион раз тебя обнимаю

Хана.

13.3.1944, за час до выхода

(Написано в самолете по пути из Италии в Югославию.)

Дорогие друзья!

В море, на суше, в воздухе, во время войны и во время мира.

Мы все идем к одной цели.

Каждый из нас стоит на своем посту - Нет разницы между заданиями! Я буду вас часто вспоминать, это придает мне силы. С горячим дружеским приветом

Хана.

{277}

Стихи

К МАТЕРИ

Ты не стонешь, ты не плачешь,

Ты не жалуешься, мама,

Ты от взоров горе прячешь

Губы сжав, молчишь упрямо.

Ветер стонет, ночь тревожа,

Море волнами грохочет

Нет, никто молчать не может,

Нет, никто молчать не хочет!

Но какие только боли,

Молча, ты не выносила!

Где берешь ты столько воли,

Сколько мужества и силы?..

Нахалал, 15.1.40.

{278}

Умереть... молодой... умереть ?

Нет, я не хотела.

Любила сияние глаз, море, ветер,

Солнце - больше всего на свете...

Но войны, разрушений и смерти

Нет, я не хотела.

Но уж если судьбой предзначено мне

Жить в крови и в обломках, в дыму

и в огне,

Слава Господу - я скажу - лишь за право

дышать,

А настанет минута - и смерть принять

На земле твоей, Родина.

На родной стороне.

Нахалал, 5.5.1941

Боже, даруй бессмертие дали морской,

Вышине голубой,

Придорожной траве

На песчаной канве,

И молитве людской...

Кесария, 24.11.1942

НА ПУТИ

Голос звал - я оставила дом.

Чтоб в пути устоять на ногах.

Не пойти - означало: крах.

Но внезапно на стыке дорог,

Уши накрепко сжав,

(чтобы голос умолк),

Я заплакала:

Боль извечной утраты

Ступившего за порог.

Кесария, 12.1942

{279}

Благостно спичке, сгоревшей,

но высекшей пламя;

Благостно пламени,

властвовавшему сердцами;

Благостно сердцу, угасшему в схватке

с врагами;

Благостно спичке, сгоревшей,

но высекшей пламя.

Сердице, 2.5.1944

Шаг, два, три шага... восемь - в длину

И два в ширину. Таковы границы.

На волоске моя жизнь повисает и длится

День, два, три... ну, неделя... Быть может

Месяц июль меня здесь застанет.

Небытие - у виска. Пустота подступает.

23 мне исполнилось бы в июле.

В дерзких играх брала я отвагой, бывало.

Кубик нечетом выпал. И я проиграла.

20.6.1944

{283}

Миссия

К ПОСЛЕДНЕЙ ЧЕРТЕ

Судьбе было угодно, чтобы в разгар Второй мировой войны я оказался рядом с Ханой Сенеш. Мне посчастливилось быть с ней вместе в течение ряда месяцев на партизанской земле в Югославии - до того дня, как она пересекла венгерскую границу. Это был, пожалуй, самый страшный день ее жизни, так как она сразу же попала в руки нацистов.

Вначале я увидел ее на встрече парашютистов, созванной в связи с предстоящей отправкой в тыл врага. Я тогда еще не был включен в их отряд. Меня пригласили, на совещание как человека, хорошо знающего Югославию. Со мной хотели посоветоваться о том, где наиболее подходящее место для приземления наших товарищей, дабы их не смогли обнаружить и поймать. В ту пору я был солдатом и выполнял задания по связи с партизанами Югославии, и пути-дороги этой страны были мне хорошо знакомы.

Когда я совещался с товарищами, мое особое внимание привлекла девушка - единственная в этой группе. Она была очень активна и задавала много дельных вопросов, связанных с проведением этой дерзкой операции. Вначале я не предполагал, что и она в числе тех, кому доверена эта миссия. Я был уверен, что она, как и я, приглашена сюда, чтобы дать {284} подробную информацию об одной из стран, куда направлялись парашютисты. Когда мне стало известно, что и она - из отряда этих отважных бойцов, я с ней разговорился и был поражен тем душевным жаром, который она вкладывала в выполнение боевого задания.

Спустя несколько недель мы снова встретились в Каире, и Хана настойчиво уговаривала меня присоединиться к ним в пути, особенно подчеркивая, что наличие в группе человека, который чувствует себя в Югославии, как дома, свободно объясняется на ее языке и знает все местные обычаи, очень облегчит группе выполнение задания. В тот же вечер (помнится, это была суббота) я поехал с группой в одно воинское подразделение, и я вспоминаю, какое странное впечатление она произвела на меня тогда. В ту пору я еще плохо знал Хану Сенеш, и ее личность в какой-то мере оставалась для меня загадочной. Она была неиссякаемым источником шуток, острот и веселья. Со всеми перебрасываясь дружескими репликами (включая араба, водителя нашей машины), она затем с особым рвением отдалась проблемам предстоящей операции, вникая во все детали и выдвигая все новые предложения. Такая резкая перемена настроения меня очень удивила. Только что она беспечно смеялась и веселилась, и вдруг совершенно преобразилась в ней загорелось то внутреннее пламя, которое побудило ее взять на себя столь трудную и рискованную миссию.

{285} В конце концов случилось так, что и я был включен в отряд парашютистов. Хана открыто выражала свою радость, и я никогда не забуду ее успокаивающих слов - они помогли мне избавиться от гнетущей душевной напряженности в связи с предстоящими тренировками с парашютом. Больше всех других она демонстрировала свое насмешливо-пренебрежительное отношение к прыжку с парашютом, как к акту геройства. Признаюсь - в трудные часы, когда я с бьющимся сердцем готовился к первому прыжку с самолета, я не раз вспоминал Хану и ее слова, и вне всякого сомнения, они помогли мне обрести нужное спокойствие.

Спустя некоторое время нам двоим поручили действовать совместно, и в одну из ночей в распоряжении нашей группы, состоявшей из пяти человек, был дан специальный самолет, который доставил нас в итальянский город Бари. Нас сопровождал по заданию командования Энцо (Хаим) Серени (Спустя несколько недель он приземлился в северной Италии, на территории, занятой нацистами. Он был схвачен и казнен в Дахау 18 ноября 1944 года - через десять дней после гибели Ханы Сенеш.). После тринадцатичасового полета мы достигли итальянского берега и расположились в небольшой деревушке в его окрестностях.

Серени вздохнул с облегчением, он ведь прибыл на ту землю, где родился и прожил {286} большую часть жизни. Здесь он себя чувствовал, как дома, но был все время настороже. Он разговаривал со всеми, кого встречал, играл с детьми, ласкал их и угощал сладостями. Время от времени он возвращался к нам и рассказывал о добытых сведениях. В тот вечер между ним и Ханой развернулся оживленный спор об отношениях к итальянскому народу. Хана не разделяла его незлопамятности и отходчивости, в ее сердце жили воспоминания о жестокой бомбежке безоружного и демилитаризованного Тель-Авива...

Назавтра мы отправились в ближайший город уточнить детали нашего дальнейшего пути, и я не забуду дискуссии между Ханой и Энцо Серени на тему о том - не более и не менее - "существует ли Бог или его нет?" С одной стороны был немолодой человек с большим жизненным опытом и фундаментальной философской подготовкой, который с воодушевлением поддерживал тезис о наличии высшей божественной силы.

Ему противостояла молодая 22-летняя Хана, которая категорически отрицала существование Бога, опираясь на ясное логическое мышление. Уже тогда, при виде ее железной самоуверенности и страстного упорства, у меня появились сомнения и колебания: смогу ли я с ней вместе работать? Я удивлялся: откуда у этой девушки, так мало знающей жизнь, столь большая самоуверенность? Откуда у нее такая сила (а может быть, и наивное простодушие), чтобы так твердо {287} стоять на своем? И я стал опасаться, что не легко будет мне действовать совместно с нею, не легко будет спорить и убеждать ее, всегда непоколебимо стоящей на своих позициях. И, действительно, со временем я в этом убедился, и не раз между нами вспыхивали дискуссии, иногда принимавшие довольно резкую форму. И когда я в тот же день выложил свои опасения перед Энцо Серени, он мне ответил:

- Разумеется, работать с нею вместе тебе будет нелегко. Но запомни и никогда не забывай: эта девушка необыкновенная!

Да, она была бесстрашной, и не было среди нас человека во все те дни, что мы находились вместе, который был бы так уверен, что наша миссия увенчается успехом, как она. Ей даже не приходила в голову мысль о возможности провала. Она оберегала нас от слабодушия и сомнений. С железной логикой Хана объясняла, как нам удастся выйти невредимыми из самых сложных переплетов и убеждала нас своей непоколебимой внутренней уверенностью. И у нее, разумеется, были очень трудные часы, когда можно было впасть в отчаяние, но из глубин ее души били ключом силы противоборства - в побеждали.

Когда нас известили, что мы должны быть в состоянии боевой готовности и этой ночью - это было 13 марта 1944 года - отправляемся в опасный путь, ее охватила огромная радость. Всю дорогу она пела и ликовала. Мы вернулись в деревню, громко распевая нашу {288} любимую песню "Вздымайся, вздымайся, пламя мое", которая со временем стала своего рода гимном нашей группы парашютистов.

Для меня лично это были часы очень трудных переживаний, и я не участвовал в пении. Накануне мне стало известно, что мой отец в старший брат, с которыми я расстался девять лет назад, находятся в одном из лагерей в окрестностях Таранто. Я надеялся, что, может быть, у меня появиться возможность встретиться с ними, но приказ о выходе на выполнение боевого задания сделал невозможным эту встречу. И Хана была тем человеком, который понимал, что у меня на душе. Она пыталась меня ободрить и утешить.

На аэродроме мы встретили офицера, который руководил операцией. Несмотря на истинно британское хладнокровие, он не смог скрыть своего восхищения, когда увидел среди нас женщину. В большом парашютном складе, куда нас ввели, чтобы подогнать каждому индиви-дуально парашютные крепления, работавшие там английские солдаты не сводили с Ханы глаз и не могли сдержать своего чувства удивления. Шотландский солдат, помогавший мне облачаться, сказал просто и с большим чувством:

"Трудно поверить. Я уж давно здесь работаю. Сотням людей я подгонял парашютную оснастку, но среди них еще ни разу не было женщины". И он добавил: "Если я расскажу об этом в Англии, моим друзьям евреям - они не поверят"".

{289} Такое же волнение охватило группу американских парашютистов, которые вначале думали, что эта жена одного из парашютистов, пришедшая провожать мужа. Когда мы встретились вторично, незадолго до отправки, они были потрясены, убедившись, что она - парашютистка, и один из американцев, не говоря ни слова, подошел к Хане и пожал ей руку. Хана не понимала, что должно означать это рукопожатие, и ее естественная, милая и простая реакция, весьма смутившая удивленного американца (настолько растерявшегося, что он на минуту лишился дара речи), вызвала у меня и у нее невольный приступ смеха.

В последний час мы сидели и писали прощальные письма нашим близким и родным. Хана написала несколько писем, в том числе в свой кибуц.

Настал час отправки. Тепло, по-братски расстаемся с дорогим Энцо Серени, целуемся (в моих ушах все еще звучат его последние слова, сказанные им в минуту прощания с большим волнением: "Знай, что умирает лишь тот, кто хочет умереть!"). Мы входим в самолет в определенном порядке - в соответствии с тем, кому когда прыгать. Первым должен приземлиться я, затем - Хана Сенеш, а уж со второго захода самолета над целью - И., затем А. и последним -, сопровождающий нашу {290} группу - единственный среди нас нееврей.

Мы сидим в самолете, тесно прижавшись друг к другу. Вокруг нас - тюки, частично предназначавшиеся для партизан, частично - для нас Каждый из нас как бы схвачен и придавлен прикрепленным к телу парашютом, в тяжелой зимней одежде, с оружием в руках, и не может даже привстать. Оглушительный шум моторов лишает нас возможности переговариваться между собой. Мой взгляд скользит по лицам товарищей, и я вижу их, каждого на своем месте, погруженных в тяжелые раздумья. Сердце предчувствует, что сейчас решается наша судьба.

Но вот мои глаза встречаются со взглядом Ханы. Лицо ее светится, оно излучает радость и ликование. Хана мне подмигивает, ободряюще машет рукой, на лице ее детская сердечная улыбка. Под специальным шлемом ее лицо как бы уменьшилось и обрело какое-то ребячье, почти младенческое выражение. А ее сверкающая милая улыбка делает ее похожей на маленькую девочку, которую первый раз в жизни катают на карусели...

Ее веселье заражает всех нас. Постепенно исчезает напряжение, атмосфера прояснятся, и как-то незаметно приходит хорошее настроение. Мрачные мысли куда-то уходят, они изгнаны в самый отдаленный уголок души, их сменяет чувство покоя и уверенности. Проходит еще некоторое время - и дает себя знать усталость и напряжение. Одного за другим нас сковывают путы сна.

