1924

6 Февраля. Зеленая дверь

В этот год весна света, самая первая весна, мне началась в городе. По телефону мне сказали:

— До чего хорошо!

И скоро явилась барышня с рукописью, и опять:

— До чего хорошо!

А писал я про весну света, голубую, про хороших людей и все назвал «Голубые бобры». Усадил я молодую девушку, а снять пальто и шляпу попросить не решился, очень уж в моей берлоге неуютно, коряво.

Вижу, полюбила моих «Голубых бобров», и так мне это радостно, будто это сама, мечта моя, Марья Моревна, живая пришла.

— Как вы, — говорю, — такая молоденькая, и все это близко вам, и все вы понимаете?

— Так… — говорит, — я уже много пережила, душа моя старая, как Турция.

Надо бы сказать, «как Индия», но я рад, что не Индия, то было бы, как у всех, пусть Турция… Хорошо! Мне все от нее хорошо, она мой настоящий читатель, был я один, писатель, и вот теперь: «мы» — зеленый союз. И сразу от этого она, женщина, будто старше меня, и я ее мальчик, а ей восемнадцать и мне пятьдесят!

Ей надо спешить домой, мне — сдавать рукопись в издательство.

— Ну, — говорит, — надевайте свое пальтишко, а рукопись я подержу.

Взяла рукопись, да так и понесла, видно, ей дорога стала моя рукопись, а я и забыл: не до рукописи.

Летит ее трамвай, а остановка Бог знает где! Мне показалось, она крикнула:

— Руку!

«Зачем, — подумал я, — ей, балерине на заячьих ногах, моя медвежья рука?»

И, пока я так подумал, она пронеслась мимо меня на своих длинных балетных ногах с рукописью в руке, и тут я понял, что не «руку» она крикнула.

Да, не «руку», а…

«руко-пись».

Эх, годы, годы… Но ведь еще этой зимой я перенимал гончих, и по глубокому снегу, ну-ка по рельсам! И во весь дух я пустился за балериной по трамвайным рельсам вдоль Тверского бульвара.

Она взмахнула руками, будто крыльями, схватилась за ручку, прыг! И вот я тут как тут, хочу взять ее руку, она сунула мне

руко-пись!

Проститься мне нужно было руко-пожатие, а она сунула мне руко-пись.

И умчалась на трамвае.

Свернул я рукопись в трубку, сел на лавочку на Тверском бульваре и бунчу арию из «Трубадура»{58}, и тут как бы голос другого из себя самого:

— Ты с ума сошел, кудрявый старик, посмотри на себя, мохнатый козлоногий бес, стать ли тебе по улице за балериной гоняться.

Посмеялся я и ответил:

— Ну что же, люблю я зайцев, птиц, деревья, цветы, лесную жену свою, лесных своих ребятишек, почему же не любить мне и эту милую девушку?

— Да, — отвечает тот голос, — если бы твоя жена хоть одним глазком посмотрела, как мчался ты…

— Я бы сказал, что мчался за рукописью, что тут такого?

И, вспомнив, что, правда, мы же этим кормимся, я встал и степенно отправился в издательство продавать свою рукопись.

Там, оказывается, уже знают, очень рады.

— Нельзя ли аванс?

— Конечно, но все-таки нам надо посмотреть рукопись, она с вами?

— Рукопись? вот…

А руки пустые. Хвать туда-сюда, в переднюю, к столику, нет и нет. И тот голос другой из себя самого:

— Ну и плут же ты, кудрявый старик, говоришь, что бежал за рукописью, а сам бросил ее на Тверском бульваре на лавочке.


И до чего тревожно и сладко весной света видеть глазами, как смерть и любовь сходятся, сошлись — мелькнула искорка. Иду искать рукопись, а на земле, и на небе, и на солнце — везде вспыхивают искорки. До чего хорошо! «Нет, — думаю, — и смерть придет, ничего, за смертью опять любовь, и между ними есть где-то Зеленая дверь, жить можно, не страшны и годы, только надо в уме держать Зеленую дверь».


Зубакин. Говорит прекрасно до тех пор, пока в уме держится продуманное в промежутках речи последнего оратора и момента получения слова; как только это иссякло, начинает импровизировать, и то все хорошо, почти гениально, беда начинается, когда все вдруг начинают чувствовать, что оратор не может остановиться и сам не кончит, но и то не беда, а самая беда приходит, когда сам Зубакин начинает сознавать, что остановиться он не в состоянии, и под этим страхом мелет, сам не помня что, какой-то вздор. И так гениально начатая речь обрывается звонком председателя и всеобщим конфузом.


Попал в рай, со всех концов бросились девушки. «Чего это вы ему так обрадовались?» — спросили ангелы. Девушки ответили: «Как же нам ему не радоваться, на земле он спасал нашу честь».


16 Февраля. Вошел в зеленую дверь и застал там «американского друга». Пришлось весь вечер говорить на ужасном немецком языке или, еще ужаснее, диктовать умные фразы для перевода — скучно до головной боли, и куда девалась зеленая дверь! Мать сказала: «Опыт мне ничего не дал, помните маму? Я живу тем ручейком, бежит и бежит». Я сказал на это смущенно: «Может быть, вам правда, а мне все иллюзия». Дочь укоризненно на меня посмотрела. Она была очень бледная, и я подумал: «Хорошо ли я делаю, что увлекаю девушку в литературу, ведь это ужасный путь, и ей, может быть, вовсе нельзя заниматься напряженной умственной деятельностью, что я делаю!» Но это делает ее и очень интересной, и досадно было смотреть, что «американский друг», «похожий на бифштекс», ей тоже занимался. Уходя, в передней я спросил ее с тревогой: «Что с вами?» Она ответила: «Ничего, живот болит».

На другой день она говорит мне по телефону, что ее американский друг предлагает взять мою «Кащееву цепь» для перевода на английский. Я ответил: «Подумаю». А ночью до того возненавидел американца, что решил сказать ей об этом по телефону. Звоню: «Зеленая дверь!», и там откликается тоненький голос. И оказывается, что по телефону никаких шуток нельзя говорить. Я говорю: «Относительно перевода на английский я решил обойтись…»

И не кончил, а хотел сказать: «без вашего американского друга». Если бы я так сказал, она бы непременно спросила: «Что вы хотите сказать?» И я бы сказал на это: «Желаю, чтобы он поскорее убирался в Америку и не мешал нам заниматься русской литературой». Вместо этого я проговорил в трубку: «Когда же вы освободитесь, и мы будем заниматься?»


Интересно: Тат. Ник. от всего моего облика и, верно, от всей той прежней жизни сохранила в себе только музыкальную мелодию. Хорошо бы развить это и углубить в большую даль — пусть мне теперь 70 лет, я все-таки сохраняю в себе (как Фет, например) бодрость физическую и живую душу. И описать маленький роман с бабушкой как мелодию. Пусть дочь ее, Таня, будет такая, как я изобразил ее, — «Зеленая дверь», и с ней у меня такой же маленький роман, как с матерью, у дочери остается от меня нечто красивое, вроде евангельских стихов о Сыне человеческом, в контраст со временем революции, временем гибели царства сынов; она пусть будет Прекрасная Дама, как у Блока, и, наконец, еще через двадцать лет, когда мне уже 70 лет, начинается такой же маленький роман со внучкой, и тут изобразить фантастически время «царства дочерей», новую эпоху женщины со своими новыми заветами: победу «Прекрасной Дамы». Надо наметить евангелие дочерей и старцу открыть Зеленую дверь.

Итак, первое: старый мир как мелодия: 60-е годы. Новый мир — гибель сынов — революция (1905), будущий мир — царство дочерей — свет из революции 1917 г.

Татьяна Николаевна — мама, Таня — Блох. Ее дочь: Мария.


Искать девушку такую мудрую, чтобы она могла дать мотивы нового евангелия, внутреннего спасения мира (не индустриально-марксистского, не пути сионского отречения, а просветления плоти, как у детей: такое, чтобы тот старец 70-[тилетни]й (но козлоногий) сказал: «Ныне отпущаеши раба твоего»{59} и благословил, отходя, землю рождающую, мать, питающую сосцами дитя.

Прекрасная Дама превращается в уличную женщину, потому что она была создана сыном нашего века, и падает вместе с ним: «Прекрасная Дама» есть только предчувствие». Но вот явилась она сама и дает свои заветы. Она должна явиться и продиктовать их.


Руднев, Александр Борисович, Арбат, Криво-Арб., 1, кв. 19. (Собака лаверак.) Купить книги: Людвиг Морис «Любовь женщины», Жюль «Любовь одной женщины», Леонов «Петушиный пролом».


Тема повести и к ней:

Мать музыкального прошлого ищет своей дочери жениха: она просто понимает, и за ней древняя мудрость, дочь должна выйти за назначенного. Мать оберегает дочь от личного чувства, потому что в личном конец, а в назначенном продолжение рода. Но дочери кажется, что нет в современной действительности такого типа мужчины, которого можно назвать женихом. Был раньше офицер, человек чести, был богатый со своим счастьем, был ученый и художник, ныне все типы мужчин не удовлетворяют высшего выбора. Герой разоблачен. Власть переходит к дочерям.


19 Февраля. Я попробовал позвониться — дома нет, пойти не решился, еще раз позвонить не решился, и она не пришла. Так все, верно, и кончилось. Встретимся, но того уже не будет, то переживется.


20 Февраля. Напрасно я Вам звонил и ждал — не откликается, не показывается, как будто не Зеленая дверь, а стена стала — немая, красная, кирпичная. Однако я успел собрать много меду в Вашем саду: с цветка Вашей матушки я перелетел к вам и теперь уже лечу дальше… Замысел мой такой: я когда-то пленен был Вашей матушкой, и от того времени (какие-нибудь далекие годы) через двадцать лет осталась в памяти у меня только моя музыкальная мелодия. Из этого обрывка музыкального воспоминания при встрече с Вами, дочкой, я творю Марью Моревну. Но ведь это я, поэт, творю ее, а вместе с заветом Сына в наше время гибнет и Прекрасная Дама — это только мечта, творчество погибающего Сына. Проходит еще двадцать лет. Я уже 70-летний старец, но, бодрый, полный нераскрытых девственных сил, встречаю Вашу дочь Марию (с Вами — Зеленая дверь), и это будет настоящая Она, не моя мечта, а явление миру Нового завета, Дочери, на смену погибающим заветам Сына, я вступаю в царство духа. Ныне отпущаеши. Она провожает меня в Зеленую дверь и говорит: «Это за то тебе, что ты непомятыми сохранил мои ризы земные».

Что, если бы такую вещь написать? Но для этого нужны большие женские документы (не «со ступеньки на ступеньку вниз, а вверх»), потому именно женские, чтобы написать по ним новые заветы. Не знаю, будем ли мы с Вами встречаться, все равно, но помните, дорогая, что я вот чего хочу от Вас: пишите в свою тетрадку об этом, потому что не пролетариату, а вам, женщинам, принадлежит будущее.

Жизнь проходит [быстро], давайте встречаться с Вами не телефонными звонками, а по духовному звону: накопится там, в душе, — ищите меня, и я тоже, так будет вернее.

Сердечно благодарю Вас, милое дитя мое, что заглянули ко мне с предложением переводов на английский. Я потому отклонил, что слава не очень нужна мне, были бы деньги, — хорошая вещь деньги, если они дают возможность жить свободно. И удивительно, пока я смотрел в свою нужду — ничего не выходило, а как встретил Вас и стал думать о бесполезности — вдруг повалило счастье, поменял 3 червонца, теперь их у меня 130 — я теперь долго могу делать свое дело, и у меня это счастье сливается с Вашим появлением.

Так не забывайте же Вашего друга М. Пришвина.


22 Февраля. Вчера приехал домой. Казалось бы, должна быть некоторая неловкость, но ровно ничего, так, как было давно, всю жизнь, потому что так же и было всегда у меня в двух мирах, в двух полюсах, а посередине деятельность формования (искусство) как выход из противоречия. Теперь, благодаря прошлому опыту, мастерству моему, больше уже не страшно жить. Только ставлю вопрос, что такая психология непременно должна быть у художника или же и может быть иначе? А то в результате два неудовлетворенные существа: одна женщина, неудовлетворенная по плоти, другая по духу, и сам разделенный надвое.


25 Февраля. Пьяный день вчера был у Вячеслава Павловича Станишевского. А любовь к юной девушке, вижу, имеет болезненные истоки… и отсюда истоки творчества (от Духа Св. и Девы). Надо пересмотреть, правда ли, что и всякое творчество таково.

Я разумно установил план работы, и, когда установил и только бы работать, является сомнение: а что как я пропустил в своем плане главное, и то, что лежит возле, что без всякого плана, вот только бы протянуть руку и взять, это я обошел на своем разумном пути и так пропустил, убил свое святое.


Мечта о еде и самая еда две разные вещи, и что лучше — спор бесконечный: лучше ли намечтаться с голодухи и потом поесть, или же, не мечтая, просто с естественным аппетитом поесть. Извращенное мечтой воображение создало гастрономию (романтизм еды), так и наше искусство создано христианством. Против того и другого выдвигается трудовое начало, где живут, не думая о еде, и едят с лучшим аппетитом, чем гастрономы. И так же наше искусство, как аппетит, должно являться прямо в процессе труда. Из этого совсем не следует, чтобы применять к нему, подобно «военному коммунизму», — трудовую диктатуру. В этом содержится и грех романтика и плюс еще надуманность.


То, что хотят вменить теперь художнику «трудовое происхождение», есть просто, в переводе на обыкновенный язык, чувство долга или ответственности за свою свободу.

Удивительно, как не додумались до трудовой регуляции любви.


27 Февраля. (В банк — 185 р., остается — 40? Сапоги — 4 чер.)

Мне снилась повторно через всю ночь мысль, что художник до тех пор только свободен, пока не опубликовал свою работу; после же опубликования он входит в процесс механизации.

Еще снилась царская дочь Наташа.


28 Февраля. Тему свою художник имеет в себе как желанное, и не только прямо писать о ней, а и себе-то признаться считает опасным для работы. Какое же будет его творчество, если уже государством предустановлено, что он непременно стоит на марксистской платформе и на пролетарской позиции.


29 Февраля. У меня, как у невинной девушки, есть до сих пор в душе отталкивание от чувственной любви, если приходит та, которая мне очень нравится. И эта исключающая обычный чувственный конец любовь бывает «сильна, как смерть», я боюсь ее сладкого яда, как смерти. Рядом с этим существует и обычное, здоровое, простое чувственное влечение, и чем тут упрощеннее, ближе к природе, тем лучше и оставляет в конце радостное, чистое насыщение и чувство мира всего мира.


Они, враги мои, радуются, что приобрели меня (купили), а я радуюсь, что их победил.


1 Марта. Душа сновидений не меняется вот уже 23-й год. Все то же сказочное расположение духа (там, на теплом море, птица с ликом девы). Ее ожидают, и надо ей купить билет дальше ехать. Я говорю, что покупать некогда, я купил себе и отдал ей. Добрая старушка, однако, билет купила и, хитро мне улыбаясь, дает понять, что билет мой пригодится мне ехать с ней. Она показывается внезапно, маленькая девушка в сером пальто, прежнее лицо розовой куколки теперь стало бледное, с большим лбом, очень некрасивое. И от этого некрасивого захолонуло сердце… в этом что-то неизбежное, непереходимое — это сама жизнь, ее серый ужас. Но там, в моей душе, все сохранно, и велико мое волнение, так велико, что я ничего не могу сказать, и так рад бы, но не решаюсь с ней ехать. Вижу в окно, как она уходит, серая, и шляпа с ушками.

Всех таких сладких, надолго остающихся в чувственной памяти сновидений — серая уродливая спутница вместо возлюбленной (она бывает иногда в виде безобразной каменной статуи), очень похожа на девушку, отдавшую свою красоту за выкуп милого (и он ее не узнает), как в сказке Кота Мурлыки{60}. Я теперь больше не сомневаюсь о связи моей души с автором этих болезненных сказок, но только не знаю, исключительно ли только воспринял в себя его душу через его сказки, или такая душа вообще повторяется (романтика детской души; неизменно детская душа через всю жизнь; чистые сладкие прикосновения душ и отталкивание чувственности; невеста девочка, дитя от малого возраста моего до старого).


Все эти люди, настроившие в Талдоме за 20 лет большие каменные дома, пробились к богатству железным напряжением воли, цель, поставленная впереди себя, требовала отказа от настоящей жизни, и все они были аскетами. Другой не смел всю жизнь свою оказать естественную любовь к своему ребенку, боясь попасть в плен своего чувства. Используя других людей для своей цели, они делались их господами, как хищные птицы над певчими. Их жизнь вся была в будущем, и, как только они хотели обнять настоящее, — их объятия становились блудом… Из мира обираемых ими рабов находились, однако, люди, умевшие через вкус к настоящему воспитать в себе любовь к своему мастерству, эти артисты, отступая от внешних достижений (богатства), уходили в себя самих и оттуда извлекали такие ценности, что смеялись над хищниками, бросая им их дрянь в лицо. Нищие, пьяные…


Дочь. Ряд женщин, вышедших из музыкальной мелодии. Он теряет всех, потому что его чувственность обманывает его — дочь принимает за жену. И наконец последняя открывает ему глаза — это дочь с новым заветом (убежавшая от Пана в феминизм — и там погибла злой весталкой: эта же узнала в Пане своего отца, и он — свою дочь, за которой всю жизнь бегал, не узнавая).

Лебединая грудь женщины — остается непомятой, необнятой (обнимают другое).

Слова песенные, бывает, и забудутся, а мелодия остается, и в глухую метельную ночь врывается в память и без слов приводит людей милых и как будто забытых.


Слова песенки часто забываются, а мелодия, раз спетая, навсегда остается, как будто навек похороненная, спящему иной раз привидится под вой февральских метелей и начинает таинственное сновидение, какое-то световое половодье души. Вместо забытых слов подымается весною света лебединая грудь женщины, никем не помятая, никем не обнятая. Птица с ликом девы подымает мелодией в тьме февральской ночи закрытые веки, и плывет, плывет по теплому морю белая лебединая грудь птицы-девы, никем не обнятая, никем не помятая.

Утихает метель, начинается день и восходит солнце. Не распознать простому человеку первого весеннего светового половодья, это сказочное сновидение сладким ядом своим пропитало душу и вселило в нее догадку о начале весны. И вот в свете явления новыми тенями, как голубой тканью, обвитая девственная грудь, никем не помятая, никем не обнятая.

Слышно, сказали:

— Какой у нас перед домом сугроб намело!

Они берутся за лопаты, и вы тоже с радостным лицом принимаете в этом участие, они не знают, чему вы радуетесь.

И вот рассыпается белая снежная грудь, но тем ярче встает сновидение, и крепнет вера, что людям эту увиденную через мелодию лебединую грудь никогда не помять и не обнять. И самое главное, самое большое, что и у матушки моей, у купчихи, была тоже эта белая лебединая грудь, значит, это не обманчивое сновидение, не мое…

И откуда сила такая берется поднимать такие загребистые лопаты и швырять снег далеко от себя.

— Ну, и хорошо же, друзья!

И вот отвечают:

— Да, славно поработали.

А почему славно, и не догадываются. Славные люди, жулье, конечно, но я хорошо знаю, что если я, переполненный счастьем начавшейся весны света, в одиночку к любому из них приду тихим гостем и, размотав их запутанный клубок, начну вновь наматывать с кончика, непременно каждый из них мне отзовется. Да и сейчас, мне кажется, чем глубже мы врываемся в снежный сугроб, тем ближе и ближе друг к другу.

Весело!

Я знаю, почему им весело, они не знают, и я хочу, хочу им открыть себя.

Я влюблен.


Как хорошо, как свободно могу я теперь сказать, как будто на старости лет явленные мелодии нашли свои слова, в душе моей теперь вечно музыка, и, слушая ее, всякие обыкновенные слова становятся в голубые ряды. Через двадцать лет протягиваю руку возлюбленной — сколько ей теперь лет? О, как много, как страшно блестят во рту ее золотые коронки. Что значат эти все дела? Я понимаю только теперь: этот смущающий меня остаток женщины есть каменная стена навстречу моему страстному желанию, это сила, плуг земли, «пролетарии всех стран», это моя же матушка, отдавшая и тело свое, и всю жизнь будущему. Я перекидываюсь еще через двадцать — и там эта же юная девушка встречает меня, но мать ее тоже с золотыми коронками, и эта мать то, что было юным мне — ее дочь, и я дальше лечу в прошлое, где началась моя мелодия — вот она!

Но сколько же мне теперь лет? А не все ли равно, если вот только теперь я нахожу слова и встречаюсь с этим, как с возлюбленной на первом свидании, правда, — не все ли равно?


2 Марта. Каждое, даже маленькое, изобретение есть в отношении личности изобретателя осуществление Прометеева подвига, и человек, прикосновенный к психологии этого «чуда», трепещет душой, встречая что-нибудь вновь открытое. Многим кажется, что дети и дикари особенно ярко должны отвечать Прометееву делу. На самом деле их поражает невиданное только в первый момент, часто с внешней своей стороны, Привыкнув, они принимают новое просто со стороны его полезности так, как нечто вполне естественное. Итак, туземец вживается в цивилизованный мир, оставаясь совершенно некультурным человеком в смысле оценки цивилизации с точки зрения древнего грека на Прометеев огонь. И вот этот разный подход к предметам культуры и создает два разных мира — их туземный мир и наш культурный. Их основание в прошлом, человеку на пользу, как пища огромному чреву, служит будущее со своим Прометеевым огнем, наше основание — лучшее будущее, раскрываемое в личном творчестве. Их духовное самосознание состоит в центростремительном равновесии лежащих один над другим пластов, наше…

Есть, однако, из этого туземного мира узенькая дверь, через которую как будто случайно или теснимый массой выходит кто-нибудь в иной мир и тут встречается с нами и дивится всему на свете. Эти выходцы — самые желанные люди…

Тут должна бы происходить встреча сына с отцом…

Но как бывает на самом деле?

С некоторого времени я нахожусь во враждебном отношении к тем, кто их встречает, и, наоборот, очень тяготею к [туземным выходцам].


<На полях>: Я говорю, говорю и тыкну, а волчки между собою всегда по имени и отчеству.


11 Марта. По пути в Москву рано утром, на рассвете.

Разве это неправда, если я скажу, что есть нечто большее факта: мое творчество, из которого открывается факт в желанном мной направлении. «Красота спасет мир»{61} — это значит, придет время, и всемирный противник чужого факта, художник, будет не только мечтателем, как теперь, а осуществителем личного и красивого в жизни.


Я высказал свое желание заказать первому в России волчку сделать лодочки (дамские башмачки) такой красоты, чтобы можно было поставить их у себя на полочку и любоваться и удивлять всех иностранцев небывалым на свете художеством.

— Возможно, — спросил я, — найти такого волчка и заказать ему такие башмаки?

— Волчка, — отвечают, — такого можно найти и башмаки такие у нас вам сделают, только на какую же ногу?

— Это чтобы он сам уж догадался, какая нога для этого самая лучшая, работать пусть будет на неизвестную даму.

— Савелий Павлович, цыган из Марьиной Рощи, этот может.

— Да, тот может, — согласились все.

— Но… — сказал один, — без размера он делать не возьмется, как вы изволили сказать, на неизвестное, нога ему должна быть в натуре.

— Мало ли у него их перебывало, наверно, осталась у него какая-нибудь излюбленная: пусть сделает по этой ноге.

— Почему вы думаете, а может быть, и нету излюбленной, а просто нога: бывает нога разная, прямая, [тощая], а чтобы неизвестная… нет, он не возьмется работать на неизвестную даму.


Михаил Петрович Седов сказал, что волчки будут давать красоту производству, а фабрики будут только распространять, и привел в образец их гребеночное производство, они изготовляют полуфабрикат, пластину, а мастера делают гребенки.

Раньше у меня в жизни все плохо было, потому что я думал о посетившем меня видении, что оно неповторимо{62}, и я отдавался ему до самозабвения. Теперь я знаю, что не оскорбленное мною видение возвращается, я встречаю его без сумасшедшей тревоги и провожаю без отчаяния: оно, как весна, уходит и, пока я жив, непременно возвращается. Раньше я был ребенком, ныне я отец и добрый хозяин всех своих видений.


<На полях>: Дела: банк, «Новая Москва» (книга, деньги, рукопись, Миклухо, Герцен, Даль), позвонить Госплан и Соколову и пр.

Не забывай марксистку Елену Николаевну Вашкову!


13 Марта. Получил при сдаче в кондитерской первый серебряный двугривенный, совершенно такой же, как раньше, только с другими словами, он равняется теперь десяти миллиардам. Смотрю на двугривенный и говорю: «Ныне отпущаеши раба твоего».


14 Марта. Приятно бывает истратить 5 р. на подарки, но если в этом же доме эти 5 р. попросят взаймы — очень неприятно. Причина: первое делается по своей воле, второе — поневоле. Первое — в свое удовольствие, и последствием бывает радость и веселье. Второе ставит этих людей в вашу зависимость, они вам обязаны (как говорят в церкви: «обвязаны»).


16 Марта. Fatima. Основа ее — имеющая вид правды ложь. Можно говорить ложь о своей правде и, наоборот, правду о своей лжи. Кажется, я лгал ей о своей правде, а она меня постоянно одергивала, когда я пытался и ее увлечь на свой путь, и мне намекала на правду о своей лжи.

Так и демоны все потому и демоны, что пугают нас недоступной нам правдой о своей лжи.

Сопоставляю факты: до этого события (событие состояло в том, что девочка заболела и попала в санаторий) Fatima говорила, что если она разойдется со своим шефом, то и не знает, как ей жить. Теперь, напротив, она сама хочет отказать шефу, потому что может жить самостоятельно. Значит, их наградил второй американец, обеспечил на два месяца, до своего возвращения из Америки. Непонятно в девочке (51 год и 17, краткость романа и что без языка). Тут вопрос, в сущности, в степени: отдается за деньги как невеста (американец околпачивается), или же еще проще (американец околпачил). А источник всего Турция, я очень хорошо помню, что мать Fatimbi была украдена Елецким помещиком из Турецкого гарема.

Со стороны девочки возможно предположить самопожертвование в пользу семьи, и, вероятно, это она мне и хочет рассказать и оправдать себя в моих глазах.


18 Марта. Доклад (в понедельник) Гроссмана о Ковнере в отношении к Достоевскому и Розанову{63}. Если видеть в Ковнере символ еврея, всемирного неудачника, пытающегося «рационально» выйти из своего положения, то, пожалуй, и я антисемит. Но что и говорить об этом, если фактом ассимиляции уничтожается весь еврейский вопрос.


Ездил в Марьину Рощу смотреть волчков-кустарей{64}: это ремесленная интеллигенция; и тоже остается без преемников (учеников): «Мы вымрем, кто будет шить башмаки?» Ответ: «Механическая обувь». Надо узнать, чем высшая механическая обувь в Европе обязана средневековым «волчкам».

Строй хозяйства, как ремесло, сохраняет цельность личности в своем восприятии мира («натуральные» люди), (я — весь музей).


20 Марта. Не могу отрешиться от чувства, сопровождающего всякое новое мое впечатление из жизни в России, что это «только у нас», что это первый раз в мире случается и никогда не бывало (естественное условие творчества); но с этим естественным условием можно по-разному обойтись: создав вещь, надо отбросить подстройку об исключительности ее (вещь как вещь), и тогда она будет единственным вновь открытым фактом, если же самое условие сделать предметом, то это все равно, что из-за леса не видеть построенного храма.

Волошин читал свою «Россию»{65} и встретил совершенно такой же прием, как я, когда привез из провинции свою «Мирскую чашу». И я должен был признаться себе самому, что и я стал на кормах в Москве другой. Именно же разница в том, что хочется больше смеяться, чем плакать. Досадно слушать в доме больного речь о покойнике, так и у нас невыносимо слушать о распятом интеллигенте, и, главное, от кого же? От самогом заинтересованного лица, от интеллигента.


21 Марта. Весь день провел на фабрике «Парижская коммуна», с 9 утра — до 12 (час обед в столовой с рабочими) и до 6 вечера.

50 рабочих производят в день 1000 пар башмаков (8 часов). Кустарь делает (16 часов) ¼ этого.

Работа сдельная, кроме отделения заготовки низов, где нельзя нажимать на скорость: будут много портить товару. Работают напряженно, а зарабатывают взрослые — от 45 рублей (5-й разряд) до 175 (мастер).


Как чудесно, по одному слову я понимаю простого человека, рабочего, и как трудно мне даются машины!


«Квалифицированная женщина»: два года ножичком подстругивает [стельки] из обрезка кожи и так хорошо научилась это делать, что эту 5-й категории работу признали за 7-ю; и она уж больше ничего не желает для себя.

Рабочий у затяжной машины сжился с ней, гордится ею, рассказывает про свою жизнь как путь к этой машине: «Случай свел меня…» сначала с той, другой машиной, и она откусила ему полпальца (дрянная!), а потом, когда он сошелся с этой, вот уж тут и стало хорошо. Машина сыплет гвоздики: и как кустарь изо рта их, так она тоже выплевывает стальным ротиком, сильно пристукивает и щепотью натягивает кожу. Этот рабочий был коммунистом в деревне, но его из партии выставили (что-то натворил).


<На полях>: На стенной газете статья «Несознательная Таня». Картина Тани (юбка [красивая]) и стихи.

20 % коммунистов, больше молодежь. Хотя недавно один старик поступил в партию и за то имел с женой великий скандал. Ну, как женщине отрешиться от дома, от своего хозяйства, от детей. («Мне 33 года, а я уже мечтаю, как бы мне сделаться хозяином», — рассказывал мастер Синицын, безродный, из пастухов, своим стремлением достигший мастера. Непременно молодежь только и может быть партийной.)

Низшего кустаря лопает рынок, и он становится жуликом. Низшего рабочего убивает машина, и он погибает от честности.

Высший кустарь (волчок) становится мастером, хозяином, его достижение — покой к старости: он сам.

Высший рабочий живет в дружбе с машиной, у него общественное дело, почет (таких я еще не видел): кто-то сказал мне, что он рад своему освобождению от деревенской тьмы, что тут, в городе, он развивается (корректив этому городскому самоудовлетворению — отношение к семье).

Модельщик сказал, что — рациональной формы обуви они не могут выпустить, потому что нет товара теперь такого (а из яловицы грубо, и никто не будет покупать). Коллективное обсуждение модели.

Я сказал: «Хорошо бы свой башмак создать, и форма которого, и качество были бы приспособлены к условиям русской жизни», — на это мне ответили: «Мы же идем за передовыми странами, а это отсталость» (то есть наши дороги и наши условия). Когда же я сказал о художестве, то на это: «Это кустари стремятся угодить буржуазии, а мы работаем на массы».


<На полях:> Кустарь работает на город. Фабрика на массы.

Волчки (я-сам) недаром называли в домовом комитете общественное чувство «патриотическим».

Блудное дитя фабрики «Парижской коммуны».

Машина «Планет» для вырезки подошв не по штампу, а по деревянной форме: «быстрым очерком».

Счетчики (немецкие: зависимость наша от немцев).

Кустарный отдел (блудный сын) явился не из содружества, а потому, что имеются свои магазины и необходимо удовлетворить вкус публики («румынки», «французский каблук»).

Кустарь работает на индивидуальный вкус, а это с «фабричной» точки зрения «буржуазность» (любопытно, что «самость» производителя-кустаря связывается с индивидуальностью заказчика-потребителя: на одной стороне: я — хозяин, на другой: я — индивидуум, отличный от другого).

Самая простейшая операция требует недельной выучки, и то одна сделает в день на 200 пар, другая на 400.

И тот рабочий (в дружбе живущий с машиной) сказал: «И так я достиг своего ремесла» (т. е. квалификации).

Мастер, подведя к станку: «9-я категория, норма 400 пар, сверх нормы достигает еще 200».

Я входил: «Куда, зачем?» Выходил: проверка.

Кто-то из-за машины сказал мне:

— Вы из Талдома?

— Из Костина.

— В чьем доме живете?

Рабочие из кустарей. По словам мастера, эти рабочие более ценные, потому что они имеют представление о целом и какая его операция в целом.

Переменил место, потому что оно такое (у машины), что, чуть не уследил, останавливает все производство (подгоняет). В мастерской били, а тут при разделении труда незримый хозяин не бьет прямо, а гонит: гул, свист и особый звук (при очистке и подпилке гвоздей о наждак и блоки): простись с поэзией!

За обедом против меня говорили о Комарове, что его расстреливали в спину.

— Зачем?

— Чтобы не повредить головы: голова нужна в Музей.

А перед расстрелом он попросил папироску, выкурил и сказал: «Ну, ребята, валяйте, довольно пожил». Еще говорили о каких-то ужасных преступниках, которых вдруг взяли и помиловали:

— Они-то смерти не боялись, они к ней сготовились давно. И вдруг помиловали. Верите ли, у них слезы показались.

Я подумал, что вот как удобно теперь сказать о гуманности, и я сказал:

— Вот все-таки прошибло же слезу, и кто знает, что если бы так же и Комарова помиловали, то и у него бы, может быть, слезу прошибло и он бы перестал убивать, а сколько бы он дал материалу для исследования.

На это мне ответили, что Комаров бы не перестал убивать, а насчет исследования — чего же? Ведь его голову отправили в Музей.

Мастер заготовочного отдела, который все жалуется, что ему не дают проявить свою художественную изобретательность.

Разрешили на 2 часа, а хвать — я под вечер встречаюсь с заводоуправляющим:

— Вы еще тут?


23 Марта. Вчера в салоне своего читателя д-ра Шпитальникова сцепился с актрисой, женой Глаголина, за то, что она процитировала мне из Луначарского обыкновенные его глупые слова про интеллигента. И, как бывает, сам беспорядочный, попал на беспорядочную женщину — вышло очень глупо. В конце концов, она сказала: «Луначарский виноват только тем, что имеет слабость к женщинам». Я хотел ей ответить: «Петух полезен тем, что помогает курам нести яйца, а от Луначарского не только женщина, но даже и курица яйца не снесет, он и там, как в Наркомпросе, работает только языком».

Хорошо, что удержался, не сказал: это было единственное умное, что я сделал за вечер.


От всей философии Руссо, Толстого, народников остается мне в отношении себя к народу, к дикарям, природе — чувство величайшей ответственности при соприкосновении с этой средой за свои поступки. Входя в эту среду, вы сейчас порождаете о себе легенду, потому что за вами следят сотни чрезвычайно внимательных глаз. Это не в салоне, где замечают только особенное, тут замечают все ваше исконное. И конечно, ваше добро остается здесь навсегда, а ваше зло есть то, что понимают, говоря: «Единым человеком грех в мир вниде»{66}. Вот все, что остается нам от философии (естественного человека), господствовавшей над умами от Руссо до последнего народника. Есть в русском народе посеянное добро нашими народниками писателями: это сокровенное благоговение к книге и к личности писателя…


25 Марта. Говорят, что грачи прилетели, а поля покрыты глубокими снегами и леса завалены сверху донизу. Морозы неотступные, и в полдень подтаивает только возле домов.

— Я смотрел на светило, — сказал туземец, — показало: быть морозу до исхода.

— Февральское светило? — спросил другой.

— В конце февраля родилось в морозе, так и кончится в морозе.

— Ну, так это у нас и всегда: около Благовещения, раньше не бывает воды, ведь говорят: «Неделю недоездишь или неделю переездишь».

Туземец первый вернулся к разговору со своим первым собеседником и продолжал с ним свой душевный разговор.

— А торговать, — сказал он мне, — можно, вот прямо взял меня, как я тебя, за руку, отвел в угол и сказал: «Иван Тимофеев, торговать можно».

— Так и сказал?

— Так вот, как стакан самогону выпил, так и сказал: «Иван Тимофеев, а торговать нынче стало можно».

— Слава Богу, старые хозяева все на свои места становятся.

— Весело, пройдешь по Охотному ряду, тут тебе и на гармошке играют, и на дудке, бегут, спешат, весело, и над всем вывеска прежняя: Громов.

— Почему же старые торговцы, — спросил я, — на места становятся, а не новые?

