М. М. Пришвин Дневники 1923–1925

1923

[Талдом]

2 Марта. Сегодня приходил ко мне какой-то Буйко Антон Иванович с книгой «Детерминизм» против Маркса, он, исходя из своего материализма (какого-то, подпертого даже Эйнштейном), критикует Маркса как скрытого идеалиста, интеллигента. Страсти в его критике было столько, что я спросил его биографию: почему он так восстал против Маркса? «Потому что, — сказал он, — я из-за [него] всю жизнь потерял, семья разрушена и брошена в Америке и т. д. Я теперь, — сказал он, — обладаю совершенным знанием, но это знание исходит не от интеллекта». Удивительно, над чем думаю — то мне и посылается. Этот старик участвовал в юности в заговоре против Александра II, всю жизнь свергал царей религией Маркса и теперь свергает Маркса [страстно], (трагически) рассмотрев в нем царя.


На масленой ехал к себе в Талдом{1} в холодном вагоне.

— Это что за холод, — сказал один из башмачников, — вот в прошлый раз в вагоне было двадцать градусов, нас было во всем вагоне двое, я и одна дамочка, вот какая температура была, а с меня три пота текло.

— Что же вы такое работали? — спросила женщина, похожая на портниху.

— Что я работал? — ответил башмачник. — Дрова рубил, а дамочка мне помогала.


— Где на свете водится больше всего львов?

— В Москве.

— Как?!

— Так: Лев Давыдович, Лев Борисович, Лев Маркович, Лев Исаич и каких там нет еще в Москве львов.


— Социализм происходит от печки: кухарке жарко, нервы ее расстраиваются, и она заболевает болезнью Furor Kucharicum[1].

— При чем же тут социализм?

— А вот при чем: был такой господин, мягкий сердцем, или покаявшийся, он взял мечту своей рабыни и стал ее проводить, вот и получился социализм. Словом, это вышло от женщины, как зло, как выражение ее глубоко индивидуальной природы, и было культивировано и облагорожено мужчиной. Вот почему под лозунгом коммунизма в социализме скрывается ненасытный злобствующий индивидуализм. Вот почему проведенный у нас в России на практике, он стал источником новой буржуазии.


[Москва]

13 Марта. Вчера, в день годовщины февраля{2}, был день-то какой, никак и передать невозможно, до чего хорош! Читал «Голубые бобры» в Союзе Писателей{3}. Не успел я расчитаться, как нелепый председатель сделал перерыв. Я сказал Орешину:

— Это похоже, как если вот только обнял и хотел… а вошли.

— Все равно покроете! — ответил он.

После чтения председатель (вот растяпа!) забыл даже сказать: «Собрание закрывается», но зато Клычков довольно громко бухнул:

— Собрание покрыто!


Сколько огней в февральском снегу!


Дама, работница «Просвещения»{4}, в очках, всю себя отдала и сама стала похожа на обложку книг «Просвещения».


Есть советские кадеты, октябристы, что хотите. Карасев был кадетом, жена его — ничем в политике. Во время голода жена его получала по знакомству через Семашку поддержку и мало-помалу стала чем-то вроде советской кадетки{5}, а муж стал ничем в политике.


Говорят, что Ленин умирает.


В Союзе Писателей было вывешено траурное объявление о смерти Ф. Сологуба, но оказалось неправда: он жив, хотя очень плох.


В пустое время, когда человек к человеку был куда хуже зверя, я часто оставался наедине с собой, и тогда бывало, как попадет в душу небесная звезда — так и останется, и помнишь навсегда этот миг, или сосну заметишь, как она еще в январе, когда солнце стало чуть-чуть приближаться к земле, первая этому солнцу обрадовалась, а я с ней тогда второй: по ней, по ее изумрудам, догадался. И так стал мне этот мир всей радостью, какой теперь я жив на земле.

Но много раньше было со мной…


14 Марта. Рассказ, как Петя убил утку (убивать только нужное, один патрон).


15 Марта. Дом ученых. Грудастые дамы приспособленных профессоров.


16 Марта. Приехала Map. Мих. Шкапская из Берлина. Иду к ней, говорят, Ремизов через нее мне что-то хочет передать{6}, если это будет упрек за сотрудничество с А. Толстым в «Накануне»{7}, я отвечу Ремизову, что обнять Алешу ничего, в худшем случае он пёрднет от радости и через минуту дух разойдется, а довольно раз поцеловать Пильняка{8}, чтобы всю жизнь от следов его поцелуя пахло селедкой.


Кадетская политика по отношению к царской власти была Иудиным целованием.


Новое явление: нищие декоративные, например, один на Арбате ложится лицом на тротуар и рыдает, а шапка отдельно лежит, в шапку кладут деньги. Микитов говорит, что за границей русский вообще, как такой рыдающий нищий, с фокусами, так и смотрят на русских. Нищих мало, но бандитов! улицу не пройдешь, чтобы не вели кого-нибудь.


Писатели «Круга»{9} похоронили женщину, и от нее остался у них только круг, дыра.


Почему посев Ремизова дает такие дурные всходы, почему у него переняли только манеру (довольно дурную), а все его святое (возрождение России) осталось втуне?


Охотничьи рассказы: 1) Как Петя утку убил. 2) Зорька — задом стойку.



Судьба ведет людей, конечно, к себе в дом, но какими путями — нам неизвестно, и едва ли найдется хоть один человек, угадавший в юности свою судьбу. У нас в России теперь вот как это видно! Возьми любую жизнь своего поколения и читай, как книгу. Да! Всякий пришел к себе в дом, но такими кривыми путями. Вот хотя бы Марфинька{10}, одно из лучших существ моего детства, тогда молоденькая девушка-народница, теперь шестидесятилетняя старушка, чудесная, истинная весталка. В то время как я ее помню молоденькой девушкой, около года убийства царя Александра II, у нее было приданое, тысяч десять, и такая она была хорошенькая, образованная, а вот не досталось замуж выйти, истратила деньги и построила школу и сама стала учительницей, да вот с тех самых пор и до теперь жива и учит в деревне детей в той же школе, с таким же [воодушевлением]. Это было вблизи того места, где я родился, в Орловской губернии…


20 Марта. Дубровка. Начало рассказа о преступлении Вл. Мих. Чернова.


Вчера был крепкий утренник с ветром, и в лесу так все смешалось, будто зима еще. Ни одного птичьего голоса, только в одной тесной кучке елей хозяйственно плотничал дятел. Я думал о диких лесных существах, которые совсем не принимали участия ни в войне, ни в революции, таких, как дятел, совсем их не так много! Голуби, например, уже связанные с судьбой человека, пережили во время революции ужасы большие, чем человек: и голод, и почти поголовное уничтожение на еду. Воробьи, галки, наверно, недоедали. Мухам и то было мало поживы. А лучший друг человека, собака! сколько тут пережито трагедий. Зато волкам, воронам была пожива на полях сражения. Я видел медведя, подающего снаряды красноармейцам. А дятел все время плотничал у себя, как будто ничего и не было. Зайцы, тетерева, болотная дичь жили сами по себе. И вот почему, наверно, такая острая радость бывает в лесу, когда услышишь таинственный стук дятла в густых елях. Будет время, когда на земле ни одно животное, ни одно растение не останется жить раздельно от судьбы человека — и вот когда он будет настоящим господином земли.


<На полях:> Сюда: галки на Тверском бульваре — мясо! Переживания Влад. Мих. Чернова.

Остановись на минуту, присядь записать свои мысли, свое чувство, и этот стул или пень, куда ты присел, — уже есть твой дом: ты сидишь, ты оседлый, а та мысль, то чувство, которые ты записал, уже покоятся на основании том самом, где ты присел, будь это стул или пень. Вот почему искусства не бывает во время революции: нельзя присесть. И вот почему источником искусства бывает прошлое: ведь каждого из нас судьба ведет в конце концов в свой дом, вот когда бегущий остановился, оглянулся — в этот момент он стал поэтом, и судьба повела его в свой дом. И пусть он будет славить революцию, движение: все это ему уже прошлое, сам он сидит на табуретке или на пне и сочиняет стихи.


Алпатов.

Голубые бобры — эпоха 1881 г. — 6 лет.

Маленький Каин{11} — до университета (84 г. — 1894 г.).

1894 — марксизм (21 г.).

И до 1905 г. десятилетие (31 г.).

Материалы.

Судьба каждого вернуться в свой дом. Перелом: любовь — круг, вместо идеи — движения вперед{12}; встреча с миром отца{13}.

Весна в этом году перестоялась: дневное небо уже давно отпраздновало всю свою весну света, а на земле по ночам мороз в союзе со звездами и месяцем боролся с солнцем, держал крепко дороги, глубоко осели снега, как саван на тощем покойнике, но дорога слежалась, упрела и ледяная была в полях, как высокая насыпь. ([Мороз] метелью — ослабел и погиб.) Тогда все вдруг загудело: чувство любви у Алпатова.

Раскинуть блеск на великое пространство: до Желтых гор и белых вод… В этих волнах любви идет А., плывет, как в море (сосуд любви опрокинулся и затопил всю землю: это был новый потоп).


21 Марта. Вчера в тени было среди дня +6°. Железная крыша открылась, деревянная еще белая. Ночью звезды показались, и к утру схватил мороз. Сегодня утренник -1°, ветрено, ясно, кое-где бродят по небу, как вата, белые мягкие облака. Весна перестоялась, больше света, чем тепла, возможно, что сразу переменится и вода хлынет, а снега много!

Я помню весеннее утро, когда любовь, заключенная в сосуде, пролилась на землю, и засияло все от нее на опушке леса; изумленный нахлынувшим чувством благодарности неведомому существу, я обращал глаза свои — и все вокруг меня вспыхивало светом и открывалось мне в тайном своем существе: дятел, бегущий быстро по стволу дерева, мне представился лесным графом в малиновой шапочке и горностаевой мантии, сережки на снегу уже цветущего ореха — весенним золотым фондом всего леса, молодая осиновая роща с позеленевшей корой — пучками зеленых свечей…


Бывает, слышишь издали, чья-то жизнь в одном ужасном крике выходит, проходишь — лежит убитое в сердце животное, возле него разложили люди костер и палят тушу, это называется — свинью зарезать — самое простое обыкновенное крестьянское дело. Кому придет в душу сострадать крику свиньи? а вот есть это, и зато как отдельно, как пусто и как страшно: как иногда, засыпая, остатками своего сознания узнаешь свой собственный крик, так и тут остатками своего разума видишь встречу своего безумия с безумием природы.


Несговоров (Семашко) — верный человек.

Прокурор (Трусевич).

Провокатор Долин (из поповичей).

Народник Маслов (кроличьи глаза, религия человечества) = Богомазов — кооператор.

Марксист Горбачев — из дворян, эпилептик, надрыв.

Данилыч — полунемец, переводчик (практическая жизнь и есть корректив нравственных постулатов).


Философский период Алпатова: во всяком знании «причина всех причин» — разрешается циническим разумом и встреча с Несговоровым — обращением в социализм.

Чтение книг: никакой герой, ни в какой книге — не про меня, по причине: тот герой, хотя бы Дон-Кихот, повторяется, а я не повторяюсь. Нам не страшно увидеть себя в зеркале героя: это не я! а вот у кого еще не определилось свое Я, вот тому нет ничего страшнее, увидеть подобного себе героя, а почему? вот почему, наверно: это все равно, что умереть или увидеть всю свою судьбу до конца.

Мир наполняется бумажными героями: нигилисты Тургенева — наши социалисты, но ведь это же прошлое!


Как будто бесконечно долгое время рылся в запутанном клубке и вдруг нашел конец, и конец этот — Я: с этого времени Алпатов весь клубок вновь на себя перематывает.

Есть ли раны такие, что <зачеркнуто: потом, заживая> в здоровье идут и в долголетие? а в душе это часто бывает, и живет душа с открытою раной себе на здоровье. Сколько людей на Руси до гроба, никогда не уставая, учились потому только, что диплома не получили, и все боятся внутри, оттого что когда-то выгнали из гимназии и сказали: «Из него ничего не выйдет» (Алпатов).

Страшно быть как все, если всех перегнал, и те, недовольные, назади теснясь, тянут назад, требуя: «будь, как все». Но страшно и если все впереди, а сам назади, тогда желанной целью кажется догнать их и стать как все.

— Догоняй, догоняй! — крикнули оттуда, и Алпатов бросился всех догонять, чтобы непременно кончить гимназию, в университет попасть и быть как все. Этой силой пошел он в ученье.


22 Марта. Ночь ясная, молодой месяц глядел с дополнительным кругом. Мороз на дыбы поднялся до самых звезд: 20°!


Поучение молодым писателям: писать нужно так, чтобы забывался весь труд мастерства, чем больше забудешься, тем выйдет очаровательней (то есть и читатель забудется), а самое уже лучшее пишется так, чтобы и сама красота мира забылась: тайно присутствуя и всему душа — красота бы исчезла из сознания, как и мастерство, и все произведение писалось бы только из побуждения любви к людям и миру.


23 Марта. Сегодня +2° после вчерашнего -20°: важно, это было последнее усилие мороза, жест до самых звезд (и, верно, весна будет дружная: перестоялась). Говорят, что видели грачей.


Когда сообразишь свою жизнь (со-образишь), то она располагается по кругу: в начале дом, где рождается дитя и получает стремление уходить куда-то вперед. Но это ему только так кажется, что движение его совершается вперед по прямой линии. Это обман преобладающего роста разума: вероятно, так передается себе простой физический рост мозга. Сущность этого движения — не отстать от других и быть как все. В русской сектантски-интеллигентной молодежи этому психическому состоянию соответствует вероучение социализма (коммунизма), которое каждому отсталому и даже последнему дает надежду быть как все.

Прямолинейное центробежное движение из дому с конечной целью быть как все под влиянием центростремительной силы эроса дает, в конце концов, движение по кругу, но сознание этого приходит, вероятно, во время окончания процесса роста мозга, в момент встречи с проблемой пола. С этого момента начинается зачатие личности, при ярком внезапном свете (любовь) жизнь человека вступает во второе полукружие, рожденная личность (второе рождение), стремясь не быть как все, направляется к центру (эрос), но силой общественного мнения, центробежной, отвлекается в сторону, и так слагается движение домой, к своей самости. Таких кругов, выходящих из дому и возвращенных домой, в жизни иного человека бывает много, и все движение идет вверх по спирали, так что дом второй приходится над первым, выше его, третий дом еще выше, и так растет как бы один дом со многими этажами вверх: внизу домика материальное основание — родина, над родиной отечество, над отечеством творческие труды, над ними прямое любовное воздействие на людей и воскрешение отцов{14} (церковь, в которой священником Я).

Линии жизни:


(вон из дому)

1) Быть как все.

Исключенный догоняет, и это идеал социализма, 2-й Адам как 1-й, прислуга как барыня, психологически этим все движется. А истинное достижение в эросе: тут и есть коммуна, а в то же время рождение личности, чтобы не быть как все.


(домой)

2) Не быть как все.

Мука рождения творческой личности.



Дон-Кихот — это я — я Дон-Кихот! Гамлет тоже я — я Гамлет! И Двойник Достоевского о мне писан, и Раскольников. Так «Я» борется с другим «Я», находя в нем свое подобие, с болью откалывается и Дон-Кихот, и Гамлет, и Двойник, и Базаров, и так будто змеиная чешуя слезает с настоящего «Я», в котором скрыта воля на неповторимое действие.


Материалы к Алпатову

1. Тема из округа

Иван Иванович Астахов, пароходовладелец на Сибирских реках. Шампанское sec (сухое) он выговаривал не «сэк», а через «е»: «сек», и, сказав это свое «сек», тут же прибавлял: «Самый высший!» (сорт). Так его и прозвали в семье у Алпатовых «Самый высший»{15}. Его энергия и всегда сопутствующая энергии вера в здоровье и счастье выражалась у него в самом наивном пристрастии к науке. В свой сибирский городок он привез лейденскую банку и солнечные часы и, устроив большой пир, показывал всему городу опыты и удивлял всех. Инициатор вольно-пожарной дружины и попечитель реального училища. Схватил раз капитана и швырнул его в реку, а спасали другие. И этот же человек, когда на его пароходе путешествовал наследник{16}, представляясь ему, не мог от страха окончить фразу: «Мы, пароходовладельцы по рекам Западной Сибири…», блюдо с хлебом подал, а выговорить: «Подносим ваш[ему] императорскому] вел[ичеству] хлеб-соль» не мог. По возвращении парохода «Николай II» в пристань он водил показывать дом, отхожее место наследнику. Любил сочинять загадки: «Как перейти непереходимое болото?» Алпатов отгадал: «Зимой на лыжах». — «Хороший парень!» И предложил матери взять его в Сибирь: кончит реальное и будет капитаном. Путешествие в Сибирь: второй Адам (переселенцы), третий Адам (беспаспортные и бродяги на пристанях дяди); тайга, степь. Пиры: «Марсельеза». Курымушка обедает вдвоем, разговор: загадки и молчание. Курымушка рассказывает о плутонической и нептунической теориях вулканов (огнедышащая гора). Китаев и Катаев. Директор Ив. Як. Словцов, друг дяди, угасший человек, невер (старушка звала его к о. Амвросию: «Ты седая?» — «Седая». — «Съезди к нему, если вернешься черная — поверю»). Волчий билет («Заперлись — позову». — «Покажи волчий билет». — «Да ректор разорвал: с домашним образованием»). Выпускное сочинение: «Значение путешествия наследника по Сибири». (Тема из округа.)


Жизнь, как клубок ниток большой. Ал. Мих. разрубает его, другой больше, больший [клубок] разматывает и притягивает, а маленькие люди потому маленькие, что нитку протянуть некуда, и она путается и узелками складывается — в этих узелках и есть маленькие люди, узелки, им ничего не видно, а по-своему правы они в своих скорбях. Размотают нитку, а узелки останутся и незаметны даже на ней, никто с ними и считаться не будет.


Не сразу понял Алпатов, что это значит — исключенный гимназист. Оторвав себе серебряные пуговицы, он пошел в лавочку, купил себе цепочку нового золота и пошел гулять, щеголяя цепочкой и черными пуговицами, по Дворянской улице. Навстречу ему шла Вера Соколова… Странная мысль пришла ему в голову: подойти к ней и открыться во всем — в чем? Он не мог бы себе ответить, но это должно было выйти из него, как только он решится начать разговор. Соколова изумленно посмотрела на его пуговицы, он подошел к ней и сказал:

— Вы мне писали познакомиться, я написал «не согласен», теперь я желаю.

Разве так говорят, снисходительно и гордо…

— Теперь я не согласна, — холодно сказала Соколова, — вы теперь исключенный гимназист.

— Нет, я хочу вам открыться, у меня есть очень важное для вас.

— Ну, что такое, говорите.

— Я хочу вам сказать, что я не Алпатов, как вы думаете…

— А кто же вы?

— Я происхожу от неизвестного человека, вероятно, очень гордого и свободного, я думаю, что это Лермонтов.

— Как! Вы Лермонтов? — засмеялась Соколова. — Вы просто исключенный гимназист, вам теперь одна дорога — на почту или на телеграф, я с вами не желаю знакомиться.

Он быстро повернул с Дворянской на Успенскую. Алпатов… но Сережа, краснея, сказал ему:

— Ты… нельзя мне, опасно… меня тоже исключат…

— Как неизвестного?

— Так: он был не такой, как наши купцы.

— Но матери вашей он все-таки, наверно, известен, вы бы спросили свою мать.

— Матери моей он тоже неизвестен.

— Как же так?

— Я, наверно, ей был подкинут, мой отец был человек гордый и смелый, я думаю, это был Лермонтов.

Соколова засмеялась.


25 Марта. Все еще крепкие утренники, и заливает светом солнце. На днях прилетели грачи. Примета: если прилетели на гнезда — весна дружная, если так куда-нибудь (сейчас ходят по дорогам, клюют навоз, проталин еще нет) — весна затяжная. Теперь прилетели на дороги.

В пятницу приехал в Москву. Союз устроил показательный вечер художественной прозы из мелких обычных писателей. По разным признакам (что не позвали читать на [первом] заседании, что на моем чтении не было ни одного из обычных писателей, что показательный вечер обычные устроили без меня) вижу недоброе отношение ко мне обычных, что-то у них есть против меня, но что? кроме Новикова все они евреи и полуевреи, все внутренне не имеют никакого значения в литературе, все способны к организации. Все мои почитатели из писателей, напротив, русские коренные, неспособные к организации, все индивидуалисты и хотят быть не как все (Adelsbrief[2]). Бороться с обычными при таких условиях можно лишь пережидая, пропуская малое время (бывает большое время).

1) «Я не виноват»;

2) «Я — виноват».