{291} Когда я проснулся, то увидел, что мои товарищи бросают тюки через дверцу, что была в нижней части самолета. Самолет делал круги над целью - партизанской базой.

Никогда не забуду той минуты, когда я должен был первым покинуть самолет. Напротив меня стояла юная Хана, лицо ее сияло, взгляд успокаивал, и она махнула рукой и подняла кверху большой палец - это был ее излюбленный жест, означавший победу, удачу, успех. Она улыбается, я прыгаю вниз... И она мгновенно исчезает.

Через считанные секунды наши ноги ступили на партизанскую землю Югославии.

Несколько месяцев мы странствовали по этой земле и стали свидетелями жестоких и удивительных сражений партизан за свою свободу. Мы видели проявления геройства, большие победы и горькие поражения. Мы проходили, через разрушенные и сгоревшие деревни. Мы сталкивались с атакующими и с отступающими частями, с толпами народа, искавшими укрытия, с караванами беженцев, покидающими горные деревни и возвращающимися в них. Все это многое говорило нашим сердцам, заставляло их то сочувствовать, то радоваться, то содрогаться. Но наша цель была не здесь, она была совсем в другом месте. Мы должны спасать наших братьев в фашистской неволе.

{292} Массы людей, партизан и мирных граждан, видели Хану в форме британского офицера с револьвером за поясом. Она держалась уверенно, возбуждая всеобщее внимание. Весть о ней передавалась из уст в уста. Когда она встречалась с представителями высшего командования, к ней относились с большим уважением. В Югославии, непосредственно в боевых операциях, участвовали и женщины, и в сражениях, на линии огня, можно было рядом с партизанам встретить и партизанок. И все же в Хане Сенеш было нечто особое, вызывавшее удивление и заставлявшее относиться к ней с почтением.

Хане было поручено перейти в соседнюю страну - Венгрию, и она все время находилась в состоянии лихорадочного ожидания. Ей не терпелось приступить к делу. Но с первых дней нашего появления здесь мы наткнулись на непробиваемую стену реальной действительности. Мы должны были добираться до венгерской границы пешком. Партизаны нам сообщили, что нет никакой возможности перейти границу, потому что немцы снова завладели всем пограничным районом Югославии. "Вы должны ждать...".

Несколько дней спустя, когда мы находились в главном партизанском штабе, сюда пришла весть, что немцы вторглись в Венгрию. И тогда я впервые увидел Хану плачущей. Это была страшная весть для нее и для всех нас.

В первую минуту я подумал, что она плачет {293} из-за мамы, ибо кто знает, что сейчас с ней может случиться. Нет сомнения, это ее тоже тревожило. Но сквозь слезы она воскликнула:

"Что сейчас будет с миллионом венгерских евреев? Они в руках нацистов, а мы сидим здесь...".

(Добавленно нами, ldn-knigi из:

"ОЧЕРКИ ПО ИСТОРИИ ЕВРЕЙСКОГО НАРОДА"

Под редакцией проф. С. Эттингера. Часть шестая "новейший период"

"..По иному сложилась судьба евреев союзных с Гитлером стран - Румынии и Венгрии. Румыны изгнали в 1941-42 гг. около 150.000 евреев Бессарабии и Буковины в Транснистрию; только треть их осталась в живых.

В Черновцах 15.000 евреев удалось спастись, несмотря на то, что город несколько раз был занят немецкими {713} вооруженными силами. Большая часть евреев т. и. "Старой Румынии" пережила нацистскую катастрофу, хотя еще 23 августа 1944г., в день капитуляции Румынии, Эйхман прилагал там огромные усилия к тому, чтобы организовать отправку евреев в лагеря смерти.

Когда Германия начала военные действия против Советского Союза, венгры изгнали 11.000 карпато-русских евреев на украинскую территорию. Все они были убиты в конце августа 1941 г.

С тех пор в Венгрии не было ни погромов, ни высылок вплоть до марта 1944 г., когда вслед за введением немецких войск в эту страну в ней было образовано нацистское правительство.

26 марта два члена венгерского фашистского движения "Скрещенные стрелы" были назначены заведующими еврейского отдела при министерстве внутренних дел, Эйхман прибыл лично, чтобы руководить делом уничтожения. Между 24 апреля и 5 мая в ходе массовых облав было арестовано около 200.000 венгерских евреев.

15 мая в концентрационных лагерях и гетто Венгрии и Трансильвании томилось 320.000 евреев, и аресты не прекращались. В тот же день начались транспорты в Освенцим, и до 30 июня было выслано 380.000 человек.

Не менее 300.000 из них было убито в течение сорока шести дней. Эйхман старался организовать и дальнейшие высылки, но давление, производившееся с разных сторон на регента Хорти, перемены в составе венгерского правительства и переговоры с Советским Союзом о капитуляции ослабили влияние гитлеровцев. Все же, когда Красная Армия уже стояла у ворот Будапешта, немцы успели арестовать еще 40.000 венгерских евреев и угнать их в Австрию. Лишь немногие из них остались в живых." ldn-knigi)

Ее совесть не знала покоя. Будто земля горела у нее под ногами. Она все время стремилась туда, по ту сторону границы... Но мы зависели от партизан. Им же были чужды наши желания и наши стремления. А мы почти лишены были возможности говорить с ними открыто. Наша официальная миссия, во имя которой мы здесь находились, не помогла нам проложить дорогу к желанной и истинной цели.

А тем временем, мы исходили вдоль и поперек горы и леса партизанского края, и все время дивились великолепным пейзажем, на фоне которых происходили восстания и сражения. И сильные душевные переживания - от гнетущего чувства отчаяния до окрыляющего чувства восхищения - попеременно сменяли друг друга.

Как-то раз мы оказались на партизанском вечере. Сюда стекались толпы партизан и партизанок в форме, с портупеей. В селении - праздничный шум веселящихся воинов. Мы - делегация из четырех человек - входим в зал, и все встают, бурно аплодируя представителям "могучей империи" (официально мы представляли Англию). И сердце еще сильнее {294} гложет тревога за судьбу нашей секретной тщательно маскируемой миссии.

Мы уже знакомы с группой высших офицеров, и вот один из полковников предлагает Хане взойти на трибуну и выступить перед народом. Я сопровождаю Хану, чтобы перевести ее речь на один из языков этой страны.

Каждая фраза встречается собравшимися с воодушевлением и тонет в бурных овациях. А в конце, после концерта, стихийно образуются хороводы и начинается пляска. Есть какая-то могучая сила в ее необузданной радости и зажигательном ритме. Приятно смотреть на партизан и партизанок, самозабвенно исполняющих нечто похожее на нашу "Хору". Их оружие на плечах, а к поясу каждого прикреплены 4-5 гранат, которые качаются в такт пляске. Мгновение - и Хана ныряет в один из хороводов, растворяется в нем, и в безудержном огненном танце дает выход пылающему в ней огню.

Немногие часы разрядки сменяются часами страшных и жестоких потрясений, когда мы находимся под огнем неприятеля и смотрим в лицо

смерти.

В наших странствованиях как-то мы оказались вместе с партизанским отрядом в пограничной деревне на вражеской территории. Неожиданная атака. Град пуль посыпался со всех сторон на деревню. Партизанский отряд отступает, спешит укрыться. Отступление переходит в беспорядочное бегство. Людьми овладевает паника. Некоторые бросают оружие и стремглав {295} скатываются с горы, даже не оглядываясь назад. И мы неожиданно оказываемся здесь в одиночестве, последними, оторванными от всех и окруженными врагом...

Мы тоже скатываемся вниз по склону и бежим по открытой для огня равнине, - он ведется с гор. Мы стремимся догнать своих, а прикрытия нет. Кругом разносятся страшные вопли беззащитных граждан - их караван с домашним скарбом, детьми и стадами - тоже оказался под огнем. Вопли раненых, стоны умирающих, беспомощно валяющихся на земле, прорезают воздух... Это какой-то ад. Во время сумасшедшего бегства ради спасения жизни люди забывают обо всем. И вдруг я вспоминаю, что потерял из виду Хану, не знаю, где она, что с ней. Останавливаюсь на мгновение, поворачиваю голову и вижу, что она изо всех сил бежит за мной и тяжело дышит. Среди града пуль и шума битвы инстинкт самосохранения гонит нас дальше и дальше. И совершенно обессиленные, на последнем дыхании, мы добегаем до лесочка, где нам кажется, что мы в относительной безопасности, и в изнеможении падаем на землю - спасены!

Спустя некоторое время мы лежим под кустами, молчим и напряженно прислушиваемся. И сюда доносится неумолкающие очереди выстрелов, стоны раненых. Наше оружие на взводе. Внезапно показывается на горизонте группа нацистов, и палец тянется к спусковому крючку, чтобы всадить в бандитов пулю. Но Хана - она снова обрела хладнокровие и уже вполне {296} владеет собою - тихо удерживает мою руку и шепчет с большой внутренней силой: "Отставить... Не стрелять!". И глаза ее напоминают мне о том, что в сумятице едва не было упущено: наша цель - спасать братьев. Нельзя легкомысленно сейчас рисковать главным.

Вспоминаются аналогичные ситуации. Мы, четверо, лежим одинокие, оторванные от всех в густом лесу за стволами деревьев с оружием на взводе. Сердце трепещет от возможной встречи с летучим отрядом нацистов, которые прочесывают леса и ищут партизан. То были минуты, когда мы находились на краю гибели, и сердце ждало чуда и надеялось на чудо. Только оно одно могло спасти нас...

Вот они, нацистские солдаты уже на опушке леса. Они стреляют во все стороны. Мы их хорошо видим, но они нас не замечают. Никогда не исчезнет из моей памяти тот удивительный покой, который был на лице у Ханы. Время от времени я украдкой глядел на нее и видел ее лежащей с наведенным револьвером в руке, а в глазах - какое-то неземное сияние. И внезапно душу захлестывает чувство восхищения этой еврейской девушкой, одной из немногих, которая добровольно и сознательно взвалила на свои хрупкие девичьи плечи груз такой жестокой и суровой ответственности. И откуда берутся столь могучие душевные силы ?

... Еще одно жестокое переживание, уже чисто еврейское. Однажды вечером мы оказались в одной деревне и здесь встретились с {297} партизанкой. Когда она показалась на пороге нашей комнаты, я был потрясен, так как сразу же узнал ее! В далекие дни моего детства мы дружили и вместе игрались. Мы жили на одной улице в столичном городе. Страшные годы наложили на нее свой отпечаток, и в волосах ее белели седые пряди, хотя она была еще молодой. Во время нашей беседы сердца постепенно оттаяли, открылись, и партизанка выдала нам свой секрет: она - еврейка! Сердца наши бились в унисон, когда было сделано это открытие, когда выяснилось, что все мы евреи, и какое-то особо приподнятое настроение царило в тот вечер. Она развернула перед нами кровавую страницу страданий евреев диаспоры, а мы, которых она вначале приняла за чужеземных офицеров, передали ей привет от нашей общей, возрождающейся к новой жизни родины. Хана была потрясена этой встречей. Спустя день-два она передала мне на хранение свое четырехстрочное стихотворение, в котором пылало святое пламя ее чистой души, отданной на алтарь отечества. Стихотворение это начинается слова. ми: "Благостно спичке...".

В конце концов, настал день, которого Хана ждала с таким нетерпением день перехода границы. После непрерывного четырехчасового марша мы оказались в пограничной деревне. Мы сидели в комнате вместе с двумя евреями из {298} венгерского подполья, которые прибыли сюда, чтобы связаться с нами и действовать совместно. Мы заняты последними приготовлениями, а я, признаться, лишился покоя. У меня не было ощущения, что сделано все для безопасности Ханы при переходе границы, но откладывать его нельзя было. Она категорически отказывалась повременить и дожидаться благоприятной обстановки. Все мои попытки уговорить ее ждать еще некоторое время не увенчались успехом. Она решилась идти даже одна, без сопровождавших ее лиц и без необходимых документов. Не было никакой надежды удержать ее даже на несколько дней.

Настроение было у Ханы хорошим. Она со всеми перебрасывалась шутками. Особенно нравилось ей "трепаться" с единственным офицером-неевреем, который был в нашей группе. В шутливой форме она "взыскивала" с него старые долги, заразительно при этом смеясь, но за внешним легкомыслием в ее словах ощущалась большая серьезность и сосредоточенность.

Мы очень рано поужинали и сразу затем Хана попросила меня выйти во двор, чтобы мы могли спокойно и без помех обсудить некоторые вопросы, связанные с ее заданием, и договориться о связи. Мы расхаживали по дорожкам садика, примыкавшего к дому, и повторяли еще и еще все возможные виды, формы и способы передачи известий, встречи, шифра и т. д. Договорились, что ключом для расшифровки тайнописи будет нам служить фраза {299} "Гакибуц Гамеухад Седот-Ям-Кесария" ("Объединенный кибуц Седот-Ям - Кесария").

