Лейтенант, сидевший за бочкой, тоже вслушивался в тишину. Он подумал, что вода, гасившая скорость пули, не позволявшая смертоносному свинцу прошить бочку насквозь, незаметно вылилась. Сейчас бочка почти пуста. И если стрелок вздумает пальнуть по ней, пуля запросто пройдет навылет. И достанет лейтенанта. Надо искать другое укрытие. В десяти метрах справа доски, сложенные штабелем. Надо бы туда. Лейтенант еще не додумал мысль, когда что-то ударило в бок с такой силой, что с головы слетела фуражка, а он оказался на мокрой траве.
Суворов пришел в себя через минуту, жгло бок под ребрами. Капли дождя падали на лицо и стекали по лбу. Галстук на резинке душил его, он расстегнул верхнюю пуговицу кителя, сбоку разорванного, уже пропитавшегося кровью. И тут услышал, как где-то за домом дважды свистнул майор из Москвы. В ту же минуту во весь рост поднялся водитель. Он метнул пластиковую бутылку с маслом в сторону дальних деревьев. Бутылка перевернулась в воздухе, горящяя тряпка, торчавшая из горлышка, едва не погасла. Лейтенант закрыл глаза, а когда открыл их, зажмурился от яркого света. Бутылка ударилась о плиты, которыми вымощена дорожка к дому. Разлившееся масло вспыхнуло.
От дальнего дерева отделился темный контур человеческой фигуры. Мужчина на секунду замешкался, решая, что делать дальше. Он успел вскинуть карабин. Но со стороны забора послышались хлопки пистолетных выстрелов. Стрелок выронил карабин, согнулся пополам и упал. Лейтенант почувствовал, что его перевернули на спину, расстегнули китель.
Когда подошел Девяткин, водитель стоял на коленях перед лейтенантом, прислушиваясь к дыханию раненого. Он поднял голову, показал пальцем на Суворова и сказал:
– Я вызвал «скорую». Скоро приедут. Вы были в доме? Чего там?
– Убитая женщина и ее муж, черт его знает. Один милиционер из ваших ранен. Второй, который лежит на крыльце, убит наповал. Ну, еще этот черт с карабином… Он готов. Я старался стрелять по ногам, но… У моего пистолета ствол во время выстрела задирает.
– Вам, товарищ майор, умыться надо. Вы весь… Ой, смотрите.
Водитель показал пальцем в сторону дома.
Девяткин, обернувшись, увидел, как человеческая тень легла на переднюю стену, рванулась вперед и пропала за углом.
Дорис надела очки и продолжила чтение, с трудом разбирая неряшливый почерк. «Встретил на лестничной площадке Уткина. Сказал ему: «Роль генерала Хлудова в пьесе «Бег» – твоя. Даже вывешивать отдельного приказа не стану. Свой экземпляр пьесы возьми у секретаря. Через две недели начнем читку». Уткин ответил: «Кого я могу играть в таком состоянии? Только старика, больного раком». Я замер и вытаращил глаза, сыграл неподдельное удивление. Он принял мою игру за чистую монету, нахмурился: «Ты разве не знаешь, что я смертельно болен?» Я продолжал таращить глаза, а он поплелся дальше. Я посмотрел ему в след и подумал, что Уткин сильно сдал за последнее время. Постарел лет на двадцать. Он долго не протянет».
Следующая запись, тоже без даты. «Уже на улице фонари зажгли, когда ко мне в кабинет зашла Верочка из второго состава спектакля «Варвары». Встала у двери, мнет пальцами поясок платья, стесняется спросить, получит ли роль в новой постановке. Я нахмурился, не поднимая взгляда от бумаг, спросил нарочито грубым голосом: «Ну, чего тебе надо?» Она вся зарделась, уже повернулась, чтобы выбежать из кабинета. Но я остановил ее. А дальше все и без слов понятно… Это произошло на старом кожаном диване. Это должно было произойти уже давно. Но я все тянул, ждал, когда спелый плод сам упадет в руки.
Диван скрипит так, что в коридоре слышно. И на первом этаже. Скоро развалиться к чертовой матери. Он уже выработал свой ресурс, то есть два ресурса. Даже три. Верочка после этого плакала. От счастья, наверное. Кстати, надо купить занавески на окна. Не хочу, чтобы мою старую задницу и Верочкины прелести задарма смотрели жители дома напротив».