1) Я не виноват, значит, кто-то виноват, значит, я терплю, я страдаю, а тот, виновник, действует, причиняет мне боль, он, виновник, господин мой, я — раб, он — господин. Сознание раба.

2) Я — виноват, это значит, я — свободный человек, то есть я что-то сделал свободно, что-то причинил — я! И я же изменил этот путь свой, нахожу его неправым: я виноват, делайте со мной, что хотите, я отдаю свое прошлое на казнь (вам ведь нужен козел отпущения), но что бы вы ни делали с ним, с моим прошлым, в настоящем я — свободен, это другое я, и в будущем жизнь моя будет другая.


Думаю про эту ужасную теорию, разделяющую людей на господ и рабов. Настоящее все в руках властелинов, умных людей, и счастье жизни — их, будущее рождается в страданиях рабов: тут томятся вера, надежда, любовь, уживаясь с хитростию, затаенной местью, коварством, и тут среди них живет человек с ненаписанным Adelsbrief: ему кажется, будто он потерял грамоту своего благородства и не может ничем доказать о себе… Среди рабов и господ, и ненавидит он одинаково и тех и других.

Нет! Поэты не рабы, и не властелины, и не вольноотпущенные, это люди, которые утеряли грамоту своего благородства и сами взялись ее себе написать. В этом страстном искании и творчестве Adelsbrief проходит вся их жизнь среди господ и рабов.

Есть другие, которые присвоили себе чужие Adelsbrief и господствуют над рабами — самозванцы! они, в конце концов, боятся только этих людей, творящих свое Adelsbrief (совесть нечиста), и вот почему делают им уступки, вот почему все-таки, вопреки всему, существует поэзия — как посев семян, исшедших от неизвестного существа в забытой стране.


Как я убил архара{17}.
(Охота в Сибири)

На пробу я хотел одно лето остаться в Петербурге (в 1910 году) и пописаться, но я летом не умею работать (ничего не выходит), и, дотянув до июля, я взял в «Русских Ведомостях» аванс{18} в сто рублей, обещаясь написать что-нибудь о переселенцах.

Мне нужно было написать о переселенцах в «Русские Ведомости». В Челябинске я на них посмотрел — не понравилось. Я переехал в Омск — не понравилось. Ничего не мог написать, аванс на исходе, нового просить без статьи не смел (газета в меня мало верила). Что делать? Из Омска переселенцы ехали на Алтай, я рискнул ехать на Алтай с переселенцами, по пути на пароходе легко с ними сойтись, наблюдать, записывать — на пароходе я непременно напишу. На пароходе переселенцы в ужасной грязи, вони и [болезнях], а берега Иртыша манили никогда не виданной степью: то верблюд там покажется, то орел пролетит. И тут я не мог наблюдать переселенцев, при малейшей мысли о них я начинал чувствовать отвращение даже и к своей газете. Со мной был том географии Семенова о Сибири{19}, и вот я нашел там описание зверя, о котором никогда не слыхал: зверь этот живет в горах Алтая на Тарбагатае, горный баран со спиралью закрученными рогами, и охота на него одна из самых трудных. Вот бы убить архара! подумал я, вот бы я все узнал в этой природе, в этом народе. Невозможная мечта.


26 Марта. Несмотря на ночные морозы, снега выгорают днем, и в Москве начинается вода. Весна! а хорошего за весь день вспоминаю только ангорского кота на Трубе.


27 Марта. Вчера заключен договор с «Кругом» на издание «Охота и лов»{20}. Основано литературное содружество: «Союз конокрадов». Познакомился с молодым критиком из серапионовцев{21} — Груздев (ярославский, сын огородника, родился в Петербурге).


31 Марта. К. рассказывал мне свою трагедию, как на почве его онанизма создалась у него мечта и воплотилась в прекрасную дочь трактирщицы, и он женился на ней и живет уже лет десять в ужасных скандалах, но все не расставаясь с наваждением, что она — Прекрасная Дама. Исповедь его была полная, только не так сильно действовала, потому что я хорошо знал, К. рассказывал о себе каждому, кто его слушает, и оттого часто привирает (в основе все-таки правда), и вообще человек, потомок спекулянта, в высшей степени неточный. Я по болезни не выходил на улицу, дал ему денег купить мне папирос. «Вот возьмите мои», — сказал он, подавая коробку, в ней было пять папирос, но денег он взял за двадцать пять и даже сдал мелочь — как это объясняется?


Путешествие

Приглашаю всех в путешествие, малых и старых, малых, потому что у них сохранилось много запасов любви и это им поможет сделать в новой стране замечательные открытия, старых, потому что они устали от людей, им надо побыть с природой, тогда в одиночестве, как воскресшие, явятся к ним хорошие люди, душа восстановится и опять начнет открывать новое.

Летом 1910 года я очень затосковал в Петербурге и, почти не помня, что делаю, взял аванс в сто рублей в «Русских Ведомостях», обещаясь написать о переселенцах, и очутился на берегу Иртыша.


1 Апреля. Всё большие морозы с ветром, и это при весеннем солнце и сияющем голубом небе похоже на затаенную месть раба. Я думаю об одном своем чувстве — это когда видишь насилие и не можешь ничем стать против него, то является какое-то белое спокойствие в сознании своего будущего несомненного торжества над этим насильником: в этот момент отрешаешься от его личности навсегда и как бы убиваешь («вот тебе — за насилие: завтра тебя не будет»). Я раньше это считал страшным оружием писателя, его исключительным господством, но теперь, в дни затяжной весны, мне кажется, будто это обыкновенное затаенное чувство мести всякого раба, белое чувство, как острый ледяной слежавшийся снег во время торжественного весеннего сверкания всего неба. Раб, терпя, все откладывает в будущее, господин сегодня же открыто вступает в борьбу за свое настоящее. Господин властитель настоящего дня, раб — будущего.


Милый друг, Вы спрашиваете, почему «От земли и городов» написано мною в таком грустном тоне{22}. Я Вам отвечаю на этот вопрос.

Грусть — это <зачеркнуто: слишком слабое чувство и> совсем не соответствует моему душевному состоянию теперь, но я в «Накануне» потому и пишу, что это доходит до Вас, а когда я думаю иногда, что по каким-то совершенно случайным и внешним для нас обстоятельствам мы, быть может, совсем и не увидимся, то становится грустно. Напротив, в жизни я себя чувствую, наверно, много лучше, чем Вы: леса наши мало-помалу очищаются от лома, в сгоревших местах принимается буйная заросль, по сторонам дорог открываются капризные тропинки, по которым совершенно безопасно опять можно идти… Самое же главное, я не стыжусь Вам в этом сознаться после испытаний голода и чуждого мне рода труда{23}: так называемая «животная» радость бытия вытесняет всякую грусть. Поешь хорошо, удастся напечатать, хотя и с большими опечатками, книгу, и радуешься и думаешь: «заслужил, заслужил!», а раньше, бывало, наешься, выпустишь книгу и загрустишь. Опишу Вам, как началось во мне это оправдание бытия.

Немного больше года тому назад в глухие места, где я был деревенским учителем, приехал первый торговец, и я купил у него зажигалку с бензином. До этого я высекал искру куском подпилка из своей яшмовой печати, потом затлевший кусок трута клал на угли и дул, пока не вспыхивала тоненькая лучинка. От этого дела во рту всегда пахло копченым сигом, пальцы («муслаки») были разбиты подпилком. И вдруг зажигалка — чик! и готово. Потом вместо лучины керосин — тоже какая радость!

В Марте прошлого года я собрался с духом и поехал в Москву: какую тут животную радость я испытал, увидав открытые продовольственные магазины, книжные лавки, издательство, — не пересказать! Мне удалось тут кое-что из прежнего своего продать, и сразу вышло из этого, что я мог целое лето до осени существовать в деревне независимо от ее общества — своим загадом, своей выдумкой, писать и так быть. Висевшая над моей головой тяжесть пуда хлеба была побеждена кем-то. Сами крестьяне этой деревни, где я жил, в какую-нибудь одну неделю вдруг разъехались из своей ужасной нищенской общины и расселились на хутора тоже на свой загад, на свой почин. Было похоже на пробуждение жизни ранней весной, еще под снегом, корней озими; не видя света, не чувствуя весеннего тепла, каждый своей мочкой начал присасываться к земле без платформ и позиций, так вековечным инстинктом восстанавливалась настоящая жизнь.

Милый друг, Вы знаете, что счастье наше бывает только в момент соприкосновения с жизнью всего мира, и весь вопрос длительности его зависит от нашей заслуженности, пока есть внутри сознание этой заслуженности, свято радуешься всякому приходящему куску, а мещанство начинается, лишь когда иссякает творческая духовная сила перерождения материи.

И еще я Вам скажу: добродетель склонна к покою, из этого покоя рождается лень — мать всех пороков, всякого зла. Напротив, зло всегда деятельно, у него миллиарды агитаторов, оно заражает, и действие есть добродетель зла, как лень есть зло добродетели. Где же нашим голодным, жаждущим жизни корневым мочкам было разбираться в добре и зле.

Я стал непостыдно равнодушен к словам добра и зла в различных позициях и платформах. К осени я перебрался в Москву и стал себе делать литературную карьеру.


Бездомье

Я очутился в Москве в маленькой сырой комнате, хуже быть не может! Мебелью была в ней простая лавка, на ней лежала съеденная молью енотовая шуба поэта Мандельштама, под голову я клал свой мешок с бельем. Сам Мандельштам лежал напротив во флигеле с женой на столе. Вот он козликом, запрокинув гордо назад голову, бежит через двор с деревьями дома Союза Писателей, как-то странно бежит от дерева к дереву, будто приближается ко мне пудель из «Фауста». «Не за шубой ли?» — в страхе думаю я. Слава Богу, за папироской и нет ли у меня листа бумаги. Получив желаемое, попыхивая гордо папиросой, он удаляется опять козликом. Вдруг я получаю огромный паек из Кубу{24}: сразу пуда два баранины. Тепло, ледника нет — что делать? Говорят, надо сразу всю зажарить на примусе, в жареном виде не скоро испортится, и есть, есть. В каком-то военном Союзе показались дешевые самодельные примусы. Покупаю, жарю, и вдруг примус разрывается на части, в комнате море огня, край рукописи (кажется драгоценный) загорается. Я бросаю на рукопись шубу Мандельштама, рукопись спасаю, но шуба сгорает совершенно. Замечательно скоро все произошло: на бревне против моего окна сидели два федоровца, два соловьевца{25}, еще один, называющий себя индусом, и рассуждали о воскрешении отцов. Ни взрыва, ни возни моей они не слыхали и всё спорили, и только уж когда ужасная вонь от сгоревшей вконец шубы Мандельштама дошла до них, они обернулись и спросили: что случилось? Козликом, козликом, от дерева к дереву опять бежит ко мне хозяин шубы. «Что случилось?» — «Шуба сгорела!» — «Дайте еще одну папироску и еще лист бумаги и, пожалуйста, три лимона до завтра, я завтра, наверно, получу, отдам».

Кроме Шмелева, который, побывав у меня, сказал: «Хотите сохранить здоровье — уезжайте из своей комнаты», все мне говорили: «Держитесь за комнату, в Москве теперь это драгоценность». Я стал держаться. Историк литературы Благой достал мне керосиновую печь, сырость поменела, я стал носиться по Москве, искать своих книг для переиздания. Долго я не мог ничего найти и уже подумывал, что мне [делать], как вдруг самый усердный библиофил и замечательно усердный человек Синебрюхов из «Колоса» прислал мне связку моих сочинений{26}. Великое он дело сделал: я знаю одного беллетриста, И. Н. Киселева, который, осев в учителях, до сих пор не может восстановить себя как писателя.


Лекция: недавно я шел лесом, дятел-плотник, кошка: дятел без человека, кошка от человека — мир, прирученный человеком, очеловеченный, даже дикие кошки меняют отношение: иногда к ним уходят домашние. Изба — фокус приручки. Изучение жизни человека в данном месте: краеведение. Приложение этой идеи: можно и необразованному, всякому заниматься, находить просто полезное в данном краю человеку.


2 Апреля. Все продолжается в природе состояние «рабьей мести», хожу в валенках и шубе.

«Козел отпущения» — виновник, как это чувство безысходности личной воплощалось в образе большевика: никто из этих страдальцев не мог допустить, что Ленин как личность не судим, что личности, рождающейся в страданиях, в нем вовсе нет, и он есть просто часть какой-то огромной территории, может быть центральная, обозначенная словом Ленин.


4 Апреля. Завтра, в Четверг, еду в деревню на Пасху.


8 Апреля. Пасха.

Наконец-то у нас в семье после пятилетия нищеты настоящая Пасха: все есть. Петя ходил в церковь. Лева на спектакль в комсомол. Я стал равнодушен к склонности Левы: было бы «чти отца и мать»{27}, из этого непременно сложится после (не скоро, не скоро) и церковь.

Морозы все держатся. Превосходный санный путь. На полях нет даже и проталин, по насту иди без дорог. В лесу глубокие снега.


Изучаю эгоизм поэта, воображающего себя чуть ли не святым. Возвращается мысль «оправдание женщины» (начало ее: отношение Льва Толстого к жене): нужно изобразить о-чаро-вательного индивидуалиста, женщина — корректив: он без чар. Гамсун маскирует эгоизм этих людей их отзывчивостью во встречах с бедными людьми, их угадыванием сокровищ смирения{28} — пусть это будет и в моем герое, но это опять-таки чары, приносящие только зло (этому противопоставляется сознание самости); самосознание: во всех попытках жить для всех бессознательно управляет человеком его самость, но, встречаясь в сознании с альтруизмом, она превращает жизнь человека в гримасу; единственный способ освободиться от этого зверя, всегда голодного, это насытить его, следить за ним, ухаживать, и вот, когда успокоенный зверь уснет, можно позволять себе отлучки в другую сторону (altera[3]): это хозяйство со своим зверем и есть самость, без которой никак нельзя помочь другим людям. Нелады «с самим собою» и создают иллюзионистов общечеловеческой морали. Вот почему народы имеют разного Бога, не Боги разные, а зверь разный и разные способы его насыщения и ухода за ним — разные церкви, а Бог, конечно, для всех один.


1. Позы нашего гения в облаках (вы заняты созерцанием позы своего гения в облаках).

2. Общее мнение было, что он погиб, потому что сошелся с женщиной низшего круга, по слухам, у него пошли дети, и он погрузился туда, куда-то в свой отдельный мир (никто не подумал о том, что женщина эта могла быть лучше их — раз, а два, что почему же именно жизнь их круга является мерой существования).


9 Апреля. Сухой снег валит, как зимой. Пропала весна воды. Охотники мои заскучали, и Лева просится на бал-маскарад.


11 Апреля. Все то же в природе: зима. Ник. Ив. Савин в оправдание жизни и на отдых души.


13 Апреля. Проходит Святая неделя, и как Рождество: снег, метель с морозом, метет, курится, наносит сугробы (кансамольская пасха).


Живем, пока жив человечек в глазу. Редко бывает глаз такой тусклый, что в нем человечка не видно, а бывает все-таки и хмуро, смотрит один зверь.


14 Апреля. Вечером -6°, ночь звездная, и доходило, наверно, до -15°, ни за что не понять, что не Рождество, снега глубокие. На сходе кто-то просил отмерить себе земли. Ему ответили: «Яйца отморозишь». Все говорят, что этот холод за теплую зиму — так люди переносят свою мораль на природу (нынешняя молодежь, однако, говорит просто: «циклон», а что такое — не понимает).


Переворот в природе

Утром 14 Апреля еще был мороз, надутый с вчера северным ветром, но теперь ветерок был теплый, лаская по щеке лапкой, этот ветерок надул тепло, к полудню небо все стало ровно-серым, а с 5 вечера начался дождь и шел всю ночь; началась весна воды.


Изморозная весна
Яблоня

Дождь, дождь! на яблоню, по ветвям ручьи, с каждой ветки ручей, и все собирается к стволу, и ствол, как река, под яблоней сначала в снегу снежное ведро воды, потом круг, и с каждым часом растет и растет, а вокруг соседней тоже круг растет, круги сливаются…


Грачи

Прилетели не на гнезда — весна затяжная: кочки болотные высунулись из-под снега, и на каждой кочке сидит по растрепанному грачу.


16 Апреля. До обеда все продолжался дождь, и сразу пошли птицы: чайки, трясогузки, кряквы (на зеленях), журавли.

Заря теплая — первый туман (и все белое) — видна только по линии леса. Вечером токовали тетерева. Такой вечер: с севера дунуло холодком, папиросный дым пошел…


4 Мая. Сегодня я устроился для писания в отдельной избушке и навсегда покинул сумасшедшую воровскую семью Клычковых. Кажется, за всю революцию не видел я для себя такого зла, как от добрых услуг С. А. Клычкова. В сущности, это Фомкин брат, только вконец развращенный и трусливый{29}.

Чурка вырисовывается все яснее.


6 Мая. Обещался прочитать лекцию по краеведению{30}. Искусство и жизнь: в жизни всегда время и место, в искусстве уничтожаются: в некотором царстве и при царе Горохе, мы, как змея в шкуре времени и места, но иногда сбрасываем чешую, обновляемся, и это делает сказка. Наука тоже со временем и местом. Краеведение. Интересно за горами, только не у нас (на севере). Наука о местном творчестве. Наука дает закон и управление жизнью, искусство дает радость жизни, оценку, качество.


В субботу был на току в болоте, под утро вдруг все болото замерзло, и солнце сверкало, отражаясь в миллионе зеркал, тетерева бегали по льду, кукушки куковали. Примета худая, если кукушки прилетят на голый лес.

В общежитии один бес полезен, потому что каждый сваливает дело своего личного беса на того, и свой забывается, будто и нет его.


12 Мая. Вчера вечером мы услыхали первый гром и умылись из лужи (говорят, это не 1-й, неделю тому назад слышали). Теплая ночь была. Видел светляка. Поет соловей. Утро чисто майское, с туманом. И потом самый теплый отличный дождь с пузырями. «Для озимей хорошо!» — «А для лугов?» — «Для всего хорошо!» Ласточки прилетели. Но лес еще не оделся, и только чуть зеленеет лоза.

Запах цветов от подснежника до сирени и жасмина (запах солнца в полдень, слегка морозный при весеннем утреннике). После весенней ночной порошки и утренника победное всходит солнце, и это первый, самый чистый запах весны: пахнет само солнце. Потом запах самой земли, и так до сирени…


5 Июня (23 Мая). Михаил. Загадочный день — чем кончится (кончилось ненастьем).

Людям черт, как благодетельная осушительная канава на болоте, по которой стекает вся грязь. Если бы не было такого злоотводящего русла, то сколько бы ни в чем не повинных людей было бы занесено грязью только за то, что первые попались под руку. Да и как бы жить, если бы ветер не относил от нас далеко наше собственное вредное дыхание? Благословим же благодетельного черта как движение ветра, уносящего вредные дыхания почивающего Бога…

И пусть, веруя в Кащея Бессмертного, рука моя крепче и крепче кует новое звено…


Нам дана в разуме форма окончательной правды на земле, но только форма: арифметика, два на два — четыре будет тогда только правдой, если счет наш будет соответствовать ударам сердца, в котором это же самое 2×2 = 4 бьется как ей-ей, ни-ни, а что сверх того, то от лукавого.


Разве не похожа душа наша на засеянную ниву: иное семя, имея влагу, рано взошло и дало плод в самой жизни: круг завершился, и об этом писать нам нечего. Но есть семя, жаждущее влаги и ожидающее своего расцвета: вот из этого непророщенного семени и цветов, не расцветших в своей собственной душе, я создам своего героя, и пишу историю его как автобиографию, оно выходит и подлинно, до ниточки верно, и неверно, как говорят, «фактически»{31}.


[12 Июля]. При сборах в Москву (вчера был новый Петров день 29 Июня): раньше я всегда чувствовал в литературе кого-то над собой, как небо, теперь небо упало, разбилось на куски, и каждый кусок объявил себя небом, каждый теперь работает в размере своего обломка, и над собой нет общего неба. Раньше, очень давно, мне казалось, что если мои родные, милые люди умрут, то для кого я буду писать; когда они умерли, я стал писать еще лучше и больше. Может быть, и теперь так: без неба писаться будет лучше? Да, так оно и есть, но… какая же скука существования, тошнит, как подумаешь, что нужно ехать в Москву, в литературную «среду».