Она еще раз попросила меня достать для нее цианистый калий, но я заупрямился, и категорически отказался дать ей его. Я знал, что если мы преодолели все сомнения и согласились на ее отправку, мой долг усилить в ней чувство уверенности, приободрить ее и категорически исключить такие факторы, которые могли бы поколебать ее мужество.

Хана просила меня не провожать ее до границы, и я подчинился. Она была уверена, что мы не имеем права находиться все вместе, без особой необходимости, в опасной зоне. Один из нашей группы, во всяком случае, должен быть в относительной безопасности, дабы он мог продолжать действовать, даже если она будет схвачена.

В 7 часов вечера в нашу комнату вошел командир партизанской группы, которому было поручено сопровождать Хану и помочь ей пересечь границу. Он сообщил нам, что через четверть часа мы тронемся в путь. Особенно веселой была Хана эти последние четверть часа; вся она была воплощением бодрости, внутренней свободы, уверенности в себе. Она безудержно шутила, рассказывала разные смешные истории, которые с ней случались, и слова ее дышали спокойствием, свидетельствовавшем о полной душевной готовности. Со стороны могло показаться, что она отправляется на большую увеселительную прогулку и сейчас очень счастлива, {300} так как о ней мечтала долгие годы. У меня не хватает слов, чтобы описать эти последние минуты ее пребывания в Югославии. Хана была. подобна весело струящемуся источнику - веселая, озорная, обаятельная. Она увлеченно рисовала нам картины будущего, говорила о том дне, когда все мы вернемся в Эрец-Исраэль в там все встретимся. "Когда все будем дома, возьмем вместительный автобус компании "Эгед" и совершим большую прогулку по стране. И, прежде всего, посетим те поселения, которые дали своих людей для нашей миссии. Там мы проведем вечера воспоминаний и расскажем о всем, что с нами приключилось, в том числе и о наших жульнических проделках. И, кроме того, мы объедем всю страну, от Дана до Беер-Шевы. Будем путешествовать целый месяц!".

Мы вышли из дому, чтобы пройти с ней вместе часть пути, но вначале направились не в сторону границы, а в обратном направлении. Никто из деревенских жителей не должен был знать, куда мы идем, потому-то мы и пошли вглубь страны, в противоположную от цели сторону. Лишь в конце деревни мы распрощались. Все были взволнованы. Хана пожала мне руку, поблагодарила за проведенные вместе дни и со словами "до скорой встречи на вражеской земле" покинула нас. Я стоял неподвижно и провожал глазами молодую израильтянку, уверенно, шагавшую навстречу неизвестности. В том месте, где шоссе сворачивало и скрывалось от наших взоров, Хана остановилась, повернулась к {301} нам лицом и помахала рукой.

И в моих воспоминаниях всплыл кружащийся в небе самолет в ту напряженную минуту, когда я должен был прыгать с парашютом, взмах руки Ханы, поднятый вверх большой палец - излюбленный ее жест, символизирующий удачу, сияющее лицо и ободряющая сердечная улыбка.

Я не знал тогда, что мы больше никогда не встретимся.

Реувен Дафни

{302}

МОЯ ДОЧЬ АНИКО

Вот уже много лет мне не дает покоя мысль- временами возбуждаемая материнским чувством, временами же внушаемая сознанием долга - написать воспоминания о моей дочери Ханне. Не для широкой публики, а для того, чтобы установить - поскольку это вообще возможно - обстоятельства, условия и события, начертавшие и предопределившие ее путь к выполнению своей миссии. И хотя сама Анико, казалось бы, в общих чертах дает ответ на этот вопрос в своем дневнике и других произведениях, в ее жизни были детали, мотивы и роковые события, которые, оставшись неосознанными, с неудержимой силой толкали ее вперед по избранному пути; я же была в то время их ближайшей очевидицей.

Нет большего горя в жизни - возможно, в силу явной бессмысленности и противоречию естественному ходу вещей, - чем горе родителей, переживших своих детей. Это горе усугубляется и нестерпимо обостряется, когда дитя гибнет на глазах у матери к при трагических обстоятельствах. С большим внутренним сопротивлением сопряжен и тот необычный случай, когда человек все же решается выйти из тесного круга отрешенности и со всей силой истины фактов предать гласности свои самые {303} горестные и дорогие сердцу воспоминания. Несмотря на все это, я, по просьбе издательства, попытаюсь выполнить эту задачу в той мере, в какой это позволяют рамки настоящей книги.

ЕЕ ДЕТСТВО

1.

Первые годы детства Анико протекали в атмосфере душевной теплоты и жизнерадостности. Неизменный товарищ ее детских игр - брат Гиора - был годом старше ее, - и веселый смех, оглашавший детскую комнату, служил источником радости не только для родителей, но и для всей семьи. Созданию такой обстановки способствовали также бабушка Фини (моя покойная мать, жившая вместе с нами) и их отец, ежедневно на короткое время расстававшийся с миром воображения, чтобы рассеяться и освежить свою творческую мысль в обществе детей.

Отец их был писателем и автором драматических пьес и комедий, пользовавшихся большим успехом. Работал он главным образом в ночное время. Ввиду этого, а также из-за болезни сердца, которой страдал еще в юности, он поздно вставал по утрам. Ежедневные игры и возня с детьми были неотъемлемой частью распорядка его дня, если не считать случаев, когда он был занят на театральных репетициях или когда его поднимал с кровати порыв {304} творческого пыла. В такие часы мы усаживались у отцовской кровати, и непрерывный поток рождавшихся экспромтом стихов и сказок лился из уст писателя, питавшего необычайную любовь к детям.

Когда дети заболевали, мы убеждались, что сказки оказывали на них большее лечебное действие, чем прописываемые врачами лекарства; это особенно относилось к Анико, которая была более чувствительна, и ей иногда ночи напролет рассказывали легенды и сказки. Позднее мы узнали, что все эти сказки запечатлелись в ее памяти и оплодотворили ее воображение: уже в детские годы она проявила признаки самостоятельности, многосторонние интересы и самобытность духовного развития.

В моей памяти все еще живо то утро, когда сидя у кровати отца, она пересказала ему всю программу праздничного вечера в народной школе брата Гиоры, на котором присутствовала и она, Анико, которой было тогда пять лет, слово в слово воспроизвела все увиденное и услышанное, сопровождая свой рассказ точными жестами и движениями; и отец подмигнул мне, давая понять, как поразила его дочь своим даром повествования. Больше всего она выделялась двумя качествами - способностью схватывать и умением образно рассказывать.

Вот ранний эпизод, эпизод ребячески наивный и глубоко волнующий. Мы готовились отпраздновать четвертый год рождения Анико, и вечером накануне этого дня отец взял ее к себе на колени и спросил, какой подарок обрадовал {305} бы ее больше всего, - она ведь такая хорошая девочка и нам она тоже всегда доставляет радость и удовольствие. На это она ответила: "У меня есть просьба... я знаю, что каждая девочка должна любить своих родителей больше всего на свете; но если вы дадите мне свое согласие, я буду любить бабушку Фини больше вас". Согласие она получила в качестве "подарка" ко дню рождения. Сам подарок достался, разумеется, бабушке Фини.

Мы нередко отлучались из дому, иногда даже на недели, и когда мы возвращались, бабушка давала нам полный "отчет" о поведении детей в замеченных признаках их развития за это время.

Отец их, который чувствовал все время, что болезнь может преждевременно подкосить его, всячески старался обогатить детство и отрочество наших детей красивыми, полными радости воспоминаниями, увеселительными прогулками, посещениями зоологического сада и особенно детского театра "Дяди Оскара" - мастера развлекательной детской сказки, которой он давал сценическое воплощение своей гениальной игрой. Но, больше всего, дети дорожили теми часами досуга, которые отец щедро отдавал им, играя с ними в детской комнате.

Но внезапно счастливой поре детства пришел жестокий конец: майским утром 1927 года сердечный приступ оборвал жизнь их отца, когда ему было всего лишь тридцать три года.

Всего несколькими днями раньше он был поглощен работой над одной из своих пьес, которая {306} лишала его сна. Утром я наблюдала за ним в зеркало, которое находилось напротив его кровати, и видела, как он завязывает галстук, целиком погруженный в свои мысли и даже не глядя в зеркало. Я весело сказала ему, что он явно поправился после недавнего отдыха в известной водолечебнице у озера Балатон. Он неожиданно ответил: "А знаешь, мне думается, что я, в сущности, могу уже закончить свою жизнь. По правде говоря, я уже достиг всего, чего может достичь писатель-еврей у нас, в Венгрии.

Я уважаемый журналист одной из самых больших ежедневных газет в стране (Газеты "Пести Хирлап", выходившей тиражом в 100 000 экземпляров, в которой он вел очень полюбившийся читателям постоянный юмористический отдел под названием "Веселые заметки".) и мои пьесы ставятся в одном из лучших театров, причем подбор артистов и распределение ролей производится по моему усмотрению. Еще не успели просохнуть чернила на моей рукописи, а ее уже ждут в типографии. Чего же более? Правда, двери Национального театра закрыты для писателя еврейского происхождения, но даже если бы они открылись для меня, я все равно предпочел бы мой театр, для которого и мои пьесы лучше подходят. Итак, что же дальше? Успех за границей? Кинофильмы? Деньги? Но что еще все это может мне дать? Право, мне уже можно уходить".

Это был уже не первый наш разговор о {307} смерти. И не одно стихотворение из его наследия свидетельствует о подобном настроении безропотной покорности строгому приговору судьбы. Это настроение время от времени овладевало им, тогда как внешне он неизменно сохранял обычную веселость и неиссякаемый юмор.

Подавив слезы, я сказала: "А мы? О нас ты совсем не думаешь ? Что будет с нами без тебя ?" - "Само собой разумеется, - ответил он, - это и есть самый больной вопрос. Детей я оставляю в твоих надежных руках". (О, знал бы он только, как заблуждался!). Нашу беседу о смерти он закончил шутливыми словами и ушел в свой кабинет.

А спустя несколько дней пришло несчастье. Гиоре было тогда семь лет, а Анико шесть.

О том, как восприняла Анико эту утрату, свидетельствуют написанные вскоре после этого стихи ("Печаль", "О вы, счастливые дети", "Минувшее счастье", две последние строки которого следующие: "Мне хотелось бы веселиться, но я не могу, тщетно мое желание"). Стихи написаны не рукою Анико, а продиктованы ею, так как в первом классе народной школы она еще не умела писать как следует. Ее первые стихи записаны красивым и аккуратным почерком бабушки Фини; в этих стихах нашли отражение как горечь утраты, так и другие чувства, которые под влиянием сильного душевного потрясения рано облеклись в ясную и четкую форму. Видимо, Анико унаследовала от отца поэтический талант, и нет никакого сомнения в том, {308} что талант этот, проявившийся уже в детских стихах, достиг бы в дальнейшем полного творческого расцвета.

И в последующее время бабушка по установившейся привычке записывала каждое стихотворение девочки в маленькие тетрадки, а когда Анико уезжала в Палестину, она уложила их вместе с другими наиболее любимыми ею памятными предметами.

2.

О религии и еврействе дети ничего не слышали в детские годы, хотя их отец и я считали себя сознательными евреями и в обществе ассимилированных евреев или неевреев не скрывали своего происхождения, как это было принято тогда в Венгрии. Однако, мы не придавали значения внешним формам религиозного культа. Кредо моего мужа заключалось в подлинном гуманизме, которому он верно служил пером, словом и делами. Поэтому приобщить детей к основам веры и религии могла лишь школа.

Уже в ранние годы детства Анико откликалась на любое еврейское движение. Впрочем, она активно участвовала и в других школьных мероприятиях. В школе она с первых же дней почувствовала себя как дома. Ее учительница в первом классе рассказывала мне как-то, что Анико является для нее настоящей помощницей в работе, и отлучаясь ненадолго из класса, она просит Анико подняться на учительскую {309} кафедру и последить за порядком. В таких случаях Анико рассказывала детям сказки и до такой степени приковывала их внимание, что все соблюдали полную тишину.

Помимо школьного свидетельства, выданного Анико по окончании учебного года, крайне интересны и замечания, высказанные этой же учительницей, считавшейся отличным педагогом. Наблюдая за детьми, она воочию убедилась в том, что основные черты человеческого характера большей частью проявляются уже в детские годы; предсказания, сделанные ею исходя из этого в отношении Анико, впоследствии полностью подтвердились.

От народной школы и до гимназии дети проводили послеобеденные часы игр совместно с учениками англо-венгерской школы. И так, развлекаясь, они выучились английскому языку. Директор этой школы, моя близкая и любимая приятельница, все время наблюдала за процессом развития детей. По случаю праздника десятилетия школы она попросила Анико написать пролог, и девочка не замедлила выполнить ее просьбу. В своем дневнике Анико с радостью упоминает, что это было ее первым произведением, за которое она получила авторский гонорар.

Характерным эпизодом детства является выпущенная ими в возрасте 8-9 лет газета под названием "Газета маленьких Сенешей", считанные машинописные листы которой переходили из рук в руки среди детей, вносивших {310} "подписную плату" шоколадом. Все отделы газеты заполнялись как правило Анико, а Гиора, который был "иллюстратором", время от времени перепечатывал также заметки, полученные от других детей.

