Хозяин дачи Павел Грач задумчиво посмотрел на искусствоведа, сотрудника театрального музея из Нью-Йорка Линсдей. Помолчал и задал пару вопросов на общие темы, которые требовали таких же общих неопределенных ответов.
Скромный обед подошел к концу, и теперь они вдвоем сидели на просторной летней веранде и пили кофе. С раннего утра Дорис работала в кабинете покойного режиссера Сергея Лукина, читала его дневниковые записи, листала альбомы со старыми фотографиями. После кофе она хотела поработать еще пару часов, а там надо будет в Москву собираться. Грач обещал подвести ее на своей машине к театру, на девять вечера назначена встреча с другом покойного режиссера, актером Свешниковым. Старик согласился ответить на вопросы Дорис, показать альбом с редкими фотографиями.
– Вы уже пишете книгу о моем отце или пока материал собираете? Так сказать, подступаетесь к теме? – Грач, которым после обеда овладела сытая истома, раздавил окурок в пепельнице. Задумчиво почесал затылок, словно собирался придумать другой вопрос, глубже и умнее. Но ничего такого в голову не приходило.
– Вообще-то в мои планы не входило писать книгу о Сергее Лукине, – ответила Дорис. – По контракту с издательством я около года работаю над монографией о современном театре. В одной из статей я хотела рассказать о Лукине. Это согласовано с издателями. Но после его смерти… Я подумала, что у меня есть интересные материалы о вашем отце. Он выдающийся театральный режиссер. И достоин большего, чем короткая статья в монографии. Я хотела обстоятельного рассказа о его жизни и творчестве. Словом, я с удовольствием возьмусь за это дело. Сейчас я собираю материалы.
– И большой тираж ожидается?
– Трудно сказать. Но гуманитарные университеты по всему миру наверняка захотят иметь это издание в своих библиотеках. Значит, тираж будет не самым маленьким. В этой книге я скажу спасибо всем людям, кто помогал мне в сборе материала и подготовке книги. И вам, разумеется. В первую очередь – вам.
– Это хорошо… Это хорошо, что спасибо скажете.
– Мне не дает покоя вопрос, – Дорис улыбнулась. – Вопрос деликатный. Не хотите, не отвечайте. Почему вы взяли фамилию матери?
– Все об этом спрашивают. Вам я честно отвечу. Только вы в своей книге напишите, как я скажу. А скажу я вот что. Надо быть благородным человеком. Благородным во всем. И в большом, и в малом. Меня тошнит, когда отпрыски знаменитых людей с пеной у рта орут: знаешь кто мой отец? Я не хотел всю жизнь оставаться в тени отца. Не хотел, чтобы люди говорили: вон сын Лукина пошел. Я не ждал и не жду от жизни никаких поблажек лишь потому, что мой отец знаменитый режиссер. Да, так и напишите: Грач не хотел налаживать благополучную жизнь, пользуясь его именем. Потому что у меня есть совесть. И принципы. Хотя эти вещи многие люди в наше время считают старомодным пережитком.
Грач хотел что-то добавить, но промолчал. В просветах между облаками появилось солнце. На пологом склоне, спускавшимся в низину, стали четко видны дикие фиолетовые цветы с высокими стеблями. Водная гладь реки заиграла металлическим блеском. На другой стороне Оки замер в вечном сне сырой хвойный лес. Наверное, Лукин сидел здесь, на веранде, наблюдая за этим сонным лесом, за плавным изгибом реки и дикими цветами, стебли которых качал ветер. Из состояния задумчивой созерцательности Дорис вывел голос Грача.
– Вообще-то я думаю поскорее расстаться с вещами отца, – он отхлебнул кофе. – Не потому, что мне деньги нужны. Так нужны, что хоть в петлю полезай. Нет… На жизнь хватает. Но тут понимать надо, что ситуация деликатная. Любая вещица напоминает мне о нем. Бередит душу, причиняет боль. Я человек чувствительный, сентиментальный. К чему мне лишнее страдания, когда и так жизнь не сахар. Вы видели кресло в большой комнате? Ну, с бордовой плюшевой обивкой и бахромой? Если нравится, могу уступить для театрального музея. По разумной цене.
– Спасибо, я подумаю.