Новый Петров день. Звонят, все работают, только одна бабушка, мать Матвея Филипповича, собирается в церковь: раз батюшка служит, надо идти. Уходя на охоту, я спросил: «Бабушка ушла?» — «Нет еще: раздумывает». После охоты мне сказали — бабушка раздумала, не пошла. Пришел председатель, рассказывает, что у них так пропадет и праздник: Кирик и Улита, всегда звали в этот день попа, теперь, как по-новому, — не позовут. «Что же это выходит, второй раскол?» — «Второй, только теперь народ не такой, или глупей раньше был? Теперь только на год и хватит духу, а на следующий год все пойдет своим чередом. Это по новинке кочевряжутся».


Поехал в Москву утром в Понедельник 2 Июля (15 Июля), вернулся в Четверг 5-го Июля (18 Июля).

Отречение Тихона{32}. Непосредственное чувство оскорбленности себя русского (нет у нас теперь Аввакума), а после размышления оказывается, что Тихон поступил вовсе не дурно. Выходит повторение душевного мотива всей революции: сначала душа возмущается и восстает, оскорбленная, против зла, но после нескольких холостых залпов как бы осекается и, беспомощная, с ворчанием цепляется за будни, за жизнь (так возникло сменовеховство){33}. Карасев из кадета превратился в человека осторожного, вдумчивого, и «герой» слинял, спал с него, как чешуя у змеи; проще у жены его толстой Евгении Никол., та просто почуяла, откуда идет благо, и стала молиться в сторону «жизнеподателя» (Наркомздрав), а что у ее мальчика (8 лет) на столе появился Маркс и Ленин, то это «он сам мальчик поставил себе». Вот так и Тихон пророс новою мыслью, подписал отречение от царя и дал присягу РСФСР.

Может быть, это переживание имеет всеобщее значение (утрата ложного понятия «героя»)? Но, с другой стороны, видно, как нарождается тот же самый загипнотизированный человек (герой) в новом составе лиц власти (Галотин из ястреба превращается в хорька); надо написать рассказ, в котором люди благородные превратились в разного рода животных, и на фоне этом изобразить душу раба Божия распинаемого, человека бессознательно религиозного, который не спешил на страдание, потому что в глубине души чувствовал, что «все дойдет до меня» и я сам доживу до этого, и вот это пришло.


Темные герои (Аввакум): трагедия получается оттого, что большое сердце идет по малому разуму (а чем отличается «Второй Адам»), — но почему так? В России сплошь вся история умного сердца (трагедия умного сердца), запертого в мертвый счет: например, считают время царства Антихриста! Не в этом ли состоит и схоластика: счет ангелов по булавочной головке. Что это — сердце ошибается или разум? (Сюда ошибка Алпатова в сроке всемирной катастрофы, как у староверов, и спасение в унижении, в рабстве.) Ставлю вопрос: разобрать психологически возникновение ложного числа зверя.


<На полях>: Гибель былинного героя (нигилиста) в числе врагов (легион).

Звено 3-е про второго Адама.

— Ос-с-ел! — В открытую дверь столовой Алпатов видел, как, согнувшись, по коридору бежал из кабинета дяди все тот же несчастный капитан Лукин, брошенный дядей когда-то с борта парохода в реку. Желтый капитан примиряет, желтый — учителем и библиотекарем. Пропадает в степь. Исак (Гусек): Аркам[4]. Роман по воздуху: сверхчеловек. Исак — печеное яблоко, после неудачи с Лукиной. — Аркам. Директор — Поп — Учитель словесности. Заповеди Астахова. Маскарад.


У христиан есть грех, что они спешат на страдание: зачем спешить всем, кто жил полной жизнью, если это само непременно придет. Второе, что зовут за собой малых сих, тех, что, может быть, обошлись бы в жизни и без страдания. Христиане спешат идти на страдание, зачем это? Оно и так непременно придет, если есть в душе основание на полную жизнь; спеша, они увлекают за собой и тех малых, кому можно и так прожить, без страдания.


Второй Адам.

У него мера и счет (честность и пр.), становясь на место первого, он должен сохранить свое, и тогда золотая луговина открывается, но бывает так, что второй, становясь на место 1-го, по-обезьяньему видит в существе 1-го утрату меры и счета как презрение к нему (и это действительно есть в эпоху упадка 1-х) — тогда 2-й становится обезьяной (простой народ), а интеллигент свое 2-е (меру и счет) возводит в первое и становится фанатиком (раскол): то и другое показалось в путешествии в золотые горы (беловодчики, копающие гору{34}, и Гусек, вытесняющий Исака{35}).

Второй Адам — существо, забытое Богом и обиженное людьми, он возмущается. (Первому смирение, второму бунт.)

Возрождение, значит, воплощение своей мечты, ее материализация (мера и счет).


Материализм — это голос материи, вызывающий дух на борьбу.


Материя сопротивляется формирующему духу, но сопротивляется она, как женщина, в сокровенности своей жаждущая оплодотворения, если дух не выходит на борьбу, то она идет за ним, и вот это и есть материализм: голос самой материи, вызывающий дух на борьбу…


Лежит вся мертвая косная природа, и дух над ней голубком — какая жажда материи [святого] духа.


Материалы к 3-му и 4-му звену

Семашко, Маслов (Желтый капитан — отец Семашки). Сестры: Александра, обожающая брата, дикая, и сестра Соня, мягкая, но чтобы непременно быть, как сестра, клавесины. (Все хорошо под сиянием, малороссийское.) Чтение: «Крейцерова соната». Толстой (елочки), Достоевский (люди). Спенсер, Льюис, Геффдинг, Сеченов, Липперт, Тургенев, Дарвин, «миросозерцание» (выработать), «Что делать?» (как вопрос кружкам: звезды, театр, жизнь города).

Илья Валуйский. (Из этого всего есть щелка в вольную жизнь: Лукина.) Герои Иловайского и революции.

Алпатов и Семашко: одному Аркам, другому бараны, отсталость, человек действия и человек содержания, число — политика и сказка. Земляк. Соловей.


4 Августа. Друг мой, в революцию я сильно оглох в сторону человека, но стал много ближе к своей звезде и отсюда полюбил покойников. Есть ныне живущие люди, которых я очень люблю, как покойников, и не имею в жизни с ними никакой связи; они очень удивляются, почему я им не пишу, а я даже и объяснить им этого не могу.

Елизаров Ефрем Васильевич считает, что в промышленной жизни России происходит всеухудшение, и оно объясняется тем, что господствующие люди боятся создать буржуазию и попасть в положение дворян, поглощенных «чумазым».


5 Августа. Я их («они») ненавижу именно потому, что они есть часть моего существа: это что-то мною упущенное, как невоспитанные мои дети, обращенные против меня. И я ненавижу их, потому что они от меня, я ими заинтересован.


Живая личность — душа мира — враждебна государственным властелинам, потому что она сопротивляется. Так, если бы лошади каким-нибудь способом заявили о себе извозчикам, что бы тут было! И вдруг диктатура лошадей: личность лошади поставлена в центр мироздания, а извозчики обезличены.


Кащеева цепь: пол и эрос. Неуправляемый пол.

Педерастия = эстетизм.

Баба = прекрасная дама.

Соединение пола и эроса в церковном браке: мещанский брак в религиозном чувстве всеобщей любви, братства: влюбленным кажется, что все хороши (это главное проявление эроса), не отсюда ли явилась «любовь» — общее представление о действии эроса.


В новой гимназии Алпатову после его маленькой революции было так же, как и нам после революции великой: зло осталось, но лицо его как единое в таинственной закрытой массе открылось, расщепилось на множество маленьких лиц, серых, обыкновенных и близких нам, почти как «родня»; стало голо вокруг, но зато сердце начало на хорошем человеке крепко завязывать свои узелки, и, как испытавшему голод вдруг оказался слаще сахара черный хлеб, так и обедневшее сердце мимо гениев и великих людей пошло навстречу обыкновенному милому, хорошему человеку.

Эти люди были, конечно, и в той гимназии, но оставались незаметными; и в этой гимназии было столько же дурных людей, но тут они закрылись хорошими. Особенно дорог стал Алпатову директор Барбосов, и только одно плохо: уроки Барбосова по естественной истории начинаются только в последнем классе. Про эти уроки умные ученики начинают говорить уже с четвертого класса, и так, будто вот потерпи немного, а там Барбосов все тайны откроет, он знает все и все может, только молчит, и ты молчи, учись и жди пока…

Весело было по воскресеньям под конец обедни в гимназической церкви слушать обязательную проповедь толстого протоиерея Лепёхина. Директор стоит в задней шеренге с учениками последнего класса и в некоторых местах проповеди вдруг подхрапнет и начнет мотать себе на руку бороду, тогда и всем старшим ученикам почему-то становится весело; Алпатов думает, хочет быть вместе с ними, но не понимает, в чем соль. Но раз, в Богоявленье, когда отец Иоанн сказал, что крещенская вода освященная в отличие от всякой другой воды не портится, Алпатов, услыхав, как подхрапнул директор и пошло веселье назади, понял, что вода крещенская, наверно, портится, и с тех пор стал понимать и сам оглядываться назад и посмеиваться. С ним вместе стал оглядываться и другой ученик (Семашко), и глаза их встречались сочувственно и раза два — они стояли вместе.


8 Августа. Ганди — управляет внутренним миром (религия), Тилак — действием (политик).

Религиозные люди всегда люди меньшинства, последние, становятся после первыми: их час впереди, но, когда приходит их час большинства, они становятся большинством и в нем погибают. Так меркнет луна…

Религия — это луна душевной нашей ночи…

Меньшинство погибает, становясь большинством, а большинство, достигнув власти, погибает в меньшинстве.


9 Августа. Кащеева цепь. Звено третье. Гимназисты вырабатывают миросозерцание. Типы: эсер Маслов, кролик, жертва («давай вместе»), вокруг него, как кролика, звери с оскаленными зубами (его и били), отец мясник («Ты что читаешь? Евангелие — ну, что в нем: люби ближнего как самого себя — скинь рубашку»); Гусельников, эсер, ученый (микроскоп: он будущий ученый, в спорах о миросозерцании молчит и делает (музей)… с ним Одноблюдов и другие); Семашко (концентрирует действие: вечер в пользу ссыльных, долой философию, долой звезды, аскеза в действии (сердце запечатано). (Свечи были разные, но загорались все с одного конца: что делать?), «ты не умеешь логически мыслить»; Коноплянцев (будущий юрист: спорщик, слаб темпераментом, диалектическая логика Минто, Милль…).

Алпатов изумлялся, почему звезды выбрасываются: от звезды к делу у него ясно сложился план, и он бросился домой записать, взял лист бумаги, весь его развернул, нашел центр и начертил квадрат и в него вписал: человек… туман все закрыл; и так остался лист белой бумаги и посреди него человек.


В садике прыгала птичка, маленькая, известная с детства, и теперь в душе перемешалось с людьми, и нельзя понять, то ли это было до птички, то ли после птички. Тогда огромная мысль шевельнулась, как кит, что все птицы, звери, звезды, солнце и всё-всё есть в душе человека.


Горбатенький корреспондент.

Выписали «Русское богатство»{36}, поют в ожидании, лают собаки (в домике Одноблюдова — Анна Николаевна; ее келья, святые…)

Все дети ссыльных.

Априори (загруженный философией)…


В лесу встретился человек, предлагает мне папиросу.

— Обижу вас, — говорю ему.

— Ну, обидите, не по нашей вине дома наши идут прахом.


Счастье, конечно, им: к 18-ти пришла дама, и банк взял, вот и все. Конечно, и ум, но ум и у нас такой же, видишь человека, был как и я, пришло счастье, взял власть, и какой умный, а потом прошло счастье, и глупее, чем был.


Кто же выживет, какие люди? — А это периодически: сначала в кооперативах выживали, потом пошли нэпы, теперь эти проходят…


Друг мой, в советской России я, как ласточка, на которую дети накинули мертвую петлю на шею, повесили, но ласточка легкая, не давится, пырхать пырхает, и лететь не летит, и не виснет, как мертвая.


Придумчивый человек.


Алпатову было так, будто его второй раз исключили из гимназии. Там, в старой гимназии, был какой-то план, и он, Алпатов, не вошел в него, его вычеркнули, так же и тут в каком-то плане все равно его пропускают. Можно бы жить всем хорошо, если бы не было плана…


12 Августа. Дуничка, конечно, святая по своим делам, но жутко думать, что душа ее — вот вопрос! — перетянет ли коромысло весов, на другом конце которых душа молоденькой балерины, беззаветно отдавшей всю себя за один стакан шампанского…


Лев Дейч, Вера Фигнер, Аксельрод — старики торжествующие.

Я помню, этот старик в Здравнице среди религиозных старух издевался над Богом, и у него было дьявольски самодовольное лицо: мороз революции застудил его прежнее, наверно, тоже живое лицо, в движении к убийству из-за самовеличия, и такой он теперь, с этой маской живет. А ведь, наверно, то же лицо, молодое, живое, переливалось радугой счастья человечества, самопожертвования.


Кащеева цепь: правда (необходимость, действие) как враг всякой легенды и личности: пролетариат вместо Христа; правда — умерщвляет отцов (наше прошлое)… Смерть правды (Кащея) в том, что сама правда делается ложью. Ложь есть смерть правды.

Правда — смерть личности. Личность, умирающая в правде (личность, рождающаяся в легенде). То же в образах рода: жених — личность, невеста — легенда, творец легенды о Прекрасной Даме — отец семьи, умирающая личность (революционеры — все отцы); мы берем на себя дело отцов и так делаем скачок вперед, так и Новый Завет возник: сын берет на себя дело отца — соглашение, революционер отнимает у отца его дело и умерщвляет его (цареубийство); в Евангелии сын воскрешает отца в легенде, в революции умерщвляет в правде.

Дело мое есть смерть моя: Я умираю в своем деле (правда заключается в деле моем, истина во мне: Я есть истина{37}). Истина субъект, правда объект. Источник правды есть истина, а если скажете: правда — источник истины, то родится ложь. Ложь есть подмена субъекта объектом (фетишизм, материализм).


Типы: Семен Демьяныч (червивый поросенок), Милёнок, Филипп Яковлевич, Елизаров (язычник).


Успенье.

Мой толстый сосед, купец, погибает от жиру, чревоугодие породило подагру. Вообще наш купец, более талантливый, чем еврей (тот белоручка, больше занимается комиссиями, чем делом), рано загнивает, ему не хватает культуры (потребность к культуре вырывается в чтении энциклопедии, Золя и т. д.).


В христианстве (в Евангелии) чувство проникает в самый разум, в логику, в 2×2 = 4: эта сохранность первого наивного чувства жизни до смерти и через смерть есть сила и значение Евангелия, не сравнимая с попытками художников, философов (интуитивистов). Герой Евангелия — мыслящий простак, уничтожающий книжников и фарисеев. Евангелие — радость жизни, коронованная смертью. Все это теперь затемнено грехами церкви, этой щелью, через которую ворвался бунт масс с их социализмом и материализмом.


7 Сентября. Я художник, а это значит, что я служу тому человеку, кто молился: «Да минует меня чаша сия»{38}. Я призван, как цвет, украсить путь для отдыха, чтобы страждущие забыли свой крест. Я, может быть, больше многих знаю и чувствую конец на кресте, но крест — моя тайна, моя ночь, для других я виден, как день, как цветы.

Мой луг усеян цветами, и тропинка вьется по ним так, будто нет конца огромному лугу. Влюбленным в мир выходит с этого луга странник, и, какая бы ни вышла ему суровая зима, он будет знать, что непременно придет весна с любовью и что это главное, из-за чего живут люди — цвет, это явное, это день, а крест — одинокая тайна, ночь и зима жизни.

Я скрываю свой крест в никому не доступных завитках моей ночи, и лампада моя горит невидимо. Это враг мой выходит из ночи с крестом и лампадой вязать людей, пытать их совесть и загонять всех на крестный путь именем искупителя греха. Нет же, нет, это я страдаю, и мои кровавые слезы текут по лицу, но они пусть радуются, своим тайным страданием я творю им здоровье, счастье и радость. Весельем, пляской и музыкой искупается грех, взятый мною на себя одного, и пусть не плачут и не скрежещут зубами грешники, а пляшут вокруг меня и радуются, потому что я пьян от вина, претворенного в Кане Галилейской{39}.


С рассвета и долго потом ручейками растекаются отпотелые холодной ночью стекла. Уже был один никем не замеченный мороз: почернела ботва на картошке, брусника стала мягкая, горькая рябина — сладкая и зеленая клюква — багрово-красная.


Попы — актеры Христовой трагедии — создали комедию обывателя, который, приняв Св. Тайны, чувствует себя искупленным и живет обманно-свободным до личной трагедии, когда вдруг оказывается, что Христос их не спас от страдания. На смену старым попам появляются новые, которые требуют личного страдания, стараясь погасить и самое солнце, обещая скорый конец света.

— Я ношу в себе радость вина, претворенного на браке в Кане Галилейской, и вы, требующие жертвы от меня, уже искупленного, злодеи и насильники (слово обывателя зачинщику войны): я люблю, опьяненный вином, претворенным на браке в Кане Галилейской, весь мир жизни, с цветами и солнцем, с животными, птицами, рыбами и звездами, со мной, я не одинок — я весь мир.


Рабочему теперь живется много лучше, чем прежде, крестьянину хуже. И это справедливо: рабочий в революцию жертвовал собой, крестьянин только грабил. Каждый получил по делам своим.

Марксисты, чтобы лишить крестьянское движение той моральной окраски, которую давали ему эсеры, стали называть это движение просто аграрным.

Я не встречал таких врагов коммунистов, кто бы, обвиняя их, не открывал мне так или иначе одну такую свою черточку, по которой видно, что человек этот избегает чего-то. Что это? Вина ли побитого вообще или страх глядеть в глаза всей правде? Почему не встречается совсем таких, кто бы, глядя в лицо истине, мог бы восстать даже и на правду победителей?


Есть великая правда нашего времени, но есть ли истина?


Тюха да Матюха, да Колупай с братом.

Воронский — «Красная Новь», Френкель.

Гершензон.


Солнце село. Я устал. Мне кажется, еще немного, и я умру. Я схватываюсь и зажигаю свое солнце, лампу-молнию. И опять у меня являются силы, я работаю. Но скоро голова отказывается связывать мысли. Я ложусь в кровать, привертываю огонь. Синий огонек прыгает, и все реже, реже, как судорога умирающего. Темно. Мысли мои окончательно распадаются, и вот наступает сон — пример смерти.

Я пробуждаюсь вместе с солнцем, светлеет в комнате. И я начинаю связывать странные распадания мои и объяснять себе сны свои, понимать. Пока я не умылся, все будто ночь владеет мной. Но вот я умылся, напился чаю и начинаю жить, как будто и не было смерти. Я работаю вместе с солнцем, чтобы рассеять мглу и всем показать. Вместе с солнцем мы работаем и творим наш день. Мы исходим из тьмы ночи и творим свет. Мы посылаем вызов ночи своим электричеством, но за это ночь мстит нам и охватывает днем, и мы снова умираем при солнце. (По поводу мистики.)


19 Сентября. Вчера прекратил охоту{40} и переехал в Москву.

Вот какой народ вороватый, что и от яйца отольет.

В Кимрах утонул еврей, через неделю труп его выплыл, оказалось, у него много червонцев. Толпа обсуждала: сколько наросло на червонцы, пока раки ели еврея. (Психология смеха, над чем смеются русские люди; мужики смеются, что купцов обложили, не понимая, что это их самих обложили и купец теперь только комиссионер по собиранию налога, смеялись, что исключили из гимназии детей за то, что они дети купцов.)


Маклучино (около Квашенок). Павел Савельич (охотник).

Алексей Андреевич Фирсов, бухгалтер, Кимры, д. 39, у него узнать о краеведе Комарове.

Жизнь местная — скверный анекдот, а цензура — гостиная благороднейших людей, задача автора рассказать в гостиной прилично-скверный анекдот.


Мне иногда кажется, что огромное большинство русского народа тайные коммунисты, выступающие враждебно против явных (идеи, которым я сочувствую), иногда это враждебное чувство бывает до белого каления, и я сам не раз бросался из глуши с целью убежать из родины, куда глаза глядят, но по мере удаления от глухого места… и когда я прибывал в столицу и продумывал все, что этого зла никто не хотел отсюда, и зло делали местные люди, присвоившие себе название коммунистов.

Добираясь до источника — вдруг видишь, что сам источник чист. Так может быть и царская и всякая власть в истоке чиста, но, протекая по болоту, вода мутится и становится отравленной: и виновато болото.


Около себя люди никогда ничего не видят, чтобы увидеть, нужно прийти кому-то со стороны.


Один из величайших русских обывателей — Лев Толстой, он думает, что если мы, каждый лично, решим жить хорошо, то и всем будет хорошо. (Если построить всю жизнь по Толстому, то это будет всеобщее подсматривание за жизнью друг друга.)

Лев Толстой и не мог быть другим, он большой художник, и потому горестные заметки сердца его ближе, чем ума рассудочные размышления{41}: его идея еще не рождена.