При жизни отца дети не успели посмотреть в театре ни одной его пьесы, так как все они были для взрослых. Но после его смерти я повела их на постановку одной из его комедий, премьеру которой ему самому уже не суждено было увидеть, и дети смогли порадоваться театральному успеху своего отца. Они с любовью и благоговением хранили память отца и очень гордились им. На седьмом году жизни Анико выразила это в трагической и в то же время утешительной форме. Ее брат рассказал ей о множестве новых и интересных игрушек, которыми он развлекался в доме своего товарища; закончил он свой рассказ по-детски непосредственным вздохом: "Счастливый мальчик этот Иван, сколько у него игрушек!".

Анико с удивлением посмотрела на него и сказала: "Иван счастливый, потому, что у него много игрушек? А я думала, ты хотел сказать, что он счастлив потому, что отец его жив! Но я и не думаю меняться с ним - ведь такого папы, каким был наш, нет на всем свете!".

Анико было восемь лет, когда два писателя начали совместно писать оперетту по одной из пьес отца. В связи с этим один из них посетил нас, чтобы "проинтервьюировать" детей, и не мог при этом сдержать своего смеха и {311} восхищения меткими и острыми ответами Анико.

Для атмосферы, окружавшей девочку, характерен также факт, что матери ее школьных подруг, оценив пользу, приносимую их детям общением с Анико, забросали ее подарками и приглашениями на домашние вечеринки.

3.

Народную школу Анико окончила с отличием и без каких бы то ни было усилий. И тогда как бы сама собой возникла мысль отдать ее в отличную протестантскую среднюю школу, которая после долгих лет строгого обособления распахнула, наконец, двери и перед детьми еврейского происхождения, но с ограничением, распространенным среди конфессиональных школ и заключавшимся в том, что дети других вероисповеданий, например католики, платили двойную плату за обучение, а евреи - тройную. Но и при этой повышенной плате за обучение желающих поступить подвергали самой скрупулезной проверке, и лишь благодаря чрезвычайно благоприятным рекомендациями, а также из уважения к имени покойного отца мои дети были приняты без промедления.

Учительница Анико особым письмом сообщила мне, как высоко она ценит ее способности, отметив при этом, что "ее классные сочинения и стихи приводят на память дарование ее отца". А в конце учебного года, когда Анико принесла табель успеваемости, как обычно, с {312} одними лишь отличными оценками, а учителя расточали ей самые высокие похвалы, - то помимо материального бремени утроенной платы за обучение я почувствовала всю несправедливость нестерпимой моральной дискриминации. Я обратилась к классной руководительнице Анико и объяснила ей, насколько несправедливо и нелогично, что тогда как в любой другой школе Анико получала бы стипендию, здесь я должна вносить за нее тройную плату. Поэтому, хотя я очень ценю высокий уровень школы, я вынуждена буду поместить ее в другую. "Тетя Илона", которую Анико любила больше всех учительниц, ответила: "Нет, нет.

Мы не допустим, чтобы эту девочку забрали отсюда - ведь она наша самая замечательная воспитанница, оказывающая благотворное влияние на весь класс. Не случайно, что ее класс самый лучший во всей школе. Такого прецедента, правда, еще не было пока, но, тем не менее, подайте письменную просьбу с изложением ваших доводов, а мы представим ее общему собранию".

То, что отныне плата за обучение Анико будет такой же, как у учеников - католиков, не приносило большого внутреннего удовлетворения, но являлось все же некоторой компенсацией, поскольку, согласно правилам, завещанным основателями школы, минимальная плата за обучение была установлена только для детей протестантской общины.

Однако в тех случаях, когда под действие этих дискриминационных правил подпадали {313} выдающиеся ученики, учителя старались дать им возмещение в виде наград или всевозможных льгот.

ЮНОСТЬ

1.

Что представляла собою Анико дома, в семейном кругу? Ее всегда привлекали и занимали все семейные дела. Она была ко всему восприимчива и ко всему проявляла пытливый интерес; она отличалась деликатностью и чувством ответственности, а в более позднее время я поражалась ее ориентации в хозяйственных делах и умению использовать каждую минуту своего времени. Вернувшись из школы, она сразу же садилась за свой стол, чтобы в оставшиеся до обеда полчаса закончить домашние задания.

После обеда мне почти не приходилось видеть ее за занятиями. Вместо этого она помогала подругам готовить уроки. С одиннадцати лет у нее были уже постоянные ученицы из числа классных подруг. Нас поражало ее педагогическое чутье и терпение, которые делали ее прирожденным преподавателем.

Никогда не приходилось составлять для нее распорядок дня, и я удивлялась, для каких только дел не находила она времени. Я не раз возражала против такого перегруженного плана работы. Ведь она училась и языкам, и музыке, да еще занималась гимнастикой, участвовала в походах, на вечеринках и много читала.

{314} Наряду с интенсивной духовной жизнью она обнаруживала и заметный интерес к практическим делам. Она нередко поражала нас правильностью и продуманностью своих суждений. Рано проявились и ее организаторские способности. По мере того как Анико становилась старше, она все более окружала Гиору материнской заботой. Это не мешало им часто спорить, ссориться, а затем снова мириться. Но стоило нам упрекнуть Гиору, скажем, за его чрезмерное увлечение спортом или озорство, как Анико, словно адвокат, тут же вставала на его защиту и с серьезным видом взрослого человека объясняла, насколько мы не справедливы по отношению к ее брату, якобы, потому, что "наша женская семья (нас было четыре сестры и ни одного брата) не понимает мальчишеской души", а потому не знает, что представляют собой мальчики в этом возрасте: "ведь по сравнению с другими ребятами наш Гиора - ангел небесный".

Несмотря на различия в натуре и характере обоих детей, между ними было, по существу, полное понимание по основным вопросам. Бабушку Фини Анико не только уважала, но и любила всем сердцем, и они проводили в ее комнате долгие часы, занимаясь вдвоем рукоделием и со всей серьезностью обсуждая прошлое, настоящее и будущее. Анико была у бабушки Фини самой любимой из ее семи внучек. Но она была привязана и к другой бабушке, так как та рассказывала ей о детстве отца.

У нее мы проводили обычно большие {315} праздники вместе с родными со стороны отца, причем в годы детства Анико для всех нас еле хватало места за длинным обеденным столом. В 1940 году в открытке из Палестины Анико просила бабушку, чтобы в ночь пасхального седера она мысленно представила себе ее, Анико, присутствующей у них в доме, за столом. Что касается ее отношений со мной, то их она описывает сама - в своем дневнике, письмах и стихах. И не раз я задумывалась над тем, почему именно мне дано было судьбой иметь дочь, представляющую исключение из известного правила, согласно которому за добро, сделанное им родителями, дети отплачивают не родителям, а своим детям. В этом мое утешение за все утраты.

Во время школьных каникул, по воскресеньям, мы всегда совершали вдвоем прогулки, и хотя Анико была по природе замкнутой, со мной наедине она преодолевала свою сдержанность. И позже, когда она стала взрослой, я не замечала ни малейшего недоверия с ее стороны. Так сами собой сложились между нами отношения взаимности, которых невозможно добиться понуждением.

Я чувствую, мама, знаю я, мама,

что в мире большом и широком

ты самый лучший мне друг.

Где б ни была, куда б ни пошла я,

мне лучшей, чем ты, не найти

никогда.

{316} Во время церемонии вступления Анико в совершеннолетие ("бат-мицва"), в большой синагоге в Вуде, главный раввин, поэт Арнольд Киш тепло похвалил ее и добавил: "Слова обета ты сказала хорошо; тебя превзошла в этом одна лишь Францишка Галь".

Была ли она красивой? Если может мать вообще объективно оценить внешность своей дочери, то я скажу, что Анико с первого взгляда не привлекала внимания. Но присмотревшись и узнав ее, люди находили ее миловидной и привлекательной. Ее большие глаза как бы господствовали над всем лицом; временами они были синие, временами сине-зеленоватые. Ее высокий и умный лоб был обрамлен мягкими волосами; лицо слегка овальное, улыбка открытая; осанка, поведение и манеры привлекательны. А заговорив, она сразу же покоряла слушателя.

2.

Гимназические годы прошли в напряженных занятиях, но не было недостатка и в развлечениях. Когда Анико было 16, она провела летние каникулы у своих племянников в Милане; уезжая оттуда, она поблагодарила их за гостеприимство коротким шуточным стихотворением.

До 17-тилетнего возраста она наслаждается радостями молодой жизни. О происшедшей в то время единственной перемене лучше всяких описаний рассказывает ее дневник. Мы потеряли между тем любимую бабушку Фини, а год спустя простились на железнодорожном вокзале с Гиорой; вместо того, чтобы продолжать учебу {317} в Вене, как это первоначально намечалось, он отправился во Францию, так как Австрия была уже оккупирована нацистами. Мы избегали касаться этой темы, но чувствовали, что в наш теплый и дружественный семейный круг Гиора не вернется уже никогда. Анико чувствовала и знала, как омрачала мою душу эта разлука, а потому несколько месяцев спустя начала понемногу, шаг за шагом, разъяснять мне свое новое мировоззрение, планы на будущее и, наконец, сообщила о своем намерении в скором будущем уехать в Эрец-Исраэль. Против этого я вначале резко возражала. Но ее разумные, убедительные доводы все более и более преодолевали мое сопротивление.

Она чувствует, - сказала она мне однажды, - что родись она нееврейкой, то и тогда встала бы на сторону евреев; ведь поскольку над ними совершается несправедливость - долг каждого человека помочь им всеми возможными средствами. А в другой раз, когда я снова коснулась вопроса о том, что станет с ее писательским призванием, - ведь надо иметь в виду, что у каждого человека только один родной язык, - она ответила: "По сравнению со жгучими проблемами наших дней, этот вопрос становится малозначительным". И она совсем обезоружила меня, добавив: "Если ты не согласишься, мама, то я, разумеется, не поеду. Но ты должна знать, что здесь, в этой атмосфере, я буду несчастной, поэтому у меня нет никакого желания тут оставаться". Когда же она попросила меня при содействии моего приятеля {318} достать для нее в ВИЦО (Всемирная сионистская женская организация.) сертификат (Разрешение английских мандатных властей на въезд в Палестину.), я при мирилась с судьбой и сказала: "Я не стану препятствовать тебе, но и не проси, чтобы я помогла тебе покинуть меня".

Тогда она начала хлопотать сама: то и дело бегала в секретариат ВИЦО, одно за другим писала письма сельскохозяйственной школе в Нахалале и часто посещала общество "Маккаби". В то же время она усиленно изучала иврит и читала сионистскую литературу. Но мне не приходилось замечать, чтобы она готовилась к выпускным экзаменам.

Идеи сионизма и планы поездки в Палестину целиком захватили ее. Физически она была еще рядом со мной, но мысленно она жила уже в ином мире. И хотя внешне она сохраняла обычное спокойствие, все, находившиеся в непосредственной близости к ней, видели, что все ее существо было проникнуто внутренним волнением. Многие из ее друзей, увлеченные ею, тоже присоединились к сионистскому движению.

Тут я должна рассказать один случай, происшедший в школе, и несомненно ускоривший уже ранее происходившие в ее душе перемены.

Дело было осенью 1937 года, когда Анико была в седьмом классе гимназии. По установившейся традиции, обязанности секретаря кружка самообразования должна была исполнять {319} ученица седьмого класса и, само собой разумеется, секретарем была избрана Анико. Однако восьмой класс, в духе политических настроений того времени, придавал значение лишь одному обстоятельству: эту должность нельзя было отдавать еврейке. Анико была поражена, когда на первом собрании кружка был снова поставлен на обсуждение вопрос о выборах секретаря, тогда как она уже ранее была избрана на эту должность седьмым классом.

Анико молча и с полным самообладанием следила за ходом собрания, и когда новоизбранный секретарь, ее школьная подруга, подошла к ней и со слезами на глазах заявила, что откажется от должности, так как не достойна ее, - Анико ответила ей: "Прими ее, не колеблясь, и не думай, что я завидую тебе. Если не ты, то кто-нибудь другой станет секретарем. Дело ведь не в том, кто больше достоин этой должности - Анна Сенеш или Мария Икс. Главное в том, будет ли это еврейка или христианка".

После собрания ее классная руководительница подошла к ней и сказала: "Я надеюсь, что несмотря на все случившееся, ты будешь участвовать в работе кружка". - "Как вы могли подумать такое? - ответила Анико. - Само собой разумеется, что с этим восьмым классом я сотрудничать не буду".

Когда она рассказала об этом происшествии, я поняла, что оно сильно задело ее, но и на этот раз она не высказала этого вслух.