Далее: «Нынешняя публика – это какой-то сброд в сравнении с той, что собиралась в театрах лет двадцать назад. Тогда доставали билеты, чтобы посмотреть на актеров, на постановку. Теперь приходят, кажется, только для того, чтобы опохмелиться пивом в буфете. И поржать в тех местах, где, по замыслу режиссера, положено плакать».
«В коридоре «Мосфильма» встретил Жукова, он только что закончил снимать фильм на патриотическую тему с Мешковым в главной роли. Добрые люди говорят, что эта работа для Жукова – особая. Если раньше зрители в зале засыпали через полчаса просмотра любого его фильма, то сейчас будут дрыхнуть уже на десятой минуте. Я пожал его руку, обнял, поздравил с творческой удачей. Все выглядело настолько трогательно, что этот тип даже прослезился.
Между делом спросил, сколько денег он огреб за постановку. Я не мог скрыть досады. В прошлом году на той же студии мне заплатили в полтора раза меньше. Но только я снял приличный фильм, а не халтуру. Вот же скоты. Поверить не могу, заплатить мне в полтора раза меньше, чем какому-то Жукову. В голове не умещается. Просто рехнуться можно от всего этого».
Для кого он все это писал? Почему в дневниках так много пошлости? И до обидного мало сказано о главном деле его жизни, – о работе, о творчестве? Для себя Дорис нашла ответ на этот вопрос. За личиной циника он прятал ранимую душу истинного художника и высокое дарование, данное богом. Правда, можно найти и другое объяснение. Талант великого режиссера уживался с пошлой, мелочной, корыстолюбивой натурой. В том, что Лукин режиссер великий, Дорис, имевшая счастье видеть все его спектакли, не сомневалась ни минуты.
Внизу страницы мелким неровным подчерком, будто рука Лукина дрожала, написано:
«Опять приходил этот хмырь. Мы говорили четверть часа. В его присутствии мою волю парализует. Становится страшно, нить разговора теряется, я перестаю понимать смысл сказанных слов. Только тупо гляжу на него. И киваю головой. Я хочу сказать «нет», но не могу. Кончится это тем, что он убьет меня. Или наоборот. Я пообещал, что раздобуду деньги к следующему четвергу. Сумма немалая, но я знаю, у кого можно взять в долг».
В самом начале записей Лукин упоминал какого-то человека с тяжелыми кулаками. Лукин мог сказать «нет», но, охваченный страхом, соглашается что-то сделать. Что именно? Об этом ни слова. Записи короткие, отрывочные. Невозможно понять, о чем идет речь.
«Что ж, пора подбираться к «Евгению Онегину». Меня отговаривают, постановка слишком сложная и затратная. И все почему-то хотят видеть в главной роли Савина. Но из него Онегин – как из дерьма конфета. О том, как решить проблему с костюмами и декорациями – надо думать. Нужно удешевить это дело насколько, насколько это вообще возможно. Или полностью перейти на язык условностей. Отказаться от декораций. Актеров одеть в современные костюмы. Тогда спектакль можно вести за границу. По Европе и в Америку». И три восклицательных знака.
Стук в дверь заставил Дорис вздрогнуть.
– Темно уже, – Грач стоял на пороге. – Надо выезжать, а то не успеем. Пойду машину заводить.
– Через минуту буду готова, – ответила Дорис.
Девяткин бежал тяжело. В груди что-то свистело. Когда прорывался табачный кашель, приходилось замедлять бег. Он никак не мог миновать пустырь, продравшись сквозь заросли молодого ольшаника и чертополоха. Подошвы ботинок скользили по мокрой траве, ветви кустов вязали ноги. Девяткин падал, теряя ориентировку в пространстве, едва не выронил пистолет.
Человек, бежавший впереди, был проворнее и моложе своего преследователя. Кажется, он неплохо знал местность. Через пустырь он взял не напрямик, а сделал небольшой крюк, чтобы не попасть в самые дебри густой травы, – и выиграл немного времени. Когда Девяткин наконец оказался на ровном месте, он увидел на краю высокой железнодорожной насыпи человека, взбиравшегося наверх. Справа на высоком бетонном столбе был укреплен фонарь, освещавший железнодорожное полотно и подступы к нему.