С другой стороны, у нас как свой теперь Маркс, объединяющий все немые, слепые силы в понятие экономической необходимости, которая движется по тем же законам, узнаваемым наукой, как и планеты и всё. Из этого мировоззрения выходит, как правило, поведение не жить хорошо, по-толстовски, а узнавать научные законы и действовать.

Численно у нас теперь преобладает в огромной степени местное мировоззрение, личное, обывательско-толстовское. Действенно, напротив, то объективно научно-законное, и каждой группе достается свое: обывателям — слезы, законникам — Москва.

И Москва слезам не верит{42}.

Моя задача быть посредником между землей и городом, моя мечта заставить Москву поверить слезам обывателя, и обывателю, чтобы не Иван Иванович…


Мне кажется, она и не должна верить. До сих пор я слишком много трогался слезами обывателя, часто внешне облеченным в какой-нибудь принцип. Когда я приехал в Москву, то принцип всегда обращался в слезы, и, поверив обывателю, я возвращался к нему дураком. Я наконец ожесточился и вот чего хочу от обывателя: пусть он дойдет до действительного принципа, и если это Толстовство, то пусть это будет реформацией, если реформацией, то пусть реформатор даст нам план действия для замены существующего новым.

А пока я займусь разделением принципов от слез, и в этом будет моя задача при направлении внимания на вопросы местной жизни.

Правда ли, как говорят все, что у нас нет свободы совести в отношении бывшей до революции?


22 Сентября. Местный человек, если ему не ладится, всегда винит кого-то, это его самая характерная черта, повинив такого-то, он успокаивается более или менее: виноват в дорогой рубашке оказался, положим, Иван Иванович, член правления Мосгубсоюза. Местный человек, неискоренимый личник и как таковой субъективист, ему кажется, если сменить Ивана Иваныча, то рубашка непременно будет дешевле.

Центральный человек, напротив, никого не винит, он хорошо знает, что в сокращении производства хлопка никто не виноват и, как ни старайся, с этим сразу ничего не сделаешь, стоит в графе цифра хлопка — и какую систему выборной ни придумывай, никто эту цифру сразу не может изменить. Поэтому центральному человеку все местные стоны и вопли более или менее должны быть чужды, и вот почему говорится, что Москва слезам не верит.

Так противопоставляются друг другу человек (государственный) с широкими планами, с действием, направленным к огромным немым силам, и (человек общества) обыватель со своими слезами.


Я лично пережил две жизни, первую, когда я занимался наукой и был правоверным марксистом (до 30 лет), и вторую, когда я вдруг нашел свое счастье в искусстве, Маркс мне стал постепенно чужим и родными философы-интуитивисты.

Теперь я переживаю третий период, молюсь неведомому богу и вижу вокруг себя множество молодых людей, совершенно таких же, как я первого периода. Я не мог выступить против них враждебно, потому что хорошо понимаю, что, если бы меня революция застала до 30 лет, я бы непременно был сам одним из первых зачинателей марксизма, и если идти против них, значит идти против себя.


Ландрин{43} (рассказ)

В то время, когда мы все пили вместо чая жженую рожь и морковку с солью, я вздумал навестить одну свою родственницу, Марфиньку{44}, замечательную старушку.

Я был мальчиком дошкольного возраста, когда она, окончив курс в Сорбонне, приехала из Парижа и прямо в нашу глушь. Ей была дана инструкция от своего брата-революционера пока что… работать на легальном положении. Я был еще такой карапуз, что не понимал даже, какая была эта Марфинька хорошенькая барышня и как все это нелепо и ужасно ей, такой славной, засесть в деревне. Но и тогда все-таки я мог понять, что она ненавидела царя, дворянство (она была из купеческой семьи), издевалась над попами, и как у нас, детей, был Боженька, так у нее Некрасов… Свое приданое, всего тысяч десять, она истратила на постройку школы в одной очень глухой деревне (18 верст от нас), в том углу Орловско-Тамбовской губернии, где, как Тамерлан, потом прошел Мамонтов{45}. Только это вышло не сразу, вначале она учила просто в избе, рассчитывая, что в недалеком будущем ее работа на легальном положении кончится. Но случилось так, что брат ее, обожаемый ею и действительно прекрасный человек, вдруг переменил свои убеждения максималиста и явился в Россию работать тоже на легальном положении в одной большой либеральной газете. Вот и Марфинька тогда поняла, что ее личная жизнь кончена, сожгла корабли за собой и выстроила школу на свое приданое. С тех пор она и по наши последние дни работает в своей школе.

Я никогда не мог понять ее подвига, и даже сейчас я при всем своем уважении к ней всегда нахожу в душе своей какую-то досаду. Конечно, школа ее была не только образцовая, а и совсем таких нигде я не видел никогда, скажу одним словом, как, бывало, войдешь, так вдруг становится отчего-то светло. Но что она достигла против других земских школ? Там ребята, хлебнув грамоты, возвращались к сохе и все забывали, тут шли дальше и делались в лучшем случае приказчиками, купцами, а больше всего дьяконами, попами, околоточными полицейскими. Бывало, слушаешь, слушаешь, как Марфинька, тоскуя, стонет под вечер у печки. Мать моя, сильная женщина, утешая ее, скажет:

— Но, Марфинька, они же тебя за святую считают, кого ни спросишь, все говорят: «Ангела Бог нам послал».

— Тетенька, — отвечает Марфинька, — вы же хорошо понимаете, что я отказалась от жизни не для того, чтобы создавать попов, дьяконов и полицейских.

— Не понимаю тебя, Марфинька, — отвечала мать моя, — попы и полицейские разные люди, есть звери, дураки, а есть люди добрые, умные, достойные, — если они хорошие, твои ученики, то вот тебе и награда.

— Вы никогда, никогда этого не поймете, — отвечала Марфинька, — мы с вами, тетенька, люди из разных миров.

Обидно было моей матери выслушивать это, правда, будь хоть семи пядей во лбу, а развитый и образованный человек всегда тебя может пристукнуть: ты, скажет, из другого мира. После смущенья и раздумья мать говорит:

— Почему вы так гордитесь своим миром, — у тебя нет детей, ты училась, ты приданое истратила на школу, а меня выдали замуж насильно, я женщина, почему я из другого мира?

Марфинька бросалась на шею матери:

— Тетенька, милая, ведь я же не то хотела сказать, разве я чем-нибудь горжусь, напротив, я именно и страдаю, что я полу-человек, а вы женщина, вы любили.

— Ну, как я любила!

С самого раннего детства я был свидетелем таких сцен, и вот, верно, почему, зная закулисную сторону жизни этого Ангела, я сохраняю в себе досаду: почему, за что она отдала свою жизнь, если в минуту перерыва в рабстве находила не удовольствие, а полную бессмыслицу дела своего, этого творчества полицейских, попов и дьяконов? Почему она не нашла в себе силы разорвать эту свою какую-то проклятую Кащееву цепь, и что это за подвиг на благо народа, если сам лично в цепях?

Такие люди, я замечал, как Марфинька, праведные, никогда не стареют, [они] скучают по душе и деятельными остаются совершенно такими же до гроба.

Когда началась революция, Марфинька была взволнована несколько месяцев, но вскоре у нас начались грабежи, зверства. В такие дни я завернул к ней, и вот я заметил в ней что-то новое. Мы говорили о литературе, о новых переводах, и вот тут она мне и говорит, соглашаясь со мной в критике литературных богов:

— А знаешь, я думаю, что Некрасов тоже был вовсе уж не такой большой поэт.

Некрасов! бог ее! Тот самый Некрасов, которого именно называла певцом революции открыто, как поэта в гражданском ее ореоле прошлого.

— Именно поэт, — воскликнул я, — теперь, как [никогда понятно], что он был вовсе не такой гражданин, как поэт.

Она удивилась и смолкла. Я понял ее отчасти: революцию как зарю новой жизни она уже не понимала и оттого развенчала своего героя.

Так мы расстались.

Прошло [несколько] лет…

После гражданской войны, Мамонтова и всего [пережитого] с непокрытой головой я иду по большаку родной земли проведать дорогую старушку, иду, не знаю даже, жива ли она.

Мне все знакомо на пути, вблизи — вот эта старая лозина с выжженной пастухом середкой, вдали — очертания одной усадьбы, похожей на остров. Вскидываю туда глаза и… что это? Или я заблудился, — впереди чистый горизонт. Я подхожу ближе, ближе, и нет ничего: на месте усадьбы лежит несколько кирпичей и пни от вырубленного парка. Там виднеются обгорелые остатки другой усадьбы, третья совсем оголилась, но дом цел, и далеко видны приклеенные к дверям бумажки — верно, какие-нибудь распоряжения деревенского исполкома.

Я не даю себе отдыха, иду скорее, очень боюсь за родную старушку. «Неужели, — думаю, — и она исчезла с лица родной земли? Неужели она-то не получила признания?»

Вон показался ее прекрасный парк, насаженный собственными руками вместе с детьми, вот и дом ее, все цело, единственный зеленый уголок. Какая-то баба идет навстречу, я с тревогой ее спрашиваю, жива ли Марфинька, здорова ли, как ей пришлось?

Она жива, здорова и не перестает учить.

— Ангел наш тела-хранитель, — говорит баба.

Я подумал про себя: «Марфинька ангел, но как это у бабы выходит, что она хранитель их тела, какая нелепица».

— Ангел-хранитель! — поправляю я.

Баба стоит на своем:

— Ангел-телохранитель.

Я опамятовался, с кем я спорю? Но в душе та самая царапина, которую всю жизнь я испытывал, приближаясь к святыне, и как последствие непременный смешок: издали святая, отдавшая всю свою красу-молодость, сбережения, свободу на служение народу, вблизи результат: попы, дьяконы, полицейские. Издали ангел-хранитель, а вблизи, как баба понимает, что всех учеников на хорошие места поставила, выходит ангел-телохранитель.

Я это сейчас так разбираюсь, но тогда просто царапнуло, и, смеясь, на прощанье я сказал бабе:

— Это Лейб-ангел.

— Какой это «Лейб»?

— Самый большой, больше херувима.

— Херувима!

— И серафима.

— Серафима!

— Лейб-ангел — самый большой.

— Истинно, истинно, ангел наш телохранитель, — повторяет баба совершенно серьезно, не понимая моей чепухи.

Но вот и она, сама Марфинька, совершенно такая же и по-прежнему смотрит на меня, несмотря на радость, строго, как икона. Я ей рассказываю про Лейб-ангела, она очень смеется, но что-то в конце, самом конце ее души так и не оттаивает, как и прежде…

Живет ничего, да ей и немного надо: бутылка молока, пара яиц, немного творогу, хлеба, ей это приносят, не забывают, то один, то другой. Но чай мы с ней пили морковку и закусывали черным хлебом, посыпанным солью.

В сумерках я ложусь отдохнуть за перегородкой, слышу, к Марфиньке начинают приходить баба за бабой, и мне все слышно, о чем они с ней шепчутся.

— За Илью? — спрашивала Марфинька.

— За Илюшку.

— Отдавай, малый хороший.

— Ну, а как же платье-то ей к венцу?

Слышал, как шелестит бумага, видно, баба показывает ситцы.

— Это вроде как розовый, а это голубой, — говорит баба.

Марфинька решает:

— Шей из голубого.

Баба благодарит за совет и уходит.

Смутно мне вспоминаются с детства такие же советы старца Амвросия Оптинского и что Марфинька в то время смеялась над глупостью этого и удивлялась, как старец не гонит от себя этих баб. Но как же сама стала точь-в-точь такая же? Неужели стон народа так поглотил безбожницу, ученицу французской революции из Сорбонны?

Другая баба приходит за советом насчет поросенка: беленького и пестренького, какого ей лучше оставить на племя. И эти вопросы я теперь помнил из детства.

Третья принесла пуд муки и просит спрятать от пьяного мужа: всю муку переносил на вино. Еще баба с мукой, еще…

— Что это? — спрашивает Марфинька.

— Ландрин, — отвечает баба, — и вот еще чай, настоящий китайский, он ведь у меня по ландрину пошел, самый большой комиссар по всему ландрину и в России, и в Сибири и по чаям и по сахарам.

— Ну, так что же? — спрашивает Марфинька.

— Тебе, тебе прислал, — говорит баба, — письмо-то я, дура, не захватила, на том конце села читают, вся деревня читает, удивляется: самый старший комиссар по всему ландрину и по чаю и по сахару. А уж как он про тебя-то пишет, так слезы и льются, так и льются. «Ангелу нашему телохранителю, — пишет, — посылаю двадцать фунтов ландрину и десять фунтов чаю, самого лучшего из Сибири, передайте ей, что я до гроба ее верный ученик и благодарный, чем только могу, как достиг этой ступени, так ее и вспомнил…».

Я слышал, как Марфинька целовалась с бабой, как обе всхлипывали, баба от радости, что сын ее стал комиссаром по всем ландринам, Марфинька…

Как только баба ушла, Марфинька тихо спросила:

— Ты спишь?

— Я все слыхал, — ответил я.

Видно, она уже овладела собой и перешла на обыкновенный свой тон:

— И про ангела-телохранителя?

Вечером мы поставили самовар, пили чай, настоящий, китайский, с ландрином, и хорошо нам было! ведь Марфиньке за всю жизнь было… от народа первое признание. Мы разговаривали и о литературе.

— Нет, Марфинька, — говорю я, — Некрасов был великий поэт.

— Пожалуй, ты прав, — отвечала она.

Хороша летом дорога по родной земле, и благо мне, свободно бросающему любящий взор из конца в конец своей родины, но бывает, лента дороги свитком совьется и закупорит внутри себя мысли странника, и он больше не видит ничего вокруг и думает о себе, рад бы и не может, засмыслился в себе самом.

Так и Алпатов со времени исключения из гимназии, сам не замечая того, в уединении перестоялся, чересчур много думал о себе самом: ему казалось, что в новой гимназии его примут как героя, пострадавшего за дело товарищей, и вдруг вышло совершенно другое. Первому рассказал он о себе тому кругленькому славному мальчику с говором на «о», которого звали в школе все Земляком: и про чтение Бокля и занятия физикой, и как он…

Земляк долго его слушал, сначала веселый и расположенный, а потом все хмурился, хмурился и вдруг сказал под конец:

— Тебе надо высморкаться.

Алпатов втянул воздух носом, насморка не было, он удивленно посмотрел на Земляка. Тот улыбался во все свое розовое широкое лицо, теряя в нем свои маленькие татарские глазки.

— Дурень, — сказал он, — ты и правда подумал…

— А как же, ты сказал высморкаться? — удивился Алпатов.

Земляк немного смутился, добряку стало неловко, и он отошел.

Еще был в классе ученик, его звали все Соловей за то, что он очень хорошо пел, ему тоже Алпатов стал, было, говорить о себе. У Соловья даже слезы навернулись от зевоты, но он был чуткий и вежливый и не сказал, как [сказал] Земляк: «Тебе надо высморкаться».

Осип Долгих, переведенный из семинарии попович, с большой челюстью, крупными зубами, с глазами умными и остро глядящими из-под квадратного [коротко остриженного] черепа, слушал сочувственно, улыбался, поддакивал и, когда Алпатов уже думал, что вот сейчас он с ним и согласится и тогда у него [появится] своя партия, вдруг сказал:

— У тебя там, в ранце, кажется, колбаса?

— Есть колбаса.

— Дай мне.

— Вот, отломи себе, — сказал Алпатов, жуя свой бутерброд.

Долгих не отломил, съел все и отошел.

Еще был Хохол, с большими серыми глазами и таким открытым лицом, что, как широкая дверь, впускала и выпускала [каждого входящего и выходящего]. Алпатов и к нему пытался подойти со своей ученостью, но Хохол вдруг сам такую развил ученость свою, сослался даже на рефлексы головного мозга, и Алпатов стал в тупик: как у него это все могло вмещаться.

Сын директора Лева был совсем ученый. Семен Маслов — что делать? Еще были Опалин, Маслов…

Хотелось Алпатову еще сойтись с Опалиным, лицо его [с решительным выражением говорило, что он] был во главе всех и, как говорили, уже [зарабатывал] уроками, содержал свою семью и неизменно был в классе первым учеником… Вдруг Опалин раз сам подошел к нему… На молитве…


Ползет змея — не тронь ее, тронешь — она обовьется и ужалит. Бежит дорога — иди по ней, — широко и радостно раскинутые вокруг земля и города. Но если не вовремя о себе задумался, то это все равно, что змея в сердце укусила, и сама дорога, эта радостная, по широким зеленым полям и цветущим лугам свитком совьется вокруг тебя, закрывая и людей и природу.

И все говорят: само-любие, а хорошо это или плохо, никто не знает. Скажут: у него слишком большое самолюбие — нехорошо. И тоже говорят: у него нет никакого самолюбия — тоже нехорошо.

И год проходит, и два, и начинается третий, последний сибирский год, Алпатов в саду слышит про себя: «Он слишком самолюбив, какое дьявольское самолюбие!» А так и не может узнать, хорошо это или плохо?


Алпатов возвращается к себе и ошеломленный садится на свою кровать.

Школа народных вождей! а он-то — дурак, дурак! — потратил три года неустанного труда в одиночестве, чтобы сделаться первым учеником и получить золотую медаль в школе, которая служит только покрышкой настоящей школы. Он первый дурак в этой казенной школе — и вот почему, значит, его все чуждались: ведь он с самого начала хотел себя всем доказать.

И доказал, и доказал!

Вспоминаются слова Желтого капитана теперь так ясно, так понятно: если хочешь быть первым, то не надо думать об этом, а то непременно будешь вторым.

Что же делать?

Он вскакивает с кровати, ходит из угла в угол по комнате, прислоняет горящее лицо к стеклу, но оно теплое — весна, открывает окно и видит: на сиреневом кусту множество птичек прыгают, щебечут, поют. Что-то в них близкое, знакомое, родное, как будто его собственная самая скрытая [глубина души] оторвалась от него и живет теперь птичками. И вдруг такая огромная, ему кажется, мысль охватывает все его существо: эта мысль начинается с того, что все птицы, и все звери, и все это — из него, из человека…

Но что же тут огромного?

Он спрашивает себя и не может ответить, а знает, наверно знает, что в этом начало чего-то огромного и какая-то его страшная мощь.

Он опять ходит, ходит по комнате и вдруг вот момент — теперь все, все ясно, только откроется — скорее надо бумаги и записать. Подвертывается тетрадь, но этого мало, надо непременно большой лист бумаги, надо чертежный лист, как там внизу у дяди. Он спускается по лестнице вниз, находит там огромный лист и пишет в заголовке крупными буквами:

МИРОСОЗЕРЦАНИЕ

Подчеркивает раз, два, три. Расстилает лист на полу, с помощью огромной линейки с угла на угол проводит линии, определяет центр и в центре этого листа пишет огромными буквами:

ЧЕЛОВЕК

От человека лучами во все стороны он проводит линию, и тут, если возле каждого луча подписать слово, то и будет все миросозерцание. Но как раз тут все путается в голове…


Через две недели Алпатов приходит к дяде признаться.

— Кем же ты хочешь сделаться? — спрашивает дядя Алпатова.

— Не знаю, я буду просто учителем.

— И достигать?

— Надо научиться вперед знать, чего достигать.

— Ага, ты это можешь, ну, с Богом!

Прощаются. Алпатов отправляется, сидит на «Иване Астахове», едет, не отрываясь глазами от одной девушки на пристани, он никогда не сказал с ней ни одного слова и только видел в пустой сучок, но зато она теперь с ним как подруга, она с ним.

Иван Астахов долго смотрит с вышки в трубу и, когда дымок белый скрывается в зелени степи, опускает подзорную. [Большой загадочный] лист у него перед глазами, в заголовке написано: «Миросозерцание», а посреди «Человек» и с лучами во все стороны. Астахов берет загадочный лист, уносит к себе вниз, расчищает у себя стол, расстилает чертеж человека и долго смотрит в него. Но как ни думает — не может догадаться, что значит странный чертеж. Встает, подходит к заветному шкафчику, выпивает рюмку коньяку и запирает, но, не дойдя до «Человека», возвращается, еще выпивает, еще возвращается. Ему что-то начинает мешать в голове, что-то вспоминает, идет к шкафу с книгами, роется там, находит там энциклопедию, заворачивает опять к шкафчику, берет к себе всю бутылку, ставит ее на чертеж человека и, выпивая время от времени, принимается читать большую статью: «Миросозерцание».


9 Октября. 1. Я застал, жена А. И. Свирского плачет над фельетоном Андрея Соболя в «Правде», где Соболь клянется, что он готов отдать жизнь за РСФСР.