{320} Пасхальные каникулы 1939 года мы провели у Гиоры, учившегося тогда в Париже. Анико была счастлива, узнав, что и он стал убежденным сионистом. Я видела, как они подолгу с юношеской страстью и сверкающими от возбуждения глазами строили планы на будущее. Через несколько месяцев Анико уедет в Палестину, а по окончании учебы за ней последует и Гиора. И уж, конечно, по прибытии туда в первую очередь начнут хлопотать, чтобы и я, их мать, присоединилась к ним.

Мое сердце сжималось тогда от жестоких сомнений: "Будем ли мы еще когда-нибудь сидеть все вместе? Когда и где это произойдет?".

3.

С отличием сдав выпускные экзамены, Анико навсегда распрощалась с гимназией и любимыми учителями.

Ее намерение переехать в Палестину тогда уже не было ни для кого секретом. Знали об атом и ее учителя и все они по очереди пытались подействовать на меня, чтобы я уговорила Анико не уезжать. Они ручались, что добьются ее приема в университет (несмотря на то, что применение Numerus clausus с каждым днем становилось строже).

Когда я рассказала ей об этом, она ответила:

"Неужели радоваться тому, что окончив с отличием, я с трудом, по протекции буду принята в университет, тогда как любой гимназист - {321} христианин, чудом выдержавший выпускные экзамены, сможет поступить беспрепятственно? Неужели они не способны понять, что помимо желания учиться, у меня имеются другие планы и устремления, путь к которым здесь навсегда закрыт для меня?"

Тогда я снова задала ей вопрос, по которому между нами были самые большие разногласия: если уж она решила уехать в Палестину, то почему она решила поступить там именно в сельскохозяйственную школу, а не в Иерусалимский университет? Ведь принимая во внимание ее способности, место ее именно там: в университете она сможет достигнуть значительно большего, чем в чуждом ей земледелии. В ответ я услышала следующее: "Интеллигенции и без того много в Палестине. Страна нуждается в рабочих руках - кто же возьмется за эту работу, если не мы, молодые?"

В начале сентября, незадолго до ее отъезда, вспыхнула вторая мировая война, и все дороги на Палестину закрылись.

Я наверняка примирилась бы с этой ситуацией, но с нею этого, конечно, не случилось. Она бегает из учреждения в учреждение, обращается в любое место, где есть хотя бы малейшая надежда получить помощь. В конце концов ей удалось примкнуть к проезжавшей через Венгрию группе халуцов (Пионеров-поселенцев.) из Чехословакии.

Вечером мы пришли в бюро Еврейского общества социальной помощи, чтобы оформить {322} документы на выезд. Мы стояли в передней, когда один из служащих вышел к нам и, пригласив нас в свой кабинет, сказал: "Как же мне не сделать этого для дочери Белы Сенеш? Ведь он был одним из любимейших учеников моего отца, главного раввина Микши Вейсса" - и вручив ей бумаги, он сказал, что поезд отходит завтра в полдень с восточного вокзала.

Мое сердце замерло: "Неужели завтра? - Ведь она должна еще собраться, уложить вещи..." - сказала я, - "Я свое сделал, мадам, - ответил он, остальное за вами".

Родные и друзья, которые узнали о ее отъезде, пришли вечером проститься. А потом всю ночь напролет мы укладывали вещи. Наутро - снова хождения по консульствам за визами.

13 сентября 1939 года, в час дня, мы вышли за ворота нашего домика, направляясь на вокзал. Мы обе сдерживали себя, чтобы не дать волю обуревавшим нас чувствам. Но в последний момент, обнимая на прощание нашу преданную служанку, Анико расплакалась и сказала: "Рози, дорогая, береги маму!".

На вокзале одна из моих сестер занялась багажными и таможенными формальностями - и мы в последний раз простились, с Анико.

Стоя у окна вагона, она делала огромные усилия, чтобы подавить слезы. К напряжению и волнениям последних недель теперь прибавились переживания, вызванные уходом из семьи, горечь прощания и чувство неуверенности в будущем.

{323} Поезд тронулся и вскоре скрылся из виду, унося ее в даль.

Мне показалось, будто черное густое облако опустилось на вокзал.

Когда я возвратилась домой, уже смеркалось, а тусклое мерцание свечей в опустевшем доме еще более усиливало скорбное настроение наступающих "грозных дней" (Еврейский Новый год и "десять дней раскаяния", завершающиеся Судным днем.).

Судьба нанесла нам жестокий удар, разбила нашу небольшую семью и разбросала ее по миру.

ВСТРЕЧА

1.

Чем больше сгущались тучи над головой венгерского еврейства, все более возрастала моя признательность судьбе, по милости которой Анико находилась в безопасном месте и была счастлива. Меня беспокоил только Гиора, но после многочисленных приключений в конце января 1944 года и он добрался до Палестины. Анико известила меня об этом телеграммой. Я была бесконечно счастлива, что оба они, наконец, вместе.

Я тоже приняла решение уехать в Палестину, неизвестными мне путями я получила от Анико указание быть готовой, так как в течение считанных дней мне будет предоставлена возможность отправиться в путь. Это были {324} последние дни эмиграции венгерских евреев в Палестину.

Но тут наступило 19 марта 1944 года - день вторжения немцев, и для венгерских евреев начался период леденящих кровь ужасов.

В других странах для выполнения законов и приказов о нашем уничтожении потребовались годы. Здесь все это осуществлялось с головокружительной быстротой. Желтая шестиконечная звезда, которую мы обязаны были пришить к нашей одежде, как будто парализовала; были евреи, которые вообще не хотели выходить на улицу с этим знаком.

Ежедневные аресты, выселения из квартир, массовые самоубийства таковы были следы, оставляемые нацистами на своем пути. Я лишилась возможности видеться с родными, жившими в провинции. А в мае они уже были в гетто. Поползли слухи, что евреев из гетто будут куда-то вывозить. А спустя четыре-пять дней всем евреям Будапешта было приказано собраться в домах, помеченных шестиконечной звездой Давида. Я тоже уложила самые необходимые вещи, хотя и не решила, как поступать дальше. Мои приятели - муж и жена стали уговаривать меня уклониться от назначенной явки, раздобыть подложные документы и, выдав себя за христианку, удрать вместе с ними в Румынию, а оттуда уехать в Палестину. Вначале этот замысел показался мне фантастическим и неосуществимым. Тем не менее я в конце концов достала нужные документы, но все еще продолжала {325} медлить с решением вопроса о побеге.

Часть моего дома занимала на правах съемщицы знаменитая венгерская актриса Маргит Дайка, которая в эти трагические дни проявила заметные симпатии к жертвам гонений.

Вечером шестнадцатого июня Дайка тоже осталась дома. То ли она заметила, как я обеспокоена судьбой моих родственников, то ли просто не хотела оставлять меня одну, поскольку всего лишь несколькими днями раньше гестаповцы хотели забрать у меня квартиру и не сделали этого лишь благодаря ее энергичному вмешательству. Она предупреждала меня, чтобы я никого не впускала в дом, когда остаюсь одна. Мы условились также, что на следующий день она перепишет дом на свое имя.

В эти тяжелые дни Маргит проявила трогательное сочувствие и понимание моего подавленного душевного состояния.

Мы легли спать. Вернее - только она легла, так как в эту ночь я была дежурной по противовоздушной обороне. Но ночь прошла спокойно, и я воспользовалась этим, чтобы написать письма родным в гетто. Потом я ненадолго прилегла, а в восемь утра была уже снова на ногах.

17 июня у моей двери раздался звонок. Я подошла к окну и увидела у ворот незнакомого мужчину. Заметив меня, он крикнул: "Я ищу госпожу Бела Шеге". "Она не живет по этому {326} адресу", - ответила я (поблизости от меня жила знакомая по имени Шеге), "Неужели?" - удивился мужчина и достав из кармана листок бумаги, прочитал: "Улица Бимбо, 28... нет... не Шеге, а Сенеш. Я агент государственной полиции - прошу впустить меня".

Я отворила ворота и впустила его в переднюю. "Пойдемте со мной в штаб-квартиру венгерского военного командования - вас вызывают для дачи показаний", - сказал он, войдя... "По какому делу?", - удивилась я. "Этого я не знаю", - пожал он плечами.

Я была в полном недоумении. У меня не было ни одного знакомого среди военных: вот уже много лет евреи призывались только для выполнения трудовой повинности. У меня промелькнула мысль, что это, возможно, из-за Гиоры, который теперь в призывном возрасте и вот уже шесть лет живет за границей. Но ведь уехал он на законном основании, с разрешения властей. В таком случае это, может быть, связано с его побегом в Испанию и использованием фальшивых документов?

"Подождите, пожалуйста, я сейчас оденусь", - сказала я. Я разбудила Маргит. Надев на себя халат, она поспешила к агенту и пригласила его к себе. Пока я одевалась, она безуспешно пыталась выведать у него, с какой целью меня вызывают в штаб-квартиру.

Агент заверил меня, что вскоре смогу возвратиться домой. Он извинился, что не может отвезти меня на автомашине.

{327} Я отдала Маргит мой фальшивый "нееврейский" паспорт и отправилась в штаб.

Около получаса мы добирались на трамвае до улицы Миклоша Хорти, где находится штаб-квартира.

Что я чувствовала все это время? Пожалуй, скорее любопытство, нежели страх, так как не могла догадаться, чего от меня хотят. Впрочем, аресты были тогда в порядке вещей, и каждому еврею угрожала опасность быть схваченным без всякого законного основания - и навсегда исчезнуть. Но чего было бояться мне? Дети мои находились в безопасности - и это было главное.

Все эти мысли проносились у меня в голове, пока я вела с агентом безразличную беседу, главным образом о Маргит, о ее успехах и новых ролях. Агент был вежлив и любезен; по дороге он разрешил мне позвонить Маргит. Я хотела напомнить ей, чтобы она поскорее записала дом на свое имя: теперь я считала это особенно важным. Когда я вошла в табачную лавку и, подойдя к телефону-автомату, начала набирать номер, лавочница вдруг набросилась на меня: "Ты что делаешь? Разве ты не знаешь, что со звездой (она имела в виду желтую шестиконечную звезду на моей одежде) запрещено пользоваться общественным телефоном?!".

Я и в самом деле не знала об этом запрете. Агент тоже не знал - и он сказал, что я смогу воспользоваться его служебным телефоном.

Приехав в штаб-квартиру, мы поднялись на {328} второй этаж и вошли в одну из комнат, где двое полицейских сидели за столом и ели копченую свинину с зеленым горошком. Агент пошел доложить о своем прибытии и, возвратившись, попросил полицейских выйти из комнаты. Пока мы ждали, агент напомнил мне о телефонном разговоре, и я позвонила Маргит. Потом он спросил, есть ли у меня дети и где они. Я подошла к висевшей на стене карте и указала на Палестину.

В комнату вошел мужчина в гражданской одежде, но с военной выправкой (впоследствии я узнала, что его зовут Рожа). Он попросил меня сесть, а сам сел за пишущую машинку.

Начался допрос. Записав личные данные обо мне и других членах семьи, Рожа задал несколько вопросов о Гиоре, а затем сразу перешел к Анико. К моему удивлению, его вопросам о ней не было конца. Прекратив на время печатание, он начал допытываться, по какой причине или с какой целью Анико покинула дом: "Я могу понять парня, уходящего строить свое будущее, но зачем это понадобилось такой молодой девушке?" - "С той же целью,-ответила я. - Здесь у еврейской молодежи нет будущности, нет возможности устроиться в жизни. Поэтому, как ни тяжело мне было расставаться с нею, особенно после отъезда сына, - теперь я счастлива, что она вдали от бедствий венгерских евреев."

На его лице, и без того не слишком симпатичном, появилась саркастическая улыбка. Допрос вертелся главным образом вокруг вопроса, {329} где Анико находилась и чем занималась в последние годы, где она теперь, а главное - когда, каким путем и откуда я получила от нее известия. Это навело меня на мысль, что было, возможно, перехвачено одно из ее писем, содержание которого не понравилось цензору. Но для размышлений и догадок не было времени - вопросы непрерывно следовали один за другим: чем она занималась тут, в Венгрии, в каком обществе бывала, каков был круг ее интересов, к какой профессии она готовилась? Я ответила, что она всегда мечтала стать учительницей. Несколько позже, прервав очередной ряд вопросов Рожи, я сказала: "Вам это, наверно, покажется чисто материнским преувеличением, но я все же хочу сказать вам, что моя дочь необычайно одаренная и во всех отношениях замечательная девушка. Вы не должны верить мне на слово - спросите ее бывших учителей и они подтвердят мои слова".

Наконец он исчерпал все вопросы и велел агенту отпечатать на машинке резюме моих показаний. Затем он предупредил меня, что я должна буду подтвердить все это под присягой, - и вышел. Я вкратце повторила свои слова агенту и тот отпечатал их на заранее приготовленном формуляре. Я заметила, что вверху формуляра стояла надпись: "Анна Сенеш".

Только мы закончили печатать, как возвратился Рожа. Он прочитал протокол, привел меня к присяге и дал подписаться. Затем он снова обратился ко мне с тем же вопросом: "Все же, {330} где, по-вашему мнению, находится ваша дочь в данный момент?" Я повторила, что насколько мне известно, она сейчас в земледельческом хозяйстве около Хайфы.