— Почему старые? Ну, не миновать, конечно, приберегли от старого, в нагом виде ходили, ждали, и как стало можно, старым духом дунуло на их наготу. Вот и стал опять в Охотном ряду Громов — вроде воскресения из мертвых. Говорится: «Чаю воскресения мертвых»{67}, и мертвые воскресли. Первое — старым духом пахнуло, второе — был он, Громов, скажу, эксплуататор, я хорошо знаю, наживался, да ведь и мне платил! Другой сам наживался, а другой не имел, а Громов и сам наживался, и другой возле него рос. — Помолчав, туземец сказал: — Я знаю торговое дело, как поп Егор «Отче наш». Первое — за то я сохранил к нему верность, приехал к нему в Москву, и он знает, на меня положиться можно, и он мне прямо начисто отрезал: «Иван Тимофеев, а торговать стало можно». Третье — скажу, он человек был, всегда понимал обстоятельства и сейчас понял: народ теперь перевернулся, теперь нельзя сказать: «Поди!», а попросить надо, — он возьмет и попросит: нельзя же сказать: «Работай или отправляйся в деревню». Он это хорошо понимает, и мы тоже хорошо понимаем: он подыматься будет и нас подымет, — он растет, и я вырасту. Я на него в надежде, так он мне и сказал: «Иван Тимофеев, а торговать можно».


— Гражданин хороший, помогите мешок поднять на плечи.

Помог. Кто-то сказал:

— Чудаки эти торгаши, живут, будто плачут.

Другой на это строго и укоризненно:

— Кормятся…

— Что у тебя?

— Одеколон.

— У тебя?

— Пудра.

Армия подростков-торговцев подняла шум, начали руготню.

Торгаш с мешком на плечах уговаривал:

— Не ругайтесь, ребята, не ругайтесь, торгуйте лихо и друг дружку выручайте.


Судьба людей теперь сплелась совершенно с судьбою вещей, и как смотреть: человек один и возле него много проходящих вещей или же вещь одна и возле нее много проходящих людей? Пусть будет вещь, я хочу этого, потому что сам по себе чувствую, как разные люди, живущие во мне самом, внезапно меняются, оставляя то радостное, то унылое настроение. И смотря по тому, как сейчас во мне человек унылый, — и вся история человечества складывается мне унылым подлежащим к двум вековечным глаголам: «есть» и другому, еще более короткому, без второй буквы. А если я весел, мне удалось что-то, — вся история человечества вспыхивает веселым костром, и даже торговля кажется забавным, рискованным делом, почти как путешествие, как творчество, доступное даже моссельпромке{68}, торгующей папиросами с двумя пачками спичек.


<На полях:> Сидит на липке кустарь, шьет башмаки — сколько он их перешил, сколько вещей прошло через его руки, а он все тот же, сидит на липке, грудь согнутая, корытом, песни поет.

Сидит человек, а сделанная им вещь странствует. Сколько рук пройдет вещь, какое множество людей соприкоснется между собой, пока сырой материал, кожа, приняв форму башмака, попадет на ногу даме, после в сумку татарина и, наконец, в могилу свою, в мусорную яму.

Что же описать: судьбу человека, создающего вещь, или судьбу вещи, переходящей из рук в руки множества людей. Судьба людей и судьба вещей сплетаются между собой… и как смотреть.

Сегодня, друзья мои, мне очень даже весело: я удачно продал свою вещь и могу целый день шататься, бродить, читать и писать, о чем только мне вздумается. Деньги в твердой валюте лежат в коробочке от «Посольских» папирос, проданных мне миловидной моссельпромкой, и до чего приятно это ощущение в левом кармане, составленное из воспоминаний о душистых папиросах, миловидной моссельпромке и, главное, из чувства свободы на целый месяц через содержимое коробочки «Посольских» папирос.

Я сделал вещь и знаю, она хороша. Какое мне теперь дело до того распятого Я, положенного в ее основание. Вещь сделана, продана, идет по рукам, мы будем весело смотреть, как тысячи людей будут сменяться возле нее, а она все будет оставаться, и надолго: деланная мною вещь. Эта вещь — мое воскресение, и, пока не начал делать другую, мне очень весело смотреть на торговцев, везущих свои вещи.

Новая тема моя будет веселая: вещь и вокруг нее масса переходящих людей.

Вот один пожилой торговец укладывает в мешок дамские башмаки. Смотрю на башмаки и думаю: а ведь и это вещь, пересмотрю массу людей возле нее в произведении и потреблении и так создам новую вещь. Я думаю, думаю, новая тема сначала увлекательно раскидывается, делается больше, и вот, как охотник преследует дичь, так и я преследую дамский башмак.


Невозможно себе представить, чтобы сельский совет деревни Костино командировал меня в Госплан для этнологического исследования лиц, составляющих это учреждение, и вручил бы мне мандат с правом составить тройку внутри Госплана для антропологического измерения черепов государственных людей. Наоборот, вполне возможно, и это уже совершившийся факт, мандат об исследовательской работе в Костине от Госплана лежит у меня на столе. Я могу войти в хижину кустаря для исследования, ко мне войти местный человек не может — между нами разница очень большая, и, чтобы не быть лицемерным, я с этого и начинаю, я исследователь, они туземцы.

В слове «кустарь» есть неприятный для меня привкус народнической филантропии, этой личины интеллигента, скрывающей самому себе несознанное тайное стремление к господству. Крестьяне, мужики — всё слова, с которыми связывается в моем представлении [прежнее] народничество или барство.

Я исследователь, имеющий в голове своей тему, они — туземцы, стерегущие мою плоть, как стадо, завидевшее на опушке леса серого волка. Их тысячи глаз следят за всем моим движением и разносят молву о мне другим тысячам, но им никогда не проникнуть в мою тему: они туземцы, я исследователь.

И вот именно для того, чтобы устранить всякую мысль о моей претензии господства над ними, я называю их туземцами.

В юности и у меня было стремление уехать куда-то очень далеко, где я человек с иной планеты, а они земные туземцы, чернокожие, никогда не видевшие белых. Теперь я улыбаюсь своему прошлому: 15 минут езды на трамвае с Тверского бульвара в кустарную Марьину Рощу совершенно достаточно, чтобы стать в положение Миклухи-Маклая, и если захочется, то, пожалуй, не менее рискованное: там кустари способны заготовлять [много пар]. А уже четыре часа от Москвы по Савеловской железной дороге до Талдома и полторы версты пешком до дер. Костино дают совершенно такую же перспективу, как в юности давала перспектива Ново-Гвинейская. Так было и раньше, но теперь стало особенно, за семь лет мы, смотрящие, потеряли чужие очки и многие сидящие переменили места.

Поезд отходит с Савеловского вокзала в 1 ч. 10 мин. дня, но я приезжаю на вокзал к 11 и становлюсь в очередь у кассы, мне выгодней простоять тут два часа, чем потом четыре часа в вагоне. Однако и в 11 утра весь козий загон перед кассой, состоящий из четырех переходящих одно в другое отделений, бывает наполнен туземцами. У ног каждого лежат мешки с вещами, и по мере того, как в кассе выдают билеты, загон двигает по заплеванному полу, кто руками, а кто ногами, свои мешки.

— Осторожней, товарищ! — кричит один. — У меня в мешке одеколон.

Другой:

— Гражданин хороший, не наступи мне на пудру.

Третий, старый туземец, просит:

— Отец, помоги мне поднять на плечи вещь.

Я ему помогаю.

— Спасибо, отец.

Мне нравится, что Тверские туземцы почти все с незнакомыми говорят на «ты» и что называют «отец»: мне хорошо известно, что связь между туземцами, их лучшее дается пока в символах родства, «гражданин хороший» — ничего не значит, а «товарищ» — еще холоднее.

Какой-то свободный от вещей зубоскал, услыхав трогательную нотку в словах «спасибо, отец», говорит:

— Чудные эти торгаши, живут, будто плачут.

Сурово отвечает ему пожилой:

— Кормятся.

Передвигая ногою свои мешки, я был уже в последнем переходе загона, как вдруг мой сосед взволновался: там, с другой стороны, вне очереди кто-то втихомолку протянул в кассу руку.

— В очередь! — кричит мой сосед в новой бекеше.

Тот не повиновался.

Бекеша быстро шагнула туда и, взяв бессознательного за плечи, оттеснила от кассы.


26 Марта. Сегодня Петя сказал:

— Папа, не сиди дома, выйди, посмотри, что делается: тепло, с крыш каплет, а какой ветерок ласковый!

Я вышел. Небо нависло. Синим кольцом охватили леса большое белое блюдо, полное еще нетронутым снегом. Ближние деревья задумались, и так было тихо, задумчиво накануне великого праздника. А дорога стала высокая, будто железнодорожная насыпь.

Весна задержалась, далеко перешло время, сохраненные в девственной мощи снега вот-вот разольются. Всех волнует загадка этой весны: как выйдет переход от весны света к весне воды.

Мы живем накануне решительного момента, которым определяется весь год. Каждый это чувствует, каждый волнуется.


27 Марта. Земля показалась!

Петя сказал:

— Выйди, папа, послушай, овсянки поют!

Уже третий день без мороза, туман утром и потом приятные телу капли дождя. Дорога стала совсем горбатая, рыжая. Петя где-то видел, земля показалась, так и крикнул, придя из школы:

— Папа, земля показалась!

Я тоже заметил невидимые раньше полянки на валу.

Все задумалось, как будто кто-то бежавший долго вслед за весной вдруг коснулся ладонью ее недозволенного места, и от этого прикосновения она остановилась и задумалась… Закричали со всех деревень петухи. И голубые леса окутались туманом. Они остановились в раздумье, а он…

— Земля показалась!


28 Марта. Почти весь день дождь. Ни на лыжах по снегу, ни пешком по лесной дороге: в это время леса недоступны.

Если так пойдет — будет наводнение. Но, может быть, морозы выжмут.


Искусство и наука собирают в себя концы человеческие, называемые личностями; кто вступил на этот путь, тот и должен кончить в этом кругу: отношение к миру, к обществу тут бывает только через посредство личности. Художник и ученый живут для себя. Однако это очень утомительно — жить только через посредство своей личности, соблазняет постоянное желание выйти из этого круга и жить непосредственно, «как все». Соблазн является в образе чего-то высшего, будь это Природа, Бог или Человек.

Примеры: «Портрет» Гоголя, жизнь Толстого, попытка колонизации Маклаева берега. Боюсь, что и зреющая во мне философия наивного реализма (лес значительнее, чем мое описание леса; что предмет не исчерпывается моим к нему отношением. Пример: я говорю Рукавишникову: «Иван Сергеевич, лесное бродяжничество мне дороже, чем мое писательство». Рукавишников: «Значит, вы не о том пишете, вам надо больше писать о лесных ощущениях»), — что эта философия есть начало того страшного пути, которым художник пытается войти в мир из себя как художника. Есть, однако, пример, когда у нас писатель был на верном пути выхода в мир, не теряя себя как художника, — Достоевский.


Письма: Георгий Эдуардович Альшвейг.

Тальникову.


29 Марта. В низах вода напирает!

Как тает дружно!

Зима дружна была, без оттепели: вот и весна.

Тополя напрягают ароматную почку. Тетерева сверху проглядывают место тока. Глухари еще не начинали, но чирканья крыльями заметны уже на снегах.

На полях в горбатых местах узкими полосками кое-где показалась земля.

Туман, утренник мало-помалу расходился. Кричали петухи. По мере того как я приближался к селу, крик петухов усиливался, и, наконец, это был уже не крик, а петушиный рев, все село орало по-петушиному. Так будут скоро грачи орать на гнездах, выгоняя ворон, потом коровы, потом девки.

К обеду небо прояснилось, и леса почему-то кругом были не голубые, а фиолетовые.

Грачей заметно прибавилось, сегодня я их видел на дороге, где до сих пор они не встречались.


Конечно, случайно оторванная от правильного дела, в бесполезных, бездельных блужданиях душа художника встречает свой спелый виноград.


Чего я не люблю, так это больших научных экономических и статистических генезисов: с выводами и формулами, подтвержденными полстраницей петита под чертой текста. Раньше я смотрел на эти тома с пугливым уважением, как на деревья в лесу при охоте: птицы летают, звери бегают, а деревья стоят — так вот и стоят эти экономические основания. Но теперь стало так с этими основаниями, будто сами деревья в лесу стронулись.

Точно знал, бывало, проф. А. Ф. Фортунатов, сколько в России свиней, теперь конец ему, никто не знает, сколько в России свиней убавилось и прибавилось. Взять кустарные промыслы, в Статбюро о деревне Костино, где я живу, записано четыре башмачника, а у нас их сорок, всего башмачников в Статбюро 4 тысячи, а их 35 (объявились при записях крестьянами). Завтра приедут статистики и запишут верную цифру, а послезавтра приехавшие от голода в деревню кустари вернутся в города, и цифра опять будет неверной. (За год выехало в Петроград 20.) И так года на два, я думаю, цифрой жизнь ни за что не ухватишь, и мне это очень нравится: пусть сами столпы-экономисты сдвинутся и поищут каких-нибудь новых путей восприятия жизни.

Все это дает мне смелость основать свои исследования на простом глазе и на простом здравом смысле: стоит дерево, так оно и есть дерево, а не дерево само по себе и мое представление о дереве. Точно так же стало ясно и отношение субъекта к объекту вообще, например, интеллигенция и народ, какая ерунда: я и сам народ; или вот я и обыватели: и я обыватель; или я и мужики: да ведь мужики все для меня разные, как для жены моей куры. Единственное честное отношение себя к ним — это как у путешественников: я исследователь, живущий интересами целого, и мое отношение к жизни центробежное (оторваться от нее и улететь), у туземцев интересы все местные, и силой живут они центростремительной (их тянет к своему домику). Вчера я испробовал действие слова «туземец» сначала на почте и сказал начальнику:

— Прошу вас никому не выдавать моей корреспонденции, потому что туземцы не могут, не распечатав моего письма, донести до меня: туземцы очень любопытны.

Видел, как начальнику слово «туземцы» очень понравилось, как потом в школе, в кооперативах, в лавках, на базаре, в охотничьем обществе — все решительно понимали меня и добродушно улыбались при слове «туземец». Перед началом весеннего половодья я съездил в Москву, достал себе исследовательский мандат и если захочу, то могу при помощи его войти в хижину туземца и сделать ему антропологическое измерение черепа; я занялся фотографией, могу его снять и представить карточку в Английское антропологическое общество. Пока я все это устраивал в Москве, моя точка зрения на себя как на исследователя и на них как на туземцев окончательно окрепла и уже на Савеловском вокзале начала приносить свои ценные плоды: Россия и раньше была вся неисследована, а после величайшей революции и говорить об этом нечего, писать дневники, и все будет ценно,


<На полях:> Вспоминаю случай в деревне Костино этой осенью. Из Москвы прислал Крыленко к нам в исполком письмо с просьбой оказать содействие в прекращении беспорядка охоты на волков.


30 Марта. Был ранний утренник, но, проснувшись в 7 утра, мы его уже не заметили: на стекле был только пот ночи, всходило солнце. Верба выкинула свои пупышки.

Пели овсянки по-весеннему (надо заметить, что 1-я птица начинает петь по-весеннему — синица, не знаю только, может быть, раньше нее начинает токовать ворона).

Лева спугнул жаворонков и лохматого зайца. Петя слышал в лесу свист рябчика. Тетерева сидят на корчевнике (ивняк), зимой они на него не садятся — взять нечего. Они высматривают себе место тока. Виды на охоту хорошие; если бы начали токовать по насту, то потом, когда растает — это место или водой зальет, или оно станет черным и пугает птиц своим изменением. Теперь, пока не растает, им не начать.

С виду, в общем, снег лежит, как зимой, а пойдешь — и нет ничего, это вода, можно идти куда угодно, не уставая: ноги почти не задерживаются.

Начало рассказа о тетеревах:

— Вы только не подумайте, что я, как думают об охотниках, буду прилыгать или заманивать вас, как сказочники, славу такую об охотниках создали городские болтуны, кто является на охоту с бутылкой в воскресный день, их таких множество, и от них все и пошло, будто охотники врут. Настоящие охотники, кто знает охоту, никогда не врут, а спросите на Трубе у кого угодно — и все скажут в один голос: «Майорников знает охоту, как поп Егор "Отче наш"».


Свое исследование я основываю на врожденной способности общения с местными людьми: я могу, когда мне захочется, привлечь многие сотни уст для рассказа о своей жизни — нелегкое дело их всех выслушивать! но когда вработаешься — и забудешься, то становится, будто это не люди, а сама земля раскрылась и говорит в сотни уст. И когда в этом забудешься, то тут-то начинается я-сам, а ведь это и есть самое главное: узнавать себя самого в жизни других людей.


Эту способность в себе вызывать к обмену чужих людей сокровенными мыслями я объясняю, как это ни покажется странным, происхождением себя от торгашей: мои предки были торговцами и нажили себе в Ельце большие каменные дома. Отец мой не торговал, но был страшный картежник, охотник, лошадник — душа Елецкого купеческого клуба. Здоровые капельки крови моей матери поддержали мое бытие, и так я из торговца переродился в литератора.


Я собрал сведения, что в отдаленное время предки мои были ремесленниками, токарями (пришва значит точеная часть ткацкого станка). Итак, в своей крови я имею все элементы окружающего сейчас меня в деревне общественного состава из ремесленников и торговцев.

И вот когда теперь сотни торговцев и кустарей-башмачников рассказывают мне свою жизнь и их интересы борются между собой, то и внутри меня борются элементы моего родства с ними: торговая жизнь — на счастье, на удаль и общение и производственная — кустарная, одинокая, тоскливая песенка, переходящая по временам в злобный протест. Не скрою о теперь уже пережитом наивном стремлении своем когда-то обзавестись своим собственным домиком и узнать в этом счастье.

Словом, исходя сам от туземцев и, с одной стороны, как вырожденный бесконечно далек им, а с другой, и бесконечно близкий, и потому, я думаю, обладаю самыми счастливыми условиями для исследования их быта.

Тему исследования я себе выбрал очень интересную, мне нужно изучить производственный быт разного рода кустарей по такой схеме:


Производство

Homo faber[6] — человек, изготовляющий орудие производства. Орудия производства. Процесс. Производство.


Быт

Homo sapiens[7] — человек, творящий слово. Состав технических слов. Быт и фольклор.


В Ленинско-Кимрском районе есть до семнадцати видов разных кустарей, самый некультурный кустарь, работающий просто руками — валяло, самый интеллектуальный, работающий тончайшим инструментом, иглой — скорняк, средний между ними — башмачник. В конце концов, моя работа есть расширение идеи Бюхера, выраженной в его книге «Работа и ритм»{69}. Быть может, мне удастся, в конце концов, проследить, как при механизации ремесла на фабрике исчезает песня (поют машины) и песенная душа мастерового перестраивается в сторону интеллекта и воли.

Знаю, что работа эта должна быть многолетней, и не мне ее сделать, но для самого простейшего очерка «Жизнь кустаря» для наблюдения нужно иметь в себе план — и это есть мой путь. У меня есть папки с разными названиями, в которые я складываю свои материалы. Первая из них: «Карта промыслов и районной техники». Мысль о такой карте мне пришла в голову в комиссионной лавке [Елизаров] и К° во время наблюдения приема товара от кустарей. Приемщик Ефрем Васильевич Елизаров, знаток уезда в башмачном деле, взглянув на башмак, говорит: «Это из Зайцева» или «Это из Кузнецова» и т. д. Улучив время, я зазвал приемщика в пивную, и тут он мне продиктовал на бумажку, где живут башмачники-рантовики, где гвоздовики, где выворотники, где гусарщики. Вскоре я нашел старого статистика Алек. Аф. Смирнова, и он взялся мне вычертить карту и нанести на нее разными красками и разные роды техники. К этому делу подоспел учитель обществоведения школы второй ступени В. П. Станишевский, и с ним выработали мы план проверки карты на местах: мы составили анкету и, сделав несколько экскурсий с учениками летом в ближайшие деревни, разбили всех учеников на группы и направили их самостоятельно проверить в разных местах района нашу карту. Если не подведут «шкрабы» (устали от зимних занятий), наша карта будет ценным вкладом. Есть у меня еще множество папок: техника, песни и сказы, история быта. Кроме того, есть дневник. Сейчас у меня [полный] порядок всего из жизни башмачников.


1 Апреля. Вчера утром мы встали — был с ночи и продолжался весь день дождь, и уснули — все урчала в желобах вода. А утром сегодня на крышах лежал свежий снег: он, конечно, скоро растает, всходит солнце.

Все это называется: «За дедушкой — внук пришел» — внуку не сделать того, что сделал дедушка.

Я видел сон, будто бы где-то в лесу нашел дачу Сабашникова, Лева вошел туда с Яриком и затих там, мне было видно, как Ярик сделал стойку. Так мы долго стояли, и наконец там внутри дачи показалась большая, вроде страуса, птица. Я очень удивился, почему Лева в нее не стреляет, и навел ружье, но почему-то не выстрелил и сам вошел в комнату. А Ярик нашел за это время петуха и жевал его. Птица исчезла, Лева исчез, показались в конторе люди. И вот странно: куда же я дел свое ружье, где мое прекрасное ружье? Я хочу их спросить, но не решаюсь, им это покажется странным. Я хожу, ищу свое ружье. Чего же это я, помешанный, что ли, было мне видение? Я спрашиваю какого-то небритого брюнета: «Вы не медик?» — «Нет, — отвечает очень любезно, по-докторски, — но что вам, я могу вам ответить». — «Вот со мной было что-то вроде видения». — «Вы опасаетесь за свой рассудок, не бойтесь, это случайно, вот если это будет повторяться часто, тогда образуется пунктик…» После этого я иду в переднюю, надеваю свое пальто и с радостью чувствую, что ружье висит у меня за спиной, смотрю — оно, с резьбой, мое чудесное ружье. Тут мне встречается прелюбезнейший Михаил Васильевич Сабашников и говорит: «А Скотников вам очень умно ответил: "Вам нельзя заниматься учительством"». Я схватился за ружье, а его опять нет за спиной, и страшное охватило меня беспокойство. Вокруг меня всё служащие и родные Сабашникова, особенно значительна жена — старуха в голубой кофточке навыпуск, седая, розовая, с голубыми глазами, чистая такая старуха и строгая: в ней моя погибель, эта уж никогда меня не поймет и осудит, потому что у нее свой дом и дело Сабашниковых, и свой дом и дело Сабашниковых есть для нее сущность мира: все остальное приблудное. «Вы, — спрашивает она, — скоро едете в Петербург?» Я очень обрадовался, подумал, мне дают какое-то поручение. А она строго мне и надменно: «Какое же вам можно давать поручение». И все вокруг смотрят на меня с презрением, и я им не могу, не могу открыть своего видения и спросить не могу, не видал ли кто-нибудь мое прекрасное ружье.


Все больше и больше живя, удивляюсь, откуда у меня взялось такое натурное какое-то, чуть ли не антропологическое сродство с Кнутом Гамсуном, если бы я когда-нибудь им очень увлекался, если бы поразил он меня собой раз навсегда каким видением, но этого ничего не было, и до чтения его романов я жил и писал, совершенно как он…


Я сказал Наташе и Тане: «Толстой недаром написал удивленное письмо Миклухе-Маклаю{70}, он в этом официозном филантропе узнал такого же эгоиста-охотника, как сам. Вот и я тоже в своих подарках вам (Наташе я принес 100 штук папирос, Тане 2 фунта мармеладу) вижу в себе такого же эгоиста-охотника». Они ответили: «Если так понимать, то все эгоизм». — «Нет, — ответил я, — духовно покорять без оружия дикарей, проповедовать, как Толстой, любовь между людьми — приятное дело, и сделать подарок молодым барышням прежде всего приятно самому себе, но если матушка этих барышень откроет нужду свою и потихоньку, очень робко, попросит у вас денег, то дать бывает, особенно истратившись на подарки, неприятно охотнику, в этом случае примет к сердцу нужду и даст без чувства удовольствия, но и без чувства неприятности скорее всего не эгоист, и быть таким внимательным к нужде и приохотить себя к этому на постоянство, чтобы в характер вошло — много труднее, чем покорить всех туземцев Новой Гвинеи, — труднее, потому что невозможно в этом случае победить в себе отвращение к человеку». Наташа спросила: «Но ведь есть же такие люди, умеют же они победить это отвращение?» Я ответил: «Они побеждают через Бога, они все религиозные».


У Петра (чужой человек деревне: слесарь) десять человек семья, жена померла, кормил семью маханиной{71} (кожу сдирал за мясо) и грачами. Бывает, такой человек улей с медом стянет. И всем считается враг, проклят и осужден навсегда. А башмачник сделает башмаки из газетной бумаги, продаст, и ему ничего: наработал!


Есть коммунисты в ближайших к городу деревнях, служащие, а вообще в деревне настоящему деревенскому человеку, который в ней и живет и кормится тут — быть [коммунистом] невозможно. Ведь такому человеку нужно в партии о своей деревне доказывать, каждый это знает в деревне, да тут одни бабы съедят.


Командировали глухого старика на беспартийную конференцию, соблазнили его ситником, что на конференции ситники будут выдавать, набрали таких четырех и отправили, а из женщин никто не согласился, хотели послать Аннушку, да она подняла полу от шубы и говорит: «Вот видите, юбка какая, — и пойду, вот довели до чего», — и пошла, и пошла.

Ораторов теперь и не слушают, скажет: «Ну, у меня работа!» — и пойдет домой.


Вода в речке лед подняла, потом он осядет и покроется водой, и как только вода — по воде чайка летит, и как чайка показалась, так знай, что и утка тут.

А вальдшнепы прилетают после, когда в лесах будут хорошие проталины.


В моей памяти мало примеров, что отец торговец, а сын писатель, художник, поэт — и какой писатель, какой художник, какой поэт; сын-художник похож на отца, как человек на обезьяну. И вообще, как раздумаешься, до чего торговец, ну совершенно как человекообразная обезьяна, похож на художника: ведь та же самая страсть к веществу, та же мертвая хватка, та же бродячая мысль, охота к передвижению, охота к счастью, удаче, к случаю, и в последнюю минуту решимость — va banque![8]

Значит, что же, художник происходит от торговца, как человек от обезьяны? Кажется, так…

А почему-то кажется наоборот, что некогда был художник, а потом, когда личность его умерла, то остаток его — безликое — стало торговцем. И что сын торговца бывает художником, это ничего не доказывает: вырождаясь, торговец может возвратиться к своему первичному… Так или этак, а связь [прямая] между этим есть.


За дедом внук пришел: наст.


Мы пошли с Левой и Петей посвистать рябчиков. У мостика Лева от нас отделился, пошел в Нестеров лес, мы с Петей в Алексееву сечу. Сели рядом на пни, я закурил. Помолчал. Петя шепнул:

— Ну, посвисти.

Я пикнул в дудочку и сделал коленце.

Не отозвалось. Только далеко где-то бормотал тетерев.

— Тетерев или вода поет?

— Тетерев.

— Нет, кажется, вода.

Опять помолчали. И еще посвистали. Не отзывается. Крикнула близко ворона.

— Давай ружье попробуем.

— Давай.

И мы пошли на ворон. Снег был глубок и затягивался настом, шумело под ногой. Ворона улетела. Вдруг Петя встрепенулся:

— Свистят, слышишь?

— Не слышу.

— Посвисти.

Я пикнул.

— Отзывается, слышишь? еще посвисти!

Я еще посвистал.

— Опять отзывается. Ну, еще! Слышишь? ближеет.

— Готовь ружье: смотри и вверх, и вниз, может пробежать и по насту.

Петя напрягает глаза, навостряет уши, ружье наготове. А рябчик все ближе, ближе, и, когда вот бы только увидеть и стрельнуть, вдруг Лева показывается и…

— Ха, ха-ха (это он свистел), 1-е Апреля!

Трудно было возвращаться, сверху наст, внизу по колено вода. Оранжевая заря, строгая, горела на стеклянных лужах. И что это — тетерев бормочет или вода поет? Мы все трое стали на большую вытаявшую кочку, прислушались.

Так тихо!

И вдруг поняли всё: это совсем близко от нас вода, капающая на мостик, переливаясь через [край], пела, как тетерев.


2 Апреля. Утром и вечером легкие морозы, а днем разогревает, и медленно, а дело весны продолжается: вода напирает. Рано встанешь, до восхода, наработаешься, отдыхаешь после обеда, и так хорошо бывает взглянуть в окно на небо: оно все в цвету, теперь, когда еще снег не сошел — счастье неба, его именины.

Вечером под черными крышами (нигде ни снежинки) бывают особенные, весенние звезды.


Существует художественная богема неизвестно для чего, без нее было бы скучно, и вот цыгане кочуют в наше время, в банях незнакомые люди в голом виде дружелюбно беседуют; и у торговцев есть эта же самая первобытная общительность, как у художников, как у цыган и в банях у голых людей. Есть что-то общее в природе торговцев и художников: эта же страсть к веществу жизни и расположение на счастье, на судьбу, на случай, бродячая мысль, как парение хищной птицы в воздухе, зоркость глаза и мертвая хватка, когда увидел свое: художники и торговцы — охотники жизни.

Но есть и коренное различие. Нет, заняться демократичной торговлей, испытать свое счастье — тут может всякий: купил десяток моченых яблок, две пачки спичек, махорки и начинай дело! А художество все собирается в личностях. И, отравляясь избытком жизни, личность большого художника ищет пути вне своего призвания и часто кончает проповедью надуманной морали. Наоборот, торговцы большей частью отравляются сами собой, просто, как собаки стрихнином, и кончают безнравственно. Впрочем, и у нас ныне за грехи свои строят деревни и богадельни: есть, несомненно, в торговцах и художниках какая-то одна природа, всякий торговец похож на художника, как похожа обезьяна на человека.


Рядом с новой, обрытой канавами, советской дорогой всегда остаются существовать и старые, не обрытые, с большой пользой. Весной дорога новая рано обтаивает, по ней бы можно ехать и на колесах, если бы она приводила прямо к селу, но в том-то и дело, что проселочные дороги, не обрытые, и если бы не сохранялись зимняки, то весной бы нельзя было ехать ни на санях, ни на колесах. Вот зачем сохраняется старая дорога, что ранней весной она — один путь с проселочными. И долго, смотришь, стоит бесполезная новая дорога почти сухая, а по старой ездят на санях и на базар, и в церковь множество деревенских людей.


Хозяин угощает гостей — это приятнее всего самому хозяину: попроси же гость на свою нужду немножко денег — и хозяину (пусть он и даст их) будет неприятно: ведь угощает хозяин сам, а тут он не сам.


Есть люди, которым придет в голову спросить меня о долге образованного человека перед туземцами, о том, как это можно слушать лесную музыку и оставаться спокойным к темноте населения, встречаясь с этим ежедневно.

У меня раньше тоже бывали эти настроения от избытка ли жизненных сил или от счастливого положения образованного и боязни, как бы оно не нарушилось.

Теперь я обеднял и весь погружен в работу для своего пропитания, и такие вопросы мне в голову не приходят: не до жиру, быть бы живу. Я и тем доволен, что, кажется, никому вреда не приношу, и к занятию моему все относятся с большим сочувствием.

Народное ли верование, что первая книга с неба упала{72}, или проповедь и полурелигиозная гражданственность нашей старой интеллигенции, но только в народной массе существует уважение к писателю: я знаю, что наша деревня в целом гордится, что я в ней живу.

Конечно, деревня — это совершенно что-то другое, чем сельский сход, на которых действуют горланы, и среди них первое лицо «барон» (во многих деревнях, я заметил, есть тип, называемый бароном). Надо быть страшно осторожным с этим сходом. Я уже говорил на примере с волками, как неверный прицел в Центре на один миллиметр — на месте порождал чудовищные несообразности. Точно так же и мои поступки («я» — тоже Центр) в деревне должны быть чрезвычайно точно взвешены.

Я сделал ошибку, что сделал уступку сходу и заключил условие о квартире с ними не как хотел, у нотариуса, а в волостном исполкоме (расходов масса). Выморочный домик я снял на два года по 5 р. золотом в месяц и вперед уплатил за год. Все шло было очень хорошо — и вдруг получается казенная бумага, что с жильцами условия должны быть нотариальные.

Казалось бы, дело просто решается: составим нотариальное условие. Как бы не так: на сходе решили воспользоваться этим и обложить меня еще пятью рублями помесячно, как раз вдвое.


5 Апреля. Внук за дедом пришел, насыпал снегу, и солнце сегодня взошло ярко-весеннее, а снег блистает искрами, как никогда не бывает зимой: свет, и огни, и особенный запах мороза на солнце, будто это само солнце так пахнет. Вдруг открылась дорога по насту во все стороны, легкая, как по морскому пляжу, и так бодро идти и куда хочешь — по полям, и лесам, и болотам — нигде не проваливается нога. В это время хорошо подсвистывать в лесу рябчиков и дожидаться, как они выбегут по насту из-за куста. Две тетерки разместились в снежной яме на солнце и допустили меня на короткий выстрел — стрелять их, конечно, не стал. Заячьи, лисьи следы везде перекрещиваются и все голубые. Нехорошо только одно, что боишься, разогреет очень горячее солнце, и потом так и останешься тут и будешь весь день выбиваться на дорогу, барахтаясь выше колен в подснежной воде.


Бедность я не люблю за то, что от нее пропадает жизнь в мускулах и цвет на коже, показывается скелет человека и его подзаборное «я». Правда, в душе человека есть та же кость — его подзаборное «я». В целой личности эти кости, повитые крепкими мускулами души и цветущей кожей, незаметно держат всю душу, а когда душа обеднеет и показывается эта ее кость, то невыносимо становится жить около нее: все колет в том человеке, во всем претензия на власть и шипучая злость в бессилии радоваться, и везде «я» и «я».


За двадцать лет, которые ушли у меня на писательство, я все почти перезабыл, чему учили меня в высшем учебном заведении. Но у меня осталась смелость перед ученым людом, что они не боги, и если я захочу, например, исследовать жизнь курицы, то и я могу сделать очень ценную работу. Еще у меня осталось от высшего учебного заведения: такое мое исследование может быть ерундой, и даже вся моя писательская деятельность просто моя ахинея. Значит, от общения с атмосферой высшего учебного заведения у меня осталась смелость перед людьми и робость перед наукой — вот это и есть моя степень гораздо высшая, чем доктор философии. Это и позволяет мне сейчас заняться исследованием жизни кустаря.

Интеллигенция умерла во мне как претензия на власть над людьми: в скрытом состоянии, без сознания, в образе блага народу жила жажда быть не самим собой, а властелином. По мере того как я утрачивал претензию на власть, мне открывалась жизнь из самого себя. В момент, когда большевики взяли власть, я вдруг возродился прежним претендентом на престол и вступил в борьбу за власть. Теперь это, кажется, совсем умерло, а, может быть, нужно ожидать, снова будет возрождение.


Наш свист застал рябчика у куста можжевельника, спустившего свои ветви до самого наста. Рябчик выбирал тут себе ягодки и очень много натаптывал на снегу и насыпал иголок можжевельника. Вдруг он услыхал свист и побежал, задрав хвост петушиный, оставляя на снегу отпечатки своих тройных вилочек.


6 Апреля. Ночью вчера мы с Петей ходили слушать глухарей, но так было холодно (градусов 10 мороза), что стали под елку на проталинке и, подпрыгивая на месте, сами до света протоковали. Утро было тихое, что, не зная календаря, никогда бы не узнал весну. Зато ходить хорошо: везде дороги, как по скатерти. Убили двух рябчиков: ходко идут на пищик.


— Мелкие торговцы. Отчего они пошли и откуда они взялись; первое — многих научило торговать голодное время, второе — так я считаю, все пошло от Павла Ивановича Щетинина из Сазонова, вы, наверно, его знаете?

— Нет, не знаем.

— Ну, как не знаете, наверно, слышали, у него каменные дома… Так вот, однажды Павел Иванович набрал себе неходкого товару, что делать? Погибает человек. Приходит к нему татарин и говорит: «Павел Иванович, я тебя выручу, давай нам весь товар, все продадим». Послушался их Павел Иванович, разобрали они его товар по рукам — и по домам — где передник, где кофту всучили. И в короткое время Павел Иванович от неходкого товару получил больше, чем от ходкого, и понял он, что ежели товар не идет — человек должен с товаром ходить. Но ежели и товар идет, и человек идет — еще лучше. Это и завел Павел Иванович Щетинин, от него все и пошло, и в конце концов вышел Моссельпром,

— Но позвольте, ведь Павел Иванович сам у татар взял свои идеи.

— Так оно же и всё от татар, и слово «барахло» — татарское.

— А [ходя[9]] взяли у китайцев…

— Стало быть, все-таки Моссельпром от китайцев пошел?


Нужно богатеть, пока тебя не знают и пока дети у тебя маленькие.


Вера рабочего.

Душевное право.

Суббота земли. Одумка — ретроспективный взгляд.

Не знаю, зачем надо говорить «ретроспективный взгляд», когда можно сказать просто: «одумка».


7 Апреля. Благовещение. Этот чудесный праздник мы не можем, не имеем душевного права переносить на другое число, и сделать это может только молодежь, которая не помнит отцов и все начинает вновь.