— Я, — говорит Татьяна Алексеевна, — слез не могу удержать, когда кто-нибудь хочет страдать за Россию, очень уж я люблю ее, камушек, увижу, на мостовой положили, и плачу от радости.

2. На сельскохоз. выставке. Загадочные впечатления были в болотном отделе мелиорации, при входе известное стихотворение Гёте из «Фауста»{46}, в котором прославляется дело осушения болот, дальше следует демонстрация губительных свойств болот, затем способы осушения и, наконец, результат осушения: здоровая, покрытая злаками равнина. И вот я заметил наверху над всем этим строку из стихотворения Блока, которой прославляется мощь болот{47}.

1879–1905

За окном два хозяина, у каждого мальчик, направо полка с хлебом — хозяин, другой — хозяин 60-тилетний человек. Подвесной. И это факт. Квартира в 12 окон. Спали на нарах. Кухарка — матка для всех одна. Харчи — 5 к. в день на человека, еще дороже, значит матка [просит] 35 в неделю, если 40 — ругаются. Квартирный хозяин — одну комнату.


Ярославцы — в шестерках служат (6 р. в трактирном кабаке), проходимцы (перепроизводство). С девяти годов не знают, как ссунуть с хлеба.

— Еще у вас кого нет ли (10 набирает, зайцами).

По 10 рубл. (по квартирам) лет на 5 и 20 целковых учен, после внучки. Так он их спуливал в одну квартиру десять. Заказы на мальчиков и девушек.

— Ты вот его ко мне ставишь, может, у него родные тут есть — уйдет. Не беспокойтесь. В большую зависть: койка, булка. Самоубийства — 4: в решетку [раз] один бросился, 1 — в окно, 1 — удавился. Делать идиотом. Золотушные — шея пухнет, нарывы. Носил тяжесть на голове, сапоги с колодками.


Засыпали в мусоре, в отхожих местах, срывают дверь — очухивайся… девушки, какие детей засыпали на «липочках» (кадушках) — в затылок.

Там 3-й раз хвощут, а тебя еще ни разу.

Мальчик 10–11 лет скучает: «Ты о матери скучаешь!» И такой считает, что хвастался заслугой, и в жизни вымещает. Девочки — прислуги.


Праздник: суббота на воскресенье без спанья — к воскресенью к 1 часу кончали, мальчишки чистят смазные сапоги, 2 к. на гулянье, кланяются в ноги: «Спасибо, дяденька», в рынок несут отделанную обувь и там 2–3 часа дожидаются, являются вечером, ужин, единственный отдых, что ложатся в 8 часов, а не в 1 час (вставать в 5 утра, как трактиры откроют).

Обед в три шеренги, сзади стоят: стук! перекрестился — брать со всем (с мясом) — трескотня: даром невод завел, ничего не попало. «Теперь в жар хватило и стыдно за такое».

15 Августа. — Засидки все 60 человек. — 50 к. с человека и угощенье — селедка, яблоки, ягоды, пиво, красное, водка. Стол готов, хозяин наливает себе вина — уговариваются, доколе нам сидеть. До 12-ти (ужин, договор: а в праздник в 9) договор сделан, хозяин говорит: «Ну, вы продаете свои глаза!», и стакана остаток на голову. И вот тут всем. Все пьяны, всю жизнь рассказ девы, что любит в этой квартире. Насмерть упивались. Всякие во всем доме: фуражечники, слесаря — во дворе что! Пляска, плач, драки, кого в больницу тащат, кого отливают. Утро: облевано, всех рвало ягодами, зеленью.

Второй день на Волково Поле хороводы водить, засидки догуливают.

С 1905 года засидки 1 р., уходи, куда хочешь, кончено, стали разбиваться в разные стороны.

Понедельно работали до 1905 года, а потом с 1905 спарно (стало свободней).


Раньше 17–18 не мог быть мастером, не хватало физических сил, например, сделать затяжку, сколотить каблук; до этого — мальчик 3-е лицо, 1-й подмастерье, подручный.

Мастер, подмастерье (подручный) и мальчик: если трое, то должны сделать 35 пар (шпилемных), а шитых до 70 пар в неделю, если два мастера с подмастерьем — пар 25–50, если сам…


Хозяин-мастер

Затянуть, чтобы правильные шевки были, фасон подошвы, фасон каблука.

Подручный (подмастерье)

Дополняет затяжки, доканчивает работу. Допуск, иногда [примерит] на себя.

И мальчик

Под властью у подрушника: стельку вшивать, подбивать гвоздями (скоро подбивает, красиво), а ножом резать не дают.


Главное нож: обрезы, урезы, может лицо срезать, хирург, равновесие в руке. Рука чувствует от громадной привычки.

Анекдоты. Кудесники: про жадных попов.

Запоют, а девушки плачут.

Не по морюшку… и лебедушка плывет,

Выше бережка головушку несет,

Не ко мне ли родна матушка идет.

Ты поди, поди, государыня моя,

Навести ты при большом горе меня.

Как я маюсь, в чужих людях живу,

Я чужому отцу-матери служу,

Не по плису, не по бархату хожу,

Но хожу, хожу по лютому ножу.

Апраксин пер., д. № 5, Карташов.

На Фонтанке — все тут.

Хозяин мой отличался жизнью от подмастерья. Жил закройщик, девушки-заготовщицы могли лишний раз, чай, сходить в трактир…

А что хозяин, от которого он ушел:

— Скинь, — а что — от тебя мастер ушел, он дешево [продавал]. Мастер подрывает хозяина. Сбивают до того, что заказывают. А в это время Мартынов, Столяров, Соболев, Пивоварщиков. (Кладовая, оптовые продавцы.)

Несмотря на все это, люди жили верой в Бога. Если удастся, икону. Бог даст поступить на местечко. Богу молиться к обедне.

Два-три передела (счастливая продажа), выполнено обещание: «икону правил». Другие завидуют, что это у одного 12 икон, каждый радостный случай — икона. 11 детей.

Женится — работает, отец к Мартынову, значит, хорошо, что от него жену — жена не по любви.

Страшная нужда, потому что его эксплуатировали, простаивал целые вечера, чтобы получить 3 р. в магазине. Труд перерастал потребность. Катастрофа: пальто в ломбард, менингит, не на что хоронить (1 р. 30 к. рубаха со штанами: называется «тулуп нажил», [выпить] (без закуски), рубашку продавать (в понедельник дежурил около кустарных домов). Вдовели (мало кто с одной женой, не вылеживались после родов)… До 20 лет — женятся, для мастериц-заготовщиц. [Хорошо делают] только женщины, мальчик — девочка парами. Когда в положении жена, он должен начинать свое хозяйство. Поневоле (жена беременна) начинаю, работа у Иванова.

— Твой хозяин хороший, а ты что принес (жмут).

— Ну ладно, выручим почем… Может, дадите 85?.. Слава Богу, сейчас дорого, а завтра прибавят.

На художество (еще дешевое). «Прошил» (задолжал), жена родила: «бегать по воле», это что публику стал разувать не мастер, а торговец.


Гимназия — переселение душ.

Мне нравилась одна девушка, но она была должна 30 р. хозяину, и не пришлось. (Любви никакой — это новое.)

Доля (не с ноги лапоть — не скинешь) — она входит в дом — ее доля, теперь, мужчинам хорошо, женщины потеряли все. Коренной закон (птица, грач в гнезде: у птиц учиться, семя не знает, не знает родоначалья, животные у своих детей…)


После молитвы подвисошники давать, кому сапогом.

Изба-читальня: молодежь и руководитель семейства.

Число икон — огромно, они не помещаются. Это этапы, отметки его мучений. Дочь-учительница (переселенье души). На каждую икону века его избавления личного, он в то же время всех других несчастней: сзади лики спасшего Агнца… безликий, темный…

…поведает ли о числе не увидевших спасения самоубийц, преступников, хулиганов: один восходит, но какие тысячи нисходят в омут низов. Но таких немного, кто «по своей — Божьей воле» вышел, кто по слепой силе пропал, этой силе неминучей, судьбе Кащеевой цепи.


15 Октября. Искусство как сила восстановления утраченного родства. Родства между чужими людьми.

Искусство приближает предмет, роднит все, и людей между собой одной земли и разных земель, и разные земли между собой, города, мелочи жизни становятся такими, будто их делало само время. Художники у земли: Кольцов. Ученые в городах: Ломоносов должен был показаться с Архангельска.

В наше время упрямые попытки превратить искусство в публицистику («художественная публицистика») исходят из той же потребности создать родство между широкими массами.

Сестры: Публицистика, Информация, Агитация, Пропаганда.


16 Октября.

— Как товар?

— Стоит!

— Почему так?

— В это время товар постоянно останавливается.

— А я думал, что о войне поговаривают.

— Поговаривают? ну, скажите, пожалуйста, всем, наверно, известно, из-за чего же и с кем.

— Просто: немцы хотят сделать такую же революцию, как мы в Октябре, так вот нам придется помогать.

— Почему же их прочие державы не вступаются?

— Потому что в прочих везде у власти буржуазия.

— Так, так… стало быть, эта вещица только у нас.

— Только у нас.

— Мы, стало быть, умнее всех и впереди.

— Выходит, так.

— Но почему же, объясни мне, у нас нет ситцу?

— Потому что произошло сокращение хлопка.

— Сокращение? Почему же раньше-то не сокращалось? Нет, кто лучше ворует…

И рассказали мне, что в их Губсоюзе как-то Иван Корик украл мануфактуру.


Конечно, мне сладко писать о себе как художнике слова, но и очень стыдно, потому что я пишу о себе первый раз в жизни. Я всегда отвергал все подобные предложения и с ужасом думал, что когда-нибудь придется мне живым присутствовать на своих похоронах (юбилее). Но теперь я решаюсь написать немного — потому что надо пользоваться — время скорое, и боюсь, что не успею высказаться в художественном произведении. Казалось, что напишу я настоящую свою книгу в будущем, а пока что еще только…


Дорогие мои Серафима Павловна и Алексей Михайлович, благодарю Вас обоих за дары Ваши, знаки верности, любви, которых я едва ли заслуживаю. Принимаю за дары не только чулки, карандаши, книгу, но, главное, расспросы о мне знакомых и неустанное поминание в печати. Наконец, даже Воронский (официальные отношения) говорит: «Когда же вы соберетесь написать Ремизову».

Я не писал, потому что те, кого я любил в старой Руси, живут постоянно со мной, и писать им незачем, вот двоюродная сестра Дуничка, близкий, родной человек, постоянно о ней думаю, а не интересуюсь даже узнать, жива ли она. Все так изменилось, что в новых условиях никакое родство не завязывается.


30 Октября. Судьба имен.


2 Ноября. Когда были убиты Шингарев и Кокошкин{48}, я подумал, что Кокошкин — это богатый кадет, который ездил иногда на заседания Религиозно-философского общества{49} и держался англичанином. Представляя себе так Кокошкина, я читал газеты с похвалами его личности и таким отправил я его в могилу. Но как-то в одном разговоре была названа фамилия кадета, посещавшего религиозно-философские собрания, и это был не Кокошкин, я понял, что убитого Кокошкина я никогда не видал. Спустя некоторое время я опять забыл имя кадета и мучительно вспоминал его и не мог вспомнить. Потом десятки раз я возвращался в разное время к воспоминанию и не мог вернуть утраченное памятью имя. Наконец за границей совершается покушение на Милюкова, пуля попадает в этого кадета и убивает его. Казалось, что теперь уже имя навсегда останется в памяти. Но проходит некоторое время, и я опять, когда слышу — Кокошкин, думаю о том бритом английском лице и не могу вспомнить имя. Сегодня, когда Соболев встанет, спрошу его, кто был убит вместо Милюкова, и оставляю строку, чтобы вписать это имя, совершенно измучившее меня своим исчезновением:

Набоков.


Страница налево будет оставлена для анализа по Фрейду{50}.

Как бык у загороженного стога.


Николай Николаевич Тютюшкин

Я пробовал с ним беседовать на разные темы, но это оказалось невозможно, довольно было намека, реплики, чтобы он схватывался и, как бы страшась, что вы скажете, быстро улетал, впрочем, превосходно рассуждая. Было похоже у нас на известный анекдот о Шаляпине (англичанин сказал: «Я его не понимаю, но он меня понимает»). Так и Ал. Ал. наверно, думал, что я его понимаю. Это был особый фасон выражаться научно… Дела его таяли, как мыло… Под конец, уже не стесняясь, звали его все Аэроплан.

Во время революции он очутился в Москве, я его видел на Тверском бульваре, чистенький старичок… Месть России и тайное знание: разделять… Три бульвара, и я в недоумении: кому же он мстит и чем? Рабфак… Я — спец… Это была жертва: он бросал куски своей родины: «На-те жрите, на-те жрите». В таком состоянии доходят до исступления и можно вспороть себе самому живот — этот из таких. Маркиз нежный в белых башмачках: весь цветисто-белый, синий жилет, галстук…

После страшного голодного года, когда мы очнулись, как с того света, начали показываться прежние люди. Так приехал из моего родного города Павел Николаевич, деятель по народному образованию, человек закаленный и замечательный оптимист; он был такой превосходный спец, что все дела лежали на нем, на ответственных должностях человек, годам к сорока, точь-в-точь такой же, как отец, и тоже совсем лысый, даже без пучка наверху, и редька его была вниз{51}. И звали его даже точно так же, как и отца, Алекс. Ал. Петров, и все говорили, что он тоже умный, точь-в-точь как отец, и притом еще образованный.

Мне выпало на долю быть свидетелем в родном городе, как в революцию эти наивные граждане вдруг шарахнулись от образованного, забывая все свои лучшие предания.

Но тогда в образовании лучше других видел свое прекрасное будущее Алекс. Алекс., был и купец (кровь родная), занимался с отцом делами и был образованный. Только уже после смерти отца, и то мало-помалу, начали разнюхивать, какой ум и какое образование были у Алек. Ал. — сына. «Умный человек». — «Ну да, умный». — «И образованный человек». — «Ну да, образованный, только это не купец». — «Ну-те?» — «Это Аэроплан». — «Ну-те?» — «Понимаю: что все вверх поднимает». — «Совершенно верно, только есть разница: аэроплан поднимается и садится на землю, а этот улетает и не спускается».


Показалась странность: в его парке всегда работало человек двадцать баб, стерегущих [посадки]. Сам и зимой и летом непременно ходил в белом и, когда едет на извозчике, подстилал платочек. Дела пошли переменчиво: промелся. Я посетил его [личную] библиотеку, и мне было, как Татьяне в усадьбе Онегина: книги были…


Теперь, наверно, не все понимают, что значит звание почетного гражданина города, и смешивают с просто почетным гражданином. Нет, почетный гражданин такого-то города было высокое звание и давалось за очень большие личные заслуги. Так вот, наш Александр Александрович Петров выстроил собор, богадельню, насадил городской парк, бульвары и двадцать пять лет был бессменным городским головой и до самого последнего вздоха бесспорно считался самым умным в городе человеком. Его завещание, где было все предусмотрено, считалось в [городе] тем же полетом, [все о нем знали] и у многих в копиях хранилось. У него в доме тоже было.

Я мальчиком был у него со своей матерью и видел всего только раз в жизни глубокого старца, он был тогда бритый и лысый, только на верху его очень высокого лба торчала седая бородка, то, что у Гоголя называется «редькой вверх». И сын у него тогда уже был.


…ему не давали. И он думал так: когда он сделается заведующим отделом народного [образования] (вернее, такие, как он), то все и будет хорошо. Но год проходит за годом, П. Н. не сживался с советской властью, был [послушный] гражданин РСФСР, а снаружи все отрицал. Он явился ко мне по делам своего рабфака; из гимназии стал рабфак, а заведующим все-таки был не он. Я воскрылил… Какие рабочие хорошие и что жены рабочих: через пять-шесть лет 30 тысяч <2 нрзб.>. Наконец спросил и про Ник. Ник.

— Ой-ой! — развел он руками.

— Умер? — спросил я.

— Ой! — схватился он руками за живот с хохотом.

— Что такое?

После приступа смеха Пав. Ник. стал серьезный и грустный.

— Значит, умер, — сказал я.

— Я тоже думал — похоронили его, и вдруг, представьте себе, является точь-в-точь такой же, пестрый в цветном, шаркает ножкой и предлагает прочесть вечером курс лекций по землеустройству и землепользованию на рабфаке. Здравствуйте, думаю, вот это посидел!

— Зачем это вам?

— Хочу порадеть для просвещения.

Чувствую, что-то не то, но делать нечего, отказать тоже неудобно. Соглашаюсь, назначаю день. Приходит тот день, я и забыл, жена напомнила: «А ты бы пошел посидел, не натворил бы чего старый». Правда, думаю, надо пойти. Я вхожу и он, в руках большой сверток книг.

— Что ты? — спрашиваю.

— История, — отвечает.

Я подумал: какая же это история, если Соловьев — мало, Ключевский — много, сверток у него фунтов на десять. Так мы поднялись по лестнице, и я все думал: какая же это может быть история и зачем ему она, лекция про землепользование.

— А зачем же вам история?

— Необходимое историческое вступление.

Что-то у меня защемило, не перед добром. Проходим в учительскую, развертывает он свою историю… Ой-ой-ой… Бестужев-Рюмин! Подумать только, в наше время марксизма, и вдруг Бестужев-Рюмин! Да ведь его наш любой рабфаковец уже из толкований легенды о варягах сразу поймает, и ребята наши бойкие. Беда, думаю, беда!

— У нас историю, — говорю, — знают отлично, может быть, обойдетесь и без вступления.

— Невозможно!

— Ну, покороче.

— Покороче можно: лекции в три я думаю закончить вступление.

Лекции в три! Что делать?

Ничего не могу придумать, а время подходит, аудитория собралась, ждут. Иду и сажусь в самую гущу, в случае чего как-нибудь ребят остановлю, меня все-таки слушаются.

Выходит, кланяется на три стороны, как в театре. Развертывает Бестужева-Рюмина, — понимаю, что все для фасона, — как настоящий профессор, с источниками. Задумался, завел глаза по-архиерейски и вдруг пустил фонтан.

У нас спартанство — мало говорят, сжато, небывалое, никто ничего не понимает, переглядываются. Будь это настоящие студенты — сразу бы разобрались, в чем дело, а тут верят, слушают терпеливо весь час, а он-то летает.

Только в перерыве сообразили ученики, все подготов. сказать о начале Руси — кто не относится к ним теперь, как к сказкам. Смеются, [шутят, обсуждают]. Я подхожу, говорю, что хорошо бы прямо о землепользовании. Лекции на три! Начался второй час. Теперь уже весело, все смеются.

Конец, конец — вот самое главное, думаю, как бы не вышло под конец скандала. Главная беда в том, что сам же он знает, что он дает что-то сверх всех своих возможностей революционное, самое красное. И вот конец, самое великое достижение его морали: он довел Россию на растерзание врагам, он не хотел ее, он отрезал ее, и [под самый конец] нет — Россия не погибнет! Была в голосе его при этой последней заключительной фразе искренняя дрожь, высокие ноты — быть может, единственное достижение всей его жизни. И молодежь это поняла: гром аплодисментов раздался вслед за его заключительной фразой. Ему это было неожиданностью… Он пораженный смотрел куда-то в пространство…


5 Ноября. Выезжаю в Талдом, пробыв в Москве ровно 3 недели.


7 Ноября. Он хотел сказать «переворот» (характеризуя наши дни), но, сказав «пере…», заметил возле военного человека и поправился: «пере-жимка», «пережимка».

— Какие же признаки пережимки? — спросил я.

— А видимые: уже опять начинаем пить вместо чая жареную морковку и свеклу, скоро будет и все прочее.

(«Так эта вещица только у нас?»)

Я сказал ему, что народом в революцию усвоено чувство свободы, сравните время из вашего ремесленного быта, когда секли мальчиков, и теперь…

— Это не революция сделала, это время, все равно, сравните цветущее время Римское, и там были рабы, а у нас не цветущее, а рабов нет. Это время делает.

На пути нашем был рабочий поселок большой ткацкой фабрики, рабочий, местный человек, рассказывал, как тут бедно живут рабочие, какое у них воровство, какие скверные нравы, как они теперь жен бросают: месяц пожил и другую…

— Что же нужно? — спросил я.

— Новый быт.

— Все от бедности: нищие никакого нового быта не выдумают.

— Совершенно верно: от бедности.


Вчера был ясный день. Я нашел замерзшую восьмигранную звезду старого колючего чертополоха и прицепил ее к петлице. Радостно я думал, что приехал к своим, из неудачи — бунтом, скандалом, угрозой и т. д., другие — смирением и любовью: отсюда и вся история христианской любви и войн.