– Стой, – заорал Девяткин, срывая голос. – Стой или стреляю. Стой, гад…
Человек передвигался на карачках. Услышав голос за спиной, он остановился и бросил быстрый взгляд вниз. Плюнул, взобрался выше и скрылся за краем насыпи. Выругавшись, Девяткин полез следом. Сначала подъем шел хорошо, затем, гравий стал осыпаться под ногами. Пришлось встать на четвереньки. Чтобы закончить подъем, не хватило минуты. Нога зацепилась за какой-то толстый кабель. Он изо всех сил дернул ногой. Но тут гравий, на котором сидел Девяткин, посыпался вниз, увлекая с собой человека. Девяткин съехал с горки, больно ударился плечом и услышал, как затрещала ткань пиджака, лопнувшего на спине.
Он снова оказался у подножья насыпи. Поднялся и стал карабкаться вверх. Когда до рельсов оставалось всего несколько метров, загудел, вынырнув из темноты, локомотив. Девятнин замер, дожидаясь, когда мимо пройдут вагоны и несколько пустых платформ. Железнодорожная ветка вела к ремонтному заводу, поезда здесь проходили всего два-три раза в сутки.
Спустившись вниз с другой стороны насыпи, Девяткин вдруг осознал, что человеку, которого он преследует, будет трудно уйти. Впереди, за узкой полосой поля, виднелись посадки молодых сосен, а дальше прямое хорошо освещенное полотно шоссе. Человек где-то здесь, рядом. Не разбирая дороги, Девяткин побежал вперед, но почему-то оказался не на гладком поле, а в мелком зловонном болотце, заросшим осокой. Человек, бежавший впереди, опять обхитрил его, взял краем, обошел болото и легко добрался до поля, даже не промочив ноги.
Пришлось дать задний ход, обойти болотце по едва заметной тропинке. Ступив на твердую землю, Девяткин прибавил обороты. И вскоре увидел впереди человеческую фигуру. Сердце застучало быстрее. Теперь беглеца и преследователя разделяли метров сто с небольшим. Человек бежал как-то неуверенно, высоко поднимая левую ногу и чуть приволакивая правую. То ли он совсем выдохся, то ли, спускаясь с насыпи, неудачно упал. Девяткин, чувствуя, что его шансы растут, забыл об усталости и побежал быстрее, чем бегал десять лет назад. Человек на минуту потерялся среди сосновых стволов, но вскоре появился снова.
– Стой, – заорал Девяткин и выстрелил в воздух. – Стреляю…
Человек обернулся и выпустил пару пуль в преследователя. Охваченный азартом погони, Девяткин не стал падать на землю, даже не сбавил темпа. До сосновых посадок рукой подать, а там дорога. Развязка наступит через пару минут. Девяткин чувствовал, что задыхается. Первый раз он оступился, поскользнувшись на мокром камне, выступавшем из земли. Через несколько шагов споткнулся о бетонную балку, неизвестно как оказавшуюся здесь.
Еще через пару метров, ступил ногой в пустоту. И провалился в неглубокий колодец, по дну которого проходила газовая труба. Он выпустил из руки скользкую рукоятку пистолета, ударился затылком о кирпичную стенку колодца с такой силой, что в голове зашумело.
Девяткин сидел в грязной луже и думал о том, что надо выбираться из этой помойки. Уже то хорошо, что он не потерял сознания, что он вообще жив. Он посветил вокруг огоньком зажигалки, поднял пистолет и стал медленно карабкаться верх по ржавым скобам. Выбравшись наружу, он вдохнул сырой свежий воздух, шагнул вперед и увидел у дороги далекий абрис человеческой фигуры.
Сделав несколько шагов вперед, Девяткин остановился и сел на мокрую траву. Засучил штанину и ощупал голень левой ноги. Вздохнул и положил пистолет на землю. Девяткин наблюдал, как человек достиг шоссе и, прихрамывая, пошел вдоль освещенной трассы по направлению к Москве. И через минуту скрылся из вида. Видимо, машина ждала этого сукина сына где-то неподалеку.
Девяткин пошарил по карманам разорванного перепачканного грязью пиджака, вытащил пачку сигарет, зажигалку. Руки еще дрожали то ли от напряжения, то ли от сознания того, что партия, которую он считал своей, проиграна. В самый последний момент. Так глупо, так бездарно. Он закурил, задержал теплый табачный дым в груди. Голова приятно закружилась, а боль в ноге ненадолго ушла.