Читаю Уэллса «Спасение цивилизации»{73}. Думаю: это попытка синтеза, стремление человека овладеть самим собою, выбиться из той системы подавления и механизации человеческой личности, которую делает «цивилизация».


Мне сказал Елизар Наумович, что за последние пять лет башмачники поздоровели, потому что детей больше не колотят в мастерских, правда, зато и учат плохо, но не колотят, и нужды у мастеров меньше: поправились.

И хорошо! Очень радостно! Если бы в прежнее время сказали, что какие-то [башмачники] поправили здоровье, я, наверно, даже не отметил бы себе это в тетрадку. Теперь очень приятно, потому что все через себя прошло, помнишь, чего хочется голодному.


13 Апреля. Вчерашний день был то самое, из-за чего бывает весна, все ее муки творчества, с обманами, морозами, метелями. После суток дождя с сильным юго-западным ветром — вдруг солнечный теплейший день, и глубокий, до колена снег в лесах — уничтожен. В эти дождливые ветреные сутки был валовой прилет дичи, вся она [принялась] вчера утром встречать солнце: журавли, кроншнепы, чибисы, скворцы, дрозды — все заговорило. Вечером был слышен даже 1-й бекас. Убил трех вальдшнепов, но эта тяга еще неполная.

На льдине мышь токовала, кружилась и пела по-своему.


Когда я спросил Ефр. Вас., можно ли заменить кустарное производство механическим, он сказал:

— А можно, чтобы ваше писание заменилось типографским: книгопечатание — башмакопечатание.


После сильного ночного заморозка солнце взошло в полной силе и так разогрело землю, что от нее сильно парило. Пара жаворонков поднялась с озими, держась друг за друга крыльями с одной стороны, другою парой крыльев поднимались вверх. Брачный полет пары продолжался несколько секунд, после чего самка — верно, это была самка? — чуть тряхнула крылышком, спустилась и тихонечко-тихонечко пролетела над самою озимью, вероятно, высматривая местечко, где бы ей снести потом яйцо, а он, самец, с песней поднялся очень высоко, там и долго пел, вероятно, прославляя в небесах снесенное на земле его подругой яйцо.


Многие вещи против прежнего нынче совершенно никуда не годятся, и кто вырос теперь, не зная того старого, тому уже, значит, эта утрата совершенная, даже воображение не может нарисовать милый образ: взять хотя бы для примеру замечательные прежние наши московские филипповские калачи — ну, что это за роскошь, бывало, утром к чаю принесут горячий калач, полный, и упругий и мягкий, как грудь нежнейшей, [чистой] молодой девушки. Аромат первейшей крупчатки так наполнит комнату, что вы, закрывши глаза, скажете: «Тут где-то пахнет филипповским калачом!»

Моя матушка любила по приезде своем в Москву первым делом купить калачей, коробку зернистой икры, немного луку и свежих огурцов. Намазав на половинку калача зернистую икру, она посыпала ее мелко нарезанным зеленым луком, закрывала это другой половинкой и ела, прикусывая, охлаждая [икру с луком] холодными сочными огурцами.


К местным властям у меня совершенно такое же отношение, как у благочестивой старушки, прибывшей из-за тысячи верст в монастырь, — такой старушке, что ни говори о монахах, она все будет отвечать: «Плоть немощна, а сан жив». Я тоже, когда мне доносят и просят написать о местных властях, ссылаюсь на сан их: «Великое дело, — говорю, — их сан!» И после того мой нашептыватель умолкает, вполне соглашаясь со мною, что он судит только по плоти, а не по духу, и часто даже прибавит: «Я против идеи ничего не имею, идея очень хорошая!» — «Значит, — спрашиваю, — вы признаете, что сан жив?» — «Да, — говорит, — признаю». — «Ну, в таком случае, — отвечаю, — не будем говорить о плоти, все мы великие грешники по плоти, вот если бы вы сказали, что сан мертв…»


«Несть власти аще не от Бога»{74} — это можно понять так, что происхождение всякой власти объясняется верой в Бога, что первоначальный властелин распоряжается людьми, искренно веруя, что через него распоряжается Бог. Но если потом властелин и забывает Бога и распоряжается сам от себя, то все равно — силу свою он имеет в людях, сохранивших верование, что власть им дана от Бога. Это суждение «нет власти» и проч. кажется теперь очень наивным, потому что… у нас не общество, а естественная история.


15 Апреля. На отдыхе под огромной елью на той поляне, где зимой все бывало в следах и все следы сходились под ель на поляне, мы взяли от ветки ели всего три конечных пальчика и сосчитали, что жителей — тонких зеленых иголок — было на них больше, чем в нашей деревне; прикинув на всю ветку и после на всю ель, мы решили, что всех жителей тут на одном только дереве гораздо больше, чем в Русском государстве во всех его республиках. Такое огромное общество держалось на одном могучем стволе, которое было государством этого общества.

— Дети мои, — сказал я, — корни, на которых мы сидим, уходят в землю, вершина, похожая на указательный палец, высится к солнцу, и все жители на свету работают. Наши человеческие жители отличаются от древесных тем, что располагают в движениях своих как будто свободой, но душа их сохранила воспоминания о могучем неподвижном стволе и потому стремится тоже к неподвижному; так создают они вокруг неподвижной идеи, которая называется Бог, государство и так связывают всех жителей в то же самое неподвижное, чем является дерево.


Рассказы Петра Петровича Майорникова

Мы сближались, и наконец я спросил:

— Мы живем в рабоче-крестьянском государстве, и спрашивать это неловко и странно, но все-таки я решаюсь спросить вас: какое ваше отношение к советской республике и рабоче-крестьянской власти?

— Мое отношение, — ответил Петр Петрович, — двойное: я стою за рабочую власть, но против крестьянской, мужиков я очень не люблю, потому что бык, черт и мужик — это одна партия. Я сам, изволите видеть, вышел из мещан, отец мой был золотых и серебряных дел мастер, и звали его просто Сребреник, но был он, истинное мое вам слово, настоящий бессребреник и жадность эту мужицкую ненавидел всей душой, с детства нам это твердил: поп, купец и мещанин — одна партия, бык, черт и мужик — другая.

— Позвольте, — остановил я, — вы сказали, ваш отец был бессребреник, а как же он мог себя причислить к купцам нашим?..

За ночь окна мои очень отпотели, я протер пальцем себе глазок и увидел на траве густую серую росу, сердце мое защемила тоска по лесам: только ранней весной по воде бывает мне так хорошо в лесу, как вот теперь, осенью, и охота по узорке с гончей мне много лучше, чем потом по знаменитой пороше. День был — воскресенье, я оделся и отправился на Трубу присмотреть себе гончара. Дрянь, конечно, собака на Трубе…


18 Апреля. Нашим собакам строго запрещено передними лапами становиться на стол и не только трогать, но и смотреть на пищу, если же что упадет со стола, то это обыкновенно уже — все их. Мы запрещаем и кошке нашей лазить по столам и полкам, но без нас она это делает под предлогом ловли мышей. Раз я был дома и так сидел тихо у себя, что животным, наверно, было, будто дома нет никого, и скоро я замечаю в кухне какой-то подозрительный шум. Я тихонечко подкрался к двери и через щелку увидел на столе Маруську: кошка лапкой подвигала косточку на край стола, а у края дожидалась собака; кошка сбросила косточку, Ярик поймал на лету; ей это, видно, понравилось — она другую сбросила, и другую Верный хамкнул. Когда все со стола было сброшено и съедено внизу, Маруська спрыгнула. После улеглись, и она, мурлыкая, терлась около ног, долго трясла хвостом возле их морд и наконец свернулась клубочком между лапами Ярика.


Снег сошел совершенно, и белый клочок его где-нибудь (залежалый) встречаешь так же редко, как белого, еще не вылинявшего зайца: иногда подумаешь: «Вот еще остался клочок», — и вдруг этот клочок как пустится! Вчерашнее тепло было так сильно, что с полудня пары земные собрались наверху так густо, что явно уменьшили силу света солнца, хотя не было на небе ни одного облачка. К вечеру солнце от теплых паров стало бледнеть, и когда взошел рано недоконченный в кругу месяц, — солнце, против него тоже бледное, отличалось от месяца только полнокружием; но густые пары, в которые оно садилось, скоро и от него растворили в себе кусочек, и один момент невозможно было отличить луну от солнца; солнце, далеко еще не доходя до черты горизонта, совершенно исчезло за матовым покрывалом, а луна высвечивала раньше обыкновенного. На пять минут раньше потянули вальдшнепы и бешено носились над лесными полянами при луне далеко за положенный им сумеречный час.

Это был вечер наибольшего напряжения жизненной силы, все пело, бормотало в лесу, шлепало по лужам, и тут в первый раз собрался с силами, сорвался и полетел, жундя на весь лес, майский жук.

Напряжение березового сока (березовик). Поющая крыса на льдинке, кружилась и пела — горностай подкрался дальше своих, посмотрел и удирать.

Ожили лягушки. Пробовали сесть на муравьиную кучу: ожили! Змея гадюка шипя выползала.

На дне луж — трава снитка. Старая двухлетняя трава подняла головы. Зеленеют кончики почек. Ели крапивные щи — а крапивка еще темная.

Что наворотили кроты. Рябчики плохо идут на манок самца.

Подкрался к токующему тетереву и убил одного в 5 утра и потом другого в 7, третий меня оглядел и сорвался. Я подкрадываюсь — утверждается звук, утверждая, я иду — чмок! нога, чмок! другая, кусты, невидимые прутики охватили, и спастись от них — только податься назад — самое страшное — сучок — тресь! вода — счастье, в воде можно идти совсем неслышно; вот целый пруд, а за прудом куст и за кустом на поле токует; неминуемо в воду: я ей рад, и если бы даже пришлось по горло погрузиться, — мне вода бы тепла была. Вдруг кашель чешет горло, я ложусь на землю, набиваю рот березовым прелым листом, и это так страшно [влияет на] кашель, что он исчезает. Глянул за куст, и там, в тумане, это не тетерев, а лошадь — [движется] и расстояние неизвестно… Кричат домашние петухи в тумане.


Такой день является один, но каждый год возвращается, хотя в другой форме… две силы: одна, чтобы день был точно таким, такого же значения, как и прошлый год, другая — с новым небывалым отличием. Та же центростремительная сила, внутрь обращенная, тяготение и центробежная — центробежная тоже кончится кругом, но более широким: расширение круга.

Центростремительная сила (косная), женская, сейчас находится вне нашего морального зрения, и мы оцениваем только силу расширения, прямой линии, «воли» (вырождение знания в добывании средств уничтожения — вырождение рыцарства).


19 Апреля. Травянистые колеи лесных дорог начали оживать и отделяться зелеными змейками по желтым лесным полянам и на серых лугах.


Сколько раз приходил к этой мысли и не могу в ней чего-то своего верного поймать, все опять расплывается весенней радостью, а мысль эта моя начинается, кажется, так просто: я задаю себе вопрос, откуда берется в душе от глубокого соприкосновения с природой эта ни с чем не сравнимая радость? ведь кажется, если и опомнишься и хорошенько подумаешь — в природе так много того, что мы ненавидим в человеке и стараемся искоренить это в детях: в природе намешаны в теснейшем соприкосновении хищники и кроткие жертвы их, безобразие и красота, насилие, лукавство, обман рядом со стыдливой скромностью, голубиной привязанностью и верностью: весь человек тут изображен.

Все не доберусь до Эйнштейна с его принципом относительности, но, ничего не понимая в этом, все-таки начинаю пользоваться, например, обыкновенный петух мне казался раньше чем-то почти вечным и всюду одинаковым явлением, теперь я считаю, что петух в отношениях представляет разные явления…


Не постояв на вечерней заре, трудно понять зарю утреннюю, а лучше всего поспать в лесу между зорями: тогда будешь все легко понимать. Но бывает все-таки утренняя заря такая, что и на вечерней заре постоял и даже ночь переспал в лесу — никак не понять. Это как у нас, у людей, революция: после понимается.

Не сладкая ты, жизнь, была в юности, вся сладость собирается к старости, но…


Погода стоит… но почему же она стоит? как это говорят так неясно: погода никогда не стоит совершенно так же, как наша жизнь. Лучше того, как сейчас идет погода, — не может быть. Я стою перед березой, а за ней выдвигается пожар огромного месяца. Так быстро он поднимается, светлеет, уменьшается и остановился за березой: она, напряженная в своих девственных соках, он, мертвый, за ней.

Большой ястреб-тетеревятник, — я видел его, он весь день точкой висел в небе, [замерев], высматривая и теперь, собирая дань, [летит] по месяцу, над березой и прямо на меня. Его надо убить — я убил его. И змея зашипела — я подставил ей ствол, она вылезла, я поднял вверх руки с болтающимся кончиком змеи и выстрелил — змею тоже надо убить.

И все это было, все было: и месяц, и береза, и ястреб, и змея, и я сам, не раз умерший и не раз возрожденный. Почему же кажется так хорошо это сожительство всех нас: и ястреба, и березы, и месяца, и змеи, и елей — чего, чего нет! и все хорошо — почему хорошо?

Я хожу в одно место удобрять землю, и ежедневно тянет меня ходить именно в то же самое место — почему? Потому что это моя суточная исходная точка и, совершив суточный круг, я должен возвратиться к исходной точке. Мне приятно возвращаться на то же самое место.

Так, верно, все в природе — мои исходы, процветающие во времени, верно, потому мне так и хорошо в природе: тут мой навоз, тут мой дом: тут я умирал, проваливаясь вниз, и тут я опять поднимался. Моя голова — купол огромного здания со многими этажами вверх, и с самого верха, с купола, вечерним пейзажем раскинулась вся моя прошлая жизнь.

Без этой вечерней зари, не постояв тут, трудно понять зарю утреннюю: я поднялся и вижу утро…


Не всякий рябчик идет на манок.

Не всякий тетерев глохнет, когда бормочет, другой и бормочет, и сам не забывается.


Когда человек слушает дальние звуки, у него бывают собачьи глаза, и, когда собака смотрит в глаза человека, у нее бывают глаза человека.


22 Апреля. Нет Эллады, но греки живут и в наше время: значит, жить можно и без Эллады.

А в юности, нашей прежней, идеалистической юности, казалось, нельзя жить на земле без такого отечества.

И вот все провалилось — Эллада, Россия, великое отечество, осталось только «есть хочется», и в этом одном — как бы добыть себе днесь кусочек черного хлеба — был смысл жизни. И хотя бы «Отче наш»! — и «Отче наш» не было: голый кусочек хлеба, выменянный на рюмочку соли, — вот всё!


Я теперь понимаю: они были правы, те, кто хотел у нас переменить все, не считаясь с жертвами. Они знали положение и не хватались за призрак Эллады. И они победили, как ветер, устремленный в опустевшее место.


Последний интеллигент показался на верху патриотической волны, взмытой войной с Германией, и тут ему была смерть: революция была ему, как агония.

И потом пошло сплошное: «есть хочется».

Одни, как маленькие дети, жалуются: «Есть хочется, а не дают», другие требуют сказать «Отче наш», третьи хладнокровно делят поминальный пирог.

Я принадлежу к тем рабам, кто хочет сказать «Отче наш» и так спасти свою последнюю самость от порабощения. Но факт остается: множество людей жили без всякого «Отче наш», так же, как торгаши-греки живут без Эллады.


Целая неделя стояла холодная, снег выпадал по ночам и к полдню растаивал. Холодною зорькой вышли мы на соломе посидеть и далеко слышали голоса: идет компания мужчин, и голос женский истерично-металлический: «Россия… вспомните 18-й год и теперь — каким гигантом шагает Россия…» Бархатные голоса ей отвечают: «Ну, что ж, ведь это сделала буржуазия». — «А кто управляет буржуазией?» Женщины: «образование, достигать».


На одном конце живет евангелистка, и у ней собрания, на другом — коммунистка. Перед собранием всегда заходит ко мне один старичок-святитель, набраться от меня новенького, вдохновиться. Его мысль как бы против войны… Я ему даю материал. «Так что ваши [сомнения] и колебания всюду, а как земной шар?» — «Не замечал…» — «А я слышал, поползни начались…»

Вывод: едва ли нынче может быть простак из рыбаков: он соблазнен на великие цели, и простак ищет образования.


Великий почитатель творений В. В. Розанова, библиотекарь Павлов (друг его N. торгует в палатке хромом, поклонник индусской философии, что-то ихнее прочитал и занимается искусственным дыханием: очень здоров, мы зовем его «индус»). Павлов участвует в антирелигиозной пропаганде, у нас три антирелигиозника: учитель обществоведения Станишевский, учитель математики Садиков и Павлов, все трое «содействующие». В Пасхальную ночь Павлов забрался в чайную в Квашенках, где перед обедней собираются мужики, и вдруг начал читать лекцию о происхождении человека от обезьяны. Эффект, говорят, был необыкновенный, будто бы старики даже увлеклись и опоздали к обедне. Между прочим, один, выслушав лекцию, прислал записку с вопросом: «Если человек происходит от обезьяны, то почему же в настоящее время от обезьяны рождаются только обезьяны, а не люди, почему теперь это прекратилось?» Другая записка: «Почему тов. Павлов борется с религией, которая проповедует любовь и милосердие?»


1 Мая. Ночью был теплый дождь, на рассвете поднялся туман, потом вышло солнце, и тут уже каждая почка треснула и дала из себя зеленый хвостик. Такой день, характерный для перелома весны воды на весну зелени и цветов… Перед каждым таким днем недели мук рождения. Весенние дни, как дети земли, непременно рождаются в муках.


Прилетела кукушка. Ток ежей на полянах. А где же ласточки, вы видели ласточек?


Егорий.


Внизу везде зелено, вверху все, как шоколадное. В дождях и туманах рождается май.

Явились товарищи, хорошие люди и сказали: «Как хорошо!» А мне стало так, будто задуманное и страстно желаемое достигнуто: удовлетворение и конец личному творчеству, теперь все будут творить. Не пересчитать, сколько их…

Величайшая перемена в человечестве была совершена Христом, т. е. личностью. Всякая личность знаменует и конец, и начало, смерть и воскресение.


Дьякон крикнул на религиозном митинге: «Псы лающие!», мальчишки теперь, как увидят его, так и говорят: «Псы лающие». Когда обходят дворы с иконой поп, дьякон, дьячок и поющие люди с тарелочками, всех их называют в деревне «псы лающие», и едва ли над кем-нибудь больше издеваются, чем над попами. Но только приблизился поп к своей хижине, хозяин преображается, и нет пределов его почтительности — отчего это?

Создается этим явлением двойной обман: наблюдателю, заинтересованному в сохранении веры, кажется народ очень благочестивым, антирелигиознику, наблюдающему извне, кажется атеистичным.

На Пасхе наш попик очень спешил обойти все хижины и все-таки везде хоть на полминуты присаживался. Я спросил, почему непременно нужно, чтобы поп присел. «Это нужно, — ответили мне, — а то, если поп не посидит, и курица на яйца не сядет».

И нужно посмотреть, с каким благоговением, каким чином сопровождается передача жертвы священнику: жертва совершается совершенно так же, как и пять тысяч лет до нашей эры.

Поп входит в избу, и с ним падает на этот дом свет от жертвенного костра через многие тысячелетия, уходит, и остается оскал современности: псы лающие.


<На полях>: Баять. Баюн = краснослов (баян).

Я люблю в природе самое первое начало перемены, особенно ранней весной — в первом свете над голубыми снегами зарождение неудовлетворимых желаний, это мое время года, не очень короткое, почти прямо после Нового года и до теплых ночей, когда по еще низенькой, но уже плотно позеленевшей траве начинают гоняться друг за другом ежи, пастух выгоняет коров, словом, до Егорья. С этого времени я становлюсь удо-влетворенным, сытым, и я смолкаю, как смолкают, начиная линять, все птицы первой весны.


Недели уже две без перерыву льет теплый дождь, и сколько воды налило! Наша лесная дорога — две колеи колесные и посередине от лошадиных копыт, между тележными колеями и лошадиной стоят довольно высокие, в четверть аршина, зеленые грядки — так вот сколько воды налило, вся луговина под водой, как озеро, и по озеру этому зелеными змейками вьются следы от затонувшей совершенно дороги.

Вокруг затопленной лужайки березовый лес стоит, и весь теперь зашоколадился от раскрытых почек и набухнувшей коры: корка давно уже треснула, и присмотреться близко — наполовину зеленая, а так в общем весь лес шоколадный и не, как зимой, сквозной, а настоящий, густой, едва небо просвечивает, но не зеленый, а шоколадный.


На травы, теперь уже настоящие травы — скотину в поле погнали — пала светлою ночью роса, Егорьевская роса пуще овса.

В парном тепле этой ночи наконец-то все березовые почки открылись, их пленки остались на тончайших шоколадных веточках, сливаясь [со] скромными цветами, и Солнце встретили зеленые, раскрытые крылышками, будто вновь рожденные, удивленные птички. Весь день был, как долгий, неустанно нарастающий в ликовании праздник встречи всех надолго разлученных друзей, и даже болотные кочки, желтомочальные головки, покрылись прекрасной зеленью. К вечеру в косых лучах солнца поднялись от земли все насекомые в брачном полете, и на тихой вечерней заре, когда ни одна веточка не моргнет, вся вода, затопившая луг, рябила, шевелясь от множества пробужденных в ней творений.

Это был брачный день всей земли нашей, и я, вспомнив, что древние бессмертные боги иногда соблазнялись красотой земных дочерей и давали с ними потомство полубогов, с новым удивлением вернулся к мудрости древнего боготворчества: никакой хороший человеческий бог не должен устоять в такой день и не видеть лучших земных плодов.

И я, прощаясь до нового года с весной света и воды, говорил: «Умом непостижимый, чувствам недоступный, прощай, миг первый весны света», если даже боги соблазнялись земной красотой, то я, смертный, оставляю тебя так же, как зеленые листики оставляют шоколадные стены почек.


Наблюдая токующих тетеревов-токовиков, как они захлебываются своей песней-кружением, совершенно забывая о самке, я предполагаю, что и у других животных есть свои певцы-токовики, половая энергия которых исходит в пении, и ток создается как условие совокупления — эротическая атмосфера, и вот где, вероятно, начало ритма и музыки, а не в работе, как у Бюхера.

Тысячи свидетельств птицеловов есть об исключительных певцах в природе, как и у людей. Вероятно, это же создало и вождей религиозных обрядов, жрецов, да и всяких вождей. И о всех их мы знаем, как правило, что правильная семейная жизнь им не свойственна. Уравнять, как хотят социалисты, этих вождей с «народом» значит все равно, что уравнять пол и эрос, материю и форму. Эта нелепость коммуны, истинное основание которой есть просто внутреннее наше стремление к соответствию материала и формы: социализм по существу есть голос материи, жаждущей формы, заявление самой материи о том, что и она живая.


Закон — значит повторение какого-нибудь явления во времени и пространстве.

Наука открывает законы, т. е. чередование явлений при данных условиях.

Благодаря науке создался штамп, т. е. сознательное повторение одной и той же формы.

И так создалась благодаря науке фабрика. Создался человек, встречающий каждое невиданное явление не как единственное, неповторимое, а как законное, и такой человек называется ученым. Их любознательность вполне удовлетворяется выяснением причины явления. Таково научное миропонимание.


При этом совершенно пренебрегается то, что каждый из нас субъект восприятия, живое существо и как живое непременно встречает каждое явление в первый раз, и эта его субъективная встреча окрашивает мир в единственные, неповторимые краски, и так создается не причинность, а качественность мира, порождающая не штамп, а личность. Христианство есть человечески-личное миропонимание, социализм — научное (однако надо проследить, нет ли того же самого закона и науки в древних жреческих религиях и не противопоставляется ли в этом новейшем лично-качественном безлично-научному последнее взамен религии: христианство, буддизм, ислам — древнежреческому фетишизму.

Конечно, да — всякий фетишизм несет с собой непременно закон).


Задача ближайших времен человечества — использовать штамп как основание для создания почвы, питающей массовых личностей. Для этого открыть законы личного способа образования (обучения).


История Уэллса — замечательная книга, едва ли не первый рассказ простака о всей истории человечества. В сущности, все люди пишущие, вообще более или менее сознательно живущие делают это ежедневно: невозможно высказать ни одного более или менее широкого взгляда на вещи, а быть может, и не сделать поступка, не пользуясь всем своим лично воспринятым багажом истории. Вот Уэллс это обычное наше зафиксированное — хорошо ли, дурно ли, другой вопрос, но он дал пример нам, что образованный человек должен сделать для своего ежедневного пользования конспект истории, потому что иначе мы все равно пользуемся им бессознательно. Это уже не субъективный взгляд на историю, а просто лично-бытовой. Те, кто стоят на материалистическом понимании истории законов и личностей, не должны протестовать, потому что это вовсе не история — наука, а просто история — ежедневная причина, и в таких случаях не должно смотреть слишком принципиально.


На забытых крестьянских полосах всегда лес начинает расти в межинках аллейками, березовые кустики тут выросли, и за ними я все утро на коленках полз к токующему тетереву. Настоящая густая роса (первая или вторая всего) была на траве, и как-то особенно, по-росьему пахла, и только что за эту ночь распустившиеся кустики берез пахли, и пахли тополя ароматной смолой и березовыми вениками. Самок возле петухов больше уж не было, очевидно, тетерки сели на яйца. Скоро теперь и самцы спрячутся в непроходимые болота и там, укрываясь, будут линять, значит, тоже, как и тетерки, страдать. Древний обычай первобытных народов симулировать мужчинам роды, когда женщина рожает, — не из природы ли взят?

Не знаю, кто мне сообщил, Ефросинья Павловна, или же я вычитал в Смоленском сборнике Добролюбова, что в деревнях Смоленской губернии во время родов привязывают к penis'y мужа веревочку и теща за конец подергивает.

Вот хорошая работа: искать происхождение древнего жреческого культа в животном мире (например, хождение священника вокруг церкви — служению нож: древнехристианская хорея; еще нож — хлыстовское кружение и, наконец, круговое хождение тетерева на току).


Чувство свободы и необходимости и связанные с ними удовольствия и скорбь распределены во всех положениях одинаково, на галерах, в тюрьмах, в демократическом государстве и абсолютистском, но зависимость человека от человека разная.

В эти внезапно жаркие и парные дни, когда вытянулись травы и распустились деревья, люди ходили так слабо, будто на одного самца приходилось сто самок. Ожидали грозу.

И вдруг за ночь переменился ветер, и утром в окно с постели я увидел неподвижную, как стену, серую холодную тучу. И стала мне стена, будто я в городе, и хожу я за этой стеной ежедневно на службу, все та же мертвая неизменная стена. Верно, потому и угнетает в городе жизнь, что вокруг очень много условных, т. е. мертвых предметов, а скопление человечества в мертвом кругу отравляет интерес к человеку, как обилие книг в книжном магазине — интерес барышни к чтению.


16 Мая. Красит человека только любовь, начиная от первой любви к женщине, кончая любовью к миру и человеку — все остальное уродует человека, приводит его к гибели, т. е. к власти над другим человеком, понимаемой как насилие.


В «Правде» была описана могила [Ленина] и высказана была мысль, что вопреки воле [Ленина] не ставить ему памятника — революционный народ России поставит, потому что эта воля выше воли завещателя, — что уже и сделано сооружение склепа Ленину. Это взято, вероятно, из практики выборов, когда выбираемый должен бывает подчиниться воле собрания. Но там все-таки получается согласие, а как же с покойником? Товарищи пересолили.


Высказав самую лучшую мысль, написав лучшее произведение — я с ним расстаюсь: оно мое, пока творится во мне, и тут я его собственник; по окончании творческого процесса я перестаю быть его собственником, и оно поступает в пользование. (Творчество и пользование: примите, ядите…{75})

Взять мать рождающую — она самая большая собственница, а когда вырос ребенок, где ее собственность: тот уже сам. Истоки собственности в процессе рождения. Вот почему и люблю я всякую бессловесную тварь, что в ней начинается творчество; но какая же эта тварь страшная собственница.

В головах недалеких людей чужие идеи проходят так, будто в сердце их самих уже совершился соответствующий творческий процесс. Вот почему с готовыми идеями так легко расставаться и почему так много людей болтающих и с плеча решающих труднейший вопрос о собственности.


17 Мая. Похороны Ширяевца. Поминки (в субботу).

Орешин. Чекист Абрамович. Соболь. Соболев. Есенин. П. Карпов. Клычков. Гробовщик: «Отпеть красный гроб? Можно…» — «А как же венчик?» — «Обыкновенно: венчик под затылок, путевку под зад». Фальшь красного цвета: венки красные, красный сарафан и т. д., а про себя…


18 Мая. Вода перекипает, но вода очень вонючая, и пузыри лопаются, выделяя неприятный запах. Иные думают о вонючих пузырях и не могут мысль свою и чувство от них оторвать, осуждая до конца все это вонючее дело. Другие знают, что вода перекипеть должна и так освободиться от вонючих газов.


Под табак!

Отставка Пуанкаре. Мне отказали в издании книжки, мотивируя тем, что в переживаемый момент приходится отказаться от беллетристики. Дня через два я встречаю Тальникова, и он мне говорит, что, по всей вероятности, книжку мою издадут: передумали. А на мой вопрос, почему такая перемена, Тальников ответил, что за эти дни неожиданно слетел Пуанкаре, от этого наши повеселели и решили пока что… издавать беллетристику.

— А вот если, — сказал Тальников, — там выберут Эрио, то и совсем будет хорошо, я вам советую подготовить книгу рассказов в духе вашего последнего. На случай, если выберут Эрио.

Когда я приехал в провинцию, торговец Елизаров стал меня расспрашивать о новостях, выпытывая узнать, кто теперь руководит политикой и какие надо ему иметь виды на будущее в своем торговом деле, я ему ответил, что его будущее зависит от Эрио… Он вытаращил глаза.

После того как я рассказал ему о своем случае в издательстве в связи с отставкой Пуанкаре, он вдруг понял все по-своему:

— Под табак!

И объяснил мне свое выражение, как я ему про Эрио, что когда на Волге много воды, то едут покойно, когда меньше воды, судовая администрация начинает беспокоиться, матрос измеряет воду и выкрикивает: «Четыре, три, два с половиной!..» А когда крикнет: «Под табак!», то и публика шевелится и высыпает на палубу. Так вот и теперь, если до нас, рядовых людей, публики, долетает слово «Пуанкаре» или «Эрио», то это все равно, что кричат: «Под табак!».


Левый товар, т. е. товар без пломбы, контрабандный, посредством которого частный капитал борется с государственным.

«Болото», — говорят партийцы о том мире, где очень трудно партийному человеку вывести свою линию, где торгуют, наживаются и вообще живут несознательно.

«Бутар, чума!» — о самых невозможных сортах товара, в переносном значении — и о людях.


Кооперация — сельскохозяйственная, потребительская, кредитная, промысловая (разные дела).

Выполнение лозунга Ленина: «Через кооперацию к социализму».

Идеалисты-эсеры с кооперативной идеей подходили к хозяйственно сильному «кулаку» — идеалисты поступали материалистически.

Материалисты хотят подойти с кооперативной идеей к бедному, к бесхозяйственному и поступают идеалистически.

Circulus vitiosus[10]: кооперативный союз берет деньги в кредит, покупает товар и передает его в переработку: капитал обертывается во много раз меньше, чем в потребительской кооперации.

Производственный капитал погружается в болото, из которого ему уже не выбиться, возникает «процесс».

Кооператоры-коммунисты выходили из худших людей, потому что на них смотрели косо: идут в кооперацию, в «болото». Они идут в среду бедных кустарей, которых должны организовать в артель, но не могут их обеспечить в несезонное время товаром (чтобы занять работой), не могут продавать изготовленный товар дешевле частного (должны дороже). Кустарь ничего не знает о «Пуанкаре» и все сваливает на коммуниста.

Последствия применения идеи о том, что кухарка может управлять государством, были ужасны.


Первопричина

Антирелигиозник. Соколов очень ругался: ему вменили в обязанность прочитать лекцию мужикам. Собираясь ехать в деревню, он разворчался и между прочим высказал: «О первой причине я все-таки ничего не знаю и об этом никто не знает». Слышавшие это подхватили и теперь покоя не дают Соколову, постоянно останавливая его вопросом: «А что вы, Иван Михайлович, думаете о первой причине?» Лекцию слушали мужики и бабы и после нее все остались недовольны, кричали: «Если нет Бога, то сделай дождик!» Соколов, раздраженный, проделывая опыты с водородом, воскликнул: «Что дождик, вот я возьму поднесу к этому газу — и всех сразу взорвет». Наслышанные во время войны об удушливых газах, бабы с криком бросились бежать из аудитории. В городе Соколову дали кличку «первопричина».


По возвращении к себе домой в деревню из Москвы теперь не сразу в себя приходишь от полученных болячек и растраты себя. Очень неприятна история с Воронским и тяжело думать о поминках Ширяевца.

Есенин, Клычков и Орешин, правда, только богема, но жизнь богемы показательна: если там свободно и весело — для чего она и существует, — жизнь общества — одна, если там скрывают подобные тризны — другая. Национализм Орешина, поддерживаемый его собственными кулаками, и интернационализм Соболя — соглядатаем из ГПУ Абрамовичем (совершенно обратно прежнему строю). И вот заметно, как за несколько месяцев менялась, например, психология таких лояльных людей, как Соболь: раньше он с презрением, по-кадетски относился к Орешину, теперь много мягче. Сочувствие «частного лица» склоняется в сторону более страдающего, а теперь, конечно, страдает Орешин более Соболя (хотя Соболь и говорит, что он и за еврея, и за русского страдает).


19 Мая. 20 Мая — 20 Августа = 3 месяца; надо изготовить для Оргбюро том «Трудов Лен. Обув.»: Карта Семенова с примечанием и работа Станишевского — 2 листа, Песни Романова — 1 лист, два-три листа мои.

Естественная история — основания, исторические памятники.

Две книги:

1) Исследование: по статьям (Киселев) — Кимры Ленинск. с фотограф. 5 лист.

2) Труды.

Денег хватит до 1-го Июля. И тогда: 150 р.


20 Мая. Характерное: мои сотрудники по изучению края Семенов и Романов после того, как мы решили основать официальное общество, зарегистрироваться и в связи с этим по необходимости ввести партийных представителей (от Укома, Исполкома и…), — пришли ко мне и заявили, что для моего дела изучения края они готовы работать бесплатно, а для общества — нет! Они потребуют вознаграждения, потому что если общество, то, значит, на их труде кто-то поедет, и они за это (что на них поедут) хотят денег.

Стали поступать доносы сотрудников друг на друга о том, что они состоят агентами ГПУ: Р. — сказал на Семенова, а Семенов — на Елизарова.


21 Мая. Состоялось организационное собрание Ленинского общества изучения местных промыслов и быта, и все прошло как-то с аппетитом.


23 Мая. Горничная.

Если крестьянская девушка поступит в горничные — она что-то теряет.

Но если горничная, и притом самая некрасивая, поездит год в автомобиле, представляя власть, — в ее лице появится непременно что-то интересное, и у нее даже явятся поклонники.


(Кустарь: сам-друг со своими коленками.)

Сам-друг со своими коленками — кустари-одиночки, на которых распались мастерские. Его старинная мечта подневольного человека стать хозяйчиком осуществилась, и уже никогда ему не вернуться к коллективу.

Фотограф Ершов. Я зашел к нему и попросил для своей книги «Жизнь кустаря» дать мне несколько отпечатков, объяснил, что это я прошу для нашего общества, которое не имеет средств заказать фотографии.

— Мы тоже не имеем средств работать для общества, — вмешалась жена фотографа, бледная, худая женщина, — общество нас обчистило.

— Сударыня, — сказал я, — посмотрите вокруг себя, какие темные люди эти кустари, как важно дать им книжку о самих себе, они это будут читать.

— Мне-то какое дело до кустаря, — сказала она.

Муж попробовал смягчить разговор, она его перебила:

— У тебя нет времени об этом разговаривать, тебе надо идти в Финотдел.

— Вы дайте мне только бумаги, я вам отпечатаю, — сказал муж.

— Иди в Финотдел! — крикнула жена. И вдруг упала в обморок.

Выйдя ни с чем от фотографа, я думал: чувство собственности рождается в жестокой бедности, это материализация чувства личной свободы, и это чувство свободы — болезнь раба; настоящий свободный человек не знает этого чувства, как здоровый не думает о болезни.


Физическое рабство — внешнее условие появления мечты о свободе, это как первая любовь и потом брак — собственность: я сам. Из этого брака должно явиться дитя, и творческий процесс оканчивается. Чувство собственности и самости переживается, если все идет благополучно, но может и на этом остановиться: мещанство.


Материальная жисть

С верхней полки некто крикнул:

— Всех, кто верит в религию, считаю за шарлатанов.