"Ладно, так как вы все же не знаете, то я открою вам: она находится тут, в соседней комнате. Сейчас я приведу ее, чтобы вы смогли поговорить с ней и убедить ее рассказать нам все, что ей известно. Если она не сделает этого, то это будет ваша последняя встреча".

3.

Я почувствовала, что падаю, и обеими руками ухватилась за край стола. Я с ужасом осознала, что теперь, в эту минуту, словно карточный домик рушится все - мои надежды, вера, самый смысл моей жизни. Я чувствовала себя разбитой - физически и душевно.

В это время я услышала, как за моей спиной отворилась дверь.

Я повернулась и застыла в оцепенении.

Ее ввели четверо. Если бы я не знала, что это она, то, возможно, с первого взгляда не узнала бы Анико, с которой рассталась пять лет тому назад. Ее давно не чесаные волосы были растрепаны, изможденное лицо выражало перенесенные страдания, под глазами и на шее виднелись синяки. Только я успела заметить все это, как Анико, оторвавшись от конвоиров, стремительно подбежала ко мне, обняла и зарыдала:

"Мама, прости меня"!.

{331} Я слышала, как билось ее сердце, и ощущала на себя теплую влагу ее слез. В то же время я уловила нетерпеливый взгляд наблюдавших за нами мужчин и поняла, что они ждали этого момента, как если бы это была сцена из уже известного им спектакля. И хотя мне снова показалось, что почва уплывает из-под моих ног, я собрала все силы и, сделав над собой огромное усилие, молча выпрямилась.

"Говорите же с вашей дочерью, - сказал Рожа, - повлияйте на нее, чтобы она все рассказала. В противном случае это будет ваше последнее свидание".

У меня не было ни малейшего представления о том, что происходит. Сколько бы ни напрягала я свое воображение, мне никогда не пришло бы в голову, что Анико, такая убежденная пацифистка, добровольно вступила в британскую армию. Я даже не представляла себе, что и женщин принимают в британские вооруженные силы. Для меня было загадкой, как могла она внезапно перенестись из такой дали сюда, в этот ад. Никто ничего мне не объяснил, и я оставалась в полном неведении. Одно мне было ясно: если Анико считает нужным что-то скрывать, то у нее имеются к тому серьезные основания, и я ни в коем случае не должна побуждать ее изменить свое решение.

"Так отчего же вы не говорите?" - спросил Рожа. Мой голос показался мне чужим, когда я ответила ему: "Напрасно вы повторяете эти слова - я и моя дочь слышим вас хорошо". - {332} "Так говорите же. Мы оставим вас наедине". Усадив нас на два стоящих рядом стула, они вышли, оставив в комнате одного лишь агента. Некоторое время мы продолжали сидеть молча, не находя нужных слов.

Вдруг у меня мелькнула мысль, что, возможно, из-за меня Анико решилась на отчаянно смелый поступок: узнав об участи венгерских евреев, она решила спасти свою мать. Я слишком хорошо знала ее характер, огромную силу воли, которая не поколеблется ни перед какими препятствиями, какими бы непреодолимыми они ни показались. А главное - я была уверена, что несмотря на разделявшее нас в последние годы расстояние, ее любовь ко мне и забота о моей судьбе нисколько не ослабели.

"Анико, не из-за меня ли ты оказалась здесь?" - "Нет, нет, мама! Не из-за тебя - ты ни в чем не виновата". - "Как же ты добралась сюда? Ведь еще совсем недавно я получила от тебя телеграмму, что и Гиора приехал в Палестину. Значит, и он уже не там?" - "Что ты, мама? Телеграмму я сама отправила еще оттуда. А о Гиоре тебе нечего беспокоиться - у него все в порядке".

Я заметила, что у нее не хватает верхнего зуба, и причину нетрудно было угадать по следам побоев на лице. Присутствие агента сковывало меня, но я тем не менее спросила: "Зуб ты, конечно, потеряла здесь?" - "Нет, не здесь", - ответила она коротко.

Сердце разрывалось у меня при мысли о ее {333} страданиях. Я погладила ее руки и почувствовала, что кожа на них огрубелая, шершавая. Подтеки на ее лице вызывали у меня ощущение почти физической боли, словно это были раны на моем собственном теле. Я припала к ней и хотела ее поцеловать, но в этот момент распахнулась дверь и Рожа со своими четырьмя палачами, которые, видимо, подсматривали за нами, ворвались в комнату и разъединили нас. "Шептаться здесь запрещено! И вообще - хватит на сегодня", - закричал Рожа и велел увести Анико.

"Я имею право и вас арестовать", - добавил он, - но принимаю во внимание ваш возраст. Ступайте домой. Если будет еще надобность в ваших показаниях, мы позвоним вам. Все будет зависеть от поведения вашей дочери: если она и на следующем допросе не признается, то вы нам, наверно, больше не понадобитесь. Но предупреждаю вас: не вздумайте обмолвиться хотя бы одним словом обо всем, что здесь произошло! Даже о том, что вы переступили порог этого дома, никто не должен знать. Понятно?" - "Я поняла. Но одному человеку уже известно, что я была здесь", - ответила я. "Кто же это?" удивился Рожа. - "Маргит Дайка, актриса". - "Госпожа Сенеш, - вмешался агент, - заведует хозяйством у актрисы и она присутствовала при нашем разговоре", - "Она будет задавать вам вопросы, когда вы вернетесь?" "Разумеется, она ведь не привыкла к тому, чтобы агенты тайной полиции вызывали меня для {334} допроса". - "В таком случае, - сказал Рожа, - когда она начнет вас расспрашивать, скажите ей, что вы не вправе рассказать ей ни одного слова. И запомните это твердо! А теперь можете идти". - И Рожа вышел.

Видя, что от изнеможения я еле могла двигаться, агент подошел ко мне и сказал: "Отдохните еще немного, у нас есть время - вы не должны уходить немедленно".

Своей любезностью этот человек внушал мне доверие и я решилась обратиться к нему с просьбой, чтобы он сжалился надо мной и объяснил, что происходит. Но он начал клясться мне, что не знает.

В это время вошла группа полицейских, которым понадобилась наша комната. Агент, проводивший меня по лестнице до выхода, пытался успокоить меня и уверял, что услышанные мною угрозы не следует принимать слишком серьезно: "Все это не делается так просто. Вот увидите - все образуется".

Как бы то ни было, его человеческое, сочувственное отношение было мне приятно.

Нетвердым шагом я двинулась в обратный путь. Было около часа дня. Около дома меня поджидали соседи и кое-кто из знакомых. Они обступили меня и стали засыпать вопросами:

"Произошло недоразумение", - ответила я и поспешила в дом. Оказавшись наедине с Маргит, {335} я сказала ей: "Это не было недоразумение. Случилось нечто ужасное, но мне нельзя об этом рассказывать. Не знаю, надолго ли хватит у меня сил, чтобы устоять, но пока я не стану говорить".

Позвонили. Маргит поспешила к двери, и послышались голоса. Я ушла к себе, но вскоре пришла Маргит. За ней приходил режиссер кинофильма и приглашал ее в киностудию на первый просмотр фильма, в котором она снималась. "Но в такой момент я не оставлю вас одну", - сказала она. Впоследствии она рассказала моей сестре, что у меня было тогда до неузнаваемости изменившееся лицо и казалось невероятным, что эти перемены произошли в течение немногих часов. Но мне не терпелось остаться наедине.

Нужны были сверхчеловеческие усилия, чтобы не потерять самообладание. Я просила Маргит не задерживаться из-за меня и пойти на просмотр, оставив мне номер телефона киностудии на случай, если мне понадобится сообщить ей что-нибудь. Она вернула мне фальшивые документы, которые я оставила у нее утром, и ушла.

Но мое уединение длилось недолго. Постучалась смотрительница дома и ввела того человека, который все время уговаривал меня поехать с его семьей в Румынию, а оттуда в Палестину. Теперь он пришел узнать, как далеко продвинулись у меня приготовления к отъезду, так как через два-три дня надо было отправляться в путь. Он хотел также посмотреть мои документы.

{336} На его повторный вопрос я ответила, что тщательно взвесив все, я окончательно решила не ехать. Он еще раз попытался меня убедить, что ото самый правильный путь, превознося идею переселения в Палестину. "У нас там никого нет, но тем не менее мы стремимся туда. У вас же там двое детей кому же, если не вам, рискнуть! Не забывайте также, что это давнишнее заветное желание Анико. Каких усилий ей стоило достать сертификат!".

Пока он излагал свои доводы и просматривал документы, я взвешивала про себя, посвятить ли его во все, что произошло. Может быть, именно затем он и был послан мне судьбой, чтобы я рассказала ему о трагедии, продолжение которой, несомненно, еще впереди. Если им удастся добраться до Палестины, они смогут, по крайней мере, рассказать обо всем Гиоре.

И поскольку я знала его как совершенно надежного человека, я решила открыть ему тайну и рассказала ему о случившемся. Он выслушал все, ошеломленный, и сказал: "У меня нет слов - это действительно катастрофа, и теперь я понимаю, почему вы решили остаться. Трудно угадать, что произошло. Я обещал хранить тайну - и буду молчать, хотя считаю это неправильным. Наоборот, нужно рассказать об этом всем, кто в состоянии, может быть, оказать какую-нибудь помощь. Я думаю, вы должны в первую очередь посвятить в это дело Маргит - у нее, возможно, имеются связи в военных кругах".

{337} Я проводила его до двери, и когда мы разговаривали, стоя в передней, раздался звонок. Я выглянула в окно и увидела закрытую машину, окруженную эсэсовцами. Один из них крикнул:

"Мы ищем госпожу Сенеш, впустите нас".

"Сейчас, я принесу ключ".

Вернувшись в комнату, я собрала фальшивые документы, которые все еще были разложены на столе, и положила их в шкаф Маргит. Затем я снова сошла вниз и отперла дверь. Мой гость хотел выйти, но один из гестаповцев (позже я узнала, что его звали Зейферт) преградил ему дорогу и спросил: "А вы кто такой?" - "Моя жена - приятельница госпожи Сенеш; я заходил справиться о ее здоровье и теперь собираюсь уходить".

Зейферт некоторое время колебался, и мы в напряжении ждали его решения. Наконец Зейферт отпустил его и, войдя в сопровождении четырех других гестаповцев в дом, потребовал, чтобы я немедленно последовала за ним на допрос. Я была одна в доме. Смотрительница, которая жила во флигеле, ушла за покупками, и я отчаянно стараясь оттянуть время, чтобы дождаться ее возвращения: я хотела, чтобы кто-нибудь знал, что меня увели.

"К сожалению, я не могу оставить дом в данный момент, - сказала я с напускной наивностью, - так как я ответственна за квартиру и вещи артистки, а ее нет дома". - "Ничего, после допроса вас сразу же отвезут домой. Пойдемте".

{338} Я медленно направилась в свою комнату. Зейферт шел за мной по пятам. Между тем я обдумывала, рассказать ли ему, что мне известно, в чем дело, или сделать вид, что я ни о чем не подозреваю. Помня предостережение Рожи, я решила молчать. Зейферт тем временем ходил из одной комнаты в другую и шарил вокруг глазами, то и дело задавая вопросы: какая комната моя, а какая Маргит, кому принадлежит мебель, каково содержимое шкафов и ящиков. Я сказала ему, что вся квартира, за исключением одной комнаты, принадлежит Маргит. Затем он расспросил о всех дверях в доме. Было очевидно, что после моего ухода здесь будет произведен обыск. Вдруг Зейферт достал фотографию и держа ее прямо перед моими глазами, спросил:

"Вы узнаете эту девушку?" Это была Анико, какой я ее видела утром. "Кто она такая?" - спросила я. "Есть у вас дочь по имени Анна Сенеш?" "Да, но на этой карточке она неузнаваема. Откуда у вас этот снимок?" Вместо ответа Зейферт начал торопить меня. Он велел мне запереть все двери и спросил, у кого еще имеются ключи от дома. Я сказала: "Только у меня и актрисы". - "А когда она возвратиться?" - "По-видимому, вечером".

К счастью, в это время появилась смотрительница дома и мне удалось обменяться с ней несколькими словами. Я дала ей телефон Маргит и просила позвонить ей, как только я уйду. Смотрительница наспех приготовила мне несколько бутербродов и сунула их в мою сумку.

{339} Когда мы вышли и я заперла дверь, Зейферт спросил: "Зачем вы берете с собой ключ?" - "Разве вы не говорили, что к вечеру я буду дома". "Разумеется, разумеется", - ответил он скороговоркой, сознавая, что выдал себя, - возьмите ключ с собой".