Грач водил машину медленно, как-то неуверенно. Он слишком близко наклонялся к рулю, сжимая его с такой силой, что пальцы становились белыми. За всю дорогу он выдавив из себя всего несколько слов и облегченно вздохнул, когда «ауди», почти новая, доставшаяся от покойного отца, остановилась у служебного подъезда театра.
– Слово себе дал не ездить на этой тачке, когда темно, – сказал на прощание Грач. – Я вечерами плохо вижу. А тут такое движение. А это ведь не просто машина. Память об отце.
Под фонарем Дорис ждал Борис Ефимович Свешников, ведущий актер тетра и ближайший друг Лукина. Среднего роста плотный человек с красивыми ресницами, выпуклыми румяными щеками и добрыми глазами.
– Я уж по-старомодному, – сжав женскую ручку своими пухлыми пальцами, поцеловал ее. – Со мной попрошу по-простому, без церемоний…
И тут же склонил голову для нового поцелуя. Пряди волос, прятавшие напудренную лысину, обнажили ее. Но Свешников, сделал вид, что не заметил конфуза. И еще долго не выпускал женскую руку. Прижимал ее к сердцу, гладил запястье и что-то тихо мурлыкал. Редким прохожим, наблюдавшим эту трогательную сцену, могло показаться, что мужчина, оставивший в прошлом свою молодость, вдруг в сумерках московского вечера, встретил неувядающую юношескую любовь.
Наконец вошли в театр через служебный вход. Пробрались лабиринтом полутемных коридоров к лестнице, поднялись на второй этаж и оказались в просторной ярко освещенной комнате. Занавесок на окнах не было, хорошо просматривалась другая сторона улицы. Усадив гостью в дряхлое плюшевое кресло перед кофейном столиком, Свешников прижал палец к губам, будто боялся быть услышанным, и перешел на таинственный шепот:
– Спектакля сегодня нет, нам никто не помешает. Артисты готовятся к гастролям.
Распахнув дверцу книжного шкафа, поставил на столик вазочку с баранками и карамелью, тарелку с зелеными яблоками. Вытащил початую бутылку коньяка и две рюмки толстого стекла. Наполнив их, сказал:
– Поднимаю этот тост в память о великом русском режиссере, который ушел от нас слишком рано.
Кажется, он хотел дать слезу, но передумал. Иначе получится слишком пафосно, фальшиво. Запрокинув голову, осушил рюмку и поморщился, будто не коньяка, а самогонки рванул.
– Вот, пожалуйста, лучшие фотографии моей коллекции, – откуда-то из воздуха материализовался объемистый альбом с золотым теснением на корешке. – Фото, сделанные по ходу спектаклей «Дядя Ваня», где я имел честь играть Вафлю. «Вишневый сад». Роль Лопахина я не получил. Потому что годы, как говориться, берут свое. Но, истинные знатоки театра, утверждают, Фирс в моем исполнении – лучший в России. Я человек, чуждый лести. Но с этим утверждением соглашаюсь. Все это для вашего музея в Америке. Подборка моих фотографий. Пусть хоть какая-то память останется. Да… У нас тоже есть музей театрального искусства. Но эти фотографии там, в этой цитадели пошлости и примитивизма, не поймут и не оценят. Завистники. Повсюду их яд, воздух пропитала ненависть к чужому таланту.
– Не хочу вас обнадеживать. Экспозицию музея формирую не я.
– Но именно вы – ведущий специалист по истории русского театра, – Свешников никогда не скупился на лесть. – Многое зависит от вашего желания, мнения…
Дорис, с трудом подбирая слова, сказала, что Свешников обещал принести редкие фотографии Лукина, а принес свои. Конечно, он талантливый актер, она с великой благодарностью принимает этот подарок и надеется, что фотографии помогут ей… Через минуту Дорис окончательно запуталась. И, чувствуя неловкость момента, подняла рюмку и пригубила коньяк. Разговор снова ожил. Свешников сказал, что со смертью Лукина и его актерская звезда померкла и закатилась. В новые режиссеры прочат одного молодого человека, бездарного, но с решительным характером. Значит, новых ролей не будет. Прощальный вечер со зрителями состоится в сентябре, об этом уже договорились.