Социалист и «раб Божий» — две противоположности. Есть, с моей точки зрения, один законный момент внешнего выражения силы: вспомнив, что цепь моя давно уже оржавела, тряхнуть ею, чтобы звенья рассыпались. Вот почему, вероятно, я люблю мечту о «мировой катастрофе» и ненавижу воспитание классовой вражды.


К детским рассказам

Девочка (деревенская) молилась месяцу, чтобы спас от бедности. Утром летели красненькие птички. «Это к богатству», — сказала бабушка. Девочка думала: этих красненьких птичек месяц послал.

История с 15-ю золотыми, зарытыми под елями, и как на том месте кто-то насрал. (Неприличие чувства самосохранения и во что превращается собственность.)


Потималка (тряпка самая грязная и на все).

Федор Онуфриевич Потапенко, Кимры.


Я очень рад, вот на кого теперь мне можно опереться среди чужих, враждебных людей. Я произношу речь за столом, в которой говорю, что Александр Сергеевич Пушкин выше нас всех. А кто-то рядом ехидно замечает: «Вы так думаете? Не все это признают». И вдруг я в ужасе сознаю, что это не настоящий Пушкин, что если бы это он был, то сколько же лет-то ему должно быть? Я провалился, я невежа, не знаю, когда родился настоящий Пушкин.

Дом этот выходит в сад, всюду фонарики, масса светящегося ландрину, суета, входят, уходят.


Дорогой Алексей Михайлович, через Лежнева получил Ваши сказки, благодарю Вас. С оказией посылал Вам письмо, не знаю, дошло ли, если не дошло, то еще благодарю Вас за чулки и за карандаши Серафиму Павловну. Недавно Воронский даже (далекие, официальные и недоверчивые отношения) спрашивает: «Почему Вы не напишете Ремизову?» Почему, правда, я не пишу? Есть еще большой грех на мне: Дуничка, двоюродная сестра единственная, святая моя старушка, живет на моей родине (в Елецком уезде), и не только не пишу ей, а и не справлюсь все в Москве, жива ли она. Нет, это не грех, это чувство разлуки не дает права на жизненные отношения.

Прошлый год, в это время, я выбрался из глуши в Москву, прочитал, что Вы пишете («Крюк» и др.){52}, обрадовался, взобрался сам на волну и начал сочинять свои писания. Если бы это волна была правильная, то непременно мы бы с Вами встретились, и я Вас все поджидал. Но это оказалась волна неправильная, сам шеф нашего литературного движения объявил, что литература отходит опять на задний план. Все мои большие замыслы разбиты, и опять из-за куска хлеба бьюсь, как рыба об лед. Опять не до писем без дела.

Это же письмо мне сверчок напел. Вот поет! Раз было, растрескалась печка, задымила, Ефросинья Павловна (20 лет супружества) замазала трещинки глиной. А я и не знал про это, только вечером не слышу сверчка. «Да ведь это, — говорит Павловна, — я его замазала!» Скорей, конечно, освобождать, там прокопала, там… и опять запел.

Это происходит в деревне Костино, в одной версте от нового города, Ленинск (переделан из села Талдом, 4 часа езды от Москвы по Савеловской ж. д., около Волги, в болотах). В Москве у меня есть маленькая комната: две недели там живу, две при семье в деревне, дети (Лева — 17 лет, Петя — 14) учатся в Ленинске. Было две коровы, Алексей Мих., Бурка и Дочка, пять собак, два сеттера, ирландец Ярик, гордон Верный, гончая Динка и ее дети Кибай и Шибай — все прошлый год накупил: теперь самую хорошую корову, Бурку, продали, осталась маленькая Дочка, Кибая продал на Трубе, Верного украли. Все пошло опять под гору.

Горюю с Левой, как-то ни туда, ни сюда малый, способен бы идти по новой линии, да меня любит, не решается, нынче поступил все-таки кандидатом в комсомол, играет там на мандолине, а учится так себе, плохо. Плохо этим ребятам гуманных родителей, закала нет. Вот у Разумника…

Ну, сверчок замолк почему-то, и не знаю, что же еще Вам написать. Показался в Москве «рабоче-крестьянский граф»{53}, не устроился, не повезло ему и свалился в провинцию, в Питер: там где-то работает в кинематографе. Он ко мне не зашел, я к нему побоялся и думаю: «Ну, зачем он в Россию приехал?» Комедия: хотел в Россию, попал в кино. У Микитова лучше вышло и по всем правилам: женился и в деревню. Спрашиваю на днях: «Ну как, лучше здесь?» — «Да, — говорит, — душа теперь спокойнее». Только меня он чем-то раздражает: ленивый, большой, рассеянный, лысина, беспорядочный, ни к какому труду не способен, наивный, хитрый, сходится с кем попало. Но все-таки он ближе всех, пошли Бог ему таланта и труда. Я ему простить не могу за измену Вам, он мне все поведал, а я ему все не могу сказать, жалею. Знаете, всякому рабству есть предел естественный: раб вырастает и одолевает господина, а то, бывает, раб просто сбежит. Я люблю, когда раб вырастает…

Сверчок опять запел. Серафима Павловна спрашивает: «Ну, Мих. Мих., скажите…


12 Ноября. Если бы одни дети жили, жестокие мальчишки и бесстыдные девчонки, то вот бы как неинтересно стало на земле! А милое в детях бывает, только если мы подразумеваем и старших. Это старшие говорят: «милые дети», они же сами по себе вовсе даже не милые.


Быт — значит…

Начало быта возвещено на бумажке, вывешенной в Волисполкоме: Рождение — 1 р. золотом, Смерть — 1 р. золотом, Брак — 1 р. золотом. Метрика — 50 к. золотом. Паспорт — 50 к. золотом. (Не совзнаками, а золотом, значит, прочно). Но это еще не быт, пока на бумаге: как это бывает?

Быт — значит более или менее прочно закрепленная форма отношений (к природе) поколениями между собой полов и общественными группами и государствами.


Кооперация

Психология скупщика и кооператора (личный интерес ближе, подвижнее, банк и бухгалтерия в кармане, талантливость-просвещение, я в обществе: просвещение). Красный союз (раз-раз!). Желтый союз и Розовый (ставни-столы).

Товар дает излишек (жопу покрыть); а он из хорошего сделает и на рынок, а из остатка в кооператив: на рынке дешевый хороший товар; несознательность, поступил в кооператив: записался и спрашивает: «А когда выдавать [товар]?


13 Ноября. (У меня комната на Тверск. б. у. [в углу] (сверчок). Вот уже лет 25 я ношу в себе одно чувство, которое, все нарастая, никак не может закончиться мыслью, убеждением и действием: мне хочется найти в деревне, в глуши у простых людей оправдание их отсталого бытия. В городе я бываю в центре умственных течений, искусства, литературы, вижу счастливых спортсменов, любовников, всякого рода стяжателей героических замыслов и действий.

Что же остается деревенскому человеку, неужели жизнь этих многих миллионов людей, обывателей ценна лишь тем, что они производят будущего городского деятеля и существуют, как навоз (наш социализм так на это и полагался и с этим шел; там что-то есть), а большевики считали «сознательность» фабричного, а так нет ничего: отечество брошено.


Дочка Логгина Яковлевича: «Богородица с грошиками» (из 12 детей осталась дочка): иконы и дочка от старой жизни; письмоводитель Волисполкома Сережа (франц. язык); новая пара (запер в сундук); мышьяк и листик с ГПУ, пакет мышьяку (на всякий случай): в театр не взяли, из канавы не поднял, наблевал. Результат: «Распишитесь!» — «Отдай пару — распишусь». Вывод: борьба с комсомолом (вера окрепла).

Кошмары милиции: девки-бляди, над их головами плакат Наркомздрава — мать с младенцем в руках в духе мадонны (только подол бабий) и дети с цветами, милиционер — проводник закона, начальник канцелярии, утерявший протокол, плакаты: «Остановись и подумай: ты не купил облигации».


Мальчик, перерезавший четыре ряда проволочных заграждений, едва ли будет хорошим организатором кустарно-производственной артели.

Отрыжки: гарнизация. Специалист по гарнизации.


14 Ноября. Роман Синклера «Джимми Хиггинс»{54}, американская легенда о большевиках. У нас такой легенды не могло создаться, потому что мы за кулисами. С первого момента революции народ выступал как грабитель и разрушитель, и у лучших было только то, что вот завтра и в Германии будет так же. У лучших было, как у нас в юности, чувство мировой катастрофы (Наседкин, один из главных участников Октябрьского переворота в Москве, говорил, что им это именно руководило: завтра будет так же в Германии), сегодня война, завтра мир.

У них, в Америке, Джимми представлен как распинаемый Христос, у нас Джимми явился как распинатель (кто же был Христос? например, Илья Николаевич, всякий, желавший России добра, любящий свою землю: если я прав, то мне должно явиться лицо распятого Бога).


Исходный пункт для исследования кооперации:

1) Существо скупщика матер., индивидуалиста (кулака), его сила (талант).

2) Коопер.: «Устроили елку, детишки веселы: это мы дали, а те не дали».

Пережимка, потималка (отымалка, подымалка).


Стадо коров пасется только видимо вместе, и то больше тут воля пастуха, каждое животное имеет свой интерес, и ему нет никакого дела до другого. Но пусть покажется вдали даже не волк, а собака, которую коровы всегда принимают за волка, все коровы соединяются в одно существо и движутся на собаку. Вот почему и у людей для того, чтобы они соединились, нужен враг. Союз коров предполагает явление волка, союз верующих (церковь) — дьявола, союз (кооперация) индивидуальных мелких хозяев предполагает кулака, союз пролетариев — капиталиста.

Птицы, увидев ястреба, взлетают, коровы идут на волка, укушенный клопом спящий пробуждается и начинает чистить комнату, гражданин, затронутый за живое, берет винтовку и начинает революцию — явление врага есть причина всякого движения и передумки у животных и у людей.


И вот почему, обратив свое сочувственное внимание на кооперацию, я ищу глазами врага ее, кулака: существует ли то, из-за чего мы должны соединяться?

Выбираю базарный день и выхожу на рынок, окруженный большими зданиями, на которых написано — там: Райотделение, Могубсоюз, Кооператив — видимо, никогда так не бывает, некогда живой кооперации. Захожу купить подметки: один отказ, пусто — и едешь на рынок — к купцам, враг оказался другом. Ремесленник с парой башмаков, почему же не в кооператив? другой, третий, весь рынок занимается свободно — пасутся и продают.


Я вынул из кармана коробку спичек и хотел чиркнуть.

— Стой! — схватил меня за руку сосед по месту в вагоне.

— Что? — удивился я.

— Акциз! — ответил он. И, выхватив свою зажигалку, поднес огонь к моей папиросе.

— Этот огонь без акциза, — самодовольно сказал он, — зачем платить акциз, когда можно и так обойтись?

Удивительно мне показалось, почему он не сказал просто «зачем расходоваться», а именно указал на акциз и мой маленький поступок обойтись без спички направил против государства. Я заинтересовался спутником, и он мне рассказал о себе, что занимается в деревне потихоньку скупкой у ремесленников ботиков и продажей их.

— Зачем же потихоньку? — спросил я.

— А вот чтобы не платить это…

— Акциз? — догадался я.

— Ну да, конечно, акциз: если меня захватят когда-нибудь, я пропал, разорился.

Так я встретился с человеком, враждебным государству, но он оказался враждебным и обществу, ненавидел кооперацию и уверял меня, что никогда она не может быть серьезной силой.

— Почему?

— Потому что, первое, — сказал он, — свой карман всегда ближе, я работаю только для своего кармана, а кооператор для чужого: мое дело успешнее; второе, если я работаю на одного господина или на двух, как я больше сделаю?

— Конечно, если на одного.

— Совершенно верно, я служу одному господину, своему карману, а кооператор двум: и своему карману, и кооперации; третье, я никому не обязан отчетом, сунул деньги, и мой банк — мой карман, а кооператор ведет книги; четвертое, если я свой карман сознаю, то я и чужой сознаю и к другому человеку я внимателен и любезен, а кооператор…

Он насчитал, кажется, до десяти, и я, не записав, не могу теперь припомнить. Аргумента этого кулака меня подавили, и я схватился за последнее.

— Против служения своему карману, — сказал я, — у нас есть теперь государственная сила…

— Ну да, конечно, — быстро и боязливо согласился он, — против этого я ничего не могу сказать и мало понимаю в этом, вот, слышу, восстание в Германии, и никак не могу понять, нам-то что?

— Как что — мы же должны помогать.

— Мы очень бедные, почему другие не могут помочь?

— Потому что у других государства буржуазные.

— У всех?

— У всех.

— Во всем свете?

— Во всем.

— Стало быть, эта вещица только у нас у одних?

— Какая вещица?

— Вот эта, как вы изволили сказать, государственная-то сила на помощь, кооперация…

— В такой мере только у нас.

— Неправильно, — подумав, сказал он решительно и проч.

Я опять захотел покурить и вынул коробку.

— Акциз, акциз! — воскликнул он и подставил зажигалку.


Простая вещь — дамский суконный ботик на кожаной подошве с простой заячьей опушкой, а вот посмотришь, как он делается и как его продают — целая большая история…


Позор, как смерть, пережит. Смерть будет всем; каждый утратит сознание, и тело его будет корчиться — позор, неизбежный для всех.

В висках стучит — угорел, что ли? Выхожу за околицу, пройтись при луне. Стучит нога по дороге, шаг в шаг за мной идет моя черная тень. В середине половинки месяца замечаю небольшой носик, и весь месяц, как маска покойного моего родственника, хорошего человека, не сумевшего найтись в жизни и сказать свое собственное слово.

Есть ли в нашем прошлом великие люди? Я их не видел, не знаю. Но я видел много хороших людей, которые умерли, не сумев сказать свое слово, и так не кончилось. Я их несу в себе, я должен сказать за них, и если я не скажу, то кто-нибудь скажет другой. Если они были, думаю я, значит, были и великие люди, иначе откуда же эти взялись. И если они не кончились, то непременно будут, явятся: в этом и есть наше будущее, голос нашего лучшего прошлого, сохраненный во мне самом на будущее. Наше дело воскресить их и так создать будущее.


15 Ноября. Тема для журнальной статьи: как создать у нас массового читателя?


Волки. В Ленинском уезде по Савеловской дороге, всего в четырех часах езды от Москвы, развелось столько волков, что население совсем терроризировано. Слух об этом, вероятно, дошел до Центрального Общества охоты, и там организовалась специальная охотничья команда для истребления волков.

Каждому любителю охоты на бекасов и других птиц здесь случалось не раз, проходя деревнями, выслушивать мольбы убить волка, на каждого охотника здесь смотрят с уважением и надеждой.

Первой мерой команды было гарантировать себя от напрасных выездов, для этого в соответственном порядке было предложено из Центра Ленинскому исполкому озаботиться, чтобы на месте не тревожили волков неорганизованной охотой. Ленинский исполком, получив бумагу, немедленно разослал по всем сельским сходам, не объяснив, в чем дело, запрещение охоты на волков. И вот мужики, по всему уезду собравшись на сходы, узнавали необычайное, непонятное и жестокое, как только можно, постановление Центра: не бить волков.


Ходил все утро по разным учреждениям, везде дожидался, [приема в кабинет] и читал стенные плакаты от Наркомздрава о рациональном материнстве, особенно занял меня плакат с изображением здоровой матери в контурах Сикстинской мадонны, она с младенцем в руках шествовала как бы по облакам, за ней бежала толпа ребятишек с цветами, а внизу было подписано: «Дети — наше будущее».

Юрисконсульт, очень деликатный человек, долго не хотел выговорить название ужасного зла и наконец, наклонившись над моим ухом, сказал:

— Сифилис!

Тип странствующего жениха: обобрал и скрылся.

Надписи преследуют: «А ты не забыл застраховать?» Что я сделал: я забыл застраховать! И часто на ты: «А ты не забыл купить облигацию?» В потребилке: «А ты не забыл еще что купить?» Надписи преследуют всюду, чхнешь и смотришь на стену, нет ли где «Будь здоров!»


Магазин «Культура», где всё Карл Маркс и большие тома истории революций.

«Дурная болезнь». 66 барышень на кривых каблучках (ботики, ботики: «Вам, Мих. Мих., не продам»); покупают эту дрянь спекулянты и куда-то увозят (купцы виноваты); а вокруг все кооперативы, союзы, я запомнил три: Желтый союз, сложившийся из элементов прошлой кооперации, они скомпрометированы, денег им никто не дает, влачат жалкое существование, хотя кооператоры хорошие; Красный союз, пользующийся всюду кредитом, но кооператоры плохие, усвоили себе военную манеру 19-го года: раз-раз! и чтобы вышло, но не так легко и просто организовать артель; на помощь союз Розовый, это дельный союз и хотел воспользоваться авторитетом и представительством Красного, но скоро сел, потому что Красный, раздав ненадежным кустарям товар, втянул, конечно, таким образом и Розовый. Словом, тут [полная неразбериха] и в результате везде надписи, я знаю три, но надписей гораздо больше: склад, товар, магазин, производственное, потребительское.


Верстах в 17 от нашей деревни в лесу была землянка, и в ней старик спасался, ничего там себе даже не варил, только молился, а пищу ему носили. Умирая, старик завещал поселиться тут одной старухе, чтобы она тоже, как он, молилась, а ей бы носили пищу. Старуха эта, «сестрица», только было устроилась — хлоп! революция, пришел большущий рыжий мужик, развалил землянку, дерево сжег и потом по палу долго топтал сапогами, осталось ровное место и над ним три опаленные сосны. Сестрица переселилась в деревню и живет до сих пор молитвой — в наше-то время! Ведь это в сказках да в писаниях только мило кажется: молятся — и за это пищу несут, а вот попробуйте! Мужик, человек реальный, он хлеба даром не понесет, помолилась, ну, и подай. (Лечит: посылает холст на Афон и оттуда ей присылают лекарства: «от королей какие-то капли остались».) Я посмотрел, понюхал и догадался: капли Датского короля{55}, (гадает: раскрывает Евангелие, без веры ничего не сделаешь.)

— Сестрица, вот я [посоветоваться] о муже, что будто, я замечаю, с другой живет.

— Перекреститесь! Блудный сын, ежели он блудит.

Первый раз открывается: живет ли блудный сын с кем — живет, второй раз — сурьёзно или временно, третий — вернется или не вернется.

— Господи, помоги ты рабу Ефрему, чтобы бросил он блудницу.

Евангелие на ребро; бабьим пальцем торкает; надевает очки и начинает читать:

— Господи, раб Иван… (читает, читает), нет, он над тобой посмеется, — богато живет?

— Богато.

— Он тобой еще не воспользовался, но на днях у тебя будет, не давайся, какие вы девки слабые, вот посмотри — 70 лет, а какие груди, а у вас, как тряпки. Ты его любишь, а он тебя не любит, у него есть другая.

— Да нет, у него нет.

— Э-хе, какие вы глупые… Богато живешь? Я знаю…

— Так нельзя ли [будет] помолиться?

— Можно, приди в воскресенье (берет десяток яиц, и на воскресенье с пустым не пойдешь).

Пришла Груша (спорна): послала отслужить молебен с водосвятием, этой воды в кушанье.

О пропащих (три месяца надо молиться — «на маслице»: из тюрьмы, из цепей освобождает).

Прокляла рыжего комиссара (за то, что ее растрепал): ноги отнялись. Прислал жену помолиться: посылает лекарство, прислал дров. Чудеса!

О пропавших — 5 ф. шерсти за то, что молилась; отец с сыном делились, чтобы отложить на неделю, на две суд (а за это время Прасковья рассовала вещи: два самовара спрятала, три овцы зарезала). Не то, что молиться, а пойдешь к жениху («ведь ты ее спортил!»).

Материнскую кровь пососет — руки не наложит (родила у нее и за 15 верст сама носила крестить: «на крещенье»). (Отвозит в Москву.)

Серьги и золотое кольцо обещала старухе нянька…

Пришла девка.

— Что ж ты такая? (Задушила, бросила в канаву.) Так нельзя, тебе счастья не будет. В могилу гробик.

И всем хорошо: няньке ребеночка (а сестрица и хоронит сама), и этой хорошо (теперь попу не бастовать же). Идет к тому парню («ты ее спортил»): семья против, а парень к ней бегает (она молится), парень сохнет (его и [уговаривает], и советует, и окуривает, и пугает: «Подам в суд» — взял).


Блудный сын связался с бабой-вдовой, и голова у нее клином, в кладовой спали: баба, конечно, задаром путаться не станет. Молилась, чтобы бросил бабу, — бросил, нашел себе хорошую девку и теперь уже второй раз с ней в театр пошел (мать-то рада!).


Мальчик (14 лет) ворует — мать к монашке и к гипнотизеру — кто возьмет?