Мы вошли в полицейскую автомашину без окон и через несколько минут были около тюрьмы. Выйдя из машины, я увидела, как близко это от меня. Мы находились около здания будапештского окружного суда, которое примыкало непосредственно к немецкой полицейской тюрьме. Зейферт вышел вместе со мной; прощаясь с остальными эсэсовцами, он некоторое время задержался с ними, перебрасываясь шутками, обсуждая намеченные на субботний вечер развлечения и обмениваясь пожеланиями приятного времяпровождения. Затем Зейферт отвел меня в одну из комнат первого этажа Все это происходило около пяти часов вечера.

Зейферт начал допрос в присутствии эсэсовца с кокардой в виде человеческого черепа на фуражке, молодого немецкого солдата и человека средних лет в гражданской одежде. Записав мои ответы, он положил протокол в папку с надписью "весьма срочно", взял у меня ключи от дома и ушел. Затем мною занялся эсесовец с черепом.

Он велел отдать ему все ценные вещи и проверил содержимое моей сумки. Забрав деньги, часы, авторучку и обручальное кольцо, он спросил, есть ли у меня еще деньги. На шее, под одеждой, у меня висел мешочек с деньгами-{340} максимальной суммой, которую разрешалось иметь еврею. После минутного колебания я отдала ему эти деньги. За промедление он тут же наказал меня, сильно ударив по лицу. Я чуть не упала, но самого удара почему-то почти не ощутила. И вообще, после утреней встречи с Анико я ничего не чувствовала: как будто все происходило с кем-то другим, чужим.

Молодому солдату вся эта сцена, видимо, была неприятна, а человек в гражданском подмигнул мне, давая понять, что я не должна обращать внимание на такое обхождение. (Впоследствии я узнала, что это еврей, директор крупной фирмы, которого немцы насильно взяли на канцелярскую работу). Они составили подробную опись всех отнятых у меня вещей и денег, вернули мне несколько разменных монет, и эсэсовец объявил, что если я буду освобождена, все вещи будут мне возвращены. Потом он сказал солдату номер моей камеры 528. Когда мы поднимались туда по лестнице, солдат спросил, не утаила ли я какой-нибудь ценной вещи: мне предстоял еще обыск, и он хотел предупредить меня от повторного наказания. Я заверила его, что отдала все.

Обыскивали меня две женщины - швабки. Потом одна из них отвела меня на пятый этаж. Там она с лязгом отперла тяжелую дверь - и я вошла в тюремную камеру.

5.

К моему удивлению, камера была просторна и хорошо освещена. Если не считать решеток {341} на окнах, она, со своими семью белыми койками, напоминала скорее больничную палату, чем тюремную камеру, какой я себе ее представляла. Несколько женщин повернули головы в мою сторону и с любопытством уставились на меня; потом мне не раз приходилось наблюдать такую же сцену при появлении в камере нового "жильца".

Вдруг одна из заключенных вскочила и бросилась ко мне. Я узнала ее: это была баронесса Беске Хатвани, разведенная жена барона Лайоша Хатвани.

Некоторые из обитательниц камеры сидели попарно на койках и играли в бридж, хотя тюремные правила строжайшим образом запрещали игру в карты, как, впрочем, и любое другое занятие. Баронесса, которая была способной художницей, нарисовала на листочках бумаги карточные фигуры, и так они убивали время. По правилам же они обязаны были от пяти часов утра и до самого вечера в полном бездействии сидеть на скамейках вокруг стола. Надзирательницы время от времени заглядывали в камеру через глазок в двери, чтобы проверить, нет ли каких-нибудь нарушений. Это, однако, не мешало заключенным по очереди лежать на койках. Но спали они чутко и автоматически просыпались и вскакивали каждый раз, когда приближались шаги надзирательниц.

Когда я вошла, они окружили меня и стали расспрашивать о том, что происходит по ту сторону, на свободе. Баронесса Беске представила {342} мне их: госпожа Вида (жена еврея, единственного члена верхней палаты парламента), камердинер которой донес на нее, что она неодобрительно, по его мнению, высказалась о немецких властях; графиня Зичи, еврейского происхождения, которая была арестована за попытку спрятать ценные картины; вдова бывшего депутата парламента Лехеля Хедервари, обвиненная в политическом сотрудничестве с западными державами; сестра парижского банкира Жака Маннгейма. Вот те имена, которые сохранились в моей памяти.

Все удивлялись, как я оказалась среди них. Ведь я не принадлежала к сословию плутократов и никогда не была замешана в политические дела. Кроме того, все знали, что после смерти мужа я вела замкнутый образ жизни. Открыться перед ними я, конечно, не рискнула. Внезапно я почувствовала сильный голод: был уже поздний вечер, а я все еще ничего не ела. Вынув из сумки бутерброд, я начала есть - и в меня сразу же впилась дюжина голодных глаз. Кусок застрял у меня в горле; я передала весь пакетик с едой баронессе, которая поровну разделила бутерброды между всеми. Видимо, баронесса была "старшей" в камере.

В этот же вечер разгорелся ожесточенный спор. Каждый день одна из арестанток должна была убирать камеру и уборную. На следующий день была очередь графини Зичи, однако она решительно запротестовала, заявив, что не будет чистить уборную. Она в жизни не работала, а {343} к такого рода работе не знала как и приступить. Кто-то вызвался выполнить эту работу за нее, но баронесса не дала на это согласия, заявив, что исключения тут не допустимы. Она начала объяснять графине, как пользоваться щеткой и дезинфицирующим порошком.

В дискуссии приняла участие вся камера. Одни были за, другие против. Я еще не успела включиться в тюремную жизнь и мысли мои были далеко отсюда. Забравшись в угол, я сидела там молча, не вмешиваясь в спор.

В пять часов утра, после бессонной ночи, я была уже на ногах. Воскресенье было днем отдыха даже для следователей гестапо. Но поскольку на моем досье имелся гриф "весьма срочно", в понедельник меня обязательно возьмут на Швабскую гору для допроса, - таково было общее мнение в камере.

Утомление и томительная неопределенность так надломили меня, что я потеряла над собою власть и рассказала обо всем случившемся баронессе Беске. Она была потрясена и выслушала мой рассказ, не проронив ни слова. "Анико для них важнее всех нас вместе взятых", - сказала она. Потом принялась утешать меня и пообещала никому не говорить. Я так и не узнала, сдержала ли она свое обещание или нет. В тот же день вечером ко мне подошла графиня Зичи и извинилась за вчерашнюю перепалку. Все остальные тоже были ко мне предупредительны и любезны. Но я видела всех, словно сквозь густой туман. Меня {344} непрерывно сверлила одна-единственная мысль: жива ли еще Анико? Не могло быть сомнения, что у нее не вырвут признания, и потому нет надежды на пощаду. Но, в таком случае, какой смысл в моем завтрашнем допросе? Я содрогалась при мысли о допросе в гестапо. Зачем эти бессмысленные мучения? Даже если Анико жива, здесь, в тюрьме, я ничем не могу помочь ей.

К двум противоположным стенам камеры были прикреплены полки для различных туалетных принадлежностей. Для всех не хватало места на этих полках, поэтому те, которые попали в камеру раньше, давно уже успели заполнить всю поверхность полок. Одним из немногих возможных занятий в камере было раскладывание и перекладывание на этих полках различных мелких вещиц, полученных с очередной передачей. Графиня Клара Зичи сказала мне, что по ее мнению, самая полезная из присланных ей мужем вещей, это бритвенное лезвие, которое заменяло ей и нож и ножницы. Я заметила, что она положила лезвие с левой стороны полки. Вечером, когда все были заняты раскладыванием матрацев на полу (так было просторнее, чем спать вдвоем на одной койке), мне удалось незаметно взять лезвие с полки. Поскольку я лежала у открытого окна, я спрятала лезвие снаружи, на карнизе. Электрические выключатели находились в коридоре, и надзирательницы никогда не удосуживались включить свет. Поэтому с наступлением темноты все укладывались спать. Когда все затихли и, казалось, заснули, {345} я попыталась положить конец своим мучениям...

Я почувствовала кровь, но она текла не из вены. Моя соседка присела, и я притворилась спящей. Потом я сделала еще одну попытку, но опять безуспешно. Прежде чем я успела предпринять третью попытку, все проснулись - в июне светает рано. Мой план не удался. Когда я одевалась, Беске взглянула на меня и что-то заподозрила. Встревоженная, она подбежала ко мне и схватила меня за руку...

Перевязывая мне руку двумя носовыми платками, она упрекала меня за то, что по глупости я чуть не навлекла крупные неприятности на всех остальных. Она посоветовала мне, чтобы идя на допрос, я надела дождевик с длинными рукавами: так не будет видна повязка.

6.

В семь часов утра в камеру вошел солдат со списком в руках и вызвал меня. Одна из арестанток тут же сунула мне в руку дневной паек хлеба: все знали тут по опыту, что следствие на Швабской горе длится с утра до позднего вечера и что кушать подследственным не дают. Потом я обнаружила, что хлеб был такой заплесневелый, что я не смогла его есть.

Арестантов, отправляемых на следствие, собирали в коридоре второго этажа. Их выстраивали лицом к стеке, в так они ждали, пока не соберется вся партия. Запрещалось даже пошевелиться. Всех нас, около 40 человек, втиснули {346} в полицейскую машину и отправили на Швабскую гору, в гестапо. Машина, в которой нас везли, была без окон, только в крыше было несколько небольших вентиляционных отверстий. По дороге кое-кто выбрасывал через эти отверстия заранее заготовленные записки и письма в надежде, что их подберут и передадут по назначению.

В гестапо была специальная камера для женщин, и в ней я просидела весь день, дожидаясь своей очереди. Комната была битком набита. Незнакомая женщина протиснулась ко мне и начала расспрашивать меня. Другая арестантка издали стала делать мне знаки, чтобы я не отвечала. Позже она объяснила, что эта женщина подослана немцами.

В этот день меня не допрашивали. Вечером мне, как и всем заключенным, вручили почтовую карточку, которой я могла известить близких или друзей о своем местонахождении, а также попросить у них продовольствие, одежду и туалетные принадлежности. Передачи принимали и вручали в среду, от 10 до 12 часов утра. Дело было в понедельник, и я сомневалась, дойдет ли моя открытка вовремя. Не знала я и кому ее послать. Указывать имена родственников я опасалась, да и Маргит мне не хотелось компрометировать, посылая ей письмо из гестаповской тюрьмы. После долгих колебаний я отправила открытку парикмахерше, по соседству с моим домом, и просила передать ее "госпоже, которая живет у меня".

{347} В день передач в тюрьме царило большое возбуждение. Хотя посылки начинали разносить не раньше 10 часов, еще задолго до этого, с самого раннего утра, чувствовалось напряженное ожидание, - не только из-за голода, но и потому, что передачи служили единственной связью с внешним миром, единственным связующим звеном между заключенными и их семьями или друзьями.

Все посылки подвергались тщательной проверке, бесцеремонно обкрадывались и лишь после этого раздавались заключенным. Некоторые получали сразу две-три посылки, но были и такие, которые ничего не получали.

Около полудня, когда я было совсем потеряла надежду получить передачу, она неожиданно прибыла; видимо ее привезли на такси. Суп в кастрюле все еще дымился, остальные блюда тоже были свежие и возбуждали аппетит, особенно после скудной тюремной пищи. Но я была удивлена, что вся одежда, которую Маргит прислала мне, была поношенная и вообще не пригодная для тюремных условий. Как оказалось, комната, на которую я указала Зейферту как на свою и в которой находился платяной шкаф, была после обыска опечатана и доступа в нее не было. Поэтому Маргит была вынуждена посылать одежду, которую я давно отложила как негодную, добавляя к ней кое-что из своих вещей.

Ежедневно после обеда нас выводили на десятиминутную прогулку вместе с заключенными {348} из соседней камеры. Эта прогулка считалась "гвоздем" ежедневной тюремной "программы". Хотя переговариваться было запрещено, мы как-то умудрялись обмениваться обрывками различных сведений, которые просачивались даже в наглухо закрытые и строго охраняемые камеры. Люди все время сменялись. Заключенных непрерывно увозили куда-то и вместо них привозились новые жертвы. Скученность все время возрастала, и вскоре нас уже было двадцать человек в камере.

Утром 23 июня увезли Беске Хатвани, Виду и еще нескольких. Куда? Этого никто не знал. Пошли слухи, что два раза в неделю производят депортацию и два раза в неделю - отправку в концентрационный лагерь Киштарча около Будапешта. Чтобы быть всегда наготове, мы каждое утро укладывали свои вещи в узелки: когда вызывали, надо было идти немедленно и на сборы времени уже не оставалось.

В то же утро и меня повели на допрос. Когда я спустилась, в сопровождении солдата, на второй этаж, заключенная, убиравшая лестницу, шепнула мне: "Тетя Като, Анико тоже здесь. Вчера вечером я разговаривала с ней!". Я была в смятении и с трудом сохранила самообладание. Вдруг я увидела Беске. Мне хотелось подбежать к ней и рассказать эту новость, но она, как и все, остальные, стояла лицом к стене, и разговаривать с ней было запрещено.