Снизу кто-то спросил:

— Во что же ты сам веришь?

Тогда верхний, отчеканивая каждое слово и как бы побивая нижнего камнями, ответил:

— Я верю в материальную жисть.


Эволюция

Снилось, будто я приехал в Москву и там потерял собаку.

Мне посоветовали спросить о собаке в одном большом ресторане. Там я и правда увидел рыжую собаку, взял ее и стал подниматься наверх; пока я поднимался на верхнюю площадку, собака все уменьшалась, уменьшалась и превратилась в кошку. На площадке, где стояли какие-то джентльмены, я пустил кошку, и она прыгнула вниз с пятого этажа и, закружась в воздухе, как [движутся] аэропланы, стала медленно спускаться вниз; достигнув земли, кошка превратилась в какое-то зонтичное растение, и оно стало подниматься опять вверх, и я поймал его в воздухе. «Вот, — сказали джентльмены, — вот ясное доказательство существования души: это растение было душой кошки». — «Глупости, — ответил я, — вы, господа, незнакомы с законом эволюции: некогда было растение, и оно, постепенно эволюционируя в борьбе за существование, достигло существа кошки, и после распада кошки на составные части явилось обратно вот это растение как материальная составная часть кошки».


С годами очень устаешь от веры в человеческие достижения, и так мало-помалу все мы делаемся до известной степени пессимистами, но это разочарование нисколько не мешает жить, любить именованных людей и делать умное, доброе, красивое и полезное дело, напротив, я думаю, вот тут только и начинает человек мало-мальски походить на человека, когда он разочаруется в человечестве.


Какой это город! — одна церковь. Было раньше просто большое село, в наше время сделали городом. Но по силе напряжения власти, если сравнить с прошлым, кажется, находишься в очень большом, губернском городе. Правда, разве можно равнять, например, всемогущего секретаря Укома с прежним исправником! Тот, бывало, просто величавая внешняя власть, а этот и над душой стоит; мог ли исправник поддерживать разговор о существе царского помазанничества, теперь председатель исполкома о Марксе, диалектике, пролетариате знает очень много.


В русской революции материалистически-прогрессивное движение, начатое французской революцией, было доведено до абсурда, до конца: у нас все испробовали и не оставили никаких иллюзий. Этим, вероятно, и будет, главным образом, замечательна наша революция. Историку нашей революции надо всегда держать в уме, что во время выполнения начал социализма с ужасающими последствиями тут же кто-то в среде самих творцов смеялся над всем этим. Все делалось как будто по Марксу, но втайне нигде так не издевались над ним, этим бородатым человеком. Этот смех, как явление быта, отмечен Горьким, но недостаточно углублен. Жертва, материя, конечно, страдала по всей правде, но соответствия ей в духе не было, потому что там рядом с жрецом-простаком был и смехун, из этого смеха потом вышел «нэпман» и «аппаратчик».

Серьезно, с верой в лучшее человечество, через социализм и Маркса, как с верой в Христа и в старца, нельзя было подойти: не было такого старца, в каждом старце был смехун (это есть и в глазах Ленина, на портретах). Этим и отличается наша революция от французской: та создавала для истории величавые прямые фанатично-героические личности, нашу невозможно представить (в Москве говорят, что над Лениным уже потихоньку посмеиваются: склеп и проч.).


Теперь создалось такое положение в обществе, что ни на кого, как на человека, положиться невозможно.


<На полях:> Когда в игре плохо идет, то перемени место, но за тем же столом, а как начнешь от стола к столу ходить — хорошего мало. Так и я переменил квартиру, а из города не выехал.

Подняла земля травы, произвела цветы, открылось убежище всякой твари под каждым кустом — как хорошо! Слов нет у меня передать, как хорошо, все слова о красоте мира взяли наши отцы церкви и отдали во славу Божию. Все тончайшие чувства и мысли, рожденные аскетами в общении с природой, вошли в церковное благолепие. Там, в церкви, и сохраняется вся красота мира и то, что я иногда глубоко чувствую и понимаю, — все это и отцы понимали, я — их дитя, и если я буду говорить все до конца… я буду только продолжать их дела и воскрешать забытое.


<На полях:> (Когда на барже Алпатов сказал, что он — социалист, купцы сначала опешили, а потом обрадовались и сказали: «Это наш передовой авангард». (Кровь-то наша.) Они ошибались: трудовой авангард потом истребил купцов.)


27 Мая. Антирелигиозная проповедь, безбожие и прочее такое, и прочее я считаю, как испытание духом (как было испытание огнем): это все вопросы, предъявленные существующей мертвой церкви с тайным требованием: «Будь жив!»

Наметилась работка: «К. Леонтьев о рабоче-аграрном движении».


1 Июня. Цвет на яблонях опадает, сирень цветет, рожь колосится, теплый дождик падает большими каплями — сегодня уж непременно где-то показываются первые грибы — подколосники.


<На полях:> (Строятся домики, все одинаково, а в Новой Слободке что-то особенное… Любовность во всем… Стук, стук! Василий Андреевич! Выходит. Вид его. Просьба не писать о нем. Таинственный строитель.)

В Новой Слободке механик Василий Андреевич Щукин строит ветряной двигатель, каких не бывало на свете: два года служил, получал 6 червонцев, два тратил на себя, а четыре в дело. Теперь через два месяца все будет готово, но не хватало только станка. По этому случаю к нему присоединился какой-то еврей, купил ему станок, и Щукин больше не служит, вступив в какую-то сделку с евреем. Щукин — производитель, еврей — множитель. Щукин очень боится, что финотдел хлопнет патентом за станок. (Талантов у нас не меньше, чем в Америке, а нет множителя.)

Сон: будто бы включены крылья, а выключателя нет, и сильный ветер подхватил и стучит лопастями… «Ничего, — говорит еврей, — ветер около Высочков кончается». И правда, кончился. А стук в ушах остался. Проснулся и стал думать, как устранить стук.


Трагедия человечества состоит в том, что более утонченные духовно и этим слабые физически обретают власть над физическим человеком и порабощают его. Путем революции или войны физически более сильные, грубые (варвары) свергают своих властелинов, и наступает ужасный час истории, когда святейшее в человеке, его личность, попадает под власть варвара (обезьяны).


Ясно различимы во всяком обществе личности творческие (производители) и подражательные (множители). По каким-то причинам (?) средства существования попадают в руки людей-множителей, и производители делаются от них зависимыми. Творческую личность в наше время отрывают от земли и окружают каменными стенами. Тысячи глаз следят за ее деятельностью, пользуясь тут же на месте плодом ее открытий, изобретений. Так создается город-тюрьма.


3 Июня. Вечером я вышел на болото промять собак. Очень парило после дождя перед новым дождем. Собаки бегали, высунув языки, и время от времени ложились брюхом в болотные лужи, как свиньи. Вдруг показалась большая птица, кроншнеп, стала тревожно кричать и описывать вокруг меня и собак большие круги, радиусом шагов на двести. Прилетел и другой кроншнеп и тоже стал с криком кружиться, третий, очевидно, из другой семьи, далекой, пересек круг этих двух, успокоился и скрылся.

Мне нужно было в свою коллекцию достать яйцо кроншнепа, и, рассчитывая, что круги птиц непременно будут уменьшаться, если я буду приближаться к гнезду, и увеличиваться, если удаляться, я стал ощупью, как в игре с завязанными глазами, по звукам бродить по болоту. Так мало-помалу, когда красное в весенних испарениях солнце коснулось земли, я почувствовал близость гнезда: птицы нестерпимо кричали и носились так близко от меня, что на красном солнце я видел ясно их длинные кривые, раскрытые для постоянного крика носы.

Наконец собаки сделали стойку, я зашел в направлении их носов и увидел прямо на желтой сухой моховой полоске возле крошечного кустика без всяких приспособлений, прикрытий лежащие два больших, немного меньше куриных, яйца, покрытых желто-зелеными веснушками.

Велев собакам лежать, я с радостью оглянулся вокруг себя: комарики очень покусывали, но я к ним привык и даже благодарю этих демонов за то, что они не пускают в болота дачников и разных гуляющих людей: болота остаются единственно девственной землей, принимающей к себе только тех, кто может много терпеть, не теряя духа, вполне отдаваться величию природы.

Как хорошо в неприступных болотах и какими далекими сроками земли веет от этих болотных. птиц с огромными кривыми носами, на длинных гнутых крыльях пересекающих диск красного солнца. Я уже хотел было наклониться к земле, чтобы взять себе одно из этих прекрасных больших яиц, как вдруг заметил, что вдали по болоту и прямо на меня шел человек. У него не было ни ружья, ни собак и даже палки в руке, пути через болото не было, людей таких я не знал, чтобы тоже, как и я, могли зачем-то под роем комаров бродить по болоту. Несомненно, он шел на меня, и это было мне очень неприятно, я даже нарочно отошел от гнезда в сторону и не взял яйца, чтобы человек этот своими расспросами не затушил бы во мне какую-то, я это чувствовал, мою священную молитвенно-вечернюю минуту. Я велел собакам встать и повел их на горовинку, там я сел на серый, до того покрытый желтыми лилиями камень, что и селось не холодно.

Птицы увеличили круги, но ловить их на пересечении с диском солнца больше мне не доставляло удовольствия: в душе моей родилась тревога от приближения человека. Я его уже разглядел: это был человек пожилой, очень худощавый и шел очень медленно, тоже, как и я, наблюдая птиц. Мне стало легче, когда я заметил, что он изменил направление и пошел к другой горушке, где и сел на камень точно так же, как и я, и тоже окаменел. Мне стало даже приятно, что там сидит такой же, как и я, человек, благоговейно внимающий вечеру. И конечно, мы с ним глубоко понимали друг друга, и это наше понимание было больше, чем все слова. С удивленным чувством смотрел я, как птицы пересекали солнечный диск, и странно располагались мои мысли о сроках земли и такой коротенькой истории человечества: как скоро все прошло!

Солнце село. Я оглянулся на своего товарища: его уже не было. Птицы успокоились, очевидно, сели на гнездо. Тогда, велев собакам идти назад, я стал приближаться очень медленно к гнезду: не удастся ли, думал я, увидеть вплотную этих интересных птиц. По кустику я точно знал, где гнездо, и очень удивился, что они не взлетают. Наконец я подобрался к самому кустику и с удивлением заметил, что там пусто, Я тронул мох ладонью, он был еще теплый от лежавших на нем яиц. Значит, пока мы с неведомым товарищем смотрели на заходящее солнце, птицы перетаскали яйца в другое место, и, уходя, я дивился их инстинкту: довольно было им заметить, что я оглядел гнездо, чтобы принять свои птичьи меры.


Я только посмотрел на яйца, и птицы, боясь человеческого глаза, поспешили унести их и спрятать подальше. А на краю болот жили люди, и они тоже боялись «глазу».

Во мраке наступившей ночи в глазах моих не потухал диск красного солнца, и я понимал, что люди страх свой перед глазом сохранили в себе еще с тех далеких времен, когда сами жили, как птицы.

Я позволил собакам поваляться возле теплого места, сделать несколько кругов, но спустившаяся тьма заставила меня отложить план: птицы испугались моего глаза и перенесли далеко свои яйца. Тогда я вспомнил о людях, живущих на краю болота, и понял, почему до сих пор они так боятся «глазу»: они сохранили это в себе еще с того времени, когда сами жили, как дикие птицы.


Кроншнеп (из дневника)

Вы знаете кроншнепа? Он вдвое больше вальдшнепа, и весной при валовом перелете — это он, часто невидимый глазу — до того высоко! — свистит, и так, кажется, близко, что вот хоть ружье готовь.

Мне приходилось встречаться с ним больше в глухих болотах, очень уединенных, и там-то я наслушался его песен. Нет, он не только свистит, у него много песен, и хотя едва ли где можно слышать такое разнообразие звуков, как в веселых болотах, но без кроншнепа не понять общего смысла этого концерта, точно так же, как и без журавлиного крика.

На больших моховых болотах мне не раз приходилось в шалаше на тетеревиных токах ожидать в темноте первого звука, и не всегда, но очень часто это кроншнеп начинал великий концерт особой своей трелью, совсем не похожей на свист. Особенно хороша бывает его какая-то очень веселая плясовая, когда восходит солнце, — славная песенка! Раз я видел из шалаша, как среди черной массы токующих тетеревей уселся серый кроншнеп, как потом оказалось, самка, к ней прилетел самец и, поддерживая себя в воздухе взмахом своих огромных крыльев, начал касаться спины самки и в таком положении пел свою плясовую, слышащуюся среди бормотанья десятков тетеревей, уносящуюся на <1 нрзб.> вслух на несколько верст. И тут, конечно, вокруг весь воздух дрожал от песен разных болотных птиц, а болотная лужица при полном безветрии вся волновалась от пробудившихся в ней насекомых.

Да, я за то и полюбил эту строгую птицу, что не могу себе без нее представить болотного концерта, прелесть которого до сих пор мне не удалось выразить никакими словами.

Странность длинного кривого клюва кроншнепа, которого я вижу иногда, очень редко, близко от меня пролетающим, всегда меня переносит в какие-то давно прошедшие сроки земли, когда не было еще человека и в воздухе носились теперь совсем забытые существа. И вообще болота, мало изученные учеными, совсем не тронутые художниками слова, всегда переносят в какое-то довременное бытие.


Сыр{76}

Моя жена любит сыр, — вот бы ей в подарок головку! — но не до сыру было, когда ели мякину. И вдруг, вижу, на пороге у меня стоит китаец, и в руке у него красный шар голландского сыра. Китаец был знакомый, продавал мне хлеб — теперь у него сыр! Поторговались, и сыр достался мне задешево.

Я месяц целый обдумывал, как все вещи так запаковать, чтобы, в крайнем случае, все было можно перетащить на себе самом. Извозчиков в то время не было. Необдуманно я купил еще сыр, и он, круглый, занимал обе руки.

— Нет, — сказал я китайцу, — так мне вещи на вокзал не донесть.

Он ответил:

— Я помогу.

И мы пошли.

Вагоны брали с бою: в две партии, в нашей были винтовки, — китаец, размахивая сыром, проложил дорогу к телячьему вагону, я подавал ему вещи наверх, вскарабкался сам, усталый, весь мокрый от пота после боя, уселся на полку, народ валил, примыкая ко мне, и, наконец, мы были набиты битком в телячьем вагоне, и все радовались: на платформе стояла ревущая толпа неудачников. Тяжелая дверь задвинулась — кончено! Больше к нам никто не попадет, и теперь только сиди и доедешь.

— Сподобил Господь! — к чему-то сказал старичок, сидящий у меня на ногах.

И вдруг — т-р-р-р! Откатилась дверь, показались лица с ружьями, мы подумали: вторая партия вооружилась, беда!

— Вылезай, — крикнули нам, — женский вагон!

— Граждане! — крикнул какой-то герой. — Не подчинимся, стой крепко на своем, не пойдем.

— Не пойдем! — согласно прогремело из сотни уст.

Но кто-то ближний к дверям, верно, узнав у военных, что есть какой-то вагон, быстро соскочил и пустился бежать, за ним другой, третий, все, и я со всеми, навалив на себя все, бежал, падал, поднимался, опять бежал, толпа несла меня, как волна, — все было так же, как в войне, кто-то подсобил, кто-то поддержал, и я вскарабкался в другой телячий вагон. И опять так случилось, старичок, сказавший «Сподобил Господь», сидел возле меня. Кто-то выдумал написать мелом крупно: «Реввоенсовет» и мелко: «бывшие люди». Мы вздохнули немного, и вдруг опять, слышим, валит народ: вся та партия, первая, неслась к нам. Смеялись мгновенье перед вывеской «Реввоенсовет», но потом, разобрав «бывшие люди», с грохотом отодвинули дверь и, узнав всех нас, заорали: «Мости!»

— Мости! — крикнули снаружи.

Показались доски. Над самыми нашими головами стали мостить, и новая толпа кинулась на помост.

— Мости! — крикнули второй раз.

И над второй полкой вырос потолок. У нас внизу все погрузилось во мрак. Сверху через щелку текла вода и мне прямо за ворот. Но я был счастлив, теперь уже с трех помостов, я знал, больше нас не погонят, как бы ни было тяжело, в одни сутки с человеком ничего не сделается, я приеду к семье…

…Мне мелькнуло это с двух сторон, сначала пришло в голову, как хорошо будет дома удивить всех нашим сыром, а с другой — сыр круглый занимает обе руки, как же я тогда с китайцем едва попал в вагон, а теперь один все донес; в первый момент я осознал: сыр был забыт в том, женском вагоне.

— А, пустяки! — придя в себя, успокоил я сейчас же себя, и через мгновенье, наверно бы, и совершенно выкинул навек этот сыр из головы.

Но старик был такой славный, я пробормотал:

— Эх, сыр забыл! — и это меня погубило.

Сыр мой был всем известен, и, не успел я выговорить «сыр забыл», разные голоса крикнули:

— Бежи!

Будь у меня еще голова сыра, я охотно отдал бы ее, только бы не бежать, но моя душа была никому не понятна, все подумали, что я стесняюсь давить женщин, детей, все они, как могли, подвигались, меня сзади толкали, с боков и, толкая, все кричали:

— Бежи скорей, успеешь, бежи!

Они кричали так, будто сыр это не был сыр, баловство, и не мой, а величайшей важности невиданная собственность, что я лично — ничто в сравнении с этим сыром и долг мой умереть за сыр: по крайней мере, если бы я отказался, каждый бы, назвав меня дураком, рванулся бы за сыром.

Мне стало просто неловко [даже] как-то немужественно уступить.

Стадное чувство охватило меня, и я бросился, как в атаку, за сыром.

Дверь сама раскрылась, я выскочил, сзади опять захлопнулась. На платформе было, как бывает перед самым отходом поезда. Но я сразу узнал тот «женский» вагон, схватился за ручку дверцы.

— Нельзя! — крикнули оттуда мужские голоса.

— Сыр, — крикнул я, — сыр забыл!

Дверца открылась. Военный человек из «женского» вагона строго сказал мне:

— Сыр здесь, товарищ, а почем же я знаю, что он ваш?

— Его, его сыр! — крикнул кто-то в помощь мне.

И я увидел: там, в глубине вагона, над черной толпой по рукам и головам несется прямо на меня мой красный сыр. Военный подхватил его, как мяч, подкинул мне, — я — хвать! — и сыр под вагон, и между рельсами бежит себе, как колобок.

Паровоз свистнул. Я вздрогнул и сделал шаг бежать к своему вагону.

— Куда, куда! — крикнули из вагона. — Лезь скорей, лови, успеешь, успеешь!

Опять это было непросто — повелительно, если бы я бросился…

Там, в закрытом вагоне было все мое имущество, все мои драгоценные записочки, даже бумаги о личном — все! И тут сыр, идиотская красная круглая голова. И я знал, если бы я бросил сыр, то поступок мой был бы невероятно бестактным, десятки людей бросились бы за ним под рельсы. Я не мог устоять и бросился под вагон между колесами.

— Успеешь, успеешь! — каким-то спокойным, родственным, как бы отеческим голосом говорили мне сверху.

Все это было, конечно, в одно мгновенье, сыр еще двигался, когда я схватил его правой рукой и, когда я вылез и мчался с сыром к своему вагону, позади, я слышал, кто-то радостно воскликнул:

— Успел!

И поезд тронулся.

Но десятки рук тянулись уже из дверцы моего вагона, одни руки схватили сыр, другие мои руки — и потащили, сыр отдельно, сам собой, меня отдельно, и потом под тесными помостами я полз по живой массе — никто не пикнул, все они будто радовались, что я давлю их: ведь не для себя я давлю их, не для себя чуть не погиб под вагоном: я спасал драгоценный сыр!

— Ну, сподобил Господь! — сказал старик, мой сосед, — и взял к себе на руки сыр.

Он держал его на руках, как ребенка. От волнения, от усталости, перед тем ночь не спал, я вдруг уснул на вещах. Просыпаюсь, закуриваю папиросу: старик держит сыр. Кто-то умирает наверху и бормочет в бреду, кто-то сыплет подсолнухи, кто-то лил зловонье. Я вскакиваю, просыпаюсь, ударяюсь головой о помосты, чиркаю спичкой: возле меня дремлет с сыром в руках старик, он держит его, как ребенка, с благоговением.

Это было [долгое] мучительное, кошмарное путешествие, на верхней полке кто-то умирал и бормотал в бреду, кто-то сыпал подсолнухи, и лилось, и воняло. Мы все были ничто, а сыр ехал хорошо на руках у старика, много раз я просил его отдать мне, уговаривал, доказывал, что я тоже могу держать, — старик слышать не хотел меня.


О, как страшно, наяву исполнился мой ужасный сон: будто началось светопреставление… все праведники сели на поезд, и я уже сунул чемодан и спешу — не успею, и поезд отходит… а в чемодане все мое оправдание на Страшном Суде, он уходит, а я остался даже без паспорта…


На именинах мне вспомнилось, как ад, ужасная жизнь 18-го года, и один гость, изображая человека того времени, так и говорил, что «хуже всякого животного».

— Неправда, неправда, все не так! — схватился другой гость и, отрезав себе ломтик сыру, начал рассказывать: — Жена моя сыр любит…


9 Июня. Мая конец. Рожь выколосилась вся и волнуется. Леса почти недоступны, на опушке, где много света, — слепни стреляют и бьют в лицо, в тени комар. Поймали вполне готового кроншнепа, но летать он не умел и только хлопал пугано по болотной траве громадными крыльями. На открытом болоте показались молодые, уже летающие бекасы. Листья на березах вполне развились, но еще блестят и пахнут.


Книга рассказов:

Халамеева ночь — ½ листа.

Сыр — ¼ листа.

Шкраб — 1 лист.

Чан — 1 лист.

Московские рассказы — ¼ листа.

Обоз — ½.

Круг солнечный


Серии:

Охотничьи.

Грач, Щегол, Кроншнеп, Ток.


В маленькой избе башмачного мастера Фили Тютюшкина с трудом удалось мне установить свой аппарат, чтобы и он вышел, и его инструменты, и красный угол. Наконец я нашел правильную точку, только Ленин под иконами был очень мал.

— Ну как? — спросил Филя.

— Ничего, — говорю, — вот только Ленин очень мал.

— Это я сейчас достану, — сказал он.

Принес большой портрет Ленина и повесил как раз на то же самое место под иконами.

— Почему вы под иконами вешаете? — поинтересовался я.

— На царское место, — ответил Филя, — раньше тут царское семейство было, а как теперь Ленин, то полагается.


Свою собаку Ярика зову я разными именами, смотря по расположению духа, и, как бы ни назвал я его, непременно в ответ он под диваном согласно произнесенному звуку ударит хвостом; если я очень тихо сказал — он ударит один только раз, погромче — два, еще громче — три, четыре, и если очень энергично сказать, то, ни разу не ударив, сам вылезет; по пути ко мне от дивана он, однако, непременно потянется, отставив задние лапы, вытянув передние, и часто бывает, что от потяжки тут же и ляжет лавом, не дойдя до дивана, и, вижу, решает, разглядывая, что я ем, — стоит ли ему вставать, идти ко мне и положить на коленку голову. Если заметил, что хлеб я ем с маслом, то подойдет, положит нос на коленку, уши опустит, огладит голову, прищурит глаза, как будто он любит меня беззаветно, и это все только, чтобы любовь показать; но если посмотреть внимательно на [взгляд] его блестящих черных глаз, как они горят, фиксируясь на масле, — плут, плут!

Сегодня 23-го Мая его день рождения, — по-настоящему он родился 14 мая, но празднуем 23-го, в день моих именин, чтобы не печь отдельно для него пирога.

Теперь ему исполнилось три года, и уже два поля он был в ученье, два поля — теперь начинает третье, последнее: третье поле у ирландского сеттера, как у нас последний год университетского курса.

Весной 21-го года в Дорогобужском уезде мне [совсем] жилось плохо, я был деревенским учителем, заведующим Музеем усадебного быта, и получал за свой труд в месяц 6 фунтов овса и две восьмушки махорки. Я добывал себе пропитание больше охотой.

В голодное время в подспорье своему учительскому содержанию — 6 фунтов овса в месяц и две восьмушки махорки — я занялся охотой, как промыслом.

Раздобыл я себе собаку, обыкновенную дворовую, но с примесью гончей и, может быть, легавой. Звали собаку Флейтой — сучка. Осенью стал я с ней ходить по зайцам, и ничего: разыскивает отлично и кружок делает, мало, конечно, — один круг, но все-таки, если зайцев много, можно убивать, и я зайцев домой потаскивал.

Пришло время летних охот по птицам, и стал я ее потаскивать по тетеревам. Веревка у нее была аршин тридцать, и вот когда Флейта засуетится на следу, конец веревки я даю мальчику, своему сыну, и сам иду с поднятой палкой вслед за собакой. Путано бывало в частых березняках на кочках, кружится, кружится, пот градом валит, а следу и конца нет, но все-таки рано или поздно наступает конец: Флейта на одно мгновенье замирает, приготовляясь сделать за птицей гигантский скачок, и вот в самое мгновенье, когда она подымается на воздух, я опускаю на нее палку, а мальчик изо всей мочи тянет за конец веревку и оттаскивает. Проделав так раз сто, я добился хороших результатов: в [тот момент], когда настоящая собака замирает на стойке, фиксируя горящими глазами таинственное место укрывающейся птицы, — Флейта повертывалась ко мне мордой, к птице задом и, раскрыв рот и свесив язык, дожидалась взлета птицы сзади себя и моего выстрела: стойка выходила задом.

Чего только не придумаешь по нужде, бывало, и посмеешься на такой охоте, бывало, совсем неожиданно наткнется где-нибудь в кустах, а сам не видишь, зовешь, зовешь, свистишь, свистишь, — глянешь, а она сидит и, свесив язык, смотрит на тебя, а сзади нее, значит, тетерев.


12 Июня. Вот подходит и Троица. Зацвели в саду дикие розы, шиповники, на сырых лугах показалась ночная красавица, и обильно зацвела рачья шейка. Вывелась вся птичья молодежь, и очень осторожны около них матери-птицы — трудное дело их теперь: не заросить, захолодить, не попасться на глаза ястребу… Кукушка теперь хорошо кукует, она одна теперь холостая, и почти на одной ее песне печальной держится струнка весны, замолкнет кукушка, и все повернется на осень… Только после заката солнца, когда сова вылетает, кричит перепелка, и в сыром лугу ей отвечает дергач.

Ну конечно, мы были и птицами, а то почему же мы придумали теперь устроить себе механическое летание, и рыбами были: плаваем теперь на воде и под водой. Мы всем были, и все теперь повторяем в себе механическим способом. В нас ничего не пропадает пережитое и восстанавливается механически. И растения тоже… что такое дерево, как не государство, каждое дерево со своим могучим стволом, скрепляющим миллионы жителей — листиков, — живет, как великое государство. У пчел, у муравьев представлены образцы для наших опытов, и там, у пчел, высшая человеческая заповедь: «нет выше… как за други своя» — совершенно просто, без всяких исключений. И так мы в своем государственном строительстве пытаемся скрепить себя стволом, как дерево. Но в этом плохо удаются наши попытки механизировать, и никогда не удается нам создать государство неподвижное, как дерево: каждое государство, пожив немного, рассыпается. Верно, самая отдаленная, глубинная форма нашего прошлого труднее поддается учету, и потому наука о государстве и обществе менее совершенна, чем о птице или о рыбе. Но все-таки мы и тут стоим на пути механизации, когда-нибудь и это удастся, и в конце концов мы построим новую вселенную механически, по образу и подобию сотворенной до нас.


Уравнительный налог по всей РСФСРе подшиб торговцев на местах, мелкий торговец растерялся и пережидает время, базар весь переполнен кустарями, дешево предлагающими обувь, и вот тут вдруг Мосторг открывает свое отделение и в такой обстановке заготовляет себе у нас 20 тысяч пар обуви. Весь базар огромной очередью выстроился перед магазином Мосторга, и дело пошло по-казенному: что назначат, за то и продавай.


Ефр. Вас. говорит, что мелкий торговец дольше выдержит, а крупный весь пролетит к Октябрю (срок платежа второй половины налога).

Думается, так будет: уцелеет часть самых мелких торговцев (барахло, чума), поставляющих дешевую, негодную обувь на Сухаревку, дело средних возьмут кооперативная и государственная торговля, а высшая, изящная обувь останется у частных торговцев, которые покупают обувь индивидуально у каждого волчка.


Из новых построек огромное большинство (180) построено кустарями, которые закабаляют себя в 18-часовую работу, лишь бы выстроить дом: дом — вот высшее стремление кустаря (бездомность: жена пастуха выстроила землянку в лесу на болоте, лишь бы не жить бездомно: если бы не ругаться, так и в святые бы попал).


1) Привести все рукописи в порядок,

2) карту сделать,

3) проверить фотографию.


Я это сделаю, как мне положено, и это будет открытие, после меня моим следом другие пойдут: мое заветное желание — открыть путь другим. Я один, я индивидуалист и отталкиваю всех от себя, потому что они мешают мне открывать путь для них же самих, я работаю для других, но для тех других, а не этих. В жизни я индивидуалист, в идеале коллективист.


Ничего на свете нет нового: все было, новое только вновь является из бывшего; и, конечно, мы были когда-то птицами, иначе почему же теперь мы придумали механический способ летания…


Рожь цветет. В руке у меня Ааронов жезл: колос, неизменно вновь зацветающий{77}, я люблю это и каждый год проделываю на пути: сдергиваю цветы, беру колос в руку и, загадав себе что-нибудь, иду и через загаданный срок смотрю — и колос часто в руке моей вновь зацветает, я опять сдергиваю цветы, и опять он цветет, и так с цветущим колосом прихожу в свой дом.

Мне пахнет рожь перепелами, как море йодом и губками, везде кричат перепелки, заяц шел по дороге и свернул в рожь: там нет ни одного комара, ни одного слепня, так и ты, поднявшийся на пашню с болотного луга, весь искусанный слепнями и комарами, смело ложись отдыхать, даже никакая мушка не пролетит между колосьями, нельзя между ними летать, очень часты и часто шевелятся и шумят.

Иду, иду высокими ржами, и вдруг будто просека в лесу — длинная пустая полоса, как могила, поросшая дикой травой: это старик со старухой умерли этой зимой, и в память их смерти осталась полоса незасеянная.


Анна согласилась похоронить мужа «с барабаном», хотя он не был коммунист и сама она была верующая: за это ей дали средства на похороны и пенсию назначили. В слободе все очень одобрили и хвалились: вот как баба провела коммунистов, ему-то (мужу) все равно не жить, а ей жить… и т. д.


Мои снимки (фотографический очерк)

Огромную помощь оказывает фотография при научных исследованиях в деревнях как средство сближения с населением, потому что всем хочется сняться. Но не только для тех практических целей и для чисто научных целей как [факт] необходима при экспедициях фотография, я считаю, и для литературно-художественных целей в смысле самодисциплины при овладении материалом фотография очень полезна. Конечно, если кто-нибудь другой делает фотографию, то можно и по чужой [съемке] располагать свои думы — это может быть, [так как] к золоту личного восприятия притягивается много лигатуры. Но если фотография сделана самим собой и явилась в моем образе ярким восприятием жизни, то часто открывает драгоценные подробности. По поводу каждого сделанного мной снимка я могу всегда сказать что-нибудь интересное. Беру несколько примеров.

1) Новый город. 2) Базар. 3) Мастерская.


19 Июня. Вчера мы вернулись с экскурсии на пойму: вышли в субботу под Троицу, 1-й день провели у Романова и в Бартаках, второй — у Николая Наумыча в Костине, 3-й — на Пойме и в четвертый вернулись.


Троица в Терехове.

Хоровод стариков: «Ах, по морю» (женщины судачили, дети, молодежь ушли в большую деревню. Украшения березками — все брошено).

Сочувствующий в Бартаках — член кооперации: православные иконы и католические, гобелены. Наполеон на часах, Рыков, дети-комсомольцы.

Комсомольцы — если с прежней психологией, обращенной к старому быту, подойти к комсомольцам, то, конечно, партия получается неприятная, но если принять, что старое рушилось, что молодежь осталась ни с чем, то комсомольцы единственная упорядочивающая сила: «Там хорошо, комсомольцев много, а в Горках безобразие».


Наум — болотный человек: знает ли он, что у нас СССР? Едва ли, но вся семья держится его земледелием и охотой, 80 лет, только один зуб выпал; сыновья башмачники: «Не помогают? А башмаки?» — «Башмаки не едят».

Жуки, слепни, потыкушки (маленькие неотгонимые слепни), гусеницы мохнатые, серые (стрекозы — голубые самки и зеленые самцы неслись в брачном полете, были среди них и темно-синие, как итальянское небо), зеленые, черные, комары, бабочки — летают, несутся, падают в лодку, кишит в воде видимое, и каждая заводь рябит, без ветра волнуется видимым и невидимым миром животных.

Пот струился по лицам и соленый, стекая по губам, попадал на язык, и, верно, много всего попадало: после сын мой рассказывал, что видел, как гусеница ползла у меня по щеке, и я даже не замечал ее, и что видел он ее в последний раз у меня на усах у самого рта, хотел сказать, но почему-то нельзя было, и когда вспомнил, ее уже не было. «Я видел», — сказал Наум. «Съел?» — спросил я. «Бывает, — ответил старик, — соленая».

Могучей силой поднимались растения, сверкающие на солнце зеленью, острые шпаги торчали высоко над водой и лезли из-под воды, напирая на лодку так, что она визжала.

Я схватил одну, и показалась нить, я тянул ее долго и наконец измерил: в нити было семь аршин.

Дубрен — ствол шагающей желтой лилии, подопрел на самом низу, всплыл наверх и свернулся удавом на воде толщиною в рукав.

Ни один лист на ольхе не шевелился, хотя вода рябилась возле белой лилии от кишащих в ней насекомых: перегретые испарения создавали изнуряющий зной; слепни жужжали — жужжанье было так сильно, что как будто мы были в громадной мастерской, где бесчисленные рабочие создавали перегной дикой коры.

«Прель» называлась та новая область, в которую мы вступили, проплыв несколько верст одной осокой: тут были кустарники, пустившие корни в достаточно толстый для их жизни слой прели растения. Мало-помалу кустарники ивы и особенно ольхи крепли, и склоненные сплошные кущи древесных растений закрыли над нашими головами небо, местами плыли мы зелеными туннелями, передвигая с трудом лодку, все разом хватаясь за стволы: раз было так трудно, что даже спели «Дубинушку»{78}, и — ух! — продвинули ее с такой силой по плавучим растениям, что взвизгнуло.

И как раз в эту минуту, мне показалось, где-то недалеко крикнул ребенок.

Мы переглянулись. Наум сказал:

— Ухало.

— Птица?

— Ну да.

Верно, выпь.

Мы выехали на плес р. Дубны из тростников, которые вслед за нами закрыли вход. Между плесами прось протоки. Плавины. Въехали, и неверно. Старик ошибся, потому что плавина, небольшой плавучий остров, покрытый кустарниками, прислонился к берегу, и оттого изменилось очертание.

Мы жаждали берега, зажечь костер от насекомых. Сварить чаю, отдохнуть. На берегу, когда мы вышли, было мрачно в очень высоких ольхах, под ними была черная влажная земля. Казалось, это был прочный грунт, через лужицу виднелась листва, и первым смело ступил Лева и вмиг провалился буквально сквозь землю по горло.


Медведь загородил борозду и стал на лапы, вышибло дробью глаза.

На уток с товарищем. Лось. Заревки. Утром убили 18 уток. Пришли товарищи: «Кто это ревел?» — «Лось: вот лежит, убил». Пошли без ружья. Борьба с медведем. Поймали, и сам тянет. Голова в пасти: «Стреляй!» И тут медведь опять провалился, а мужик весь в крови <2 нрзб.> и просит: «Кто не стрелял, пусть уходит».

Борозда.

1) И сады (фотография). 2) Первый разлив. 3) Плес Луковник. 4) Разъезд Острова. 5) Заводь.

Дубна.

Калинова ширина, Черная заводь, Монаровы плесы, Колено, Красный столб, Осотовый плес. Прось.

Дубен. болото, 25 ООО десятин.


Туземцы пробовали разорить мое жилище, председатель Пичугин обвинял, что я оборвал цветы на яблоне, что одна яблоня засохла, что я держу собак и веду буржуазный образ жизни, например, гуляю, потихоньку нашептал, что я печатаю листки на машинке, и еще сослался на большие размеры моей жены (раскормил). Я отмахивался от него, как от слепня, и впервые понял душу слепней и комаров (человек победил животных, и если что осталось среди них вредное, то в этом уже сам человек виноват: эти вши, клопы, тараканы в жилищах, слепни и комары в болотах — все это образы душ человеческих и их дел).