Вор Иоанн

Вора искали. Дед сказал:

— Воткни палочку мою, и вору лучше будет, и смерть <1 нрзб.>, только не вынимай палочку.

А она уже узнала по книге, что вор — Иоанн (так открылось).

— Как тебя звать?

— Иван.

— Свези мешки в совет и, когда [будут] спрашивать, ничего не говори.

Так через совет и научила.


Шуба

На этот день ему уехать куда-то, а ей: бери ботинки на плечи, иди по деревням ботинки на хлеб менять; она идет в ту деревню, где ее вещи сплавлены.

— За ботинки два пуда.

— За два пуда я шубу выменял.

И приносит ее шубу.


Спасли ребенка. Крестник

В цветах вырос. Городовой был кумом. Где лошадей поят: ребенка под лед. Не оглянулась. В монастыре девка родила.


На паперти

Девка дала подержать ребенка и узелок, а сама пошла помочиться, в узелке: крестик, рубашка, некрещеный. Окрестили, а ей уже и заказ на детей, все знают.


Ключи открылись

У бабы. Сварила: лук с брусничником.


Королевские капли

Молодые через неделю разводиться захотели, потому что он не способен оказался быть мужем. Он пришел к ней на совет, и она дала ему выпить Афонского монастыря лекарство (ей прислали оттуда за холст): капли королевские, от королей теперь только и остались капли. Выпил молодой человек капли Датского короля и через неделю приходит благодарить: новый овчинный тулуп принес, молодая не просит о разводе.


Записались — расписались. Записываются в Волисполкоме (надписи), расписываются в суде (надписи). Прошение о разводе (не способен), а муж к гадалке. Это мы зовем гадалка, а если ей скажешь — прогонит.


Из Москвы в деревню я всегда привожу деньги, пустой не являюсь пока, и как приеду, сейчас всякие долги, столько-то за починку сапогов, за подшив валенок и непременно «сестрице» — за муку, за крупу, за мед и за всякое такое. Эта сестрица, старуха высокая, [прямая] — Пифия нашего края. Бывают, впрочем, издалека, верст за сто и больше, приезжают к ней раскрыть Евангелие и погадать о судьбе.

А еще недалеко есть у нас деревня, там шубу украли. Тоже сестрица посоветовала взять новые башмаки и ходить из деревни в деревню, будто бы менять их. Много обошла женщина, приходит, наконец, в избу.

— Сколько тебе?

— Два пуда.

— Ты с ума сошла, за два пуда я намедни во какую шубу сменял.

— Какую?

— Да вот!

И вынес ей ее шубу. Чудеса!

Крестики… Гробик…


Отношения между городом и землей в сознании прежнего городского бюрократа были такие: городской думает, что земля работает на него, что деревенский человек — навоз, удобряющий всходы городских индивидуальностей: теми или другими словами выраженная, а больше молчаливо-праздно-веселая и не произносимая всегда эта мысль — дитя времени.

На самом деле человек земли силен тем, что он бессознательно делает общее дело — переход к городу силой мещанского индивидуализма (крестьянин, землероб жесток, но… бессознательно общее). Вот кооперация и есть сознание этого, подтвержденное городскою культурой — общее дело земли (елочку устроят: спекулянт этого не сделает). В этом и есть смычка.


17 Ноября. Пифия. Известно, что когда христианство низвергло официальных богов с Перуном во главе, то домашние боги — разные домовые, банники — нисколько не пострадали и продолжали жить до наших дней. И до наших дней сохранились жрецы этой языческой религии — колдуны.

Спросите на сельском сходе о колдунах, домашних богах и пр. — засмеются: на сто человек один, может быть, вязнет в этой религии и знается с колдунами. Но ведь и с судом, например, знается очень малочисленно, суда боятся на Руси, избегают; между тем нельзя же сказать, чтобы суд не играл никакой роли в народной жизни.

Так, я думаю, и о колдунах у нас мнение поверхностное. У нас есть оракулы, и в народной жизни они имеют почти такое же значение, как Пифия.

Рядовой человек — что он может сказать о своей вере? Она ему не нужна в повседневной жизни, и это он только по привычке становится утром и вечером лицом в красный угол. Религия его застигает врасплох, в худой час, тогда вдруг встают в душе его древние боги, и он идет к Пифии гадать о судьбе.

Случай: Пифия думала, что комиссар пришел ее арестовать, и трепетала у соседки, а когда решилась пойти к нему, оказалось, что он трепетал, ожидая ее, чтобы «открыть свою судьбу по Библии» (раскрыть Евангелие): у комиссара жену посадили в тюрьму за самогонку, он остался с ребенком, попробовал открыть чайную — не пошло (без хозяйки), и вот тут пришлось погадать.


В Милиции

Начальник канцелярии потерял мой протокол и нервно двигал ящиками своего стола, в которых показывалась то начатая восьмушка махорки, то укушенная баранка. Нервное состояние начальника стало передаваться мне, и, чтобы спастись от него, я отвел глаза и стал рассматривать разные плакаты над головами машинисток.

Большинство из этих плакатов начиналось фразой «Ты не забыл?», например, купить облигацию, внести подоходный налог, а так как я все забыл, то нервный начальник продолжал нервировать и меня; наконец над головой толстой машинистки, повязанной от флюса платком, я увидел на стене изображение женщины-матери с младенцем на руках, у нее было простое, грубое лицо, как у той машинистки, а подол платья был сделан, как у Сикстинской мадонны, и вообще, если прищурить глаза, то контур был совсем, как у Рафаэля. И так было неприятно смотреть, и не верилось, что за такою может бежать толпа детей с цветами, а общий вывод, надпись была: «Дети — наше будущее». В очереди за мною говорили:

— С малыми — доля, а вырастут — хлебнешь горя вдвое…

Почему было неприятно, кто был оскорблен — Сикстинская мадонна грубой женщиной или грубая женщина Сикстинской мадонной?

Как ни прекрасна Мадонна, но она конченая, у нее святое дитя и больше не будет, а живая женщина должна еще много рожать, стирать, сушить белье, ругаться с мужем, с соседями, потом сохнуть, морщиться, болеть и умирать.

Но Рафаэль не мог и никто не может, сколько ни трудись, изобразить самое движение рода, те соки земли, рождающие новое, невидимое{56}. Никакой художник не дает самую жизнь, где таятся зародыши невидимых картин, в грубой смеси таятся небывалые манеры, верные, как кремень, чувства…

И все это около зачатия, около утробы — святость этого чувства художник передать мог не иначе, как приделав к обыкновенной матери подол Сикстинской мадонны…

— Нашел, нашел! — вскрикнул начальник канцелярии.

Он вручил мне бумагу и сказал следующее:

— Рождение — рубль золотом, Брак — рубль золотом, Смерть — рубль золотом.

Через месяц среди таких же картин я сижу у юрисконсульта: та же утица с матерью входят, стали сзади меня в очереди.

— Что вам? — спросил я.

— Расписаться.

— Я помню, записались.

— А теперь расписаться…


У меня раз пропала охотничья собака, бился я бился, искал, искал, нечего делать, все советуют идти к «сестрице» — пошел!

— Знаю, — говорит старуха, — зачем пришел.

Конечно, знаешь! Берет меня за указательный палец — тык в книгу!

— Открывай!

Открываю, написано: «От Иоанна».

— Раб Иоанн увел твою собаку.

— Иван?

— Раб Иван!

— Где же она теперь?

— В третьих руках, в глухом месте.

Посмеялся я, дал «на маслице», а через день-два без газет и милиции вся местность знает о пропаже собаки и все ищут. Через неделю «наклюнулось», дал я рабу Иоанну червонец, и он привел мне собаку: действительно, была в глухом месте, и говорит, что в третьих руках.


Глава II. В нарсуде: брак — участие мое: сифилис, совещание-митинг, избранник. Женщина.

— Что тебе?

— Расписаться.

— Расторгнуть брак?

— Ну да, расторгнуть, расписаться.

— А давно записались?

— Месяц. Не успели записаться. Расписаться приходится, ничего не поделаешь: вот тут все объяснено… Юрист как прочитал: «Вы бы к доктору…» Были: не помог — к Маринушке. Юрист засмеялся и сказал мне: «Эта старуха [свое дело делает], в Волисполкоме записывают, у нас расписывают, а она опять клеит».

— Ну, что же сказала старуха?

— А нейдет: я гоню, он нейдет.


III-я глава. Кто эта Маринушка?


IV-я глава. Капли Датского короля.


Волисполком — записываются. Нарсуд — расписываются, но я не знаю, как назвать это учреждение, где вяжут узлами разорванные нити быта, в этом учреждении нет канцелярии, нет отчетов, нет писарей и машинисток, и все на памяти одной старухи, как ее назвать, знахарка? мало: знахарки только лечат, бабушка? — занимается акушерством; гадалка? какие тут гадалки: те на картах, а эта по книге Библии. Оракул? Жрец? Колдунья? Все соединяется в одном слове «сестрица». К ней за двадцать и больше верст ездили.


Статья о кооперативах: барышни на кривых каблучках. Производство негодной обуви. Никто, зная вас, не продаст. Мастер редко хороший откажется: скажет, что очень дорого будет стоить, потому что мне надо работу (легкую) из-за этого брать. Виноват купец. Есть такие, что в разные места возят обувь, в то же место и не являйся. Блеск, шик. Заказывают местные люди в Москве.


17 Ноября. Борьба прошлого и будущего называется настоящим, или собственною «жизнью», — тут состояние войны, называемое революцией, и мирное приспособление — быт. В эту эпоху строительства (быта) прошлое заглядывает в будущее, а будущее оглядывается на прошлое.


Ноябрьская земля пахнет могилой, но чисты горизонты в утреннем заморозке и задорно лает где-то в лесах гончая. В слободе грязь — согласился бы пять верст болотом идти, чем промесить здесь одну улицу. На огороде палят свинью, отец говорит своему мальчику тихо: «Не балуйся, вон писатель идет!» — «Какой он писатель, — кричит мальчишка, — он коммунист!» — «Молчи ты, подлый!» — велит отец. А мальчишка во все горло: «Пи-са-тель!» В этом крике «писатель» та же злоба, что как если бы проходил «коммунист». Не проведешь меня, малый!


18 Ноября. Я рассказывал Ивану Матвеевичу Сосенкову про безбожие Елизара Наумыча, что все за это считают его за большевика, а он сам ненавидит коммунистов. «Презирает», — поправил Иван Матвеевич. «Ну да, конечно, — поправился я, — презирает».

Ненавидят теперь немцы французов — это верно. Ненависть была у большевиков к «буржуям», у евреев к царизму, но можно ли сказать, что русский народ ненавидит евреев, большевиков и т. д.? Нельзя почему-то, велик для этого русский народ.


Читатель. Безбожник

Вскоре после того, как я поселился в деревне, ко мне пришел познакомиться сосед мой Елизар Наумыч Баранов и попросил что-нибудь почитать.

— Что же почитать-то? — спросил я.

— Все читаю — только не давайте религиозного, я — безбожник.

— Неужели в Бога не верите?

— Не верю.

— Давно ли?

— Порядочно давно: как узнал, что электричество на небе, а не Илья Пророк и все прочее, так и перестал верить и даже борюсь: выписываю журнал «Безбожник». Вот, не угодно ли свежий номер? — И вынул из кармана журнал.

С тех пор так и повелось, он мои книги читает и мне свои носит: я познакомился с [ «Безбожником»] исключительно через Елизара Наумыча.

— Кто там? — спрашиваю.

Дети говорят:

— Читатель пришел.

На днях я решил навестить соседа.

У Елизара Наумыча вся избушка радужная внутри от оклеенных стен картинками из «Безбожника». Среди этих картин, изображающих безбожие, висит икона с лампадой.

— Это для чего?

— Для коллекции.

— Едва ли… жена молится?

— Нет, не молится, а руками машет.

— Спорите?

— Нет, не спорим: она помашет до чаю, я книжку читаю, а потом вместе чай пить и после чая шьем башмаки до обеда, после обеда она помашет, я опять книжку читаю, после обеда опять за работу, поужинаем так же, и перед сном я читаю, она молится, а потом спать вместе. Мы никогда не спорим.

— Правда ли? — спрашиваю жену.

— Все правда, — отвечает она, — нам спорить-то нечего, он грамотный — читает, а я неграмотная.

— И молитесь!

— Да, немножко молюсь, — сконфузилась она. — Вот немного из-за попов обидно: весной дьякон деревню обходил, списывал, кто в Бога верует, Елизар ему сказал: «Мы неверующие». А меня не спрашивали, я неграмотная. Так и записали, дьякон и ушел, Осенью поп приходит к нам со списком. «Как твоя фамилия?» — спрашивает. «Баранов». — «Илья?» — «Елизар». — «Почему же тебя в списке нет? Кто твой сосед?» — «Тютюшкин». — «ВотТютюшкин есть, а тебя нет. А кто сосед с другой стороны?» — «Шулюшкин Семен». — «Вот и Семен тут, почему же тебя нету?» — «Не знаю, — говорит, — видите сами, я живу и сижу на своем месте». — «Удивительно, почему же тебя о. диакон пропустил, был он у тебя?» — «Отец диакон, это что весной обходил?» — «Ну да». — «Может быть, что я неверующий». — «Как неверующий? Что ты говоришь?» — «В Бога не верю». — «А!» — сказал, подхватил подрясник и бежать из дому. С тех пор нас обходит, а мне перед соседями неловко, за большевиков считают. Вот и все, а так ничего, что же делать-то: он грамотный — читает, а я неграмотная — молюсь.


Ноябрьское утро. Всю ночь дождь барабанил. Утро петухам не давалось: орут без перерыва, а нет света. Трудно светало, небо лежало туманом на земле. Черный петух вышел, подумал и вернулся назад. Принялись опять кричать. Все-таки рассвело, куры вышли и все вернулись, такое ужасное утро, что куры не вышли. А я выхожу. Но бывает такое утро, что и куры не выйдут. Было такое утро, я вышел из дому (слышу крик — свинью режут, палят, пи-и-сатель!).


21 Ноября. Вчера Михайлов день кончился снегом, и всю ночь лежала прекрасная пороша. Болит нога, не могу ни в Москву ехать, ни на охоту идти.

У меня есть непобедимое чувство (почти физической) неприязни ко всякому духовному лицу, как оно показывается в быту в своем физическом виде, я не могу его скрыть и сам боюсь этого и злюсь на себя: вхожу к духовному лицу в каком-то негибком, деревянном виде. Это почти физическое чувство я испытываю и к себе самому во время переговоров с издателями, редакторами, когда выступаю продавцом своего литературного товара.

(То же самое испытывал я, входя в каморку «сестрицы», но, к счастью, старуха не дала мне времени озираться, вглядываться и, только я вошел, сказала: «Знаю, зачем пришел».)


24 Ноября. Мысль о строительстве личного быта (заняться около себя). Как противоречивы те мысли и настроения, прибегающие в отношении к нынешней власти в связи с 1) пребыванием в Москве или в деревне,

2) успехами или неудачами на литературном поприще.


Социалистическое строительство сводится к устройству кооперативов и профессиональных союзов — отсюда мост к безвластию.


Величина государственного насилия обратно пропорциональна величине гражданского без-раз-личия.


Русский народ есть физически-родовой комплекс: его так называемое «пассивное сопротивление» есть не духовная сознательная сила, а путь физического роста (так дерево повертывает свои ветви к свету, а паразит ползет всегда в тьму).


25 Ноября. То, что раньше русский революционер ненавидел и что покрывалось общим понятием «царь», теперь вышло из-под своей покрышки, и это ненавидит теперь и не-революционер, включая все в общее понятие — покрышку «большевика».


Сверчок. Когда совсем тихо, то слышно, как звенит кровь сверчком, и это очень раздражает и не дает покоя, но если настоящий сверчок поет, то бывает полный покой, но звон крови — звон сверчка, одно забивает другое и, осидевшись, не слышишь сверчка, как часов, и тишина бывает полная, настоящая, вечная.


Не забыть из своего 1) сновидения, в которых она превращается в он (значит, я — в она?), 2) анализ чувства светлой точки: она является, когда все разрушено, и она (точка) вновь создает завтра: чтобы обрести эту точку, нужно разрушить все, что имеешь. Зарождение потребности сотворить кумир.


История, рассказанная арендатором Шалыгиным: (история крестьянина Шабрина и Коли). В Михайлов день 8 Ноября по старому кончится десятый год, как я сел на землю Марьи Ивановны. Вот бы, думаю себе, проморгали срок: тогда меня уже не сгонят, потому что десятилетие, закон за меня.

Снег — дядя Михей (обновка, у Бога много всего!).

Шпитонок (швейцар Дмитрий). Митяк-неродяка.


27 Ноября. При малейшей опасности моему сыну воображение сейчас же мне рисует картину ужаса — ужас! Природа, моя деятельность, все исчезает, как дым, и душа тянется к милосердному человеку.

Этот ужас — чувство страха смерти. И вот, если я болею, если я умираю, то природа (радость жизни) умирает, но я еще живу, я переживаю радость жизни; перевалив по ту сторону живота (радости жизни), я представляю себе, что не остаюсь еще в совершенной пустоте, как бы ни было мне физически больно, я могу еще пролить слезу радости о милосердном человеке, протянувшем мне в эту минуту свою милосердную руку: это остается, и если я это чувство из-ображу (дам ему образ), то это будет образ Христа, предсмертная моя жизнь и вместе с тем посмертная и вечная; с этим страдающие верующие люди уходят в могилу, и это сознание есть христианская кончина живота моего.

Но ведь ужас я должен принять в свою душу, чтобы обратиться к Христу, на пути к Христу мне пред-стоит этот ужас, и вот почему живот мой сопротивляется, забивается, отталкивает и отвращается и противопоставляет Христу — Солнце. Но вдруг… землетрясение (что же тут — Солнце или рука, протянутая ко мне с горсточкой риса? это рука после землетрясения. Христова рука — хотя бы и в виде американского пайка).


Снег, добрый дядя Михей, падал и падал между соснами, все царственно белеет, гурковали краснобровые черные птицы на деревьях, а я, отвращаясь от всего этого, в ужасе кричал: «Христос, Христос!»

Но я кричал один в пустыне, другому я не мог Его назвать, потому что с этим словом в мир вошел обман, оно вызывает множество новых врагов с тем же именем Христа на устах. Мое страдание состоит в том, что я, чувствуя Бога, не могу, как дикарь, сделать образ его из чурочки и носить его всегда с собой и ночью класть с собой под подушку, что я должен быть бессловесно, без-образно. Можно делать Христово дело, но нельзя называть Его вслух, не может быть никакой «платформы», «позиции»… (сказать, например: «христианский социализм!» — какая гадость!).

Между тем этот Бог живет в составе моей родни и существо почти что кровное: дядя Христос, Он умер в позоре, и, быть может, моя задача и Его воскресить, как отца… как родных… я потому и не могу ссылаться на Него, что Он умер в позоре, что я должен Его жизнь своей воскресить (да, конечно, среди отцов моих есть и Христос (церковный).

Так что в слове Христос мне есть два бога: один впереди через ужас в предсмертный час, другой назади, родное милое существо (о нем говорила мать: «Христос был очень хороший»; один через наследство моих родных, другой — мое дело, моя собственная прибавка к этому, моя трагедия.


5–9 Декабря. Извозчик с газетой и сигарой: когда-то рисовалась так заграница, и я, попав в Берлин, сразу нашел желанное: сидел извозчик и читал газету. Теперь служитель в ресторане…


Воронский за конторкой без шапки, ни одного стула, я стою, он сидит, но в компенсацию я не снимаю шапку.


Я вышел на развилок: в одну сторону…

В лесу, я услыхал, один голос кричал:

— Максим Го-о-рький!

Другой:

— Демьян Бе-е-дный!

Я пошел на голос и вышел к основанию развилка болотного леса, в одну сторону шла просека с застывшей водой, как река, в другую моховое болото. На просеке шел охотник с ружьем в валенках по льду, время от времени лед трескался, охотник в валенках погружался в воду и кричал: «Максим Горький!» Другой шел в валенках по кочкам и, когда промахивался и попадал в воду между кочками, кричал: «Демьян Бедный!» Я расхохотался, они оглянулись и оба увидели меня.


Жидовская история. Крысы.

Спор: Лева — земля не остынет, Петя — остынет. Управлять землей, как метеором. Спор: грызут гранит.

Лева и комсомол: за чувства слывет «бюрократом». — Шефство над Квашенками. Почему ненавистно изучение местного края. Когда охота не ладится, вспоминает, что вечером материалист, кружок и «Изо». «Девчонки».