– Отец не был практичным человеком, – Грач вздохнул, словно и это воспоминание причиняло ему душевные страдания. – В свое время через Союз театральных деятелей можно было взять за бесценок большой участок земли на Рублевском шоссе. Там теперь загородные дома всех сильных мира сего. Членов правительства, сенаторов и даже людей повыше. Цены взлетели до небес, это самая дорогая в России земля. Да, отец дурака свалял. Тогда он говорил, что якобы ищет уединения. И вот купил кусок земли здесь, у черта на рогах, вдалеке от Москвы. Вбухал кучу денег в строительство дома. Сам делал его проект, рисовал, чертил. А что толку? За дом и землю больших денег не дают, я уже сто раз приценивался. Место красивое. Но слишком далеко, и дорога плохая.
– Вы не расстраивайтесь.
– Я держусь, хотя все ночи не сплю, – кивнул Грач. – И о продаже дома пока думать рано. Для начала надо барахлишко загнать. Вон в кладовке пальто висит, новое, ратиновое. Сам бы его носил, но рукава коротковаты. Отец сшил его у одного московского портного за год до смерти. Жаль, пофорсить не успел. Хорошая вещь, такое пальто не стыдно в музее повесить. Да что там пальто… Вы видели большой диван с гнутыми ножками?
– Это какой же?
– Ну, в столовой на первом этаже? На гнутых позолоченных ножках? Старинная историческая вещь, ему лет сто. И обивка даже не прохудилась. Отец любил вздремнуть на нем после обеда. Ну, такой диван любой музей мира украсит. Вы его выставите у себя там в экспозиции, поставите табличку. И напишите, что хотите. Ну, якобы на этом диване Лукин размышлял о судьбах современного театра, его посещали гениальные идеи и все такое прочее. Я дорого не прошу…
– По поводу кресла, дивана и других вещей не было распоряжений спонсора. Думаю, найдется меценат, который согласится приобрести некоторые вещи для театрального музея.
– Меценату без разницы, что приобретать, – заявил Грач. – Этот меценат, может, и в театре был всего пару раз в жизни. Ни черта не смыслит в режиссуре, о моем отце даже не слышал. А все истраченные деньги ему с налогов спишут. Я же знаю всю эту механику, сам бывал за границей. И с иностранными меценатами ведро водки выпил. Они только об одном думают: как им поскорее потраченные деньги вернули.
Дорис почувствовала, как со дна души поднимается муть, застилающая светлую картину природы. Она, подавляя внутреннее раздражение, с трудом находила силы для продолжения разговора с этим мужчиной, слишком самоуверенным и не слишком умным. Она сказала себе, что надо оставаться спокойной и собранной. Впереди много работы, хочется того или нет, кое-что зависит от сына Лукина. Ведь это он, пусть не безвозмездно, разрешил провести в этом доме столько времени, сколько нужно Дорис.
– Люди, которые жертвуют деньги на создание музея, как правило, заядлые театралы, – возразила Дорис. – И еще: государство не возмещает расходы людей, которые занимаются благотворительностью. Меценату списывают с налогов не более тридцати процентов от его затрат.
– Тридцать процентов тоже немало, – в душе Грача окрепла надежда, что дачную мебель удастся продать за хорошие деньги. – Вообще-то говоря, вы приехали вовремя. Я бы мог много ценных вещей могу уступить вашему музею. Ну, раз такой интерес в мире к моему отцу. А то здесь разворуют все, растащат… Тут деревня рядом. Там знают, что известный режиссер дуба врезал. А если человек известный, значит, у него в доме все матрасы деньгами набиты. И подушки тоже. Залезут ночью, сопрут, что под руку подвернется. И дом сожгут. Просто так, ради хохмы. Правда, вечером сюда приходит мужик. Вроде как охранник. И ружье вон в кладовой стоит… Но на одного сторожа надежды мало.
– Ну, не сгущайте краски.
– Я не сгущаю, наоборот… Или еще хуже получится. Какой-нибудь хрен на ровном месте из Министерства культуры вдруг узнает, что к вещам отца проявляют интерес иностранцы. Да еще из американского музея. И решит, что все эти вещи – национальное достояние России. Выпустят соответствующую бумажку. Первым делом запретят вывоз вещей за границу. Меня заставят продать все государству. Разумеется, за сущие копейки. Заберут все до последней пуговицы от штанов. Самое ценное чиновники по домам растащат. А что похуже – мыши на складе сожрут.