– Я бы мечтал умереть на сцене, – Свешников, устроившись в кресле, ловко налил рюмку и опрокинул ее в рот. – Во время спектакля. Чтобы обязательно в гриме, в парике. Рухнул бы на доски пола так, что пыль поднялась. А зрители сразу поняли: Свешников больше не встанет. Отыгрался, артист… Вот это смерть. Это великая награда бога, а не смерть. Ничего, что я о вечном?
– Ничего. Мы ведь все об этом думаем. Вы обещали мне рассказать о последних встречах с Лукиным. С вами он делился замыслами, идеями.
Свешников, кажется, не услышал последних слов. От выпитого коньяка он все больше мрачнел, губы стали фиолетовыми, кожа на щеках и шее пошла багровыми пятнами.
– Но моя судьба – другая. Тихо угаснуть на больничной койке, стоящей возле окна. В палате, набитой людьми. Где витают миазмы боли, отчаяния и безысходности. Я не боюсь смерти. И, кажется, знаю, как все это будет. Все случиться холодной зимней ночью, перед рассветом. Я впаду в забытье, в бреду скажу несколько ничего не значащих слов. И все… Подойдет сестра, меня с головой накроют простыней. Кровать вывезут в коридор, где она простоит до утра. А там явятся санитары и спустят тело в подвал, в морг. Ни одна собака не вспомнит, что скончался большой артист. Которого, между нами, любили женщины. Любила публика.
Свешников неожиданно всхлипнул, глянул на гостью глазами, полными слез. Снова всхлипнул и выплеснул в горло новую стопку коньяка.
– Ну, зачем же так мрачно? – Дорис чувствовала себя неловко. Она не знала, чем утешить человека, который слишком поздно открыл для себя, что человеческий век так короток. На душе сделалось тоскливо, и самой захотелось заплакать. – До осени ситуация может еще сто раз измениться. И с работой все наладится. И роли новые будут. Вот только курите вы зря.
– Кури или не кури, все равно подыхать.
Несмотря на все попытки Дорис свернуть беседу в сторону, мрачное настроение, овладевшее Свешниковым, уже не отпустило. К тому же он так захмелел, что дальнейший разговор потерял всякий смысл. Воспоминаниями о покойном друге Свешников делиться не мог, но нашел почтовый пакет с фотографиями Лукина.
Дорис бегло просмотрела снимки и не сдержала вздоха разочарования. Почти все это она уже видела. Какие-то фото опубликованы в газетах и журналах, другие размещены на сайте Лукина. Ради того, чтобы посмотреть, как Свешников напьется, не стоило терять времени. Впрочем, напился он быстро. И, свесив голову на грудь, задремал в кресле. Дорис выбралась на улицу, проскочив тот же лабиринт коридоров. Несколько минут она стояла на кромке тротуара и ждала такси.
Сев в машину, думала о том, что делать дальше. Есть небольшой список людей, с которыми надо бы встретиться и поговорить о Лукине. Следует продолжить работу на даче режиссера. Дорис разглядывала через стекло бессонный город, огни ресторанов, пешеходов, рекламные щиты, за которыми не разглядеть московской архитектуры. Она думала, что в общим и целом все идет гладко. Нужно только терпение и еще раз терпение.
Когда такси остановилось, Дорис расстегнула объемистую кожаную сумку, чтобы достать кошелек. И увидела дневник Лукина, который она читала сегодняшним днем на даче. Дорис копалась в сумке, стараясь найти свою тетрадь с записями. Но ее не было. Видимо, в спешке, она перепутала два ежедневника, внешне похожие. Одного размера, тот и другой в темном кожаном переплете. Господи, лишь бы не заметил Грач. А если заметит? Будет такой скандал, что трудно даже представить. Дорис больше не получит доступа к дневникам и записным книжкам Лукина, не переступит порог его дачи и квартиры.
Сейчас она поднимется наверх, позвонит Грачу и расскажет обо всем. Или лучше действовать иначе. Грач ничего не заметил и не заметит, потому что ближайшие сутки он будет в городе. Оказавшись на даче, Дорис снова поменяет ежедневники. Так тому и быть. И волноваться не о чем.
Таксист обернулся назад:
– Мадам, мы уже приехали.