Пичугин — человек 18-го года.


25 Июня. Итак, природа — это прошлое человека; это — чем он был, а прогресс (история) — механическое замещение утраченного в прошлом: например, человек в прошлом имел крылья и летал, как птица, ныне человек не имеет крыльев, но летает на аппарате.


Вопрос о теме и людях.

Смычка: нужно узнать, чем интересуется, исполняя дело, сам человек — это первое, второе, — что в его интересах носит отпечаток чисто местный, третье — определить местное в отношении общенародных интересов и тем дать ему оценку. Например, доктор Борис Васильевич интересуется постройкой крепости, которая должна его, как врача, оградить от вторжения в его область лечения людей средствами народной медицины, основанной на вере в чудесное… (например, килой называется всякая опухоль, не имеющая видимого объяснения в своем образовании, например, царапины, волос…). Тема: Народная медицина в свете науки; накопление таких разных материалов даст нам со временем возможность разобраться, какую роль в духовном складе кустаря играла его [местная] природа, в ней славянство и т. д., но в свою очередь даст план для антропологических и этнологических исследований. Такой путь будет вернее, чем обратно: установить план антропологического [изучения] кустаря.

Если мы будем навязывать план, то никто не будет работать: мы должны найти людей интересующихся, которые могут работать бескорыстно.

В живом учреждении живой человек; библиотека: что читает кустарь — закажем Павлову.

Народный суд — Соколову и Осипову.

Седову — очерк: кустарная среда в отношении к революционному движению…

Чартинскому: труд кустаря в свете гигиены.


27 Июня. Быт, затертое понятие, надо освежить их время, раскрыв его содержание как культуру личных отношений.


30 Июня. Полный расцвет всех трав. Вывелись птенчики и самых поздних птиц.

Было когда-то, да, было! Но теперь я другой, и нет у меня больше души такой, чтобы о прежнем говорить как о самом себе.


Он любил свои неоконченные мысли высказывать на людях и вместе с ними разбирать их, оставляя решать окончательно себе самому.

Страшно потерять себя самого от предстоящих непременно физических болей и думать вперед о позоре предсмертных конвульсий: и каждому самому маленькому человеку предстоит этот позор, сопровождающий Голгофу повседневности — физическую смерть. И, раздумывая, как избежать этого и умереть «непостыдно»{79}, видишь особый мир скорбных людей в клубах людских, в черном, — а одному — невозможно?

К страданиям «известных» людей присоединяется еще сознание неизбежного позора самого духа после смерти над трупом. До чего может тут доходить — пример на глазах: склеп с -2° над телом Ленина, взрыв канализационной трубы и т. д.

Да бывают ли вообще похороны общественных деятелей непостыдными? Да и совсем, если взять «вообще»: труп — это кал духа, можно ли над калом человека говорить речи? Нет, пусть семья моя после смерти моей обратится к какому-нибудь деревенскому говночисту-попу и стащат потихоньку тело мое на кладбище только близкие мне по плоти люди. А если бы я был знаменит, и нельзя было бы избежать беды общественных похорон, то сжечь надо тело в крематории и говорить уж над пеплом урны — это туда-сюда.


Летний роскошный день среди аромата цветущих лип в черных густых тенях этих деревьев.

— Как тупо душе!

Волнует душу начало весны и конец лета, осень, но летом нам, сдвинутым (но не «свихнувшимся»), лучше всего завесить окна и сидеть в полумраке{80}, зная, что там сверкает роскошный день и им наслаждаются.

Но и в такие дни я придумал себе общение с природой: надо встать задолго до солнца и это время до солнца побыть в лесу, это прекрасно! Когда видишь, как спадает одеяло ночи и звезды скрываются, и ждешь, как вот-вот откроется весь план, весь загад наступающего дня, в это время возвращается юношеская уверенность при каком-нибудь осознанном проступке, что вот захочу, присяду, подумаю — и сразу всю жизнь свою устрою по-новому, и еще так, как никто не жил.

И неплохо после заката встретить ночь во ржи, любуясь туманами в низинах: тогда бывает, как в море; купаясь, я помню, раз начал тонуть, и долго я боролся с захлестывающими дикими волнами, как вдруг так ясно стало сознание: «Зачем бороться, из-за чего? овчина выделки не стоит», — и после того я впал в блаженное состояние, — точно так же и после заката солнца во ржи, когда смотришь на белые туманные низины лугов, вся жизнь скатывается в себя самого, и сам распадаешься «безболезно-непостыдно», и то сам, как туман, то как улетающая на ночлег птица, то как запах ржи… А колокольчик забытой пастухом коровы меня вдруг как-то странно роднит с собой, и я будто колокольчик, а тот запах ржи, огненные облака, птицы на небе — это старше меня, это все мои покойные родные. И незаметно для себя я собираю к себе всех родных своих и тогда понимаю насквозь душу каждого и удивляюсь, как это я раньше их не знал. Потом приходят ко мне разные знакомые, близкие покойники, и о большинстве их я думаю, что они умерли, как дети, [так и] не дожив до себя самих, имели мысли, были деятелями и совсем жизни еще не знали и так умерли.

Почему Саша сделался доктором? Потому что Дуничка наговорила юноше о человеке, он выучился и стал лечить обывателей. Плохой был доктор, но [главное] колдовство понял и овладел их карманами. 15 лет прожил с женой, любил ее и вдруг заскучал, стал ежедневно перед обедом выпивать по три рюмки и еще вечером много пива за картежной игрой в клубе. Явилась фельдшерица, полная, красивая авантюристка. Влюбился и вздумал пожить так, как хочется: купить ружье, собаку, уехать в заволжские леса и там охотиться. Объяснился с женой, утешил ее: он ее любит как друг и умереть непременно явится к ней. Выдумал ехать с фельдшерицей на эпидемию сыпного тифа, там в один месяц много заработать денег и потом уже ехать в Заволжье, а собаку и ружье вперед купил. Через две недели он почувствовал себя больным сыпным тифом, вернулся к жене и умер на ее руках. Так и кончил жизнь, как мальчик, а было ему 43 года.

Илья был революционер, а потом тоже кончил доктором. Раз весной его поразила красота одной девушки, он влюбился, а жениться не пришлось и женился на другой. Он всю жизнь честно работал и верил в свободу России: честно верил. Но сорванный с основ…


10 Июля. Всё от нашей бедности! Так я понимаю всё: чуть, бывает, где-нибудь удастся раздобыть лишнее — и повеселел. Я долго стыдился этой зависимости, но победил стыд мало-помалу, выработав в себе уверенность, что богатство есть действительно благо и что в нем есть счастье, и если кто богатый несчастлив, то это значит, он духом своим виноват. Я духом своим не виноват, и каждого червонца, притекающего в мою суму, встречаю с такой же радостью, как Авраам высокого гостя, посетившего его хижину{81}.


7 Августа. В пятницу 1-го Августа (19 Июля) вечером возле деревни Костино меня укусила бешеная кошка, в воскресенье в 11 утра мне сделали 1-й укол и назначили всего 19 уколов (до 21-го) с повторением после двух недель отдыха.

Сегодня 5-й укол. Иду на прививку по Покровке, и небо такое впереди меня милое: оно было таким раз в день Михаила Архангела, без солнца, но вот-вот покажется солнце, а может быть, и ненастье настанет, никто не может сказать, чем кончится, но перед концом так хорошо и в сердце надежда и вера. И вот странны как люди, которые, созерцая прекрасное, внутренне тронутые им, спрашивают: «А почему так?» — и эти люди называются революционеры. Природа для них — прошлое, все прошлое они ненавидят, значит, нельзя принять и природу, и небо Михаила Архангела тоже нельзя принять.

Но вот я видел вчера где-то маленький женский рот с чудесными зубами — какая редкость в городе! Ведь хорошие зубы в городах исчезают и заменяются хорошими искусственными зубами. Можно сказать, что естественные зубы — явление прошлого. Городской революционер должен восхищаться механическими зубами.

А я не могу… я восхищаюсь естественными зубами и потому я — контрреволюционер.

Вот и все. И так оно есть. Но так это безумно глупо!

Пример: если опишу полет аэроплана для детского журнала — это поместят на первой странице, но как бы гениально ни описал полет дикой птицы — это будет для второго отдела журнала. Впереди должна быть механизация, т. е. восстановление утраченного, а природа — хранилище, заповедник жизни — нехороша!

Да, я знаю, все сущее должно умереть, но из этого вовсе не следует, что к нему надо быть невнимательным и зачем-то надо уже его убивать!

Да, у меня осталось мало здоровых зубов, и что: разве их вырвать совсем и вставить? Ведь моим здоровым зубам нет никакого будущего, будущее принадлежит зубам механическим. Такой поступок был бы вполне прогрессивным и революционным в современном смысле.


Воробей. У моей бабушки под окном росла малина, и очень она боялась воров, и чуть что — кричит: «Вор!» А дедушка газету читает и как услышит «Вор!» — непременно мыкнет: «О!»

— Что ты окаешь, — кричит бабушка, — бей, скорей бей!

— Вор! О! Бей! Вор! О! Бей! — кричу я. — Дедушка, дедушка!

Мы с дедушкой отворяем окно и пускаем в малину чем-нибудь, что под руку попадется: раз было пепельницей, раз коробочкой спичек, раз ножиком. Воробьи к тому времени, когда малина поспеет, табунятся и вылетают из малины стайкой, и все, серые, садятся рядышком на забор.

— Ступай ищи! — скажет дедушка.

И я с радостью бегу в малину поднимать брошенную вещь.

— Ты где? — беспокоится бабушка.

— Здесь, — отвечаю из малины.

— Что ты там?

— Ножик ищу.

А сам в рот все малину кладу, ягодку за ягодкой.

— Нашел? — беспокоится бабушка.

— Нашел, — говорю.

— Что же ты в малине сидишь?

— Воробьев считаю: раз, два, три.

Но бабушка хитрая, заметит, как я считаю, и опять кричит:

— Вор!

— О! — откликается дедушка.

— Бей, бей!

А я в это время грамоте учился и думаю в малине: «Почему это говорится "ворабей", а пишется "воробей"? Ага, — решаю вопрос, — потому что дедушка газету читает, и, когда бабушка крикнет: "Вор!", он говорит: "О!", а потом бабушка: "Бей!" И так выходит "воробей", а не "ворабей", как надо бы».


8 Августа. 6-й укол (красный).

Сахар спрятался, чай пью с медом. Но как-то не верится в повторение опыта, так не может быть. На верхах все расплылось в тумане, а где-то в низах, в ширине России зреет в бесформенности в будничной жизни — новая жизнь.


9 Августа. 7-й укол (синий).

— Наше правительство, — сказал я Насимовичу, — тем хорошо, что его можно ругать матерным словом, и ничего.

— Не всякий же матерньш словом может ругаться, — ответил Насимович, — а попробуйте-ка ругнуть каким-нибудь другим образом.


«Чернохвостов» из Одессы начинает уплотняться, материализироваться.


13 Августа. 11-й укол (красный).

Сегодня в очереди за прививками явился новый человек из деревни, его спросили, кто его укусил. Когда ответ бывает «собака» — никто не интересуется; если кошка — больше; всего больше интересует волк. Я не слыхал ответа нового пациента, но видел, как все бросились к нему расспрашивать, и, решив, что волк укусил, сам протолкался и спросил:

— Кто вас укусил?

Он ответил:

— Сестра!

Потом он рассказал, что сестру укусила собака на торфяном заводе; собачка рыженькая, мокрая лежала у канавы, проходя мимо нее, работницы пожалели бедную, и каждая, проходя, погладила, а когда последняя погладила, сестра, собака бросилась не нее, искусала. На заводе собаку убили и закопали, женщине предлагали ехать в Москву, но она неграмотная, одна не посмела, а провожатого не дали. Через 6 месяцев сестра почувствовала себя очень плохо и вечером стала со всеми прощаться. Потом стала рвать на себе волосы целыми прядями. Брат стал с ней бороться, трудно было: «Женщина, а вот никак не мог с ней спопашиться», верхом сел на нее, но она извернулась и укусила за руку. А глаза у нее стали недвижимые и све-етлые! как у зверя.

Позвал соседей, связали, а к утру она умерла.


Разговор марксиста с высоким специалистом:

— Но ведь это противоречит всему учению Маркса.

— Не противоречит, а диалектически подтверждает.


14 Августа. 12-й укол.

Это ведь Грин первый пришел ко мне встревоженный, узнав, что я укушен бешеной кошкой, и сказал: «Мы с вами мужчины, я вот что скажу, не пугайтесь: прививка действует на 80 %, а если вы попадете в те 20? Вот есть средство, купите тогда чесноку и ешьте, лечитесь, как лечатся собаки в лесах…»

Конечно, все это вздор, и не так уж я боюсь, но меня тронуло внимание. И тот же самый Грин узнал вчера, что разрешена продажа водки, купил две бутылки и уговаривал меня с ним пить, хотя знает очень хорошо, что во время прививок нельзя: «Мало ли врут доктора!» и т. д., я едва мог вырваться от него и, думаю, вот если бы я был алкоголик… С Грином были еще Анатолий Каменский и Вашков (Евгений Иванович). Выпив, все они говорили о любви вообще и о жене Арцыбашева, причем Каменский называл ее своей гражданской женой. Вашков сопоставлял Грина с Вагнером: оба, мол, человека отрывают от быта. Грин же хвалил Куприна и говорил о Бунине как о ничтожном писателе. Все это были архаические остатки Петербургской богемы — воскресли, как воскресла казенка{82}.


15 Августа. 13-й укол.

Книга для детей. Как назвать?


3 мес. — Сент. Окт. Нояб.

Гусек — 6000 зн. __________ 150 руб.

Грач — 1500. ______________ 50 руб.

Турлукан — 5760. __________ Коопер. издат. — 100 руб.

Воробей — 2000. ___________ «Красная Нива» — 50 руб.

Перепел и дергач — 2000. __ Фурман — 50 руб.

Красная вырубка — 12 000. _ Курымушка — 50 руб.

Матрешка — 12 000. ________ Есть — 100.

_______________________

41 200 = 1 ½ листа. 550


16 Августа. 14-й укол.

Против Благовещенского пер. на Тверской есть вывеска: «Все-человечество» — и там внутри вегетарианская столовая — я хожу туда: близко, и недурно кормят. По стенам от пола до потолка тезисы всечеловеческого языка Ао, прислуживает человек в голубой маске. Я пробовал читать тезисы, но после того, как догадался, что все сводится в новом языке к всечеловеческой цифре вместо слов, — бросил читать. И все-таки благодаря этим огромным таблицам и человеку в голубой маске в этой столовой едят как-то не по-свински и мысли постоянно сопутствуют еде. Сегодня я думал о священных коровах, что вот как хорошо будет с коровами, если не будем есть мяса. Но если уж язык всечеловеческий, то и корова чтобы одна какая-нибудь для всех людей — не наша, конечно, ничтожная русская коровка, а какая-нибудь голландская. Раз все-человечество, то и все-хозяйство и, значит, голландка. И следовательно, универсальный бык-производитель, все-бык. Сначала это, а потом и все-человек-производитель, англичанин или американец. И чтобы вывести одну породу людей. Смеются над этим, но если будет все-язык, то непременно будет и все-порода.


17 Августа. 15-й укол.

Вчера задумал поработать над «Чертовой Ступой»{83}.

Жара. Песок побелел на асфальтах. Асфальт размяк.


Кино. Восточные люди крах личного усилия объясняют судьбой: судьба! у социалистов судьба — экономическая необходимость, у моралистов — долг, у художников — скука.

Больше всех личное начало развито у художников, и потому у них отчетливее определилась эта надличная сила под именем скука. И в конце концов, художник борет скуку обыденности личной волей — в этом и есть чудо искусства и подвиг художника. Художник своей творческой властью преображает жизнь так, что в ней нет, как будто нет ни судьбы, ни экономической необходимости, ни долга, ни скуки. Каждый под влиянием искусства поднимает голову повыше, разделяя с автором чувство победителя скуки: в этом и состоит мораль искусства и его полезность. И оно единственно в этом.

Но вот кино, которое без всякого личного героизма, чисто машинным путем вынимает из жизни ноющий нерв времени, заставляет фотографии жизни чередоваться быстрей, чем в действительности, и слушателю передается чувство победы над скукой.

Мы знаем, например, в творчестве природы чудесные дни, но их мало: серых дней больше. И знаменитая весна в действительности проходит больше в томительном ожидании. А кино выкинет серые дни, и весна станет прекрасной. Хорош золотой дождь семян при посеве ржи, хороши всходы, хороша земля, и цветение, и наливание, и созревание, и жатва, но все это только моментами, а захотите посмотреть в действительности: две недели колосится, две недели цветет, две наливается, две созревает — какая скука! А там вся туга выбрасывается, и рожь в кино одну секунду колосится, другую наливает, и на четвертой секунде готова. Да ведь только смотреть в жизни, как мерно жует бычок свою жвачку день и ночь — вык, вык! и так 365 дней вык, вык! и потом еще столько же, и тогда он делается бык, а хозяин за это время и сам вык-вык — привык, из этого вык сделался век, и так стал сам чело-век, т. е. голова, созданная терпеть всю скуку бычьего века. На борьбу с веком выступает художник, и так создается трагическая личность. Кино посмеялось над художником и моралистом, и художество заменилось международной обывательской болтовней.


Пусть бедно и дело выходит на копейку, хотя голова работает на миллион, — все равно: голова работает на миллион, с головой руки машут сильнее, ноги ходят быстрее, и вид России стал не сонный, как прежде, а деловой.


18 Августа. 16-й укол.

12 час. Охотник: порох, квитанц.

½ 1-го Москва — Насимович.

3 ч. — Фурман.


20 Августа. 17-й укол.

«Зеленая дверь» — не кончилась.

London American Express Company.

Прекрасное ваше письмо, дорогая Т. Н., — вот так Вы можете писать! И удивительно: ведь я всего три раза был у Вас и два раза была у меня Тася, а кажется, мы год и больше провели вместе.

Мое свойство исчезать от близких людей и вдруг появляться среди знакомых общеизвестно, и меня там уже за это не бранят, привыкли.

Впрочем, не скрою, что «семейное счастье» дало какой-то неприятный осадок в моей душе: я как-то тут ничего не понимаю, никак не могу себе объяснить, и это мне досадно и отчуждает. То была весна света. Вы помните? — еще не было ни капли воды, и ни один цветочек еще не показался. И вдруг Вы с Тасей из этого мира перескакиваете сразу к урожаю. Есть, конечно, вина и с моей стороны, что я не пожелал вникнуть в суть дела, но трудно было: была только весна света, и мне было не то что нескромно вникать, а внутреннего права такого не было. Вот так и осталось от весны это мне неприятное — что Вы теперь называете «хорошим, трудным и сложным». Если можно — напишите мне про это, вы так пишете, что получается понятней даже личной беседы.

Прошла ли Ваша тревога о Тасе, про которую вы мне говорили в последний раз. Ваши планы и все — напишите, чтобы я, наконец, мог окончательно расхохотаться над собственной глупостью, породившей легенду об авантюре «семейного счастья».


21 Августа. 19-й (последний) укол. Запрет охоты, возвратился в четверг 4-го Сентября в Москву на неделю: т. е. до 11-го Сентября — запрещение охоты из-за сухого времени.


<На полях:> Рассказы: Цзач, Волки, Щегол, Пойма, Куропатка, Юбилей, Дергач и перепелка. Еж — Анчар и Пальма для большого журнала{84}.


23 Августа. Дожинают овес.

Очерки (Марксист и пр.), Великий враг (охотничий рассказ), Мой юбилей (охотничий рассказ), Рябчики (детский рассказ, начало весны){85}.

Когда я говорил кустарю И. С. Романову о тягости крестьянина, то он сказал поговорку: «Не уешно, так лежно».


26 августа. По разной беде два года я пережил так в смертной тоске, и вот раз на мельницу ко мне привели кобеля.

— Краденый? — спросил я.

— Краденый, — ответил хозяин, мужичок из далекой деревни. — Зять мой украл щеночком в питомнике.

— Гоняет?

— Здорово.


<На полях:> (Терпеть не могу в лесу накликать. Вот какая гончая была у меня в прежнее время: выйду в лес, пущу, а сам грудок разведу и кипячу чайник. Пока я чай пью, — подымет, и я не спешу, пью чай и слушаю гон, а как пойму — бегу, становлюсь, раз! и готово. После этой собаки я два года не охотился и очень тосковал.)

Пошли пробовать. Время начиналось задорное: стекла потеют, капуста начинает крепко завертываться, рябина, как кровь, и роса крепкая, узорка!

Выходим за околицу, пустили — как пуля! и нет, пропал. Вот это мне самое главное, не люблю я орать в лесу, накликать, мне нужно в лесу осенью идти по дорожке, покуривать, поглядывать, а собака сама по себе, и вдруг, чтобы сердце прыгнуло: сам! и тогда уж не зевай, а [заходи с другого] боку, перехватывай. Вот и Анчар вышел точно такой, пропал и вдруг обрадовал. Лает густо и редко и мчит! Мы только мало-мальски одумались, он уж с Алексеевой сечи хватил в Карауловский лес версты за три и там закружил. И пока бежал, все кружил, а когда стал на дорожку вблизи, скололся и стал добирать, подтягивать. Вдруг телушка из леса выходит, за ней другая, третья, ну, я понял: заяц увел Анчара в коровьи следы, оттого и скололся.

Прохожу немного по дороге, а мягкая, и в ней мне так [легко идти], гляжу на [свежий след] — лисий след и по дороге. Ну, как я обрадовался: стало быть, он лис гоняет, а у нас этих лисиц! Хотел я только потрубить, отозвать Анчара и поставить на след, а он и сам тут как тут, догадался, схватился и пошел, и пошел умывать. Вот мы следим, следим — остановились, назад не идет, вертит на болоте. Мы побежали тут версты за четыре. Место гиблое, валежник, ямы, [выворотень], и тут он вот рукой подать кружит. Слышим — вик! он, как лисица, [тявкнул]. И стихло. Через минуту выходит, ласкается и будто зовет. Мы за ним, и так тихонечко он бежит, хвостиком повиливает. Стоп! и мы под кустик. И там, глядим, лисица лежит.

Взмок я от радости, забыл, что покупаю и торговаться надо.

— Анчарушка, — говорю, — друг мой…

— Годится? — спрашивает мужик.

Я денег с собой взял, двадцать пять рублей — что за деньги.

— На! — говорю.

И он рад, и я без памяти.

Началась моя новая, счастливая жизнь. Утром встану без времени, в темноте: Медведица горит над мельницей, и ночь, а я знаю по утренней звезде — скоро свет. И как только чуть заголубеет — с Анчаром в лес. Так лист опал, месяц ноябрь подходит, трудный месяц, а мне хоть бы что! гонять мягко, не жарко, не холодно, при звездах выхожу, при звездах вертаюсь. Ну, вот у меня старинный приятель был, теперь он в Москве, в <1 нрзб.> служил, охотник мертвый! ведь его все знают, не буду его называть. Пишет он мне, смерть ему хочется погонять, нет ли тут у меня теперь собаки, приехал бы в субботу, в воскресенье бы погоняли. Я-то обрадовался, пишу — приезжает, показываю Анчара: и он рад без памяти.

Встал чуть не с полуночи, самовар завел, и все он бегает, все беспокоится, как бы дождь следы не залил. Ну, всему бывает конец, и ночь кончилась: белое встает утро, туман и земля холодная, сырая. Я люблю это: смерть! И нам хоть бы что!

Я знаю, где верно лежат русаки, пустил Анчара в ту сторону, а друга поставил на перебежке, а сам недалеко стал за кустом.

Так я и думал, как подался Анчар, прямо лощиной русак пойдет на приятеля, если по верхам пойдет — на меня. Лощиной, гляжу, бежит не русак, а мой Анчар. И так вижу, что приятель мой в него целится. Подумал я, балуется, другой раз скучно стоять — частенько этим сам занимался. Но вдруг — хлоп! и нет Анчара, кинулся в лощину.

Это бывает, я сам раз на этом же самом месте в человека стрелял: лощиной шел мужик в русачьей шапке, серой, и [только шапка видна], я в шапку и дунул.

Так я и замер: оторвалось мое сердце. А мне видно из-за куста, как приятель спустился в лощину посмотреть на убитого, в мою сторону поглядел — не видно ему было меня, и опять стал на свое место…

Пришел я в себя и думаю: «Ну, что же, ведь и человека убивают, случай!» Я немолодой человек, в жизни много перенес, знаю, как все непрочно, и еще знаю — какое бы горе ни было, счастье может вернуться опять. И так это у меня уже заготовлено в душе на всякое даже самое большое несчастье. Вот я сел там на камень — думаю, а земля [мягкая] вот как могила разверзлась, пахнет всей своей сыростью и холодом веет, и как-то нет ничего, в глазах потемнело.

Но чего же приятель на месте стоит, чего он ждет?

— Гоп! — кричу.

Отвечает.

— В кого ты стрелял?

— Сова пролетела.

Я про себя: «А, ты вот как…»

— Убил? — кричу.

— Промазал.

Понимаю его: сказал бы «убил», я, может быть, и захотел бы пойти посмотреть.

— Сережа! — кричу.

Ах, извините: я не хотел вам называть имя этого охотника, может быть, вы сами бы догадались, вы все его знаете, ну, да у нас в Союзе много Сергеев.

— Сережа! — кричу ему, — потруби Анчара.

Мне все видно из-за куста, смотрю: хватается за рог…

И трубит.

А я на камне сижу и удивляюсь на ястреба: ворона его гонит, и он, такой большой, от нее удирает. «Видно, — думаю, — возиться не хочет». И тихо так, пустынно, а [маленькая] синичка попискивает, от этого и еще кажется тише.

— Сережа, — кричу, — потруби еще!

Он опять.

До трех раз я его просил, и три раза он исполнял, трубил.

— Ну, довольно, — кричу, — иди сюда!

Подходит, на меня не глядит.

— Вот что, — говорю ему, — ты не помнишь, как был Анчар, в ошейнике или нет?

— В ошейнике, — отвечает.

— Ну, вот видишь, — говорю, — я забыл отвязать, а он, верно, махнул и повис где-нибудь на суку. Эта тропинка в деревню Цыганово, мы там чай будем пить, ты иди и потрубливай, а я буду искать и слушать, не выскочит ли где-нибудь на трубу. Иди, Сережа, иди!

Так он идет и трубит, а я прямо к Анчару. Топор у меня всегда на случай за поясом. Срубил я дерево, вытесал вроде лопаты и копаю могилу в мягкой земле.

А он трубит.

Схоронил я друга, насыпал курган.

А он все трубит.

И дерну вырубил топором, обложил как следует, как у людей.

Дождик пошел, мелкий, холодный. Страшный месяц Ноябрь, много он уносит живых, вся земля, как могила. Простился я.

А Сережа уже из деревни трубит, из Цыганова. И так дни коротки в Ноябре. Пока я пришел в Цыганово, пока самовар кипел — смеркается. Выпили мы по первому стакану.

— Смеркается, — говорю.

— Да, — отвечает, — смеркается.

— Вот, — говорю, — я сейчас яйца в самовар положу, а ты потруби, пожалуйста.

И ночью много раз я просыпался.

— Не спишь? — спрашиваю.

— Нет, — говорит, — не сплю, что-то нездоровится, вышел бы…

— Ничего, — говорю, — я спал.

И трубил.

Всю ночь трубил. Я не буду называть вам этого охотника, вы все его знаете.


1 Сентября. «Создав научное общество и посвятив его имени одного мертвеца…»

Конец Савинкова (у Ремизова: Серафима Павловна сказала: «Кто же спасет Россию?», Савинков ответил: «Я!»).

Савинков признал советскую власть{86}. Мы же с одним честным коммунистом, вынесшим на своих плечах 18–19-й гг. в провинции и притом не расстрелявшим ни одного человека, читали признание это, обмениваясь полусловами, как будто перед нами вопрос вставал: «А мы-то сами признаём или не признаём?»

Что-то интеллигентское, головное, бумажное, чуждое было нам в этом признании Савинкова, и я вспомнил, как Мережковский спрашивал нас{87}: «Где можно записаться в партию социалистов-революционеров?» Коммунисту, повседневному труженику советской России, было в своей совести неясно: признает ли сама Россия, ее рабочие и крестьяне свою советскую власть, а Савинков прозрел и вдруг увидел, что рабочие и крестьяне власть эту почти что любят. Савинкову трудно умирать в темном сознании, что он шел против рабочих и крестьян.

Странно было читать… И что ему тут делать? Это последний конец революционного интеллигента, оставшегося без царя высыхающей кляксой на дописанном листе. Так вынули Чернова из подполья, и нет его, вынули Савинкова.


3 Сентября. Дупеля.

Холодной ночью по зеленым болотным отавам рассыпались на отдых прястающие дупеля и серым моросливым утром забегали между тесными кочками.

Крестьяне только что скосили овес и расставили в бабки. И это ежегодное совпадение конца овсяного покоса с началом дупелиной высыпки породило у крестьян убеждение, что дупеля живут в овсе и после покоса его переселяются в болота.


Вдруг ясно встала та первопричина моего расхождения с коммунистами в практическом деле и отчего, например, мне почти невозможно стало писать журнальные очерки. Вот это что: все явления быта у меня относятся к некоему высшему, универсальному Я, с точки зрения которого общественные явления есть нечто временно-преходящее; конечно, это не мое индивидуальное «я», а высшая соборная личность. Никогда я не могу согласиться с обратным пониманием. И когда говоришь с коммунистами «вообще», то они как будто и соглашаются с тобой, но на деле у них все против.


8 Сентября. Вчера мы открыли вальдшнепиную высыпку. Утро росистое, солнце медленно рассеивает туман. На цветах холодною ночью обмерли шмели, тряхнешь — и падают, как мертвые. Но по мере того, как солнце нагревает к полудню, и они оживают и начинают летать.

И уснул насмерть, как морозною ночью шмель на цветке.

— А ползучий гад еще наверху?

— Что ты, это по Воздвиженье.


<На полях:> Это, верно, высыпали местные гнездовые, жиру нет нисколько.


9 Сентября. Деревня Попадинки в большом глухом лесу, заросль вокруг частая, как конопля, попадать в нее, не зная дороги, очень трудно, и много лучше бы деревню эту называть Непопадинки.

Раз я охотился около деревни в частых кустах. Собака моя была с колокольчиком, не вижу ее, а слышу колокольчик и так по колокольчику за ней слежу. Без этого в зарослях нельзя охотиться. Случись так, оборвался на собаке колокольчик и потерялся в траве. Что делать? Поискал я, не нашел, бросил охоту и пошел отдохнуть в деревню.

После обеда у председателя лег я на лавку поспать. Мухи очень кусали меня, измучили, открываю глаза, в избе нет никого, а на окне вижу колокольчик чуть побольше моего.

Спроситься было не у кого, но это пустяки, думаю, зачем спрашиваться, возьму колокольчик и потом принесу.

Привязав колокольчик к ошейнику, я пустил Ярика, и он пустился по деревне из конца в конец, звеня колокольчиком.

Я хорошо поохотился.

Перед самой деревней на возвратном пути встречается маленький песик и, увидев Ярика, пустился по дороге, Ярик за ним, песик дальше, Ярик за ним дальше, дальше и так далеко ушел, что и колокольчика не слышно.

«Ничего, — думаю, — придет».

И вошел в деревню. Смотрю, собрались все мужики на сходку, сидят на бревне и ругаются.

— Чего это вы, — спрашиваю, — кого ругаете?

— Председателя. Да как же, — говорят, — не ругать его: звонил, звонил по деревне, собрал сходку, а сам пропал, вот сидим и ругаемся.

В это время на другом конце деревни послышался колокольчик.

— Что он, с ума сошел? — сказали на сходе. — Опять звонит!

Все на сходе повернулись в ту сторону, и с той стороны Ярик показывается с колокольчиком и звонит, и звонит, сходку собирает.

Конечно, досталось мне за колокольчик, но потом все много смеялись.


12 Сентября. Чудесное выздоровление от 3-дневной лихорадки.

Все затерянное, нырнувшее куда-то из-под рук быстро находится, если применить систему, например, если потерялся, положим, ключ в такой-то комнате, то надо решиться обыскать всю комнату, последовательно переходя от одного предмета к другому, — и очень редко бывает в таком случае, что придется перерывать всю комнату, скорее всего бывает даже так, что ключ находится в тот самый момент, когда явилась решимость действовать систематично. Так это просто и понятно, а множество людей в поисках ключа предпочитают завязывать свой носовой платок на ножке стола, чем действовать систематично.

Суеверие отчасти, может быть, является от страха к системе.


Ефросинья Павловна в общем разумная женщина, и в душевной беседе она умно и глубоко раскрывается, но если, как часто бывает, в ее раздраженном состоянии да влепить поперек ее какое-нибудь словцо и на ее ответ стрельнуть другим, третьим, то вдруг совершенно теряет способность думать о своих словах и лепит их без всякого удержу, с величайшей ненавистью. Тогда открывается у нее совершенно иное, боевое лицо, обращенное ко мне со страшной ненавистью.

В первом своем лице она глубоко религиозное существо, очень способное к мудрым решениям и бесповоротно отрицающее советскую власть (большевистскую), во втором лице она является типичною вульгарною большевичкою из баб 1918 года. Я кричу ей тогда:

— Брось ты свою пролетарскую ерунду!

Она же мне отвечает:

— А ты свою буржуйскую! Ты меня высосал всю («попили нашей кровушки»).

Наоборот, в 1-м своем лице она бранит большевиков, и я напрягаю все силы ума для защиты их.

Не такова ли и вся Россия, как эта женщина, в отношении к советской власти? Надо попробовать анализировать.

1-й материал — это мое же былое чувство неприязни к дворянам аристократам (наши соседи Стаховичи). Такое же чувство у Седова к интеллигенции и, наверное, такое же у крестьянина к дворянам, интеллигентам и всякому человеку в шляпе. Этого же происхождения и чувство Ефросиньи Павловны в ее втором лице.

Описание этого чувства.

Да, это чувство, это не мысль. Оно безлично, потому что движется не к лицу, не к духу, а к группе людей со свойственными этим людям повадками (мужик не любит шляпу интеллигента, я не люблю, что Стахович, член Гос. совета, ест простоквашу, играет в футбол — чувство направлено на шляпу, на простоквашу, на красный широкий затылок «лечащегося» Стаховича, но не на лицо). И даже, напротив, это чувство исключает личное отношение. Это злобное воинственное чувство может даже совершенно исчезнуть при встрече с лицом врага, закрытым его групповыми повадками (множество примеров: брак).

Происхождение чувства.

Из себя: откуда, отчего это взялось у меня самого?


<На полях:> (В развилине двух белых сучков на березе была белая кашка.)

Спец-человек (я).

Парт-человек (Седов).


1-е. Дикость: чужие (гости) приехали, бежать! Все их манеры, слова, костюмы — все неестественно, фальшиво. Я там у них не могу быть, я сквозь землю провалюсь. Но почему же эта естественная робость обращается не в почтительный трепет, а в ненависть? Это уже было до меня и мне внушено: от купеческой природы (в Ельце купечество организованно выступало против дворянства), от либеральных течений через интеллигенцию.

Вот это: непременно ли со стороны? Быть может, наоборот, почтительность со стороны, а ненависть из естественной дикости, отчужденности — и это естественно-злобное чувство культивируется и поэтому кажется, что приходит со стороны?

Ну вот, даже на этой ступени анализа понятно, что Ефросинья Павловна должна иметь два лица: одно лицо, созданное церковной культурой, и другое — процессом распада общества.

Розанов запел свою песнь песней о евреях{88} в тот момент, когда о своем народе сказал: «Подлый народ», боюсь, что и я к тому же приду…

В. Розанов. «Апокалипсис» № 6–7, ст. 85: «…среди свинства русских есть, правда, одно дорогое качество — интимность, задушевность. Евреи — то же. И вот этой чертою они ужасно связываются с русскими. Только русский есть пьяный задушевный человек, а еврей есть трезвый задушевный человек».

Вот гениально и трогает до слез своей правдивостью!


<На полях:> Алов — максималистское чувство будущего, когда ласкает ребенка, и все, что дает прошлое: как бы не проспать и не упустить, если <1 нрзб.> обрывать китайку.

Мысли при утренней звезде.

Кто же более виновен — вор или скупец, алчностью своей порождающий вора?

Это все равно, что спросить: клоп или нечистоплотный хозяин?


Поворот: гибель базара, кооперации (соленые огурцы).

Московский засол.

Записи при утренней звезде.

Им был голос, подобный голосу из пылающего куста{89}, что «согласен», — но вот условие: «после царя берут власть они сами, и только они».