Стрельба стихла, когда милицейская машина с синей полосой на кузове, перескочила неглубокую канаву, полную дождевой воды, ударила передком в штакетник забора. И, разломав доски и перекладины, остановилась наискосок от деревянного дома. Застекленная веранда и три окна, в которых горел свет, смотрели на дорогу. В этом неярком свете можно различить пару молодых деревьев и кусты роз перед входом.
На ступеньках крыльца лежал милиционер в расстегнутом кителе, одна рука завернута за спину, вторая выброшена вперед, будто он хотел что-то схватить, но не смог дотянуться. Простреленная фуражка валялась на площадке перед домом, вымощенной искусственным камнем. В двух шагах от фуражки лежала на боку здоровая серая собака, кажется, немецкая овчарка. Она была еще жива, шевелила передними лапами и тихо скулила.
Фары погасли. Три милиционера выбрались через правые дверцы и, присев на корточки, укрылись за машиной и проверили оружие. Моросил дождь, где-то далеко за лесом грохотала гроза, озаряя горизонт всполохами молний. И темный небесный свод дрожал, готовый расколоться и рассыпаться, словно битое стекло. Со стороны дома ударил выстрел, сверкнула далекая молния, эхом отозвался удар грома за лесом. Вторая пуля, выпущенная из крупнокалиберного карабина, пробила переднее колесо машины.
– Вот черт, – прошептал милиционер-водитель, совсем юный парень, отпустивший для солидности усы.
Другой милиционер, лейтенант Суворов, начальник поселкового отделения милиции, имевший под началом восемь милиционеров, если считать вместе с ним, напряженно ждал. Он вытянул голову на длинной шее, словно прислушивался к мелодии, что передавало радио в машине. И боялся пропустить любимый музыкальный момент. Лейтенант не был трусом, но не был и великим стратегом. Если быть честным, минуту назад он отдал не самый умный приказ. Идея сломать забор, въехать на участок на машине, а потом, используя эффект неожиданности, сходу ворваться в дом, – оказалась неудачной. Мотор старого «уазика» заглох.
– Господи помоги, – прошептал водитель.
– Заткнись, – ответил лейтенант. – Ты что, в церковь приперся? Или куда?
Лейтенант плюнул на мокрую траву. Он обдумывал ситуацию, прикидывая, что делать дальше. Из всех вариантов больше всего нравилось отступление через пролом в заборе. Правда, отступая, они окажутся в зоне обстрела этого проклятого убийцы, который уже положил двух милиционеров. И, кажется, не хочет успокаиваться. Если выбраться за забор, в спасительную темноту, можно по мобильному телефону вызвать тех трех милиционеров, что сегодня выходные. А потом связаться с районным центром и попросить подкрепление. Правда, когда подкрепление доберется сюда, все уже кончится. Вопрос только один: кто кого прихлопнет?
Пули просвистели над капотом. Лейтенант вжал голову в плечи и подумал, что хорошо еще в баке бензина только на донышке. Но от этого не легче. Через пару минут стрелок превратит в решето эту таратайку, подберется ближе…
– Надо уходить, – оглянувшись, сказал Суворов. – Организованно. Ползком. Из карабина он нас всех тут… Сначала вы вдвоем, а потом уж…
– Он нас перещелкает, пока мы ползать будем, – сказал человек, до этой минуты хранивший молчание.
Он был одет в серый гражданский костюм и занимал место между двумя милиционерами в форменных кителях и фуражках. Это был Юрий Девяткин, майор милиции из Главного управления внутренних дел Москвы.
Его занесло сюда недобрым ветром в недобрый час. Сегодня утром в убойный отдел уголовного розыска поступила оперативная информация, что в поселке Сосновый, в доме одного из местных уголовников, скрывается от милиции вор рецидивист Константин Прохоров, совершивший побег из мест лишения свободы. Информация надо было проверить. Девяткин мог отрядить в Сосновый одного из оперативников.
Но подумал, что сегодня пятница, впереди вечер, наполненный жарой и духотой раскаленного солнцем города. Можно, конечно, отправиться домой, в крошечную холостяцкую квартиру, из окон которой открывается захватывающий вид на темный двор и стену противотуберкулезного диспансера. Он включит вентилятор и заснет в кресле у телевизора. Другой вариант: пропить немного денег в ближайшей пивной. Но можно съездить за город, в этот самый поселок, отвлечься от дел и подышать свежим воздухом.