Вы поместили себя в Европе не ради удовлетворения своего самолюбия и не от шкурного страха диктатуры: вы стояли за любимое (Алпатов это любимое анализирует (братья-кадеты в народном университете) и в конце концов остается, принимая свободу в рабстве: эмигрантская свобода — чистая свобода).


Зазимок медленно подтаивает, в полях все стало пегое, и небо такое низкое, такое серое, что даже озими и хвойные леса не выделяются, и так сыро, что везде, в низинах и на холмах, в полях, в лесах, в полесках и даже в бору, пахнет сырыми черными раками с икрой под шейкой. На белых снежных перебежках зайцы проваливаются до самой земли, и в следах их, как в кольцах, вода стоит. Дятел долбит, пищит синичка, стайка свиристелей.


19 Декабря. Никола Зимний. Мягкая порошка. Толстяк сказал: «В церковь я с 20-ти лет не хожу, я церковь еще до революции произвел».


Что-то обласкало душу — что это? Это дорога, покрытая льдом, напомнила детскую ледяную гору, как по ней когда-то катался на санках, валялся в снегу, царапал гвоздем лед, взбирался и опять летел вниз. Часто запах какой-нибудь возвращает в этот рай, но редко определишь момент восприятия по запаху.


20 Декабря. Видел себя во сне с Машей в северной Италии, она была очень холодна со мной почему-то, но, как всегда в ее характере непременно доставлять людям хорошее, она мне сказала, что мною интересуется Надя Корсакова (мне же Надя вовсе уже неинтересна). Вокруг нас много людей, пансионы, цветы. И почему-то отсюда я вдруг попадаю в Берлин и со мной Лева. Мы живем в богатом пансионе, и тоже тут большая сутолока. Но везде говорят о революции, показывают мне какую-то разгромленную рабочими… Иду я подсмотреть революцию. Сажусь на лавочку где-то на бульваре, и со всех сторон сходятся ко мне рабочие, садятся тесно ко мне, жмут и этим дают понять, что они узнали во мне русского и я им дорогой товарищ. С восхищением спрашивали меня: «Ну, как у вас?» Но в этот момент подходит полицейский и требует, чтобы я с ним шел. Я иду с ним и спрашиваю: «Значит, вы меня арестовываете, как было у нас в Императорское время?» — «Ничуть нет, — отвечает очень сочувственно полицейский, — я вас хочу провести: ведь здесь патруль, вы бы не прошли, а со мной пройдете». Видны везде разгромленные пустые улицы, разрушенные дома. «А вы, — говорит полицейский, — посмотрите, что в воскресенье-то будет!» Полицейский как будто сочувствует революции, и я возвращаюсь в пансион с большим приобретением: знаю, что будет в воскресенье… Еду в северную Италию, в Россию и везде говорю, объявляю великую весть: «Будет в воскресенье».


Можно всю жизнь прятать безумный конец своего самолюбия, боясь этого безумия, и шлифовать себя в разумных отношениях к людям: таких непрочных, поверхностных людей и порядочных, по принципу много.


Мои коллизии: Смольный и Маркс. Тяга к дворянскому быту и к мужику-рабочему. Институтка в душе и баба в жизни (деревенская, неграмотная). Любовь к «бабушке» и стыд от жены. «Выпад» против большевизма и вообще неудача во всех общественных делах, потому что у меня нет естественной честности, которой живет простой служащий человек, и я не дошел до той мудрости, в которой человек себя самого оставляет себе, а общественное дело, механическое, выполняет согласно своему знанию машины. Я же показываю (надо скрывать) себя самого в механическом процессе, выскакиваю там, где не нужно, как «американский житель»{57}. Надо отделиться совершенно и в себе самом стоять твердо, а машинное дело выполнять точно. Верно сказал Гершензон, что я «мигаю», подмигиваю.


21 Декабря. Расстриженный поп Мишка попросил меня купить ему бутылку «Рябиновой». Я бы купил ему раньше, пока не использовал эти материалы, а теперь он мне больше не нужен, и я не купил ему «Рябиновой», Так и вообще писатель влюбляется и носится со всякою дрянью до тех пор, пока ее не использовал. Потому же не может писатель и остановиться на каких-либо правилах жизни для себя: правила тоже используются для книг. Единственный остается мотив нетронутым: тще-славие — страсть такая же, как и к охоте, и (кажется, специфически мое) наслаждение от свободного труда.


Три ели

На лесной поляне жили три ели, одна плотно к другой и так, что только внизу, пригнувшись под лапы, можно было разглядеть три ствола; вверху это было одно такое прекрасное дерево, что человек и зверь редко проходили поляну летом и даже зимой, не заглянув под вечнозеленый шатер. Сюда и я захожу летом, не сидит ли тут белый гриб, или укрыться от ненастья, зимой разобраться в следе, кто за ночь здесь проходил.


Два моих сна: о конце земли.


27 Декабря. Будто бы я в дортуаре Смольного нашел полочки под ее кроватью и много там было терракотовых фигурок, но не ее, я ломал фигурки, искал что-нибудь от нее, хотя бы имени только… Вдруг в зале мелькнуло чье-то лицо. Я побежал туда, а зал, оказывается, наш, Хрущевский, в зале нет никого, и в гостиной нет, я в сад — там идет баба вроде модистки деревенской и другие, гулянье народное. И появляется мать моя, строгая, серьезная. «Вот, — говорю, — не запираете дом — кто-то был». — «Кто был? — отвечает мать. — Никого не было, и ты же знаешь, я дом свой никогда не запирала».

Оберкондуктор, старичок, верно, из прежних кондукторов, а может быть, и прежний оберкондуктор, важным стал таким: пальтишко пообносилось, сам умудрился; простецкий, мудрейший человечек. Мудрость его состоит в том, что он все свои способности, все, что мог, отдал машине, а себя самого оставил для публики и делает для нее все, что может. Против машины нельзя же идти: 1) Бык — свистнули — побежал, еще сильнее свистнули — он пошел на паровоз. 2) Собака хвост положила, отрезало, обернулась, залаяла — и голову отхватило.

Выдвинуты два вопроса — кооперация и краеведение, которые питаются личным сознанием и совершенно противоположны марксизму.


Ухитряются даже математику преподавать как-то в связи с изменением экономических отношений.


Ложно-трудовая школа. Честно-бюрократическая сменилась ложно-трудовой (выставка диаграмм, срисованных с книги).

Перегруженность учителей (14 часов в день) исключает всякую возможность творчества.

Учитель Садиков, заведующий школой, частью взял на себя в отношениях с учениками и родителями идеи гуманности, самодеятельности, демократизма — и его все любят. Учитель Кулигин (Кулигин уезжал, и Садиков распоряжался — показал себя), заведующий школой взял дисциплину, принуждение — его все ненавидят. Между собой они друзья и во всем согласны.

Идея: создать борцов и строителей жизни.

Достижения: свобода в отношениях.

Щекин и Кулигин, окатавшиеся спецы — типы приспособления: исключают трагедию, жизнь хороша; и эти люди остаются с молодежью; остальные как будто в глубоком сне.


26 Декабря. О рассказах в первом лице и в третьем. Взять примеры из сочинений крупных писателей, где рассказ ведется от 1-го лица, и просмотреть, какое отношение это Я имеет к личности автора. 1) Я свидетель события. И т. д.

Во сне или полусне мне представлялось, что советское правительство вовсе не так плохо, и если разделить все на пункты и спрашивать: «Пункт первый, — правительство рабоче-крестьянское — соответствует тебе?» — «Соответствует». И т. д. Значит, привыкаем и совершенно привыкнем, и будем жить хорошо. Переживем.


Червячки

Недавно я ехал по Савеловской дороге в Кимры купить себе там на базаре болотные сапоги.

— Ну, как червячки? — спросил меня толстый-претолстый сосед.

Я удивленно смотрю на него.

Он берет у меня из рук газету и, в мгновение окинув последнюю страницу и возвращая, говорит:

— Прыгают, здорово прыгают!

— Кто прыгает, что такое?

— Я говорю, как червячки-то прыгают: подгребаются под две милашки.

Тут только я догадался, что червячки значит червонцы, и в свою очередь сказал:

— Да, червячки милашек (миллиарды) поедают.

— Вот все вы, граждане, такие, — сказал толстяк, — не понимаете, не червячки милашек, а совсем даже обратно: милашки гонятся за червячками, а они и прыгают от них.

И вдруг, переходя на ты, спрашивает:

— Ты не постным маслом торгуешь?

— Нет, — отвечаю, — не постным, а что?

— Да что-то морда у тебя такая, волосы длинные, ни на что не похож.

— А вы чем? — спросил я.

Сразу так и установилось, что я ему вы, а он мне ты.

— Я еду, — отвечает он, — с жалобой на Ресефесере, иск хочу предъявить на два пуда собственного сала, было девять пудов, а вот довели: семь осталось, довели!

Кругом в вагоне все смеялись и все до единого человека разговаривали друг с другом точь-в-точь, как мы с толстяком.

— Ты, Ваня, с чем едешь? — спрашивает толстяк.

— С колодками, — отвечает Ваня.

— А ты, Степка?

— Я с лоскутом.

— Мишка, ты что везешь?

— Мальчиков.

— Как, — я спрашиваю, — мальчиков?

Толстый отвечает:

— Мальчикова обувь.

Там сандалии, там «хром», там в углу засели Тюха да Матюха и Колупай с братьями, едут к какой-то «сватье» за сахарной самогонкой.

И всем весело, все без перерыву острят, похлопывают друг друга, потаскивают, подмигивают, как будто все родня между собой.

Люблю я это, чарует меня это непрерывное веселье, хотя в душе озноб, люблю находчивость слова, Я никогда в таком обществе не скрываю, что я писатель, напротив, стараюсь поскорее сказать об этом, сделаться через это своим и, не стесняясь, когда нужно, записывать материалы жизни.

— А на что же тебе болотные сапоги?

— Мы же в болоте живем, — отвечаю, — болота переходят в болотных сапогах.

— Ишь ты, писатель, все с подковырком, а ну-ка напиши ты в свою газету жалобу от русского народа, зачем это уничтожили самые любимые три буквы: ять, фиту и твердый знак.

— Чем же они любимые?

— Свободу слову дают: хочешь ты эту букву ставь, хочешь не ставь — все равно смысл одинаковый, а быдто кудрявее и легче.

Колупай с братьями заметил:

— Да, три легкие буквы отменили, а три твердые дали.

— Какие же твердые?

— Скверные буквы: ге, пе, у.

Все грохнули, и так со смехом мы подъехали к Волге и гурьбой посыпались на перевоз.

И вот чудно, перевоз казенный, плата твердая, а едут меньше казенным, чем частным яликом. Лодочник, качая головой, говорит толстяку:

— Ты бы лучше на казенном ехал.

Толстяк плюхнулся, ялик погрузился, мы прибавились, ялик вровень краями с водой. Так мы едем, а лодочник рассказывает беду: неделю тому назад тоже так вот сели самочинно и потонули, и до сих пор достать не могут. Кто они были, что за люди — неизвестно, а одеты хорошо, видно, очень богатые и с деньгами, должно быть.

— Почему ты думаешь, с деньгами?

— Рынок почуял, — ответил лодочник.

Я спросил толстяка, как это рынок чуять может.

— Очень просто, — сказал он, — сейчас ты увидишь, какой это рынок, у тебя голова с непривычки закружится и все [потом поймешь]. Ну вот теперь не как прежде, волжар приедет, разузнает, а потом… Теперь возьми хоть Астрахань, есть там, положим, соль… За свой счет посылает человека своего закупить. Так из Астрахани соль, а сам на Астрахань… Ну, приедет он с долларами, положим, в четверг, оглядится, разузнает цены, в пятницу едет в Москву, меняет доллары на червонцы, в субботу с червячками является на базар и закупает. К концу базара все чисто, все скуплено. Ну, и вот вдруг много осталось, значит, рынок почуял: верно, ты большие деньги возил.

— Большие, большие, — сказал лодочник.

Мы пристали к берегу благополучно и до самого базара всё толковали о [торговле].

— Ну, конечно, было время…

— Какая жизнь, конечно, сейчас в Кимрах, базар все [определяет].


<На полях>: Что бы ни говорили о торговле, а она в родстве с художеством, и, по-моему, вся разница не в психологии, а в доступности: художество дело избранных, торговля — всех.


17–18 Хрущево

18–19 Елец

19–20 Елец

20–21 Алексино

21–22 Ивановка

22–23 Дубровка

23–24 Костино


16 г. — 17 — смерть

17 — весна, пахота

18 — надел

18-го — выгнали

19–20 — [шкраб]

_______________

4 года


В нашем Тургеневском уезде в конце Германской войны оставалось только две старухи-помещицы, любопытных к жизни настоящего в свете прошлого. Одна была Елизавета Михайловна Асбестова, генеральша, и другая Марья Ивановна Алпатова, начитанная купчиха. Про Асбестову я только наслышан был, а у Алпатовых я сам рос и знаю всю подноготную. Ко времени Карпатского наступления могучая и жизнерадостная Мария Ивановна Алпатова вдруг захирела, подсохла вся и освежалась только обычными сценами с дочерью своей, старой девицей Лидией. Последние дни ее стало особенно раздражать, что Лидия после ужина оставалась дремать на диване в столовой, рядом с ее спальней. Перед сном она обыкновенно долго читала «Русские ведомости» и потом Толстого и любила в доме полную тишину. Скрип пружин на старом диване в столовой ее раздражал, и неприятно было ей, перелистывая книгу, встречаться с огоньком в дверной ключевой щелке.

— Лидия, — говорит она, скрывая раздражение, — ты бы шла к себе.

— Сейчас уйду.

А через некоторое время Лидия тихо шепчет:

— Мама?

— Что тебе?

— Ты не спишь?

— Что тебе до меня, уйди, пожалуйста.

В столовой затихнет, будто ушла, а огонек в ключевой щелке то потухнет, то покажется. Мария Ивановна понимает, что Лидия тихонько подсматривает в щелку, и это ей так ново, так жутко, что властная и скорая на слово и дело во всех положениях, тут в этом маленьком и пустом случае она беспомощна и немо лежит, не понимая книги, прикрываясь ей только от огонька. Дело в том, что Лидия, нелепая, истеричная, полоумная, — все-таки до самой последней черточки души благородная и без какого-нибудь огромного значения…

И Лидия уходит: и то удивительно. Обыкновенно было, если на одной стороне да, на другой — нет, и так, углубляясь в противоречии, доходили до брани, до хлопанья дверьми. Вначале обыкновенно наступает Марья Ивановна, [потому что] она думает взять приступом, но наконец Лидия берет верх. Тайна: Лидия курсистка, по-купечески — выдать замуж. Аптекарь. И это Лидии сила, а матери — слабость. Так и пошло. И трудно узнать причину. Бывало перед Пасхой начнут вместе яйца красить и вдруг — трах-трах! Лидия идет на ключ. А Марье Ивановне говеть нужно, прощенья просить.

— Лидия, — не своим голосом, — Лида, прости меня!

— Не прощаю!

— Ах ты… — и, отчитав ее, поджав губу, вся в черном отправляется на исповедь.

По прежнему времени Лидия бы нарочно не ушла, а теперь уходит.


Много пришлось бы рассказывать, как мы среди дремучих лесов синели в классах от холода, как, добыв в лесу всей школой дров, коптились в дыму не ремонтированных печей, как приходилось мне самому на третий этаж таскать вязанки дров, отапливать Музей усадебного быта, как иногда приходилось ночью приворовывать эти дрова в другом, враждебном учреждении — чего, чего только не было!

А то придет бумага, и нужно пешком идти в город за восемнадцать верст или тоже не ближе получать жалованье в волости (как раз хватало на две восьмушки махорки) или паек (больше давали овсом).

В это время я догадался, раздумывая постоянно о добывании пищи, что передняя часть в слове про-мысел взята от латинского выражения pro domo sua[5] и значит — забота о личном существовании. Много было разных придумок: выучил простую дворовую собаку делать стойки по тетеревам, она прекрасно предупреждала о местонахождении птицы, перевертывалась к ней задом, мордой ко мне. Убитая дичь была большим подспорьем в хозяйстве, особенно когда, возвращаясь с охоты, завернешь в дом какого-нибудь своего ученика, и родители насуют в карман пирогов, сала. Да что один какой-нибудь учитель, после в голодный год чуть не целая губерния [так жила] и Смоленской губернии, и все прокормились, вопрос был лишь в том, есть ли хлеб в краю, остальное доделывал pro-мысел.

Как ценишь в таких положениях исключительные случаи внимания к себе, после все забывается, а это остается. Никогда не забыть мне, как раз в позднеосеннее моросливое время встретился мне один крестьянин, едущий в город с рожью. Я шел с собакой в болото добывать пищу, на ногах у меня были только худые калоши, которые надевал я только, чтобы не прокусила ногу змея.

— Надо вас обуть, — сказал мне крестьянин, отец одного очень хорошего ученика. И поехал дальше.

Поздно ночью кто-то постучал в дверь моего Музея и всех нас разбудил. Я долго высекал огонь и вздувал лучину (спичек не было!), наконец глазам не верю: тот, встреченный мною крестьянин (его фамилия Барановский Ефим Иванович) стоит у порога с новыми сапогами! Это он мне купил на базаре и, возвращаясь из города, завез. Помню, что весь он был сизый от пропитавшего его дождя.

После, не раз бывая у него в гостях и беседуя, я различал в нем тип русского человека, верящего в силу образования, как иные верят в счастье загробной жизни. Так он верил в дело Елены Сергеевны и свое уважение перенес на меня. Вот это что-то было отрадой в той скудной жизни, и это что-то, вызванное из народа деятельностью нашей Елены Сергеевны, было как тип почти у всех учеников нашей деревенской школы.

После в наш Музей усадебного быта из города приезжали экскурсии, и можно было сравнивать тех учеников и наших: нельзя было сравнивать, те ученики были совсем иного мира, с явным налетом типа мещанского и «продувного».

Тех и других я водил по залам Музея и рассказывал о жизни Онегина, наши ученики делали иногда очень смешные наивные вопросы, но никогда никто не осмелился, я знал наверное, не только спросить, но даже подумать, как городские ученики спросили после моей продолжительной лекции: «Нельзя ли нам в этих залах сегодня поплясать?» Ни одной из наших девиц не вздумалось примерить на свою голову музейную шляпу Александровской эпохи, а у тех она сразу так и поехала по головам. Было совершенно очевидно, сравнивая тех и других, что при известных условиях можно миновать совершенно стадию мещанства в юношеском развитии.

Я был, вероятно, в самых счастливых условиях в отношении состава класса, когда начинал свои занятия по древней словесности. Впрочем, и во мне самом было это счастливое условие: я не только не имел понятия о преподавании, но даже никогда не интересовался школьным делом и очень мало читал по этому вопросу, мне пришлось самому много учиться, придумывать.


В этом имении были действующая больница, школа 1-й ступени, сыроваренный завод, лесопилка, конный завод.

Дом-дворец стиля Александровского ампира, громадное каменное здание с колоннами, стоит у большого прекрасного искусственного озера, окруженного парками.

Слава Алексина как лучшего имения в крае собрала в большой дом разные враждебные друг другу учреждения. Вначале весь дом-дворец находился в ведении комиссии по охране памятников природного искусства и старины и предназначался для Музея усадебного быта. Потом сюда внедрилась детская колония, отбив у Музея три четверти всего дома, за колонией въехал в нижний этаж пункт по сбору чрезвычайного налога, еще клуб местной культкомиссии, театр, наконец и школа второй ступени.

Совершив в течение двух лет цикл обычных своих разрушительных действий в отношении неремонтируемого здания, в настоящее время все эти учреждения рассыпались, и дворец снова перешел в Музей усадебного быта.

Начало школы 2-й ступени положила одна курсистка физико-математического факультета Елена Сергеевна Лютова. Тоже по необходимости кормиться в деревне она сделалась учительницей в Алексинской школе первой ступени, отлично учила и при той же школе устроила курсы для занятий с окончившими школу 1-й ступени.

Вот из этих ее учеников и учениц мы составили три группы школы второй ступени, приютивши первую, вторую, и перешли в здание Алексинского дворца.

Нас было всего трое преподавателей: математикой занималась эта болезненная, но неутомимая подвижница просвещения Елена Сергеевна, естественной историей — сестра ее Александра Сергеевна, чрезвычайно добросовестная, педантичная учительница в старом духе, с одним недостатком, что была профессионал-учитель; историю культуры преподавал студент Кириков, сын местного сапожника, историю словесности — я.

Без всяких выборов и даже каких-нибудь формальных документов заведующей школой была Елена Сергеевна, она следила за нравственной стороной в общежитиях, как-то незаметно для всех мыла, чистила, убирала классы, и вообще это она все делала, а мы тут были сбоку припека.

Загрузка...