Меня допрашивал Зейферт, который вел мое дело. Допрос длился долгие часы и был {349} намного подробнее и обстоятельнее, чем у венгров. Но Зейферт был вежливее и тактичнее. Это побудило меня обратиться к нему после допроса с просьбой объяснить мне, наконец, что случилось и в чем обвиняют мою дочь. Он долго молчал, а потом, не давая прямого ответа, сказал: "Согласно моему толкованию венгерского права, жизни вашей дочери не грозит опасность. Немецкие законы более строги".

Я вздохнула с некоторым облегчением.

Под вечер в камеру неожиданно вошла Хильда, заключенная, работавшая вне тюрьмы. Это была венгерская немка, уроженка Берлина, типичная немецкая красавица. Благодаря своей внешности и отличному знанию немецкого языка она была освобождена от физического труда и использовалась на конторской и других, довольно ответственных, работах. Хильда вызвала меня строгим солдатским голосом. Она вывела меня в коридор и шепотом велела подойти к окну камеры и посмотреть наружу. Это, правда, запрещалось, но я тем не менее послушалась ее. В одном из окон расположенного напротив здания я увидела Анико. Она помахала мне рукой и улыбнулась.

Наутро я снова стояла у окна.

Через несколько минут появилась и Анико. Указательным пальцем она начала писать в воздухе большие буквы. Я ответила ей таким же образом. Зная, что нас могут заметить, мы были крайне {359} осторожны и "разговаривали" только о пустяках. Так, по крайней мере, было вначале.

Я обратила внимание на то, что окно ее камеры отличается от остальных: оно находилось у самого потолка, было намного меньше и расположено горизонтально. Мне сказали, что в одиночных камерах все окна такие, - чтобы заключенные не могли глядеть в них.

Остальные арестантки тоже столпились у окна, с любопытством наблюдая за нами. Анико заметила желтую нашивку на нашей одежде и спросила, что это такое. Я объяснила ей и, в свою очередь, спросила, не заставляют ли и ее нашить желтую звезду. Она ответила, что не является более венгерской поданной, и стоящая рядом со мной арестантка написала ей в воздухе: "Твое счастье!". В ответ Анико вывела пальцем на запыленном окне большую шестиконечную звезду, которая оставалась там до очередной чистки окон. Вслед за этим Анико исчезла и в этот день я больше не видела ее.

На следующий день вечером Хильда снова вызвала меня в коридор и сообщила, что в умывальной комнате я могу несколько минут поговорить с Анико. Я вошла - и, наконец, смогла прижать ее к себе. Анико торопливо объяснила мне, что будучи офицером связи в британской армии, она взяла на себя задание, которого "к большому сожалению не смогла выполнить". "Со своей судьбой я смирюсь, - добавила она,- но мне невыносимо тяжело, что я и на тебя навлекла беду".

{351} Я стала успокаивать ее, уверяя, что со мной ничего плохого не случилось и я огорчена лишь тем, что не могу видеться с ней. Будь я на свободе я, конечно, получила бы свидание с нею и могла бы ее навещать. Она печально улыбнулась. Теперь это снова была прежняя Анико. Следы побоев на лице исчезли, волосы причесаны, выражение лица спокойное. Но выбитый зуб зиял во рту черной пустотой. На мой вопрос Анико ответила, что зуб она сломала еще в Палестине, во время неудачного прыжка в парашютной школе. Я видела, что она пытается скрыть от меня правду. "Дорогая мама, - добавила она, - если бы во всем этом предприятии я потеряла только зуб, я была бы довольна!". На мой вопрос, жестоко ли ее пытали, она ответила: "Поверь мне, по сравнению с душевными муками физические пытки ничтожны". Анико начала рассказывать подробности.

Уже после их поимки провалу способствовало неожиданное самоубийство одного парня из их группы. Это сразу же возбудило подозрения; был произведен обыск, во время которого у одного из них в кармане были найдены радионаушники... Постучала Хильда - и мы расстались.

В последующие дни я почти не видела Анико. Были дни, когда она вообще не подходила к окну. Оказалось, что ее ежедневно возили для допроса на Швабскую гору, откуда она возвращалась лишь поздно вечером. Там она познакомилась с некоторыми из моих сожительниц по камере, которых тоже брали туда на допрос.

{352} От них я узнала, что ее сбросили на парашюте в Югославии и там она провела несколько месяцев у партизан.

Анико снова стала от времени до времени появляться на короткое время у окна своей камеры. Она вырезала из бумаги большие буквы и составляла из них слова.

Но нередко она внезапно исчезала, не закончив предложения. Я узнала, что до окна она дотягивалась, ставя на койку стол, а на стол - стул. Но стулом она могла пользоваться лишь очень короткое время по утрам, когда на нем вносили в камеру умывальный таз. При первых же звуках приближающихся шагов она спрыгивала на пол.

В те редкие дни, когда не было допросов, я могла наблюдать за ней во время прогулок по двору; точнее говоря - я видела ее лишь в те короткие мгновения, когда в колонне заключенных она проходила через тот дальний угол двора, который был виден из окна моей камеры. Заключенных водили по двору попарно, но Анико, как одиночная заключенная, шла одна в конце колонны. Зная, что я наблюдаю за ней, Анико, подходя к этому углу, поднимала глаза и смотрела на мое окно. Хотя и принимались все меры, чтобы мы не могли встретиться, однажды наша группы оказались на прогулке в одно время.

В ту пору большинство заключенных уже знали Анико или, по крайней мере, слышали о ней. Поэтому все, знавшие о наших взаимоотношениях, с волнением ждали нашей встречи. Но оно казалось невозможным: я была впереди колонны, а Анико в конце. Посередине {353} двора, зорко наблюдая за заключенными, стояла надзирательница, а по краям в разных местах была расставлена военная охрана. Анико несколько раз выходила из строя, делая вид, что завязывает шнурки на ботинках; при этом она каждый раз все больше отставала от продолжавшей двигаться колонны. Когда мы наконец поравнялись, шедшая рядом со мной арестантка отступила назад и на ее место быстро встала Анико. Мы шепотом переговаривались, но я все время не спускала глаз с надзирательницы, замолкая каждый раз, когда ее взгляд останавливался на нас. Анико сказала мне: "Имей в виду, мама, мы и без того находимся тут в величайшей опасности и нам нечего терять. Так оставим лишние предосторожности и продолжим разговор!".

Она рассказала мне, что спустя день или два после нашей первой встречи Рожа хотел допросить меня вторично. Он позвонил мне домой в присутствии Анико, которая в этот момент находилась у него в кабинете. Подошедшая к телефону Маргит сказала ему, что я ушла и не вернулась. На его дальнейшие расспросы она не смогла добавить никаких подробностей о моем исчезновении и местопребывания. Это привело Рожу в ярость. Он бросил телефонную трубку и в бешенстве прошипел: "Она тоже продалась евреям! Она спрятала ее!".

8.

Приближается 17 июля - день рождения Анико. Я все думаю о том, какой смогу послать {354} ей подарок. Вторую посылку мы с ней уже поделили. Но я предусмотрительно не притронулась к баночке с апельсиновым вареньем, опасаясь, что у меня не найдется для нее другого подарка. Когда мои подруги по камере заметили, что я готовлю баночку с вареньем, которую тщательно оберегала, и они знали, для кого, одна из них преподнесла небольшой носовой платок, другая - перчатку для обтираний, третья - кусочек мыла, чтобы я добавила к посылке. В тюрьме - это целое достояние. Одна из надзирательниц согласилась по моей просьбе передать подарок Анико. И в тот же день позднее меня подозвала к двери одна из работниц, и всунула в руку записочку. Всего несколько теплых строк благодарности. Анико писала, что была счастлива получить такой подарок не только потому, что варенье отличное, но, главным образом, потому, что оно апельсиновое и вызвало в ней волну воспоминаний о Палестине. Вглядываясь на прожитые 23 года, она видит, что ее молодость была красивой и жизнь дала ей много хорошего.

Эти ее заключительные счеты с жизнью вонзились, как стрела, в мое сердце.

Я стала замечать, что во время прогулок Анико водит за руку двоих детей - девочку и мальчика. Оказалось, что это дети беженки из Польши, которых вот уже несколько лет вместе с матерью переводят из тюрьмы в тюрьму. Они сразу почувствовали в Анико друга и не отставали от нее. Иногда она играла с ними в {355} прятки, и надзирательницы милостиво допускали это, делая вид, что ничего не замечают. Чтобы развлечь детей, Анико принялась изготовлять для них бумажные куклы, используя для этого всевозможные обрывки бумаги, тряпье и цветные карандаши. По не известным мне причинам ее на время перевели в общую камеру, где находились и эти двое ребят. Она сразу же начала учить их читать и писать, играла с ними и рассказывала им сказки. Но и для взрослых она придумывала развлечения, рассказывая им анекдоты и напевая новые еврейские песни, родившиеся в Палестине. Потом ее снова возвратили в одиночную камеру, но "производство" кукол не прекратилось; продолжалась и наша "воздушная переписка".

Из трех надзирательниц - швабок, сменявших друг друга в течение суток, самой устрашающей была свирепая Мариетта, казалось бы, начисто лишенная человеческих чувств. В ее смену многие заключенные отказывались даже от бесценной для них десятиминутной прогулки. Во время прогулок она с нагайкой в руках стояла посередине двора и, как цирковой дрессировщик, командовала: "Быстрее! - Медленнее! - Еще быстрее!" - щелкая при этом нагайкой. Нередко она заставляла заключенных бегать по кругу.

Во время одной из прогулок Анико рассказала мне о Мариетте нечто такое, что совершенно не вязалось с нашим представлением о ней как о бесчеловечной садистке. Однажды утром {356} Анико, взобравшись на свой импровизированный помост у окна, так увлеклась "перепиской" со мной, что не слышала приближающихся по коридору шагов надзирательницы. Вдруг дверь с шумом отворилась и в камеру с выражением садистского злорадства на лице ворвалась Мариетта. Она с оглушительным криком набросилась на Анико: как она смеет сигналить через окно; пусть немедленно скажет, с кем она установила контакт. Анико, тоже повысив тон, ответила ей сверху, что она пытается таким образом связаться со своей матерью, с которой не виделась уже пять лет.

Мариетта сразу замолчала и ушла. С тех пор, приходя на дежурство, она тут же заносила Анико стул с тазом для умывания и оставляла его в камере.

Та же Мариетта, узнав, что Анико никто не приносит передач, принесла ей пакет с едой, взятой из чужих посылок.

Надзирательницы-немки снабжали Анико также всеми материалами для изготовления кукол: бумагой, нитками, карандашами. Однажды мне тоже передали от нее две бумажные куклы: мальчика и девочку, шагающих держась за руки. Вся камера была в восторге от ее рукоделия. Куклы становились все разнообразнее, красочнее и искуснее. Она начала раздавать их не только заключенным, но и надзирательницам, которые охотно их принимали. Анико изготовляла также куклы, в стиле рококо, куклы, изображавшие оперных персонажей - Кармен, Баттерфлай {357} и других.

Но самыми популярными были "палестинские куклы": кибуцники и кибуцницы с лопатами, заступами или граблями на плече.

Как-то она сказала мне: "Я рада, что не совсем зря потеряла в тюрьме время: многие стали тут благодаря мне сионистами". В то же время она выразила недоумение, что у нее до сих пор нет никаких сведений извне. Она была уверена, что никто не знает о ее судьбе. В противном случае, сюда бы дошла какая-либо весточка.

С тех пор я стала искать пути, как сообщить на волю, что Анико схвачена и находится здесь.

В следующий "день передач", возвращая пустую сумку, я вложила в нее записку, в которой поблагодарила Маргит за заботу обо мне и как бы между прочим попросила в дальнейшем посылать мне два пакета, так как я должна делиться с Анико. Записка не была обнаружена и дошла до Маргит, которая, в свою очередь, немедленно передала ее моей сестре, принимавшей всегда участие в приготовлении передач. Сестра решила, что я лишилась рассудка: она ни на мгновение не допускала мысли, что Анико может находиться где-то здесь. Но на следующий день она неожиданно узнала об этом из другого источника.

Во время нашей следующей встречи на прогулке я попыталась выведать у Анико, с каким заданием она прибыла сюда. "Я не вправе говорить об этом: это военная тайна, - сказала она. - Скоро война кончится - все узнаешь. Но не будь это военной тайной, я все равно не {358} рассказала бы: очень трудно хранить молчание во время допроса - чем меньше знаешь, тем лучше". "Даже если ты не расскажешь мне, я убеждена, что ты вступила в армию не из-за горячей приверженности к англичанам. За всем этим кроется какое-то еврейское дело". - "Твое предположение верно, мама", - ответила Анико, сжимая мне руку. "Но вопрос в том, стоило рисковать жизнью из-за такого безграничного фанатизма?" Она ответила шепотом, но решительно: "С моей точки зрения - стоило". Потом она добавила: "Но ты можешь быть уверена - я не сделала ничего такого, что могло бы нанести вред Венгрии. Более того, что считается сегодня преступлением, завтра будет, несомненно, считаться добродетелью".

Загрузка...