По пути, уже в электричке, он заметил, что погода изменилась. Духоту и жару разогнал северный ветер, стал накрапывать дождь.
Лейтенант Суворов, начальник местного отделения милиции, сказал, что вор рецидивист Прохоров в поселке не замечен.
– Чья-то шутка, – добавил он. – В наших краях одна мелочь проживает: хулиганы, самогонщики, мелкие воришки. Что тут Прохорову делать?
Девяткин спустился в подвал и стал изучать картотеку лиц, стоявших в поселке на милицейском учете. Лейтенант Суворов тем временем согрел чайник, выложил на стол пачку печенья и растаявшую от жары карамель в цветных фантиках. Своей заветной минуты в холодильнике дожидалась бутылка водки, соленые огурцы и кусок ливерной колбасы. Профессиональная интуиция и что-то неуловимое во внешности самого московского майора подсказывало: этот выпивкой не побрезгует. Может, еще и за второй бутылкой придется ехать.
Но тут ожила рация, и все планы рухнули, а бутылка осталась нераспечатанной. Прапорщик Седов доложил, что из патрульной машины, слышны одиночные выстрелы. Похоже, бьет карабин или винтовка. Через минуту экипаж машины прибыл на место. Лейтенант хотел о чем-то спросить командира патруля, но вместо этого сказал:
– Какой там карабин… Наверное мальчишки петарды взрывают.
Но рация молчала. Тогда лейтенант крикнул милиционера-водителя Суворова и приказал заводить «уазик». Девяткин увязался следом.
Дорис поднялась наверх в кабинет Лукина и плотно закрыла за собой дверь. Это была большая комната, двумя окнами выходящая на реку. Вдоль торцевой стены проходил длинный широкий балкон, откуда открывался вид на луг и дальний лес на этой стороне реки. Внизу ветер теребил кроны молодых яблонь, посаженых Лукиным. Возле перил стояла пара пластиковых стульев, кресло-качалка, круглый столик со стеклянной столешницей. Когда Лукин последний раз был в Нью-Йорке, он рассказывал Дорис, что эскизы декораций к спектаклю «Дядя Ваня» по Чехову и костюмы героев он рисовал на дачном балконе. Сначала делал наброски карандашом, затем раскрашивал рисунки цветными мелками или акварелью.
Фасад обветшалой дворянской усадьбы, запущенный сад вокруг нее, выхваченный светом софитов, светился в глубине полутемной сцены. Над домом и садом дуга, выполненная из широкой алюминиевой полосы. В первом акте этот огромный, во всю сцену полукруг, освещен так, что зритель видит яркую радугу. Во втором акте свет радуги блекнет, она темнеет, становится черной. Превращается в странный символ, таинственный знак, значение которого не сразу угадаешь. То ли эта черная радуга – печать смерти, символ вырождения и гибели русского дворянства. То ли темный обод вокруг дома – это мрачный полукруг колодца, в котором тонет прошлое всего человечества…
Постепенно, по ходу спектакля, свет становился тусклым, приглушенным, усадьба растворялась в темноте. Тонула в колодце времени, во мраке прошедших десятилетий, отступала все дальше, пока совсем не потерялась из вида.
Грач строго запретил пользоваться в дачном доме любыми электронными устройствами. Нельзя фотографировать интерьеры комнат, страницы записных книжек. Нельзя наговаривать текст на диктофон, снимать сканером копии документов и фотографий. Но можно читать все, что Лукин положил на полки книжных шкафов, в ящики письменного стола и секретер.
Присев к столу, она открыла толстый ежедневник, исписанный неровным крупным подчерком. Закладкой служила фотография человека, одетого в черный свитер и линялые джинсы. Большое продолговатое лицо с крупным носом, длинные тронутые сединой волосы зачесаны на затылок. Лукин стоял на сцене, он поднял и отвел назад правую руку, растопырил пальцы, будто собрался приложить своей пятерней кого-то невидимого. Рот полуоткрыт, глаза горят. Если верить надписи карандашом на обратной стороне, снимок сделан шесть лет назад. Режиссер, выступая перед театральной труппой, делится впечатлениями о первой поездке в Америку.