Страшный был голос, потому что они думали свергнуть царя и освободить народ, первое было как труд, как туга, второе как радость: счастье — освободить человечество, которое уже само создает себе новую, хорошую власть. Но голос осуждал на новую страшную тугу: самим убийцам царя должно быть властью, т. е. самим разрушить, самим и построить.

Они ответили почти без колебания: — Да!

И там:

— Се буде!

И вот, презираемые, проклинаемые народом, по трупам растерзанных людей, умерших от голода и болезней, они послали детей пионеров на голеньких ножках с красными тряпками на палочках будить народы мира к восстанию.


15 Сентября. На учительском съезде было поставлено много докладов о краеведении, но самое краеведение, работу местного общества решили поставить на самый конец: в 6 часов вечера после четырех дней утомительных занятий. Когда пришел этот час, проголосовали: «добровольно слушать или во исполнение программы». Большинством одного голоса решили: добровольно; после чего ¾ учителей разъехалось на места. Остальные собрались. М. П. Седов начал говорить свою живую речь, и только было пробудился интерес, вдруг ударили в набат — пожар! — и вся аудитория бросилась вон. Мы спрашивали друг друга, что это уже безвозвратно? Понимающие отвечали: «Смотря по пожару, если маленький и скучный, — вернутся, но не все». Пожар оказался маленький, вернулась половина из четверти съезда. Договорив наскоро свою речь, председатель предоставил Семенову читать свою краеведческую работу, и мы с Седовым довольные сказали: «И все-таки это реальное дело, и сделали это мы».

Я хорошо знал работу и потому пошел домой в деревню. В тот момент, когда я вступал в деревню, в Талдоме опять ударили в набат, и у меня оторвалось сердце: теперь уже, наверно, так разбегутся, что и не соберешь. В нашей деревне ответили ударом в набат, и вся масса деревни бурей пронеслась мимо меня на горку смотреть на пожар. Нужно, значит, представить себе, что во всех окрестных деревнях, куда только достигал звук Талдомских колоколов, — везде в этот момент бежали смотреть на пожар.

Мне от этой мысли стало все-таки легче: значит, думал я, аудитория наша не представляет исключения, все бегут.


(В Москве: 1) Ц. П. О., 2) Насимович, 3) «Н. Москва»: договор, «Круг» — о книге, 4) Деньги: «Красная Нива», «Н. Москва», «Охотник» (взять журнал), «Огонек», детские, «Вестник кооперации», Фурман.)


Принципы могут быть у частных людей, отчасти в общественных группировках, но государство не должно иметь какого-нибудь пристрастия к идеям, государство полезно только тем, что во всем соблюдает меру.


17 Сентября. России нужен чиновник, и всякий, взявшийся за дело, монархист или коммунист, сделается на короткое время чиновником. Нынешние чиновники, нужно признать, еще более заняты, чем прежние, и простой народ еще более презирает их, бумажных людей, представляя себе, что жизнь их легкая и они дармоеды. В народном сознании это люди низкого морального уровня, как воры. Между тем люди эти виноваты только тем, что слишком принципиальны, идейны.

Наши марксисты называют себя материалистами, но совершенно лишены чувства восприятия материального мира: это чистейшие идеалисты, пользующиеся лексиконом философского материализма. И немудрено: ведь чувство материи, называемое на юридическом языке «собственностью», исключается экономическими материалистами, а вместе с тем из действительного материального мира вытравляется и весь аромат материи. Взять хотя бы засол огурцов домашним способом и общественным: никогда потребительскому обществу не добиться такого огурца, какой получается у домашней хозяйки (или выпечка хлеба в частной избе: купите хлеба в деревенской избе и пойдите с ним в другую, другая хозяйка попробует и скажет, что хлеб куплен, положим, у Акулины, и также огурцы).


Частное лицо — это щупало материи, но дощупаться до материи значит одухотворить ее, вызвать к жизни блистающий дух. Буржуазия была историческим щупалом материи, и социализм только тогда сделает шаг вперед, когда признает буржуазию своим отцом — материю.


В Высочках я хотел найти печника, приотворил дверь и только просунул голову — хвать! — меня старуха по голове мокрой тряпкой.

— Не проси, не подаю! — крикнула она.

— Да я не прошу, — сказал я за дверью, — мне нужно узнать, где живет печник.

— Убирайся, не скажу! — крикнула она.

— Старуха! — сказал я. — Попомни, что к тебе самый старший черт приходил, и уж если ты к нам попадешь, я тебе хорошо отплачу.

Настоящая Чертова Ступа! Я шел, раздумывая: «Какое-то растение цветет в сто лет один раз? растение это низменное, корявое, колючее… и цветет! может быть, красота вообще есть цвет зла? и через этот цвет получаются добрые семена? так добро вырастает из зла?»

Равнодушно принимает в себя мать-земля все семена, и добрые, и злые, и одинаково всем им дает свои материнские соки. Но приходит человек и то, что ему на пользу, — называет добром, что на вред, — злом. И, распоряжаясь по-своему, сеет только добрые семена.


Интеграл сверху: курят и говорят до сумасшествия. Внизу: ищут работы, приходят в кооператив, там отвечают: «нет сукна». Они ищут и находят в потребилке{90}, возвращаются в промышленный кооператив и говорят: «у нас есть сукно».


Лицо, соответствующее действительному статскому советнику, говорит всем «ты», потому что в его среде все говорят на «ты». Ему чрезвычайно трудно говорить «вы», и если приходится, то это усилие следить за собой столь трудно, что речь становится путаной. Мне он долго говорил «вы». Мы долго бесполезно говорили о музее, наконец, я попал на его, очевидно, излюбленную тему о насаждении парка и назвал его дендрологическим.

— Как? — сказал он. — Дендалогический?

— Ну да.

— А ты в этом понимаешь? — и оживленно пошел на ты, весь сияя.

После этого я почувствовал неловкость говорить человеку «вы», если он говорит мне «ты», и сказал:

— Ты-то как думаешь? — и засыпал его: «ты, ты, ты!»

Умный человек понял неестественность этого и перешел на «вы», и дело снова запуталось.


Кооп. производств, должен принять на себя черты отца строгого, справедливого, а потребит. — матери, хозяйки доброй (засол): за тонкой перегородкой женщины разговаривали о московском засоле.

— Я, — говорила одна хозяйка, — посолила одну только меру, — кооперат. солит массовым засолом, дешевле…

— Сахар почем? Чернов закупил…

Душа женщин перемещалась в кооператив… Не чиновница, а хозяйка…

(Две женщины — два государства сошлись, и кооперация — это союз союзов миллионов маленьких государств.)


Почему-то старые кооператоры не принимают участия в новом строительстве? Им мешает прошлое, идеи, и точно так же не годятся партийные люди: идеи. Лучшие кооператоры без прошлого, без идей, из банковских служащих (Кузнецов).

Причина беды в Произв. кооперации: кооперативный совет при Компарте: там непонимающие люди составляют неверные планы хозяйства; вторая причина: нет кредита; третья: падение лучших торговцев и потому разврат рынка.


19 Сентября. В 10 утра в Оргбюро. В 11 часов — к На- симовичу. В 12 дня — Новая Москва, в 1 ч. — Госиздат. В ¼ 5 д. — к Фурману, в 6 в. — Смирнову.


Все сделано, ресурсы:

Новая Москва — 5 черв.

Красная Нива — 4 черв.

Охотник — 2 черв.

Иск. — 3 черв.

______________

Итого: 14 черв.


Известия — 8 черв.

Прожект. — 5 черв.

______________

27 черв.

10

______________

Турлукан 37 черв.


20 Сентября. Зайти в 10 ч. в Оргбюро, в ½ 11-го в «Новую Москву» и в Грузины за книгой, в 1 ч. — «Охотник» и там купить пищики.

К. сказал мне:

— Неправда, партийный билет вытравляет из души все живое.

— Почему? — спросил я.

— Потому что их 1-й конек недоверие, и это приводит душу к полному опустошению. И у каждого парт-человека в губе кольцо, чуть что — и его вздернут.

К. неврастеник и жуткий, он не додумывает до конца: он же парт-человек и охраняет ныне русское государство.


Может быть, вы видите небо над улицами и что там где-то в конце улицы садится солнце, а вечером из окна смотрите на звезды, и вам рисуются на небе темные очертания гигантских зданий — вы любуетесь городом? Значит, у вас есть досуг и угол, откуда вы можете смотреть. У меня этого нет, я сам движусь с утра до вечера, я сам часть этого движения; нет у меня угла, нет у меня времени, я сам движение, <1 нрзб.> творит.

Мне вчера сказали в детском журнале, что рассказ мой замечательный, мне было нечувствительно это, потому что за детские рассказы платят 5 р. — мало! Но вдруг редактор сказал: за такой рассказ вам заплатим 2 червонца. Я вдруг обрадовался своему рассказу, я перечитал его, я сам себе восхитился. Кассира не было, я упросил выдать мне без кассира.

— Вы уезжаете, куда, зачем?

— В деревню на охоту.

— Очень хорошо. Екатерина Васильевна сказала: у псовых охотников душа не имеет зла.


21 Сентября. Охота за червонцами.

Мое преступление — не пишу дневники. Есть что-то небывалое (в мире) в моих налетах на Москву за деньгами: это какое-то продолжение охоты в диких лесах; я не обращаю больше внимания на городское движение, дома, людей, совершенно один, и иногда наклевывается где-нибудь гонорар — там стойка и смысл жизни, и теплота и свет переменяется, когда тащишь в кармане червонцы и весело что-то бормочешь, посвистываешь, напеваешь.

Я совсем больше не цепляюсь за людей, я живу, писатель, как одичалое домашнее животное.

Литература просто рассыпалась, кое-какие журналы существуют не внутренним кровяным питанием, а кожею, поверхностно, как бородавка, отщипнешь — и не больно, и всё растут. И что сочиняешь, то не из себя, а само выходит, как бородавка, и не чувствуешь, сочинив, силы истекшей.

Сверх ожидания у меня сейчас насобиралось 20 червонцев, я весь в мечте: поправить печку, купить всем по одеялу (покрываемся пальто) и главное — белья.


Я вот что еще думаю; а может быть, это, вот как я теперь один и нет литературы, общества, то это не время истории, а мое время, как у всех, за 50 пошло, высоко вырос, крепость в сучьях, в себе самом и что живешь сам по себе. Просто я попал в Старшие и нет возможности собраться с другими под дерево, а другие уже должны собираться подо мной, и мне это незаметно.

А солнце над собой я чувствую и какую-то беспредельность мира…

Самоутверждение…

Добывание денег: до кассы, в кассе нет, ждешь! скопляются. Некоторые уходят, я не ухожу, я жду. Момент получения… И на фоне этом: встречи. Поверхностная сердечность и жестокость в узле (дела нет до человека): Орешин и Клычков.


22 Сентября. До чего хорошо написал Ремизов о Розанове во 2-м №-е «Окна» и тоже Гиппиус в 3-м «Окне». Вот старики! у нас тут и не веет даже…


Ремизов пишет, что у него и от рождения нет честолюбия, удивительно для Ремизова, как он осмелился это сказать. Как так — нет честолюбия! Есть, конечно, и очень большое, но можно честолюбие перекусить, т. е. вот до чего глубоко взяться, что обычная температура честолюбия кажется маленькой. Слишком много сделано Ремизовым, чтобы удовлетвориться обычным признанием общества, и тоже слишком много обиды перенесено, и уж привычно стало жить, писать и без признания: это сверх-человеческая гордость у него говорит, что будто бы нет честолюбия от рождения.

В эти несколько дней, когда собралось у меня неожиданно более 20 червонцев, — какое преображение произошло всего моего физического и духовного существа, значит, в каком же страшном я нахожусь угнетении!


Что есть художество? вот какая-нибудь пичужка сидит на ветке, шишку долбит и носик у нее кривой, и, с одной стороны, линия этого носика есть часть траектории чего-то огромного, вроде Марса, а с другой, это великое предстоит сердцу умильно, понятно, ответно — восхищение от пустяка и пустяк это все…


Голова переполнена смутными мыслями, глаз увидел предмет, и то, что было смутно в себе, вдруг отчетливо разобралось на предмете, и в сердце радость: «Так вот оно что!» Тогда опишите этот предмет, и окажется он в вашем описании для других как бы вновь открытым, выкопанным из-под пепла забвения.

Но если вы просто будете подходить к предметам, без себя самого, то будете описывать всем известное и скучное.


Наверно, этого и у Даля нет, и никто не знает, что значит слово «волчки». Это, оказывается, артисты обувного дела, башмачники-художники. И так я обрадовался этим волчкам. Очень уж угнетала меня погонщина. И опять неизвестное слово: погонщина значит работа из-под палки, гонная, погонная. Ведь до чего раньше доходило: 70 пар дамских туфель в день.

Один большой знаток кожевенно-обувного дела сказал мне:

— Вот есть писатели гениальные, а почему же нет такого гениального человека, кто бы до точности знал все кожевенно-обувное дело?

Стали перебирать всех известных знатоков, и все они были знатоками в какой-нибудь специальности, но чтобы все кожевенно-обувное дело кто-нибудь знал бы, это оказалось невозможным для одного человека.

Мы собирали образцы колодок, инструментов и товаров по башмачно-кустарному производству и объяснили одному кустарю, что собираем для музея.

— А музей для кого? — спросил кустарь.

— Для вас, башмачников.

— И для меня? пустое дело: я сам музей.

Он был прав: всякий кустарь есть ходячий музей, носящий в себе столько новых переданных ему придумок.

Мы были на крупнейшей московской обувной фабрике и видели там весь процесс производственных работ на 100 с чем-то машинных операций. Но, верно, и это очень мало, потому что оказалось: разложить Музей до конца не удастся, механическое было одно, ручное — другое, машина не может сделать художественный башмак.

Мастера-артисты, немеханизируемые, неподражаемые, называются волчками.

Взяв себе для исследования как руководящую нить гипотезу о машине, побеждающей ручной труд, я решительно не знаю, куда мне девать волчков.

Слышал тоже легенду, будто из Парижа одна дама приезжала в Столешников переулок и там у Романова купила себе башмаки, надела их и прямо в грязь без калош и потом с грязными башмаками в Париж. Там, в Париже, она башмаки вычистила и одну пару продала, и как раз окупила дорогу, а другая пара, значит, ей даром досталась.

Рассказывал я эту легенду на месте башмачного кустарного производства, и мне отвечали:

— Значит, волчковая работа, против наших волчков на свете нет.

Волчки значит артисты-мастера.

Меня интересовало не то, что, правда, в Париже не могут сделать таких башмаков, как у нас, а самое происхождение национально-башмачной легенды.

И главное, сам-то я до того увлекся изучением башмака, что мне очень хотелось и очень радовался и волновался, что наши башмаки лучше парижских. Мало того: люди убежденные, интернационалисты, работавшие в обувном деле, когда я им говорил, что в Париже башмаки лучше наших, защищали с оружием в руках русский башмак.

В чем же сила?

При нашей бедности и вот сила, в чем? И я возмечтал: найду волчка, сделаю башмак на неизвестную даму, поставлю на полку и буду водить к себе американцев: полюбуйтесь!

Собрались ко мне в Талдом лучшие мастера, говорю им про башмаки и про американцев: у них глаза горят.

— Сможете?

— Нет, не можем, лучшие волчки в Марьиной Роще.

— Ну, а там кто?

Все в один голос:

— Савелий Павлович Цыганов!

У меня так: если уж взялся преследовать цель, то до конца, до гроба убьюсь, а разберу. Еду в Марьину Рощу… Высокий малый, затянутый в фартук.

— Цыганов?

— Я.

То, се, про волчков: есть волчки? Ну, пошел, и тут я все сразу узнал, откуда это слово взялось.


Понедельник: 11–12 — «Рабочая Москва»: гонорар, 12–1 — «Новая Москва», Турлукан и Ацаркин, 1–2 — обед, 2–1 — Госплан, 4–6 — чай, 6–7 — «Известия», 7 — Руднев.


23 Сентября. Блестяще закончив дела, еду домой.


Мы были в большом бою, мы вышли из боя все раненные, но кровь движется и рану затягивает. Хватит ли крови здоровой для полного забвения раны. Едва ли, но в молодых хватит, они вырастут, как нужно быть человеку-строителю нового мира, без этого болезненного чувства памяти добра и зла.

Тогда не будет ни победителей, ни побежденных, и жизнь станет, как полное сочное данное.

Но теперь пока мы встречаем два типа, одни в полной памяти добра и зла — люди ушибленные. Другие забываются в плутне, люди-плуты, с виду очень веселые. Есть и третьи люди: деловые, с глазами напряженными, которых не знали в дореволюционное время.

В общем, два типа остались на пожарище русской интеллигенции: плуты и ушибленные.

И, конечно, есть деловой человек, уже тот человек без памяти добра и зла, ему спасение — дело, он знает, что на губе его кольцо и чуть он остановится — за кольцо дернут. Он бежит вперед и здоров!

О, конечно, я знаю, везде и всегда есть сам-человек. Сам-человек живет сам по себе, но этот стержневой человек — не интеллигенция, это люди начала, я о них не хочу говорить; меня сейчас интересуют концы, вот как Савинков: признал нечто (что?) и кончился, как поп снял рясу — и нет его.

Так вот и эти человеческие герои, тут все концы, клубок целый, и всё из концов. Собрались вечером за пивом, приехал новенький учитель, надо же познакомиться. Один ловкий антирелигиозник (их два у нас и оба никуда не годятся) взял и подтасовал карту: «Поезжай вместо меня завтра в деревню». По задору согласился: ему же легко, он естественник, насыпал в пробирку перекиси марганца — подогрел — кислород, серная кислота, [подогрел] — водород, а вышел гремучий газ{91}, пустил в мыло — пузыри, спичку — хлоп! Гром и молния, и сам, как Илья-Пророк.

Задорно, а все выпили пива, раскис:

— А все-таки, товарищи, какая первопричина, я сказать не могу.

— Струсил!

Смеялись и называли химика первопричинным. Добродушный малый, сам смеялся и так со смехом уснул на диване.

Разбудили рано утром, лошадь подъехала ехать в деревню, а не подготовлена лекция — какая чепуха! И голова спросонья болит!

Вот это и подвело — голова, с больной головы на здоровую в отношении к существованию Бога посредством перекиси марганца.

Насыпал, подогрел — треснуло. Рассердился и швырнул на пол, ну, что поделаешь, голова болит, и совесть нечиста: первопричины не знает.

Водород пустил, рано поджег, воздух не вышел: пузырек вдребезги.

Терпение лопнуло.

— Брось пузырьки! — крикнул мужик. — Сделай нам дождик.

Начали смеяться. Пришлось переждать и прочитать лекцию: о происхождении человека, конечно, от обезьяны.

Конечно, каждый образованный естественник знает, что с происхождением от обезьяны дело не так просто, никто из нас не представляет себе так просто, что вот была обезьяна и стал человек: путаница тут, как известно, чрезвычайная, а для <1 нрзб.> этой путаницы простому человеку говорят просто: от обезьяны!

Я сам видел одну книгу по химии, изданную когда-то народником, на обложке было напечатано: «Популярная хвемия для народа», и в тексте атомы назывались ахто- ми, за руки ахтоми держатся, например,

= H2SO4 — серная кислота.

Ну, вот и эта обезьяна преподносится совершенно так же, как хвемия.

В результате аудитория посылает записки лектору. Я их читал, они сейчас у меня на столе, вот некоторые из них:

— «А ежеля человек от абезьяны в прежние времена, то учаго же нынче человек от абезьяны не рождается?»

Лектор остолбенел от вопроса, но выход нашелся: сама обезьяна стала не та, и она изменилась.

Но другой задумался, Прометеев огонь сошел и на него: обезьяна и человек, а как же другие животные? Он пишет:

«У чаго вызалась собака?»


24 Сентября. Костино.

Что значит «верю»? Значит, между прочим, что я и имею некий деловой загад на будущее. А «знаю» — это что факт уже совершился, хочу, не хочу, с моей стороны усилий больше не надо, воля моя из моего загада вынута, и загад мой больше не нужен, и сам я больше не нужен, все кончилось и прошло: я знаю. Так выходит, что вера была колыбелью знания, а знание стало мечтой веры.

И вообще: я знаю, значит что-то стало позади меня, я то знаю, а что впереди, еще я не узнал, туда, вперед, я верю.


27 Сентября. 14-го ст. Сентября гусь летит, и вышло точно: в ночь на 14-е вчера пошел гусь. Сухо. Звездно. Что особенно хорошо в гусином перелете — это напряженность, сжатость и крайняя бережливость звука: это «ке-ге!» раздается где-то под звездами изредка, в крайней необходимости.

— Хорошо нынче лететь, — сказал кто-то в темноте, — виден птичий путь.

Читал «Курымушку»{92}. «Голубые бобры» — очень хорошо. Чувствуешь, что «Маленький Каин» хуже, но спрашиваешь, прочтя: «Чем хуже-то?» Написано так же хорошо, чем хуже? «Золотые горы» недоработано, но в общем закружение юноши передано сильно. Молодец, Михаил!


Мой посев приносит плоды: всюду зовут писать. Между тем я ничего не уступил из себя: жизнь изменяется.


1 Октября. Воскресенье и понедельник были у меня московские охотники Руднев и Смирнов. Было жарко и сухо, и утро было сухое. Собака бегала, высунув язык. Сегодня показались гаршнепы.

Отлично играют на дудочках в нашем краю пастухи на заре, и такое счастье услышать до восхода солнца эту мелодию. Но в нашей деревне пастух играет из рук вон как плохо, и так бывает обидно слушать его и знать, что в других деревнях в это время слышится чудесная музыка. И так каждое утро в тот час, из-за которого я и живу на свете. Так просто бы взять и переехать в другую деревню, где хороший пастух, но как с семьей переедешь, никто не поймет, что переезд совершается из-за пастуха.

Воду держат у нас два шурина, у одного мельница повыше деревни, у другого пониже, и вся вода зависит от них, как они ладно живут, — у нас воды в реке много: в крутых берегах, поросших густо соснами и березками, бежит красавица Дубна. Но если шурины между собой повздорят и верхний воду закроет, — нет воды, не река, а грязь. Вся красота местности зависит от двух шуринов, как у них дома. И вот неладно живут они: часто верхний шурин запирает воду, и мы дожидаемся, когда они опять помирятся.


Деревня Хрущево. (Начало повести)

Раньше я, бывало, когда не спится, начинаю считать до тысячи, но теперь это перестало действовать: раньше на третьей сотне, бывало, непременно уснешь, теперь после тысячи начинается вроде сна с продолжением счета, но с безобразными ошибками, с мучением совести за эти ошибки — спишь, не спишь, отвратительное состояние. Выдумал я теперь себе другой и прекрасный способ: путешествие по той усадьбе, где я родился, вырос и бывал каждое лето. Теперь эта усадьба, наверно, не существует, но зато в моем путешествии всякая мелочь встает с такой яркостью, что если только записать, то это будет больше этого простого существования.

Свое путешествие я начинаю всегда с палисадника, огороженного деревянной решеткой.


2 Октября. Первый мороз.

Хамкнул мороз на солнце и чхнул себе на здоровье.

Сон, как у Лермонтова: не тем холодным сном могилы{93}, но как будто навеки.

Мороз: белая трава. Туман: восход — между темно-зелеными хвоями и золотом берез — синее, а когда солнце — синее дальше, и дальше туман и там вдали в тумане золотые дверцы.

Шмели на цветах, впились в астры полевые и умерли — потом отжили. Ромашки расправились.

Желтая сухая некось среди дня обсохла, осталась роса только на озимях — искрится, сверкает до вечера.

Над гумном сошлись два каравана журавлей и, как у нас перебежчики, смешались, кружились, кричали.

Посыпались листья: мыши, мыши. Сойки, рябчик, заяц.

Там за туманом и дичь и все становится синим-синим, и, когда к синему приблизишься — нет синего, золотом осыпанные поляны, и вокруг золотых берез и на поляне, где мороз росою обдался, сидят рябчики.


<На полях:> Из мелких владельцев было мало умных, и они обрадовались революции и думали, будет хорошо им. И после, когда стало худо, думали: пройдет, потерплю. Умные были из крупных, вот как Хвостов, услыхал о революции, зажег фитиль, вышел и любовался пожарищем.


<На полях:> В такой вечер паутина осела и застелила тонким кружевом поля, луга и особенно окутала болотные кочки. На паутину пала роса, и ночью хватил мороз, и поутру [замерзла] и паутина, мороз, стало все белое, и особенно кочки стояли, [кружевные] — все было как…


Первый мороз

Ночью хватил мороз. На рассвете поднялся туман: земля белая и над землей муть. Мороз дерзнул даже встретиться с солнцем, и не сразу оно его сокрушило: туман не давал долго проникнуть лучам. Но нет, солнце свое взяло: на открытых местах, на кустах везде мороз росою обдался, и стало в траве мокро, как после самого сильного дождя. Лучи пробили туман, и вблизи показались золотые березы и зеленые ели, а между елями и березами стало синим. Потом это синее и дальше, все дальше становилось на место тумана, и только в самой дали лесного пространства было закрыто туманом и виднелась над белым золотая кровля берез, как кровля сказочных зданий.

Я шел туда вдаль, на туман, и он уходил от меня все дальше и дальше, оставляя после себя синее.

Одну поляну, окруженную золотыми березами и усыпанную золотыми листьями, солнце [утром] дружно прогрело: под деревьями был еще белый мороз, а на середину поляны [уже] выбежали на солнышко погреться рябчики.

Я разогнал их и, устроившись на пне, решился подманивать.

Вокруг меня были ромашки и полевые астры, ромашки поджали к стеблю от мороза свои белые лепестки, на астрах замерли шмели. Я тронул одного, и он упал на землю как мертвый.

Роскошно светило и грело солнце, шмели на астрах замахали лапками. Высыхала середина поляны, не сверкала больше роса, по сухой листве сойки бежали и рябчики с большим шумом.

Отогрелись листья на деревьях и вдруг — я думал, птицы — стали сыпаться, один падает на другой, сбивает его, этот, падая, сбивает третий, а то один сразу собьет десяток, и те тоже, на одном дереве, на другом — всюду посыпались листья с тихим шепотом: ши-ши, мы-ши, мыши, мыши, мыши!


Лидия.

Женщины: мать, Надежда Александровна.


И вдруг посыпалась убитая ночью листва, падая на землю, присоединяясь к другим листьям, сухие листья как будто шептали все одинаково: мыши, мыши, мыши.

К полудню везде так разогрелось, что стало жарко и роса оставалась только на озими: озимь густая, зеленая, сочная блестела всеми огнями.

Но были в темном лесу в густых зарослях еще кусочки земли, покрытые белым морозом. Я и там побывал и, хлебнув солнца с морозом, отлично чхнул себе на здоровье.

Далее над гумном сошлись два больших каравана журавлей, и отдельные птицы стали перебегать от одного каравана к другому. Это возмутило вождей, они бросились наводить порядок, и все спуталось, закружилось. В синеве неба, над золотыми лесами они сильно кричали, кружась… Обрадованный больше всего этим синим покрывалом лесов, я не дождался, чем кончилось у журавлей, пообедал дома и лег спать.

Я засыпал, казалось, навеки, и мне казалось, будто уносил я с собою туда радость и полноту жизни… Я уснул, и надо мною, вечно зеленея, темный дуб склонялся и шумел{94}.


Ефросинья Павловна ухаживает за умирающим Анчаром, как мать за ребенком: трогательно смотреть, как она его перевертывает с боку на бок, поит молоком, уговаривает, просит: «Не уходи, не уходи от нас, Анчарушка». Сегодня я ей сказал, что жить он не будет: зад его навсегда парализован, и стал обдумывать, как бы скорей с ним разделаться, стрихнину дать? И вот эта же самая Ефросинья Павловна советует посадить его в мешок и унесть в лес и там бросить. «Живого?» — изумляюсь я. — «Ну да, он там и умрет». Как это объяснить?


За чаем на вокзале я выставил на стол коробочку с папиросами и, покуривая, между прочим думал о Наташе и Тане, что вот умницы они и хорошие, а почему-то как будто немного с черствинкой, совсем бы хороши были, если бы не это. И что это и отчего? Мне пришло в голову так: у Софьи Яковлевны должно бы не две дочки быть, а так человек двенадцать, и если бы, ну, не все двенадцать, а хотя бы семь человек вышло, то не было бы у Наташи с Таней этой черствинки. Значит, это произошло от усиленного внимания родителей к ним: Наташа с Таней как бы эксплуатировали чувство родителей, определенных на 7 человек, исключительно в пользу себя, и это дало им черствинку. Истинно счастливые дети и потом люди выходят только из большой семьи. Двухдетная система — очаг индивидуализма и эгоизма.

Так я думал, какой-то молодой человек, сев у моего столика и посмотрев на мои прекрасные папиросы, сказал:

— Наверно, гонорар получили?

Он знал меня и представился:

— Лукин, антирелигиозник.

Мы разговорились, и я сказал ему о своих думах про Таню и Наташу и что нужна большая семья.

— Коллектив, — сказал он, — это и есть большая семья.

Так и пришиб меня коллективом.

Хочет отдать своих детей в колонию, чтобы воспитать в них чувство борьбы.

И опять преднамеренное, сосредоточенное внимание.

— У вас двое? — спросил я.

— Двое.

Ну вот, то же самое: несчастье в задуманном, и семья отличается от коллектива тем, что она сама и ребенок сам для себя растет, как растение, и в этом есть счастье, и особенно детское, — жить ни для чего, просто родились и просто живут.


4 Октября. Почему-то умными все оказались из владельцев землей самые богатые: те сразу поняли, что революция не шутка, и бросились вон. Был один, такой фокус придумал: заложил фитили в усадьбе, сам выехал и так, умный, сжег за собой все корабли. Но средние, и особенно мелкие, все почему-то обрадовались, и я знал иных — в это самое время вздумали строиться и закладывать новые сады, чем-то это даже вроде геройства считали, и один, я знаю, на своем новом доме вырезал слова: «Выстроен в 1917 году».

Почему глупые оказались среди мелких? Разве нельзя было им знать, что не в них дело, а в самой земле, что их предки были и крупными, и дела их ложились на землю, и что рано или поздно встанет Адам и спросит: «Где та земля, что я в поте лица обрабатывал?»

Так им будто память отшибло, все они остались на земле и вскоре были смешаны с пеплом пожарищ.

Я понимаю теперь, они думали только о своей личной истории, забывая большую историю Адама, и потому их судьба попала на данный счет…

И я долго не мог думать о них, отгоняя вопросы о них в часы бессонницы счетом до тысячи. Но вот пришло время, долгий счет не стал действовать на мою бессонницу, просчитав первую тысячу, я начинаю [вторую] считать с ужасными ошибками, и эти ошибки в арифметическом счете кошмаром ложатся на совесть. Тогда я придумал усыплять себя воображаемьш путешествием по тем родным местам, где каждая [тропинка] мне знакома.

Я начинаю свое путешествие…


Кооперация. Коммерческий подход.

Маховик, Идеалист по должности: он имеет дело с идеей кооперации, ему ее нужно проводить, и, как бы ни было плохо вокруг, для него не может быть безнадежным, раз у него цель и вопрос сводится ко времени. Он не может удовлетвориться коммерческим подходом.

Старый кооператор: святитель, эсэрствующий мужичок.

Хозяева: Попов, Кузнецов: шотландка, зарыли бочку, капусту посолить частному нет возможности — хранить негде, вот бы кооперативу, но нет возможности: невыгодно, его дума одна о выгоде, он хозяин: старые методы. Пивная (хозяйственно), вверху читальня. Булочная, колбасная. Они бы и [кооператив] проникли, и в производство.

Под маховиком — хозяин, над маховиком — чиновник: ремень попадает все не на тот шкив.


Во всякой деревне всякая хозяйка хлеб печет по-своему, и любой человек, не зная, кто подал ему кусок, попробует и скажет: «Это Акулькин хлеб».


6 Октября. Утром заставить детей убирать кровати, вечером рассказывать об уроках.

Сегодня изготовить письмо в «Прибой» и в «Известия».

Приняться за краеведческую книжку.

Вечером навестить «публику».


Гибель общества нашего произошла в тот момент, когда был поставлен вопрос о платном лице (типы местных людей).

На одной руке висят люди потаенно уверенные, что из всей затеи ничего не выйдет; на другой руке официальные лица, которые действуют насильственно.

— Наша родина бедная, потому что несколько веков воевала с востоком и западом: непрерывная почти война сделала ее бедной, и от бедности все ее пороки и все добродетели.

Это от бедности своей она совершенно инертна в общественных начинаниях, потому что бедный человек думает только «абы просуществовать» и начинание считает роскошью.

Бедный человек недоверчив к другому, ему невозможно ни на один час сорваться со своей «липочки» и начать что-нибудь новое вне лично-материального.

И вот почему идея кооперации попадает в трагическое положение: она не должна быть идеей, а только делом, и дело общественное должно исходить из личной выгоды. Поэтому вся кооперация раскололась на две половины, кооперация идейно-государственная и кооперация как дело личной выгоды.


Идейно-государственный кооператор подходит к бедняку идейно, возбуждая его гражданское самосознание. Такой подход может быть при состоянии бедности оскорбительным, не имеющий возможности сдвинуться с места обращает свой гнев на оратора и бросает ему в лицо вопрос: много ли дохода имеет он от своей пропаганды?


Петр Васильев (третий дом в Юркине от того края с левой стороны) кормит один семью в девять человек, выгоняя в неделю 20 пар недомерков. Он делает обувь «механическую», работая на местах холодными медными гвоздями. Благодаря медному гвоздю обувь носится дольше, делается скорее и стоит дороже. Благодаря этому способу он и может содержать девять человек, а способ узнал в Риге от немцев.


Охотничьи рассказы:

Гайно — гнездо куницы (или гайна) — свое, а больше в беличьем живет или внизу в кочках, под хворостом: низовая куница, верно, старая, не может по деревьям лазить; мех у нее плохой, редкий, закупщик подует и скажет: «старая низовая куница». Дупляная куница — тоже неважный мех, потому что она вытирает его о дупло.

Самая хорошая верховая, что живет в гайне. Бьет зайца, бросаясь с ветки на тропу. Молодые редко 5, а больше 3–4. Гнездо с детьми только внизу, и потому думают, что плодится только низовая.

Лучше всего бить куницу в тихую погоду, после большого снега: внизу след хорошо видно, а когда на дерево прыгнет — так и отвалит снега целую стену. Раз я иду по следу внизу и вверху с товарищем, завечерело, мы до куницы не дошли, заночевали. Утром опять пошли, сделали круг — выхода нет. И нет тоже на моей половине нигде куницы. Я пошел проверить половину товарища и сразу заметил одно дерево, внизу была кровь, вверху на дереве отвалена снегу гора — и на середине беличье гнездо. У нас было всего два заряда, я позвал товарища и показываю:

— Вот, ты просмотрел, куница поймала белку, и теперь у нее в гнезде.

Товарищ говорит:

— Дай я выстрелю.

— Нет, — отвечаю, — я увидел, я и выстрелю.

И ударил в гнездо. Там и не пошевельнулось.

— Дай-ка я полезу посмотрю, — сказал товарищ.

— Нет, — отвечаю, — я стрелял, я и посмотрю.

Забрался на дерево, в гнезде лежит мертвая куница и наполовину съеденная белка. Я взял куницу, а она вдруг ожила и укусила меня за палец, я выпустил ее, упала и побежала. Товарищ — бух! — мимо. Больше нет зарядов. Но мы пошли по ее следу и скоро нашли.

А еще было раз в плохую погоду, сверху снег замерз настом, внизу осел. Куница убежала в дырку под наст и пошла между верхней норой и нижней. На такой случай у меня всегда топорик, мы загнали ее под льдины в угол и топором забили.

Третью куницу в эту зиму я убил по-иному. Мы пошли по следу на кунье гнездо в дупле олешины, товарищ ударил по дереву — куница не выскочила. Я велел ему: «Почеши ствол дерева лыжей». Так мы делаем, чтобы куница думала, будто человек лезет по дереву. Товарищ ошарнул дерево лыжей, куница выпрыгнула и села на другом дереве, но малое время ей, когда она выпрыгнула, нужно было осмотреться, где враг и куда бежать, в эту минуту я в нее ударил и убил.


<На полях:> Делают запасы себе. Бьют больше в Феврале, во время течки — проще.

Куница иногда верхом идет по голым деревьям, и не понять новичку, как идет за ней охотник. Он идет (вихарек), приглядываясь к уроненным на снег сухим веточкам, а то просто догадываясь, что вот через эту поляну куница верхом не могла перескочить, значит, надо этой стороной идти. И если подумать об этом, то всякий догадается, но пока догадаешься! а раменский охотник идет себе, не останавливаясь, не скоро, не тихо, но верно.