Хорошая фотография, экспрессивная, здесь схвачено настроение Лукина. Даже больше, чем настроение, – часть его неугомонной, не знающей покоя натуры. Вот вторая фотография. Ряды пустых кресел в партере театра. На крайнем кресле Лукин. Голова опущена, лица почти не видно. Он облокотился на ручку кресла, и, глубоко задумавшись, прижимает ладонь ко лбу. Выглядит он старым и уставшим. На обороте выцветшая надпись: «В часы сомнений и тягостных раздумий». Кто это написал? Подчерк кудрявый, мелкий.
– В машине бензин есть? – Девяткин тронул за плечо милиционера-водителя.
– Что? Нету, – водитель говорил быстро, будто боялся, что его подстрелят раньше, чем он закончит фразу. – Масло есть, там… Под сиденьем. В пластиковой бутылке.
– Доставай, – скомандовал Девяткин.
Водитель поднял руку, распахнул дверцу и нырнул в темное пространство между двумя сиденьями. Вылез и сунул в руки Девяткина двухлитровую пластиковую бутыль из-под содовой воды, на две трети наполненную темной густой жидкостью.
Пули разнесли боковые стекла и фары. Теперь звуки выстрелов смещались куда-то влево, становились ближе. За пару минут темнота сгустилась, это низкие тучи приползли сюда из-за леса, дождь сильнее забарабанил по крыше машины. Лейтенант косился на пролом в заборе и думал о том, что в прошлом году его начальника капитана Селезнева, по пьяной лавочке угодившего под электричку, хоронили в дешевом гробу, обитым красно-черной материей. А теперь, кажется, пришел его черед… И представлял себя, молодого и красивого, упакованного в такой же деревянный ящик, сбитый из сырых досок и обтянутый копеечной тканью. У изголовья гроба стояла старуха мать и младший брат. За их спинами неловко топталась невеста Даша с лицом, распухшим от слез. Суворову стало жалко себя.
Девяткин стянул с себя галстук, разрезал его поперек. Тонкую сторону галстука засунул в бутылку, запихал в горлышко бумажную пробку.
– Свет из дома прямо нам в глаза, – прошептал Девяткин, обращаясь к водителю. – Мы не видим этого психа, а он нас видит. Я обойду дом с той стороны. Когда свистну, зажигай ткань и бросай бутылку. Прямо на траву, ближе к дому. И ты, лейтенант, не зевай.
Девяткин сунул пистолет в подплечную кобуру, оттолкнулся ногами от скользкой травы и прыгнул в сторону пролома в заборе. Снова оттолкнулся ногами, едва не потерял равновесие возле канавы. Тут ему пришлось разогнуть спину, чтобы не упасть. Вдогонку полетели три пули, одна застряла в деревянном столбе, в шаге от цели. Две другие улетели в темноту, не задев Девяткина, успевшего перескочить препятствие и грудью рухнуть в грязь дорожной колеи. Вскочив, он совершил короткую перебежку, и снова пули, выломав из забора пару штакетин, просвистели совсем близко.
Лейтенант Суворов подумал, что сейчас, в эти мгновения, решается судьба всей милицейской операции, может, его собственная судьба. Если майора подстрелят, пиши пропало. Им с водителем придется туго. Он поднялся на ноги, зажав пистолетную рукоятку обеими руками, выпустил в темноту половину обоймы. И, вместо того, чтобы снова спрятаться за машиной, бросился вперед. Проскочил мимо молодого деревца, упал за металлической бочкой, до краев наполненной водой.
Стрелок, перезаряжавший карабин, не успел поймать на мушку Суворова. Пальнул пару раз в бочку, из которой полилась вода, и снова перевел огонь на Девяткина. Но было поздно, тот успел спрятаться за деревьями, что росли со стороны соседнего участка, который давно пустовал. О том, что здесь, на этой земле, иногда появлялись люди, напоминал дровяной сарай. Окно сарая было разбито, а навесной замок сорван. Отсюда, с пустого участка, начинался заросший бурьяном пустырь, который тянулся на три сотни метров до железнодорожной насыпи, круто поднимавшейся вверх.
От деревьев Девяткин перебежал за дальнюю стену сарая. Он подумал, что давно пора завязать с курением. Стоит поработать ногами, и трудно отдышаться.
Со стороны дома донеслись новые выстрелы. Девяткин, сорвавшись с места, промчался метров пятьдесят и растянулся на земле. Отсюда до дома метров тридцать пустого пространства. Справа можно различить кусты и пару деревьев. Возможно, за одним из них прячется стрелок.