Куний верхний ход — изображение леса.

Не собака, а шарик.

Мелятник.


Мне снилось такое, что на одно мгновенье будто бы исполнилось одно мое неисполнимое в жизни желание, и удовлетворение мое было так сильно и горячо, что от одного моего взгляда вскипела вода. Потом в течение сна я стал, как прежде, неудовлетворенным, но между мною прежним и новым был призрак, в котором был ответ на вопрос: что это мое никогда не достижимое желание есть не слабость моя, а избыток — ничем не утолимая душа.

Человек образованный живет лучше бедного, чище, украсистей и сам он лучше характером, обходительней с людьми; бедному человеку кажется, что наука делает людей добрее. Но это большая ошибка бедного человека: образованный человек не добрее, а сильнее в борьбе за существование, и потому не так обозлен. Наука сама по себе не делает человека ни добрым, ни злым, и кто добрей по натуре, тот обращает силу науки к добру, к созданию лучшей жизни, кто злой — к злу, к войне, к разрушению.

В трудовом народе говорят: «добро перемогает зло» — это может быть верно при равных условиях борьбы добра и зла, но если зло подперто силой науки, а добро мерой труда человеческого — во тьме, то зло непременно переможет добро. Вот почему <недопис.>.


7 Октября. Только осенью бывает так хорошо, когда после ночного дождя тяжелая утренняя мгла с трудом рассеется, радостным намеком обозначится солнце, и капают везде в лесу капли с деревьев, будто каждое из них умывается.

Тогда шорох в лесу бывает непрерывный, и кажется, сзади кто-то подкрадывается — кто? это не враг и не друг, а тот, некто лесной, проходящий к себе на зимнюю спячку.

Так я видел, змея прошла очень тихо и вяло: ползучий гад вниз убирается. Откуда-то взялся красный снегирь, сойка.

Все еще очень тепло. Я думал, это женщины идут где-то по поздним рыжикам и, настроенные лесным шорохом, осторожно между собой переговариваются, а это, вскоре я догадался, гуси летели, и, вглядевшись в серые облака, увидел я великий караван их: считать не пересчитать сколько!

Наши охотники расположились возле частого ельника, где гамкал изредка гончий Соловей, напрасно пытался добрать беляка.

Этот очень частый ельник охотники по-своему называли чемодан, и в этом чемодане заяц теперь очень крепко лежит. Охотники говорили:

— Его как гвоздем пришило!

— Потому что боится шороха, капели.

— Потому что белеет, как, ты видел, белеет?

— Галифе белые.

— Ну, ежели белые галифе, то нипочем не выгонишь: как гвоздем пришитый, лежит себе в «чемодане».

— Комод и комод.

Смолой, как сметаной, облитая, единственная в мелком густейшем ельнике стояла высокая ель: и весь этот еловый чемодан был засыпан желтыми березовыми листьями, и все новые и новые падали с тихим шепотом.


<На полях:> (Набарабашилась собака на следу, и самой не разобраться, и людям не понять.)

Мы вдруг взялись помогать Соловью, рассыпались строем, вошли в «чемодан» и [пошли], и продираясь с большим трудом, дикими орали голосами, кто шипел, кто взвизгивал, кто дико взлаивал: никак нельзя услыхать таких голосов в обыкновенной человеческой жизни, и, верно, это бралось из далекого животного прошлого.

И вдруг к этому выстрел и отчаянный крик:

— Пошел, пошел!

И вслед за тем уверенный, всепонимающий гончий лай Соловья.

В ту же минуту молодежь, и среди них один уж лет под сорок, вдруг помолодевший, — откуда что взялось! — со всех ног, сами, как гончие, бросились в разные стороны перехватывать.

Мы с охотником опытным переглянулись, улыбнулись друг другу, спокойно прислушались к гону и, поняв нечто, условились без слов: он стал на лежке, я — недалеко, на развилочке трех зеленых дорог, у самой опушки, между высоким старым лесом и частым мелятником.

И еще не совсем затих вдали большой, как от лося, треск бегущего без памяти сорокалетнего охотника, как вдруг по развилочку, по крайней к мелятнику зеленой дорожке спокойно — ковыль, ковыль! — показался, совершая свой первый маленький круг, серый ушастый в чудных беленьких галифе.

Он ковылял, направляясь опять в свой «чемодан», так он, наделав петель, надолго бы опять заставил добирать Соловья, но на пути в «чемодан» я стоял, глядя на него через мушку, и, если бы это был не я, все равно там у входа в «чемодан» стоял другой спокойный охотник.

Но это был я.

Материал: Федор из Раменья, промысловый охотник: без лукавства, что нар. комиссар — гон! его душа — господ, природы человеческой, вычерпнутая из самого глубокого колодезя: его колодезь слов — правда! Он самый бедный, а вокруг него — мелюзга. Соловей на что-то похож, но другая, старше Соловья: не собака! — а что? — Шарик!


(Федорова порода. ¼ Ярик, Кроншнеп; ¼ Ох. на мамонта; ¼ Анчар; ¼ Халамеева: ночь; Грач, Турлукан, ¼ Орел.)


9 Октября. Невозможно уважать искусство и поэзию, если в основу суждения об этом взять семейную и общественную деятельность артистов.


10 Октября. Уснули окончательно вялые липучие кусачки, черные мухи. Кошка ночью залезла в печь — это самый верный барометр! — утром полетели белые мухи.

Октябрь!


Уездная «интеллигенция» — это пробка народной жизни: тут в городишке-горлышке закупоривается живая народная жизнь пробкой.

Ребята мои сами говорят: «задальтонились».


Жизнь любится в детстве и ценится в старости, середина жизни пропадает в страстях и пренебрегается.


Все, конечно, зависело от питания и ухода — это уж верно! — все зависело от крепости нервных нитей, и крепость их от прежнего питания, и этим все объяснялось. Но был человек с очень тонкими нервами, наследованными от предков, никаким питанием сам он не мог притупить свою чувствительность, и, как лист на осине трепетал от малейшего ветерка, так и он весь трепетал от разных веяний духа, и даже все его питание — съесть или не съесть, много или мало — зависело от прочитанных строк, от письма, от случайной встречи. Вся его жизнь зависела только от духа, и вот вдруг случилась революция, все поняли и утвердились в высших советах, что жизнь зависит от питания, что это одно только важно…


План осады Москвы:

Главлит, к Устинову: поговорить об охотничьей книге. Нуль. «Известия» — возможность: 10 ч. (продолжение будет).


Умер Брюсов.

Мы обсуждали случай с пропажей собаки. Явился Лева с «Известиями». Я спросил: мое напечатано?

— Нет, Брюсов умер.

— А…

— Он большой писатель?

— Нет, не очень, но… как тебе сказать.

— А там пишут, как Толстой.

— Ну, нет…

— Толстой! — сказал охотник. — Толстой был писатель великий, в Астапове умер, Толстой!

И вдруг разговор перешел опять на собаку. И больше ничего о Брюсове не было. И газету эту я отложил читать назавтра. Он был мне совсем чужой, я не помню ни одной строки его романов, ни одного стиха, осталось только что-то холодное в душе, умственно-серое…


Взял было маленькое общественное дело, и оно открыло мне целый муравейник ничтожных людей…

В Москве тоже никого не люблю, не уважаю, ценю только тех, кто ко мне хорошо относится.

Пустыня! Живу сам собой. Но вот плохо, когда людей презираешь, то, бывает, является мысль: «Не я ли это сам себя презираю?» Да, я презираю себя как общественного деятеля, тут я не умею, не люблю и не могу забыться, оттого и не выходит ничего. Нужно делать такое дело, чтобы исход его, самый исток был я-сам и где в самом себе есть любовь, этим бы и относиться к людям: тогда будут все хорошими и всем все простишь.


Охотник Федор Обрезков давно дружит с Куликовым и ходит с ним на охоту. Он привязал свою собаку в саду у Куликова и пришел за мной. Мы взяли в саду собаку и в другом доме легли ночевать. Вдруг собака забилась в припадке.

— Ее отравили? — спросил я.

— Он дал ей ветчины, гнилой, из земли выкопал…

— Это, верно, от мяса.

Припадок ночью еще раз повторился, а утром собака ела и пошла на охоту. Но в лесу собака к нам не вернулась. Мы предположили, что с ней сделался третий припадок и она умерла. Оставалось только идти домой справиться, не пришла ли домой. Возвращаясь, мы слышим выстрел в лесу.

— Это Кулик! — сказал Федор.

— Может быть, с ним собака?

— Не знаю.

Немного пройдя, я спрашиваю:

— А может Кулик отравить собаку?

Федор подумал и:

— Может.

— По злобе на тебя?

— Нет, зачем по злобе: так может.

При выходе из леса сидел пастушонок. Мы спросили о собаке. Нет, собака не пробегала. А когда мы прошли с версту, слышим, нас догоняет этот мальчик.

— Я забыл, — сказал он, — мужик ехал, и возле него собака бежала, он еще сказал: хорошая собака, а не поймаешь.

Когда пастушонок ушел, Федор сказал:

— Я вот что думаю: он врет. Это Кулик проходил и научил его так сказать, он забыл это, а потом вспомнил. Слышал выстрел, он убил и потом подучил пастушонка.

— Зачем же было ему убивать?

— Да так, взял и убил.

Потом мы зашли к Кулику, собака была у него, здоровая, веселая. И Федор с Куликом долго по-приятельски болтали. И все, что думал Федор о Кулике злое, осталось безнаказанным. Так оно и останется?


Африкан Будинов продал мне Верного очень дешево, я взял его на пробу сначала, но в три дня набил дичи как раз, чтобы заплатить Африкану. Слышал после, он волосы рвал на себе, он думал, что собака никуда не годится. Я спросил в селе, почему же Африкан продал собаку. Сказали:

— Он очень бил ее сильно, она у него совсем не работала, бил без памяти.

— А как, — спрашиваю, — в семье он, плохой у него характер?

— Очень плохой.


У доктора Бориса Васильева в операциях неудача за неудачей, население им недовольно, а так доктор дельный, начитанный, разумный. Раз мы пошли с ним на охоту. Он подстрелил зайца, но плохо: заяц медленно уходил на двух ногах. Доктор стал стрелять в него и убил только с одиннадцатым выстрелом; он так волновался, что ружье ходуном ходило. И тут я понял, почему ему не удаются операции.

Руднев милый человек. Охоты с легавой совершенно не знает. Мы вышли в ему незнакомый лес. Я шел впереди, он должен был идти сзади. Я менял направление, и он должен был вместе со мною менять. Ему это не нравилось. Он пробует идти сам впереди, но не может, я опять беру власть. Он идет в стороне. Я окликаю его, зову, меня это раздражает, в кустах, не видя друг друга, можно легко пораниться. Я его подзываю, подходит. И опять за свое. Взлетел черныш, я не стрелял, боясь поранить товарища. Делаю ему строгое замечание. Он идет временно со мной, но потом опять отходит и, поняв мой свист, начинает заманивать собаку к себе, и та его слушается. Я оставил его управлять моей собакой, иду сзади его, но он незнаком с местностью, посылает не туда. Я поправляю его сзади. Ему это неприятно, не слушается.


<На полях:> (Безумие Ник. Иванов.: гон, выстрел в [коричневое] — сарычонок, чуть не убил человека.)


11 Октября. Ночью был сильный мороз. Утром везде лежат белые холсты, и на белом золотые березки и зеленые ели. Вот как хорошо! Встало солнце в славе красных светящихся небес. Краснобровая черная птица, крепкая, как мороз, наша зимняя птица-тетерев, расселась на золотых березках и по-своему, тоже крепко, бормотала.

…И вдруг больно стало, мысль шевельнулась, что ведь в сущности к моей исключительной способности волноваться световыми эффектами, что это мой только исключительный вкус предпочитает эти восходы световым эффектам Мейерхольда.

Да… но почему же некоторые и очень многие называют Мейерхольда шарлатаном?

Имитация… а картина? та да, как и у большого Творца. В картине заключено страдание ее творца и его радость жизни после освобождения от мук ее, и вот это заключено и в деле Солнца: оно художник. За его картинами скрывается жизнь.

(Надо вложить это в мысли в книгу «Мой юбилей».)


Всякий артист сидит в индивидуальном гнезде, и его невозможно пересадить на общественную почву, как белый гриб. В народе говорят, что не только пересадить нельзя боровик, но и шевельнуть, прикоснуться и даже и посмотреть его рост: как посмотрел, так он и перестанет расти. И артист, как боровик, имеет тончайшие норки и живет только естественно, прилюбилось место — и сел.


Осада Москвы (продолжение) — предоставить все вдохновению.


Сила маленького рассказа увеличивается в тысячу раз, если он не сам по себе дается публике, а в романе (пример: мой Гусек в «Аполлоне» и в «Курымушке» или охотничьи рассказы Толстого в «Анне Карениной»).

И так же вообще: невыгодно писать миниатюры.

Видел я бал, бриллианты на женщинах были, как утренняя роса на цветах.


12 Октября. Дети ушли с гончей, я с Верным по вальдшнепам и тетеревам.

Мороз был такой, что и в полдень в лесу холстиной лежал. Вальдшнепы попадаются, можно хорошо охотиться, если много ходить по лесам, по полянам и опушкам.

И тетерева попадаются. Собака далеко причует и, уже имея опыт, станет обдумывать, как бы все-таки изловчиться к ним поближе подойти. В это время надо быстро сообразить, как бы стать где-нибудь повыгодней самому за кустом. Если сообразишь, то как раз и угодят тетерева прямо тебе в бороду. Так охотиться много веселее, чем в августе: под умным носом своей собаки охотник глупым концом своего башмака спихнет тетеревенка и расстреливает его в пяти шагах. Вообще время настоящей охоты по перу с собакой от 15 Сентября по 15 Октября нового стиля (с Успения до Покрова).


13 Октября. Еду в Москву.

Вот какая одумка: люди маленьких местечек и деревень — все родовые люди, главное у них родня. Всякая идея у них попадает в чан родовых отношений и тут часто превращается в свою противоположность. Но тогда раздумываешь о их огромном устремлении в личное, так что сама идея превращается в Ивановну: Идея Ивановна, Кооперация Павловна и т. д. — вот, в конце концов, эта смешная борьба с идеей выражает стремление их породить личность живую, свою местную…

Над этим надо крепко подумать.


Революцию народ понял, как натуристый человек в борьбе с формалистом чиновником: «Вот я с тобой рассчитаюсь по-своему». Значит, как беззаконие. Но законов революции, то, что заключено в кабалистику СССР, он не понимает, и правда, всякому очень трудно понять закон беззакония.


14 Октября. Да, это было вчера мне — истинно 13 — число и месяца Октября: сумбур в «Известиях» и сумбур в «Н. Москве» и в Союзе.


Без всяких. Цыганок

— Савелий Павлович, — спрашиваю, — как думаете вы…

И он мне ответил: «вы».

В этом краю принято говорить друг с другом на «вы», когда в разговоре ходят кругом-около, а когда касается живого, сейчас же переходят на «ты».

Мы говорили долго, ходили кругом-около всяких зол и бед, что вот как плохо налаживается кооперация, артель, как понижается качество кустарной работы и, главное, что молодежь, снятая войной и революцией с липки, не может усвоить технических навыков. И наступила беда, что мастера не имеют возможности брать учеников и передавать свое мастерство, что вместе с ним вымрут и хорошие мастера.

— Будут делать фабрики.

— Фабрики этого сделать не могут.

— Но почему же? Если, например, волчки будут во главе фабрик и машина будет размножать их строчку.

Мы разбирали сложный вопрос, и Савелий Павлович все больше и больше унывал и казался ничем не хуже всяких ушибленных.

Вдруг, вспомнив совет обращаться к сознанию, я сказал:

— Но все-таки мы с вами революционеры?

Савелий Павлович вдруг весь преобразился, спросил:

— Ты с какого года?

Сказал мне «ты».

Я ответил. И он тоже.

— Так, значит, мы с тобой братва?

— Без всяких.

— Вот видишь: не унывай.

— Сознаю.


Бессмертна русская литература о крестьянах, и довольно мне писать о жизни фабр. рабочих. Но кто знает жизнь кустаря?

Помню рассказ Чехова о мальчике сапожнике Ваньке.

Очень мило. За что тут ни возьмись, все будто из истории.

Осмелюсь высказать мысль, быть может, в общем неправильную, что лучшие мастера из башмарей, художники, так называемые волчки, ближе стали к революции, чем кустари средние, задавленные 18-часовой погонной работой.

Тот, погонный, весь устремлен в количество производимых башмаков, — о чем он мечтает? он мечтает, в конце концов, починить крышу на своем сарае и гонит в неделю пар двадцать.


Волчок стремится как бы сделать башмаки получше и, в конце концов, так устроиться, чтобы две пары в неделю сделать так, чтобы хватило на проживание.

Волчку — как бы лучше. И так у него начинается профессиональное самолюбие. Крыша его разваливается, но ему как бы лучше, износит штаны спереди — фартук скрывает, износит сзади — другой наденет сзади, вот в двух фартуках.

Да, есть известная доля романтики в производстве, и это приводило волчков к организации и к революции.

Погонщик и волчок люди разные. Один, согнувшись над верстаком, бледный, зеленый, чахоточный, гонит по 18 часов в сутки пару за парой, его радость взглянуть из окна на бревна, приготовленные для постройки новой избы. Эта изба будет его гробом. Волчок же, отрываясь от почвы, делается революционером.


Приходится объяснять: волчками у кустарей-обувщиков называют мастера-художника, и их работа волчковая. В противоположность им есть погонщик.


Волчок, бывает, прошьет строчку и в трактир, выпьет пива, газету прочтет, одумается, вернется к верстаку и еще новую, невиданную [чудесную] строчку прошьет.

Слышал я такую легенду о наших волчках.

Была француженка…

…и окупил ей проезд из Парижа в Марьину Рощу к волчку Савелию Павловичу Цыганову.

— Савелий Павлович, — сказал я однажды ему, — давайте с вами сделаем социальный башмак.

— То есть как?

— Ну, чтобы впервые он был такого качества, какого нет во всем мире, поставлю я его себе в Музей на полочку, и чтобы американцы, англичане, французы, венцы всякие приходили бы и говорили: у нас этого нет.

— Это можно, — сказал Савелий Цыганов, — а на какую же даму?

— На неизвестную.

— Это нельзя: дама должна быть известная.

Я удивляюсь: почему Савелий не может сделать башмаки на неизвестную даму.

— Ни англичанка, ни француженка, ни русская, а дама вообще.

— Ну да…

— Понимаете? Это будет социальный башмак для женщины будущего: прекрасный и прочный, единственный в мире.

— Это можно… только все-таки нужно знать, какая это женщина, гулящая или рабочая.

— Рабочая.

— Но должна же рабочая женщина и погулять?

Стали думать, как быть. Собрались другие волчки и с ними самый главный мастер Марьиной Рощи Николай Евдокимович Рыжков. Все сразу остановились на нем: он, никто как он, должен сделать соц. башмак, а обсуждали коллективно. Всерьез вникнув, стали думать.

Первый коллективный вопрос: какая женщина.

Коллективный ответ: рабочая женщина во время гулянья.

Материал?

Желтый хром.

Заготовка?

И пошло, и пошло.

Когда-нибудь я расскажу подробно эту повесть о социальном башмаке, как я хотел…


— Дом, дом? — спорили одни торговцы.

— В кармане, — ответил другой.

— А у тебя?

— И у меня в кармане.

Меня очень удивил странный разговор, просто какая-то чепуха: дом в кармане. Я прислушался. Они продолжали разговор:

— Скоро все дома спрячутся.

Тут я не выдержал и спросил, как же это могут дома спрятаться?

Те засмеялись и стали потешаться и хохотать. Когда они более или менее успокоились, я:

— А все-таки как так это…

— Очень просто: кто теперь торгует?


Поворот налево в литературе. Временно? или конец. Вероятно, добьют. И литературы русской не будет, как нет вообще в Европе литературы о самом человеке: сам человек исчезает, остается рабочий аппарат. Процесс европеизации.

Литература будет личное дело, как и религия, и личность ее сохранит до новых, далеких времен. Мы же все пропадем, как средневековые мастера и наши кустари-искусники (я — весь музей).


15 Октября. Вчера был 1-й удачный натиск: взял у «Известий» 10 червонцев. Вот теперь стало уже все по-другому: трудно, когда в кармане было 1 р. 30 к., теперь поведу правильную осаду.

1) Сумбур (сумбюр — сумасшедшее бюро) — там в 11 час. (Как я провел в Сумбюр книгу «Курымушку» — Пришпнер, и детскую — проводил для 7-летних, и вдруг за нею пошли залежанные.)

2) Послать домаш. в 12.

3) К журналистам.

4) К Насимовичу.


17 Октября. 11 час. — Дроудин, 12 ч. — Насимович, 2 час. — «Прожектор», «Огонек». Добыть «Жизнь».

Москва взята, совсем другое настроение, переворот: особенно помог «Журналист».


Верное:

Огонек — 30

Прожектор — 50

Крас. Нива — 100

________________

180 р.


Возможно:

Нов. Москва — 100

Гусек — 50

__________

150


Журналист; 1½ мес. работы: 2 листа: 150 руб.

+ книга 100

__________

250 руб.


180

150

250

__________

Итого: 580


Значит, до Рождества все устроено.


Есть ли на всей Руси такой сильный человек, чтобы, пройдя через все беды, сохранил бы свое лицо? Не знаю, а человек средней силы в борьбе за существование делает непременно лицо или очень веселое, или очень печальное. С веселым лицом, конечно, дела лучше идут. Александр Иванович носил всегда веселое лицо и мало-помалу до того привык, что улыбка не сходила с его лица и оно стало, как маска. Приятно бывает необычайно на него смотреть, пока не разберешь, а как разглядел — страшно, а как страшно — два блюда съешь в его столовой, а сладкое уж и в рот не полезет или забудешь и так уйдешь.


18 Октября. И вдруг вчера на Кузнецком, покупая пыжи для охоты, я почувствовал приступ радости: все кончено, деньги в кармане — я победил! тогда мой счастливый взгляд, как луч солнца, врезался в эту большую толпу, и стало все интересно мне, забавно.


Начало описания охоты за червонцами: У Жоржа совершенно бараньи глаза и сила огромная. «Вас ждут, — сказал он, — подоходный налог…» Свирский комендант — лжец с бутафорией. Клычков — лжец с мордобитием.

Дела: написать для «Журналиста» два очерка, для «Красной Нивы» — приехать в Москву, получить: с «Прожектора», с «Огонька», с «Журналиста»: 12 червонцев + с «Гуська» — 5 = 17 черв. План для «Журналиста», биография: годы мои теперь ядреные, пятьдесят — хорошие годы, а литературой занимаюсь с 1905 года, с первой революции.


Королева людоедов, дочь О. Форш, презирает искусство и уважает только науку. И это делает девушку строгой и целомудренной: уклон девушки в сторону науки, это сила естественного девичьего целомудрия, как защитные покровы…


Деловой человек всегда только по линии своего дела, а художник потому открывает новое, что он бездельник, сидит и глядит на мимо чего деловые люди проходят.


21 Октября. Вчера был мороз такой, что только в 11 дня солнце, и то в полях только, начало его сгонять. А сегодня утро плачет.

Полная высыпка гаршнепа. В воскресенье убили бекаса, наверно, последнего. О вальдшнепах не знаешь, что думать, будто они прошли (считается с Покрова).


Краеведческая книга (как назвать?)

1) Вступление: о методе родств. вним.

2) Как выслушивать («волчки»).

3) Краеведческий стиль.

4) Как устроить кружок (Свое путешествие).


С журнала 4 статьи = 2 л. = 150 р.

C книги 3 л. = 180


Анчар — 50

Орел — 30

Гусек — 50

Нива — 90 р.

___________

220


Срок = 1 месяц.


23 Октября. Лист опал, и если где трепещется клочок тускло-желтых, то, бывает, недоглядев, схватишься за ружье, принимая это за живое. На земле все желтое.

Вчера был ветреный день, в лесу свистело по голым прутьям деревьев и часто слышался говор людей где-то за кустами, а на горизонте лай собак, и еще чудилось многое.


Бедная жизнь! Нет просвета бедности, никакой надежды отдохнуть и нечаянно обрадоваться. И все бы ничего, но люди очень испортились: страшно под конец возненавидеть человеческую тварь.

В лесу как будто все к тебе подкрадываются, и точно так же и в жизни: вот-вот хватят тебя из-за угла. В сущности, живешь вполне невинно, каким-то зайчиком, но ведь зайцев как раз и бьют больше всех.

Учитель Садиков, превратившийся в зайца.


28 Октября. Натуживаясь через мочь, будили утро петухи и не пробудили, это вышло не утро, а муть, как будто в доме нашем окна известкой замазали, чтобы прохожие люди не заглядывали в наш срам.


На земле желто везде, лист прел, деревья серые, кое-где только трепетал на сером золотой клочок. В это время счастье пройти краем ярко-зеленой и разукрашенной жемчугом не сходящей росы озими, да еще хорошо забраться в еловую заросль, тут при сером-то небе да желтой траве зеленым самоцветом обрадует елочка да таким медовым ароматом пахнет от земли…

Под елью стоит хорошая сухая муравьиная республика. Хозяева-муравьи убрались куда-то в глубину на зимние квартиры. Я подумал, оглянулся и сел на республику, как в кресло…


Провизор Аким Владиславович, самый любезный и добрый человек в нашем городе, но как охотник, с точки зрения птиц, зайцев и лисиц, самый злой: он летом стреляет птиц самой мелкой, губительнейшей дробью, а осенью зайцев и лисиц самой крупной, почти картечью. И какой же он жадный до охоты! С весны наделает столько зарядов мелкой дроби на птиц, что осенью много остается и приходится переснаряжать патроны с мельчайшей дроби на крупнейшую. Этой осенью, переснаряжая патроны, Аким Владиславович, провизор, аккуратнейший человек, все-таки ошибся, одна мельчайшая дробинка застряла в патроне и легла под крупным зарядом между пыжом и стенкой патрона. И вот эта случайная мельчайшая дробинка, называемая «дунец», потому что дунул — и она, как пыль, улетела, — эта дробинка решила судьбу одного зайчика. Было это осенью в конце октября на углу Багулина леса, где из частого елового подсада в поле выходит зеленая лесная дорожка. В ельнике на зеленой моховой кочке лежал очень крепко заяц, довольно уже большой, мартовский, пестрый, как кошка: лапы и уши побелели, грудь, брюшко, а бока серые. Дробинка в лапку, прикинулось болеть, лапа затянулась, [получилось] — копыто, чудовище! Характер — прячется: ходит густелью и западает.


Собирать материалы Багулинского леса: все местное сюда.


Сегодня еду в Москву. Охота за червонцами. «Прожектор» — 5; «Журналист» — 7,5; «Красная Нива» — 4,5; «Огонек» — 3; «Н. Москва» — 10; «Турлукан» — 5. Итого 35 чер., 1 — подоходный налог 10 = 25.

С «Журналиста» через месяц: 7,5 + за книгу в три листа: 15 = 22,5.

Итого ресурсы — 475 руб. — Ноябрь и Декабрь проживу. В Декабре готовить новое.

Сговориться с «Зарей Востока». Извлечь из «Охотника» очерк.


30 Октября. Москва. Там была тишина, над желтой некосью бурела недобитая листвой ольха… Здесь писатель А. Соболь вспрыснул себе под кожу морфию{95}.


«Дело» тов. Седова. Он прекрасно себе усвоил все деловые приемы «подполья». Кружковщина состояла в том, что такой-то «вождь» набирал себе из молодежи шайку и пользовался ею. Добровольное рабство. Вождь презирал личность своих рабов, потому что выше личности было «дело», и дальше пошло в том же роде: вождь + вождь + вождь — с + с + с: союз вождей. Личность, частное лицо исчезло из сознания. Дурак просто рубил личность смаху, топором, умный — коварством (устранял). В этом и есть безделье делового времени (пропускается сам работник).


½ 11-го — «Журналист», 11 — Оргбюро, 12 — «Н. Москва», ½ 1-го — Насимович, 2 ч. — «Прожектор», «Нива», «Известия», 3 ч. — «Огонек», «Заря Востока»… ½ 4-го — «Журналист». Обед.

Получено 175 р.

«Журналист» 100

«Прожектор» 50

«Красная 80

Нива» 30

________

435


400 р.


1 Ноября. 11 черв. — Фин. — «Охотник», 1 черв. — «Огонек», 2 черв. — Солянка, от 4-х — «Журналист», «Заря Востока».

В «Огоньке» еврейский гам, друг друга рвут на части, и все это вокруг Любови Соломоновны перед столом с картинками. Я поклонился Любови Соломоновне, она подала мне руку, и только хотел я сказать ей о своем деле, как вдруг через меня и через всех очень резко закричал ей, подходя, какой-то брюнет:

— А я вам говорю!

— Нет, нет! — закричала Любовь Соломоновна.

Он ей рассказывает, жестикулируя, она смотрит по сторонам, взгляд ее встречается со мной, кивает мне головой и второй раз подает мне руку.

— Нет, нет! — кричит Любовь Соломоновна. — Я вам покажу, я вам сейчас докажу.

Она роется в картинках, роется, роется, что-то вспоминает, глаза ее встречаются с моими и она… в третий раз подает мне руку.

Взбешенный, я показываю молодому человеку свой кулак и в том же общем тоне резкой отдельности, перебивающей общее дело, кричу:

— Смотрите, смотрите!

— Что вы хотите сказать?

Я говорю:

— Это институт вежливости.

И еще раз показываю волосатый кулак.


По программе было с Кузнецкого Моста перемахнуть из «Охотника» в «Огонек» в Богоявленский пер. и, получив там 3 черв, за маленький рассказ, зацепив тут «Зарю Востока», идти к Никитским воротам, пообедать у Александра Ивановича, и в «Журналист». Но, приближаясь… встречаю Всеволода Иванова.

— Вы из «Охотника»? — спрашиваю.

— Из «Охотника», а вы из «Огонька» и в «Охотник».

— Из «Огонька» и на Кузнецкий.

— Так, так, так…

И я попал опять на Кузнецкий.


Шум? Ветер? Нет, это автомобили и трамваи гудят.

В «Охотнике» — гонят все, и волка… Ну да, это очень важно, и волка. Клыки кабана.


У многих в Москве есть прекрасные квартиры, многие бедные, но уютно, тепло и сухо. У меня сырая дыра, вроде дворницкой, куда я приезжаю торговать своим товаром. Но я не завидую. Никогда!

У меня на этот счет своя философия, впрочем, всем не обязательная. По-моему, все зависит от вкуса, от начальной заправки, если кто привык ходить в лакированных башмаках, тот так и будет этого достигать и достигнет (не говорю о неудачнике). Так если бы заправка у меня была адвокатская, так и у меня бы сейчас квартира была, хотя, может быть, я сам и не был бы адвокатом, а сидел в Кожтресте.

Я живал и в Париже — все было. Но моя заправка, основное: хижина. Люблю слушать ветер в трубе и оставаться тем, кто я есть. Ничего не устроив возле себя, только было бы тепло переночевать. Я беру устроенное: лес, поля, озера. Лес, [перо], собаки. В городе я добываю деньги и, добыв, увожу в деревню: там я счастлив, пока у меня остается в кармане 1 р. 75 к.

Так вышло на днях: я убил лисицу, это два червонца, но не сразу. У меня же теперь два рубля. Лисицу будет продавать жена, это ей, я еду в Москву охотиться за червонцами.

Общежитие Союза писателей, мой угол. Жорж — сила: подоходный налог. Поэт Клычков… Соболев — охотник.


5 Ноября. Откуда у нас взялась бедность? Надо это узнать, чтобы судить русского человека, потому что все пороки его идут от вековечной бедности. Пороки несомненные, бесчисленные, и при порочности желание быть хорошим до того напряженное, что при малейшем упреке русский человек становится на дыбы: самолюбие его болезненное, заостренное.

При малейшем промахе в деле нового неопытного человека русские люди издеваются над ним, смеются зло, уничтожающе, что хоть провались.

Все хорошее русского человека сберегается в глухих местах, в стороне от цивилизации, но это при малейшем соприкосновении с цивилизацией прокисает.

Притом это страшно талантливый народ, если судить по тому, чего он достигает в своем гении. В России обыкновенному хорошему человеку невозможно жить от талантов беспутных людей, ничего не признающих, кроме себя.


Бывает в русской деревне, только не в глухой, отдаленной от города, где всегда есть хорошие натуристые люди, а в соседней деревне вблизи провинциального городишка, нападает убийственная тоска и такое состояние духа, какое испытывают люди, болеющие манией преследования: тогда, кажется, висит над тобой стена, и, ткни ее пальцем ребенок, она вся обрушится на тебя и задавит. Да так вот и ходишь, так и живешь, все время подумывая, как бы на тебя ни с того ни с сего не свалилась стена. Но что самое ужасное — это видеть на каждом шагу, убеждаться повседневными фактами в том, что в этом состоянии естественно живут все кругом, и их лица, их движения, их вечный вопрос «откуда ты?» — и потом подробное выспрашивание — все исходит из этого страха к человеку, как бы тот не спихнул стены.

Слушать ежедневные рассказы, как обошлись свои же граждане с бедным земляком — невыносимо. Вот старуха 65 лет взодрала своими руками пустырь, и, когда земля стала мягкая, человек, наблюдавший пахоту старухи изо дня в день, заявляет: «Это моя земля!» — и отбирает у старухи землю. Он собирает урожай, другой, а когда земля, отдыхая, зарастает, он больше не пашет ее…

Или вот башмачник Мишка с молодой женой и ребенком живет в передней и за нее платит 10 рублей: ободрали!


…И рядом чаяние… где-то непременно есть хорошая, настоящая Россия. Выход из этих верных, но противоречивых настроений — разум, исследование, в простом слове…


Прасковья-жилица.

Деревня Максима Горького.

Чем глуше деревня, тем люди натуристей, чище, а управление хуже: на глухие места людей не хватает. И чем ближе к городу, тем жители мельче душой, но зато в управлении можно встретить людей и очень порядочных(?), во всяком случае, опасливых, потому что чуть что, можно и в город обратиться, а там непременно заступятся.


6 Ноября. Утром полетел снег. В полдень стало в комнатах от соседних белых крыш светло. Кустари разогнулись и на рынок пошли, как богатые. И мы тоже стали говорить о людях хорошее. «Нет! — говорили мы. — Везде люди, и сколько есть, столько и есть, ни больше, ни меньше». Вдруг, перебивая соседей, мы сами очистились от приставшей к нам злобы. «Антониха, — говорили мы, — по правде говоря, чем же так плоха? Что свой дом бережет и никого не пускает в него? Но, помнишь, у нас был свой дом, мы тоже за него бились и, не делая никому зла, удивлялись, за что все нас так ненавидят». Так и мы теперь, нищие, забыв свое же прошлое, смешались с толпой и, задетые наживо, погрузились в маленькие счеты с людьми.

Белый снег сразу всю эту душевную прель закрыл.

Вот еще сосед Тютюшкин — по два дня, не спавши, за верстаком сидит, выйдет, только нос торчит на лице и ветром сметает: он чахоточный, а хочет выстроить себе новый дом; пусть этот дом будет гробом его, это уж так! но ведь он не пойдет к соседу с ручкой, самолюбие его безмерное…

Старик за три рубля привез нам воз дров из леса, пятнадцать верст на кляче протащил. Жаловался, что на него легло 27 рублей налога. Узнав, в чем дело, мы сказали ему, что надо подать заявление, налог снимут. Старик чуть не до земли поклонился.

Прасковья-жилица…

Да и мало ли их, этих никому не ведомых жизней, невидимых, узловатых…

Только если в себе самом выстроишь дом и посмотришь на людей из окошечка этого никому не видимого и незавидного жилья, можно любить их и так сохранять себя самого от расхищения злобой (вот это независимое от людей существование у простых людей относят к нездешнему миру, тут Бог).


Когда соберусь описывать Лес, то надо приналечь на вот эту последнюю осень, когда все птицы нездешние улетели и зайцы стали белыми, это страшно глубокое, темное время.


9 Ноября. Жильцы: слесарь Петр, Томилина, бандит Молчанов, Гадалка, Писатель, Прасковья-жилица, спекулянт Лобанов, Жук, Колодка-евангелистка, Баранов-читатель (колодец в землю ушел), Волков безногий. Мишка-жилец.

Хозяева — Змея, Газета Савельчиха.


В конце концов, да, правильно думает тот, кто не книжку кладет в основание деревенского обновления, а столб с электрическим проводом. Завтра в деревне у нас будет поставлен этот столб, и да, конечно, это событие неизмеримо больше, чем открытая две недели тому назад изба-читальня.

Удивительно, что и после революции, когда каждый испытал на своей шее, в каких условиях добывается черный хлеб, все-таки многим деревня остается загадочной, и одни презирают ее просто, другие — косвенно: думают просвещать ее посредством дешевых книжечек, ценою в 3–5 копеек.

Вот неправда! в деревне есть читатель, один-два на деревню, и так далеко по всему необъятному пространству можно ехать от деревни к деревне, от читателя к читателю. И этот читатель, настоящий землероб или кустарь, может все читать, купить книгу или достать у другого настоящую, какую читают все граждане, а не только люди, добывающие хлеб из земли. Читатель, как и писатель, рождается, а масса занимается чтением, если есть досуг. Электрический столб разрешит вопрос о досуге и массовом чтении.

Наша читальня открылась две недели тому назад, когда еще было тепло, теперь она замерла, в ней никого нет и нет ничего, кроме изодранного комплекта «Прожектора», который я, несмотря на вражду ко мне общества, все-таки послал.

Да, это покажется очень странным, почему я, писатель Михаил Пришвин, считаюсь врагом общества и ко мне пришли отобрать у меня стул для читальни, но не попросить книг и газет. Другое дело, если бы я был Максим Горький, писатель, враждебный деревне, активный человек, желающий все в деревне переделать по-своему. Но я… как это я попал в такое положение?

Я живу в деревне, как вы живете в городе, я не дачник — живу и зимой, не обыватель, потому что у меня нет ни дома, ни коровы, вообще никакого имущества, я просто жилец. Правда, я делаю небольшое исследование быта и промыслов, но это больше для заработка и для виду и отчасти для писательской гигиены: непременно нужно в какой-нибудь точке соприкасаться с жизнью, наблюдать, читать и типы эти постоянно переваривать. Меня как писателя обогащает, все равно, если бы я жил в городе, я бы тоже по профессии своей наблюдал.

Я не один такой жилец в нашей деревне, нас довольно много: мы — жильцы, и на другой стороне хозяева.

Я не подходил к деревне, чтобы разделить всех ее жителей на хозяев и жильцов. Такой подход соответствует моему общему пониманию, моей домашней социологии в разделении всех людей на два класса: сидящих и странников (например, «народ и интеллигенция» или, как в Апокалипсисе, «Сидящий» и «взывающие»).

Мы — жильцы. И я хорошо знаю, что если хозяева подадут на меня в суд с целью выгнать из занимаемого мной выморочного дома, то все жильцы станут за меня. Это какой-то негласный комитет бедноты внутри деревни, и если бы дело пошло в расчет, то волей-неволей мне пришлось бы сражаться на стороне жильцов. Скажу несколько слов о всех жильцах, составляющих мою партию.


Бандит

Во дворе снятого мной домика была небольшая избушка-«зимовка», в которой покойный сапожник шил сапоги, из-за этой сапожной мастерской больше я и снимал домик: я хотел ее превратить в литературную мастерскую, в «кабинет писателя». На сходе мне, однако, сказали, что в избушке теперь живет бандит, но это ничего: его через две недели расстреляют, потому что он ограбил какой-то военный склад в Москве.

— А если не расстреляют? — спросил я.

— Тогда ушлют, а жена с ребенком уйдет к матери.

— Но если простят?

— Не может быть. Только мы наперед скажем: мы его выселять не будем, вы это сами.

Я отлично понял, что деревня вышибает клин клином. Поколебался немного, но все хором закричали:

— Расстреляют обязательно!


Монашка

Человек с испорченной репутацией. Барон. История с ним: начало вражды. Роль Томилина и Тютюшкина.

Выставил барона — первое нападение: барон приводил тестя. Второе нападение: читальня. В суд нельзя: открою, где можно устроить читальню.


Прасковья-жилица

Пустыри поднимает…

Она говорит одно: Господь не оставит. Кто это — Бог, ведь это совсем не то существо: из земли, из нужды, из горя. Если это перевести на язык неверующего человека, это будет нечто в будущем хорошее, это вера всех рабов жизни, которые… не изжив себя, это неизжитое вера переносит на будущее.


Енотовые шубы

В семье, где я провел свою юность, в общем был достаток, и, если бы хорошенько раздумать в то время, почему тетушка с таким усердием хранит старые енотовые шубы, — нельзя было бы добраться до смысла. Но когда потом пришлось вынести эти шубы на базар и торговать шубами рядом с урожденной графиней Рабипьер, я вдруг понял свою тетушку, урожденную купчиху: ей передался по инстинкту «решпект» к шубам от тех далеких времен, когда меха были, как деньги, и их хранили, как деньги, про черный день, в огромных мороженой жести сундуках{96}. Наступил черный день, и шубы мне очень помогли перенести его. Как теперь не согласиться с мудростью инстинкта моей тетушки?

И верно такой же инстинкт бывает у богатых крестьян, ремесленников, хозяев мастерских, подрядчиков, артельщиков, всю жизнь с семьями проживавших в столицах. Неизменно, все эти люди строили у себя в деревне хорошие двухэтажные дома, хотя жить в них в деревне не собирались. В этой промышленной деревне, где я теперь живу, я знаю, даже есть дома, хозяева которых увиделись с ними впервые только в черный для них день революции. До этого времени почти вся деревня была пустая, многие дома были заколочены или же во всем доме жила какая-нибудь одна богомольная старая дева. В революцию все эти люди из столиц хлынули в деревню, стали кустарями и земледельцами. Такие деревни с прекрасными двухэтажными домами, выросшими на городские средства, разбросаны по Московской губернии, отчасти в Тверской, проходят во Владимирскую. Неприятно поражают в таких деревнях вросшие между большими домами избушки коренной деревенской бедноты, подобные жилищам всей соломенной России.

Я снял себе средний выморочный домик в такой деревне.


<На полях:> В нашем кружке охотников все только и говорят про заколдованного зайца с необыкновенной ногой вроде копыта…

Группа тонких осин серыми стволами выставлялась из желтой сухой болотной травы, в траве засыпало лягушку.


13 Ноября. Каждый пёнышек в шапочке, каждая молодая ель в белой кофточке.

Лес. Зимою ветер над одною елкой так прошумит, что покажется, будто вот тут рядом и вся страшная тайга стоит. И эти ели, опушенные белым снегом, вдруг покажутся до того холодными, до того ужасно безответно-жестокими к нашему горячему слабому сердцу с его Рождеством…

«Бух!» — снежная глыба с ветки на голову — вот тебе Рождество.


14 Ноября. Письмо от Михаила Ивановича Смирнова из Переславля.

Будем подвигаться к воде. На той неделе поеду туда на разведку.


17 Ноября. Индивидуум отрывается от стихийного коллектива и несется, как камень с горы, готовый расплющить по пути своего падения все живое. Только бедность…


20 Ноября. Собираюсь в Москву и Переславль. В Москве: условиться с журналом «Новый мир», сходить к Тальникову, в «Зарю Востока», «Красную Ниву», Мериманову, «Следопыт», у Насимовича узнать об «Архаре».


Три романа К. Гамсуна прочитаны: «Соки земли», «Санатория Торахус», «Женщины у колодца»{97}. Хороши одни «Соки», в остальных чересчур много кори (Гамсун описывает буржуазию, как болезнь корь на стихийном человеке).

Через «Соки земли» можно прийти к своему роману. «Стихийность» развернуть в двойной борьбе личности с общиной и с природой (лемса — лес бес) — Антонова сеча (недра), передать чувство массы и леса (чан). Люди у леса.


22 Ноября. Михайлов день.

Алпатов нового романа будет тем же Курымушкой во время крестьянского восстания (он Миклуха Маклай среди туземцев).

(А от мертвечины надо спасти его, изображая психологическую глубину: живет с женой, а та есть творчество.)


25 Ноября. Вчера полило с крыш, и кончился зазимок, пролежавший с 7–25 Ноября.

Кажется, не две с половиной недели снег лежал, а 2½ месяца. Быстро проходит то время, когда земля покрыта живой зеленой травой и цветами, а когда ляжет белый холодный снег, то кажется, вся вечность пришла. Сначала очень обрадуешься белому светлому снежному дню, а потом начнется вечность белая, и забудешься в ней на какое долгое время, и сказать нельзя. Только весной воды, когда снова покажется земля, вдруг окажется, что целую вечность избыл.


27 Ноября. В Москве. Неожиданно для себя помирился с Воронским и опять пишу в «Красную Новь»{98}, Совершенно вышло неожиданно, вот как. М. К. Иорданская пригласила меня постоянным сотрудником в «Новый мир». Я привез рукопись, но, прежде чем идти в «Новый мир», пошел узнать к Тальникову, что такое этот «Новый мир» и что такое Мария Карловна.

— Хитрая баба, — сказал Тальников, — у вас там едва ли что выйдет. Вы лучше идите в «Красную Новь», я говорил о вас с Раскольниковым, зовет, очень даже.

— А как же, — спросил я, — Воронский — у нас с ним размолвка.

— Воронский бросил журнал и уехал.

Я пошел к Раскольникову нащупать почву. Секретарь Воронского, прежняя Муратова, на прежнем месте сидела, и, когда я спросил Раскольникова, она сказала:

— Здесь и А. К. Воронский.

— Где? — поразился я.

— Да здесь же, — понизив голос, сказала она и показала рукой на комнату рядом.

Невозможно было разговаривать с Раскольниковым, когда тут же где-то запечатленным ангелом{99} сидел и Воронский. Сделав вид, что я иду к Воронскому, я бросился бежать из редакции.

— Не туда, не туда! — крикнула Муратова, поднялась и повела меня в комнату Воронского.

Я не нашелся, что сказать, и вдруг, увидев Воронского, говорю:

— Я принес рукопись для «Красной Нови»…

Вышло хорошо, как и надо. И очень приятно, и согласно своей природе и существу вещей. Судьба ведет иногда правильно.

Воронский в положении таком же, «как мы», и, говорят, Троцкий тоже, «как мы».

Прав А. Франс, сказав, что революция только закрепляет то, что уже есть в сознании (или в обычае): царем были недовольны, это и закреплено; мужики жаждут сильной власти — это и закреплено, ненавидят интеллигенцию — закреплено и т. д.


Однажды в государстве Беризаш анархисты одолели все партии и взяли власть, но так как они были против власти вообще, то объявили, что власть они берут не принципиально, а временно, пока общество выучится обходиться без власти. И стали учить общество…

Надо так скомбинировать обстоятельства, чтобы возможно было писать большой роман — это единственный путь сохранить себя.


<На полях:> Труба. Рассказы. Дурашка, Турлукан — 10 т., Орел — 6 т., Кроншнеп — 6 т., Анчар — 15. Красная вырубка. Мамонт.

Труба, Дурашка — 5, Турлукан — 5, Орел — 6, Кроншнеп — 6, Охотник Сережа — 15, Ярик — 5, Мамонт — 6, Ежик — 6, Юбилей — 6 = 60 т.


29 Ноября. Московская грязь. Конец Троцкого{100}. Ленинец и Троцкист — оба сидели у меня.

Несколько дней тому назад Л. Троцкий написал в «Правде», что только в России существует свобода печати, в Англии, например, ее нет, там только буржуазная литература свободна. Через несколько дней после того, говорят, по всем редакциям приказано не печатать Троцкого. Вот бы интересно теперь спросить мнение Троцкого о свободе печати в России.

Наше сознание теперь находится в необычайной зависимости от личной удачи, мы до того бедны во всех отношениях, что как только кому-нибудь из нас получшает, то он сейчас же забывается, и кажется, будто и всем хорошо. Но раз, два, три огреют по шее, и начинаешь принимать все происходящее с равнодушным презрением.


Заведующий литературным отделом «Известий» молодой человек 23-х лет Николай Павлович Смирнов пригласил меня давать раз в неделю в газету фельетон в 300 стр. за 50 р. Я дал ему один, он прочел, очень похвалил и выдал деньги. Через две недели я привез другой фельетон. Смирнов уехал в отпуск, с трудом нашли в его столе рассыпанную по листикам рукопись 1-го ненапечатанного фельетона. Я передал второй фельетон, потребовал за него деньги, т. к. мне это было заказано. Стеклицкий выдал мне с полным равнодушием. Через три недели я привез третий фельетон, мне с таким же равнодушием выдали деньги и за него, хотя первые два не были напечатаны. После того мне надоело заниматься таким делом, и через месяц я приехал взять обратно рукописи. Но их невозможно было найти, никто не знал, куда они делись. Вернувшийся из отпуска Смирнов объяснил мне, что вся причина в Стеклицком: он не понимает литературы, не признает ее, а Пришвина, вероятно, считает просто за какого-то провинциального корреспондента.

Кажется, нигде я не сплющивался и так не уничтожался, как в этих ужасных «Известиях».


Вечером пришел ко мне начинающий критик (23 года), сочувствующий Троцкому, и потом один писатель, чисто российский человек, тоже коммунист, но уже который идет против Троцкого. Чтобы оживить нашу беседу, я незаметно, разговаривая о Троцком как о писателе, сцепил между собой двух коммунистов, и до того у них дошло, что ленинец сказал другому:

— А что Троцкий! Мы хорошо помним его прошлое, как он выдвигался, собрались вокруг него еврейчики…

Другой коммунист был еврей, мне показалось неудобным продолжение спора, положив руку на плечо ленинца, я сказал:

— Ничего, ничего, из вас потом выйдет добрый фашист.

Так смехом и кончилось.

А некоторые на падении Троцкого уже и карьеру себе делают: Дроудин в «Новой Москве» выпускает две книги против Троцкого, но главное, спец какой-нибудь нарочно делает вид, будто он при Троцком, и затем позволяет себя выкупить.

Тальникову (еврей Шпитальников) я прямо сказал: «А еврейский вопрос в России все продолжается, и, по-моему, евреи отчасти виноваты, зачем они расхватывают всюду места». На это Тальников мне сказал, что он лично не замечает преобладания евреев. Но странно, что в доказательство своих слов он привел такой случай. Нужно было устроить одного талантливого молодого человека, доцента, в университет. Там сказали: «Он русский?» — «Еврей», — ответил Тальников, «Ну, это хуже: для евреев в университете теперь введена не-гласная норма». — «Как, зачем?» — изумился Тальников. «Нельзя иначе, — ответили ему, — иначе все профессора и доценты в университете были бы одни только евреи».


30 Ноября. В «Красной Нови» двоевластие: Воронский, хотя и редактор, ничего не может против помощника редактора «напостовца» Раскольникова{101}. Мой очерк «От земли и городов» принял Воронский полностью, а Раскольников на ¾ зачеркнул и в оставшейся четверти изменил стиль, так что почти в каждой строчке была перестановка слов. При объяснении он мне сказал, что он мастер насчет исправления, что он в партийных организациях постоянно этим занимался и все остаются очень довольны. Он удивился, почему я недоволен, ведь так гораздо лучше. И он прочел текст по-своему и по-моему.

— Согласны?

— Согласен, — сказал я, — по-вашему лучше, у вас работа получается без стиля, как в «Известиях», но я, хотя и плохой писатель, может быть, хотел бы оставаться самим собой.

— Хорошо, — ответил он, — если вы не желаете, стиль ваш я больше не буду исправлять, даю вам слово.

Ни спорить с дураком, ни обижаться на него было невозможно и деньги 100 р. до крайности нужны. Но снижение ценности себя самого как писателя так ущемило душу, что за работу, пожалуй, не скоро возьмешься.

Видел Марию Карловну Иорданскую, которая раньше редактировала «Мир Божий», а теперь редактирует «Новый мир». Это еще один экземпляр хитрой, дрожащей осовеченной твари.


Вопрос ставится так: писать роман или свести все к ремеслу. Чтобы писать, нужно ввести строгую гигиену души с усиленной охраной «светлой точки».


Сталин выпустил брошюру против Троцкого «Троцкизм или Ленинизм» — невозможно выговорить, а Каменев назвал свою брошюру: «Ленинизм или Троцкизм» — это выговаривается. Каменев, наверно, литературнее Сталина. Читая эти политические мудрствования и всматриваясь в жизнь, вижу этот Ленинизм как национализм, а Троцкизм как продолжение революции, все зависит от внешних причин, по тому или по другому пути мы пойдем. В литературе Ленинизм называется «напостовство», а Троцкизм «попутчество».


1 Декабря. В Охотничий альманах рассказы:



20 Ток. Ранняя весна

За два листа — 150 руб.

С Мериманова — 50 руб.

С «Прожектора» — 50 руб.

«Красная Новь» — 100

«Заря Востока» — 50

«Известия» — 80

Волчки — 50

___________

539 руб.


Свидание с племянницей Катей (Екатерина Александровна Коротнева, Николай Платонович, Петровский парк. Зубовский пер., 5). Явление Николая Ивановича Савина и Коноплянцева. Знакомство с Формозовым (Александр Николаевич, Университет, ул. Герцена, 6, Зоологический музей, лаборатория 25, телеф. 1–57–21. Телефон домашний (только ночью: 2–71–67).

Профессор Сергей Викторович Покровский, писатель-натуралист.


<На полях:> Отропление русака.


2 Декабря. 11 ч. у. «Заря Востока». «Огонек». «Красная Нива» (15 руб.). «Охотник» (пыжи). 5 ч. придет Коноплянцев, в ½ 6-го Руднев. В среду: 12 д. — Мериманов, 2 ч. — «Прожектор», вечер: Каратаевы.


В редакции «Искорки» ко мне подошел какой-то молодой писатель{102} и говорит:

— Почитал, почитал я, как вы попали в окно

Мороз меня по коже продрал, и в голове пронеслось:

«Ну, вот и конец, пропал!»

«Окно» — журнал эмигрантов{103} и такой, что уж если что-нибудь услужливые прежние друзья там написали обо мне что-нибудь хорошее или поместили какой-нибудь мой рассказ, — я здесь пропал.

Насимович, сидевший напротив меня, поднял голову и всмотрелся в меня с удивлением: наверно, заметил перемену в лице?

— В «Окно» попал? — спрашиваю я. — Каким же образом я мог попасть…

— Я говорю о «Красной Ниве», — сказал писатель, — вы там описываете, как вы на Дубенских болотах попали в окно…

Тогда вдруг отлегло от души. А ведь эмигранты, давая название «Окно», наверное, думали о каком-то хорошем окне, как Петровское окно в Европу.


3 Декабря. Вот я и дождался среды: сегодня получу 50 р. от «Прожектора»{104} и завтра поеду домой писать свой роман. Маленькая тревога в душе: прошлый год в «Прожектор» я дал рассказ «Марфинька», мне дали за него 50 руб., но потом возвратили, — что как эти 50 руб. записали в мой долг и вдруг вычтут?

В 2 ч. с ордером Зозули прихожу в контору, и вот барышня:

— Надо посмотреть в книгу, нет ли за вами долга.

Я обмер. Она посмотрела.

— Пятьдесят рублей — с прошлого года, почему вы их не получаете?

Что она хочет сказать? Я смущен, я Амолчу.

— Чего вы смущаетесь, вам причитается гонорар с прошлого года.

— Я не знаю, — говорю, — за какой же рассказ.

— А вот я сейчас справлюсь.

И уходит.

«Что я сделал? Зачем я говорил так? Она справится, разберутся в книгах и отнимут у меня мой гонорар за долг». В большом волнении, одетый в шубу, в жарко натопленной комнате хожу я из угла в угол целых полчаса. Наконец барышня возвращается. Вот идет… сейчас все кончится и завтра мне не уехать.

— Узнала, — говорит, — ваш рассказ называется «Марфинька». Был у вас такой рассказ, помните?

— Помню, был.

Я делаю последнюю попытку отвязаться от навязываемых денег, я говорю:

— Мне надо очень торопиться, вы мне выдайте по ордеру мои 50 руб., а на эти 50 я выпишу ордер в следующий раз.

— Никакого ордера не надо, — говорит, — я вам просто выпишу сто рублей.

Больше мне говорить нечего; если правду сказать, у меня отнимут непременно и мои деньги, я бормочу:

— Ну, выпишите сто.

И получаю вдруг сто. Совесть моя чиста, я сделал все, чтобы от них отвязаться, и теперь мне остается фильтром самой чистой нечаянной радости.


И так мы бедны, о, как мы бедны и как легко нас купить.


Правительство: сделало две ужасные ошибки в последнее время: 1) обмануло купцов, 2) уничтожило Троцкого. Извне кругом неудачи. И опять настроение такое же у людей, как перед великой войной.

Огромная масса темного народа, подавленная войной и голодом революции, осталась совершенно в стороне от движения. Этот темный осадок истории по-прежнему, как и в дореволюционное время, тревожит, — нам, мало-мальски устроенным, пьющим чай с сахаром, нельзя принять их правду страдания и невозможно также идти с ними по пути их стихийного возмездия.


<На полях:> Перспективы: «Огонек» — 30 р.

«Совр. Проб.» — 150 р.

«Красная Новь» — 100 р.

_____________________

280 р.

Ефросинье Павловне белье — 20 р.

Остается — 200 р.

Пете: заказная бандероль, купить бумаги, заказать «Правду», баранок = выдано 5 руб., бензин.


5 Декабря. Существенно новое после революции в русской жизни, что вопрос применения современной техники для промышленности и земледелия стал вплотную: явится машина — будет жизнь, не явится — разложение вплоть до порабощения всех.

В свете этого нового в русском быту чувства вспоминается былое отвращение русского туриста в Германии, когда население города в воскресенье выходит ins Grüne[11] с бутербродами. Мы смеялись над этим, сопоставляли русское странствование по диким лесам. Но теперь видишь ясно, что свобода наслаждения природой оправдывается только соответственной суммой труда, истраченного на ее использование и на охрану.

Словом, так: мечта о девственной природе, соединенная с грустью об исчезновении ее, становится действенной мечтой, если признать, что машина же может быть использована и для охраны девственной природы и преображения земли.

Надо истребить в себе последние остатки вражды чувства с разумом, только тогда может освободиться из плена чувство природы, даже чувство религиозное. Мы все, писатели, художники, священники, должны сделаться, насколько возможно, инженерами.

Я внесу эту мысль в свой роман. Пусть Алпатов, который хочет сделаться творцом, найдет в счете и мере последнее звено для творчества (осушение болота).

Итак, месяц целый, от 5 Декабря по 5 Января — до старого Рождества я сижу только с мыслью о романе.


6 Декабря. Был и такой из семинаристов: во время революции вспомнил о Боге так, что вот, оказывается, Бога и правда нет, потому что если бы Он был, то мог бы разве допустить такие безобразия. А раз Бога нет, то почему бы не пользоваться жизнью? И, рассудив таким образом, он стал искать путей для поступления в партию.

Тогда вдруг, как худая истасканная одежда, спал с него носимый через всю жизнь мертвый груз филантропических русских идей, перенятых от синайских монахов и перемешанных с последними идеями Запада и Востока: смирение и непротивление, условная жалость к безлошадным мужикам и сверхчеловек нищих оголтелых мещанских слобод — всё плен! всё на смерть.


7 Декабря. Как долго мутилось небо над холодной застывшей морщинистой землей, ждали снега с часу на час, но вышло иначе: сначала совсем незаметно стали седеть тончайшие, как волосы, последние побеги кустов и колючие ветви деревьев, иглы елей и сосен, час за часом, сильней и сильней, пока, наконец, все увидели и поняли сказочную затею: иней садился.

«Вот так, — думал Алпатов, — бывает и с мечтой человека: из мечты, как из тумана капли дождя, кристаллы инея и снега, — осаждаются слова человека, облекающие собою мысль, и отсюда является дело».


Алпатов-исследователь и туземцы, его приключения.


<На полях:> Летчик один рассказывал, как он летал над лесом, с запада на север и на восток, — все леса были зеленые, и как это жутко было: все леса и леса, а полянки с деревнями до того были ничтожны, что почти и незаметны.

Такая Россия сверху, и мы на полянах живем и все время вопим: земли, земли!


8 Декабря. Понедельник. Да, понедельник, а в душе воскресенье, как воскресение, то есть действие.


Утрату надо вынести, потому надо, что утраченное непременно возвратится, сначала как сновидение, потом как мечта и дело, а после всего как явление красоты, очевидное миру, наполняющее душу воскресителя утраченного победной гордостью.

Но нельзя же гордиться собой, когда несешь на горбу своем смерть: смирение и молчание должны сопровождать путь человека, несущего смерть. Как бывает осень и зима, так бывает в душе человека время смирения и рабской покорности, как надо растению пролежать под снегом, так и человеку надо пробыть под тяжестью смерти и чтобы: «ни пикни!»

— Не знаю, брат, — сказал Михаил, — пораженные на передних позициях отступают на задние и там собираются с духом, это нелегко, но…

— Понимаю, — ответил Николай, — но ведь я всю жизнь отступаю дальше, дальше, и везде страх и дальше, конца нет, позиции такой нет назади, чтобы собраться с духом и начать наступление. Вокруг меня всё или изувеченные, или нахалы, или плуты, как в бегущей армии.

— Неужели и во сне и в мечтах?

— Удивляюсь, откуда это берется в мечтах: будто есть какой-то Светлый человек{105}, я этому изумляюсь, откуда это? В жизни этого нет.


Отступление

Князь примостился к шоферу и работал палкой по отступающим, раненым, и те, получая удары, не возмущались, не удивлялись, как будто это было так и надо, и каждый, если бы мог, с удовольствием поработал бы палкой.

Как в тылу в это время исчезло искусство, литература, так на войне исчезло сострадание и милосердие к раненым{106}. Вдруг оказалось, что раненый человек думает только о своей ране, что он самый ужасный эгоист, что убитый наповал самый счастливый, он ничего не чувствует, что страх смерти обман и в смерти нет ничего страшного. Немного оставалось сестер и докторов, работавших не как автоматы, а сердцем, и за то по этим немногим еще явственнее выступила страшная истина: что сострадание и милосердие порождаются не страданием и смертью, а существуют как прихоть, как изнеженность отдельных людей…

— А как же родные? — думал Николай Алпатов. — Есть же место, где убыль родного чувствительна? Семья, род — из этого сложилось отечество, но теперь остается только своя семья.


Существенно новое, небывалое для всего мира явилось из русской революции: никогда на свете не было такой массы людей, единодушно понимающих, что война есть только зло, и не такое неизбежное, как смерть, а вполне устранимое.

Второе следствие революции имеет значение только для России. У нас до революции сознание всех, от мужика до самого культурного человека, питалось презрением к цивилизации, которая там и тут, начинаясь в России, сопровождалась разложением быта. Огромное большинство людей в России, в душе исповедуя религию бегунов, чурались цивилизации и уходили в дебри, доставая со дна их религию непротивления злу. Теперь вопрос о машине поставлен ясно: она единственное средство сохранить от разрушения естественные дары природы, что машина разрушает только видимый мир, не касаясь самого творческого духа, который, как пар, сжимаясь от цивилизации, порождает действенную мечту преображения мира и для этого пользуется средствами самой цивилизации.


М. Алпатов был человек, подверженный влиянию всей суммы русских идей, направленных против мещанства (довести это до абсурда, до сумасшествия и потом начать прославление разума, 2×2 = 4 и цивилизации).

Предельное разрушение внешнего (мещанства): нищенство.


9 Декабря. Проходим чистку в Союзе охотников, заполнили анкету, нашли поручителями двух коммунистов. Но оказалось, что поручительство коммунистов в отношении нас было излишним, так как всем известно, что у нас нет никакого имущества. Получается, как будто не на земле, а на Марсе живем: преимущество в отношении наслаждения охотой имеют нищие, а богатые вычищаются.


10 Декабря. 2 ч. ночи. Невидимая луна. И невидимо слетают снежинки, складываются на земле в белое покрывало.

Неудачи мои все какого-то выборочного характера, т. е. раскрывают не мою личность, а невозможные условия среды. И сам отступаешься без личного ущерба, предоставляя тем, кто хочет действовать, свободу во всю сласть. Потому не обидно, что личного и нет в этой жизни, это не люди действуют, а телега едет в страшной грязи. И пусть себе едет, хорошо, если можно еще пройти стороной пешеходной тропинкой.


11 Декабря. Продолжаю о неудачах. Бывает так, что неудача оставляет сознание недостатка своей личности в сравнении со средой, — тогда открывается путь к самоусовершенствованию или к самоубийству, а бывает горе от ума, неудача от того, что среда ниже тебя самого, — какой же открывается путь в этом случае? Поиски иной, лучшей среды, где можно лучше жить. Вот, вероятно, откуда у меня теперь является желание уехать из России… Я никогда этого не испытывал, это совершенно новый этап моего самосознания, я всегда раньше думал, что у нас есть какая-то высокая в моральном и умственном отношении среда, куда я нет-нет и загляну… Личности, конечно, и теперь есть, но они не составляют среды, они, как монады, блуждающие по далеким орбитам.


Душевная тревога — хорошее состояние, но всегда надо проверить, отчего она происходит. Иногда вспомнишь, что это просто от желудка. Чаще же всего оттого, что изо дня в день откладываешь какое-нибудь маленькое досадное дело, например, отложить из своих денег на уплату подоходного налога, выдать на покупку белья, выполнить обещание сделать для кого-то письменную работу, снести в редакцию чью-то рукопись и т. д.

Есть тип человека, маленького моралиста (мещанина), который в таком успокоении видит универсальное средство. А большая тревога связана всегда с каким-нибудь основным жизненным делом, в чем проявляется вся личность. Первую тревогу всегда можно уменьшить, уделяя досуг на подсчет обстоятельств, вторая выходит из пределов счета и меры: садишься к столу писать и не можешь, и никакими средствами не вызовешь из себя охоты к писанию… Или вдруг застучит домовой — и прошепчешь молитву: помоги мне, Господи, переждать этот стук и не изругаться.

Эти первые движения творческого духа совершенно невозможно учесть, а между тем именно в них и есть сам-человек, и только по ним он и узнается, и тут есть то, что называется бесконечное, непознаваемое, одно в трех лицах, в двух, в одном и т. д., одним словом, Бог, какой-то океан тревоги, выровненный с движением которой, ты с своей тревогой можешь стоять: так и стоит человек на молитве, и к этому она сводится: увидеть вечное движение и забыть свой черепаший ход.

Так я стою на молитве, и вот только после этого, когда я уже согласовал свою душу с мировым движением, радостно прислушиваюсь я к мерным ударам молота человеческой жизни и со счетом и мерой выхожу на работу. И только вот тогда я могу стоять плечо с плечом с другим, которого я вовсе не обязан любить.

Но все-таки надо твердо помнить, что ритм молота человеческой жизни (работа) лишь в том случае не убьет меня, если я вперед не установил себя самого в море бесконечно большого движения.


Как надоел социализм!

Как хочется найти эксплуататора себя самого!

Жажду эксплуататора! Пусть он будет еврей или американец, все равно.


12 Декабря.


Антонова сеча

1) Именины: мать, Лидия, Николай, Михаил, помещики, купцы (либеральная партия и консервативная), спор в тот момент, когда тип, похожий на Н. О. Лосского, с каким-то сладостным замиранием говорит: «А тогда… тогда что? Неужели ре-во-лю-ция?» Консервативная партия: князь (верхом на курсистке), земский начальник Гринев…

Михаил Алпатов в последнем объяснении со своей дамой. После чего глава его на сече и потом смерть матери и письмо на фронт, кроме письма — надо все время рассказа давать настроение эпохи конца войны, чтобы фронтовая глава вышла сама собою, например, в описании деревенской жизни М. Алпатова, отношения крестьян к войне: гармонью запретили. Тут можно дать себе волю в ненависти народа к войне… Николая, и так, чтобы все сцепилось.

Николай — заяц (его страх на фронте в лесу, его подземелье в революцию, его уход с гончей: гончая зайца подняла, его шкрабство).


Форд «Моя жизнь»{107}.

«Ограниченный человек» (мещанин) — он совершенно прав, пока не выходит за пределы своей территории, пока не устанавливает общеобязательного принципа.


13 Декабря. Вот что новое мне из Дон-Кихота: оказывается, оруженосец Санчо совершенно такой же одержимый, как и Дон-Кихот, и только дела разные, у одного Дульсинея, у другого губернаторство. Так, значит, когда в Хрущеве Федька-большевик обещал бабам моченые яблоки, а мужикам вагон овса, это было с его стороны вполне естественно, и никакого тут не было злого умысла, обмана и проч., как думали.


Серьезно смотреть — нет ничего, кроме работы, и при ней состоит человек с оценкой другого стоящего над ним человека, по работе первого, и над этим вторым тоже стоит человек, наблюдает, как этот работает, и так все уходит в какой-то другой, высший мир, где люди не работают и живут совсем особенной жизнью: господа!

Федор посмотрел на них (лакей?). Они приезжали из того мира на лето и отдыхали (затылок красный, простокваша, теннис, крокет).

Людмила на охоте (охотится за Алпатовым): она создает Федора. Всех чарует на именинах (личность женщины).


14 Декабря. Но Михаил Алпатов, хорошо зная, что так надо смотреть по-настоящему, серьезно, для себя лично, в свою сказку смотрел в это время, как будто все люди располагаются не по ступеням грязной и чистой, мускульной и умственной работы, а по характеру и по роду своего отдыха.

Так, весь Павел показывался, когда он во время пахоты давал отдохнуть лошади, ставил ее под куст, сам садился возле, свертывал себе цигарку медленно и потом покуривал, все вокруг себя оглядывая. Он был очень силен, и у него много оставалось спокойного в себе, как бы не распаханного, и все это было покрыто цветами целины, травами.

Стороной проходит хозяин, подсмотрел: «Павел курит», — и свернет в сторону, чтобы не заметил он, не тревожился, пусть себе курит, ведь он в общей неволе своей жизни работает сам, совершенно свободно, нельзя покупать его, а только советоваться.

«Хороший работник!» — только и говорили о Павле, но сам он какой?

Сам он сидит под кустом, и ясные ласковые глаза его лучше всех цветов в мире, за этим он и живет, и есть он, как весенний цвет, Павел сам.

Ну вот и хорошо, увидел такого и обрадовался, и все хорошо стало: эта вспаханная им земля пахана им не для этого, отвернувшего свои глаза от его отдыха хозяина, и не для его наследника…


Рассветает в половине восьмого утра и смеркается в половине четвертого: чистого дня всего семь часов и восьмой на сумерки утра и вечера. В утренних сумерках выходят охотники с гончей собакой и сразу пускают по свежему следу — так начинается гон. Хорошо, если попал здешний, местный зверь и бродит и ходит на коротких кругах, охота добычлива, одна, другая, бывает и третья лисица, заяц, другой, белка, куница на великое счастье. Но случится здесь неожиданно чужая далекая лисица и станет уводить собаку круг за кругом, не возвращаясь в свой след, все дальше и дальше в болота моховые, кочковатые, в дико заросшую торфяную горелицу, где ярусом навалены друг на друга стволы у поваленных деревьев и выворотень огромный, как стена, заслоняет узкую просеку.

Охотники лезут по ярусам, ковыряются, разъяренные, упрямые, сами, как звери, рвут в клочки свою одежду, валенки — только бы не упустить из слуха собаку.

Тогда день проходит, весь день в семь часов, как в одно мгновенье, сумерки утра как будто сошлись с сумерками вечера, небо надвинулось, обняло пустыню, собака где-то далеко в невылазной горелице загоняла, замяла лисицу и вернулась назад. Где восток, где запад? где наша сторона? и разве поймешь ночью между ярусами наваленных стволов и выворотней в темноте, где ступала в горячее время охоты своя нога? Нечего делать, поскорее надо, пользуясь остатком света, натаскать дров на всю ночь, натаскать для ночлега побольше елового лапнику, обложить берлогу под выворотнем.

Когда кончена вся работа и можно сидеть, глядя на огонь, тогда в этом доме без стен и без дверей в далекий мир отправится внутренний глаз, и хорошо, вернувшись из далекого мира, узнать, что тут рядом твой брат сидит, и сказать ему свое, и спросить его самого, как он об этом думает.

— Вот ученые люди, — сказал Николай, — как ты думаешь, достигают ли чего-нибудь?

Михаил понимал, чего хочет Николай, и ответил:

— Ученые — твердые люди.

Николай очень обрадовался чему-то. Верно, он обрадовался, что при поддержке брата можно думать дальше и долго-долго, пока у брата мыслей хватит, как дров, для его костра.

— Твердые люди, — сказал он, подумав, — почему же не могут остановить войну?

— Не знаю, может быть, это не их дело.

— А какое же их дело?

— Открывать новые страны, воскрешать забытые миры.

Николай еще больше обрадовался, но, посмотрев почему-то на какой-то шорох назади, сказал:

— Зарево.

Далеко был пожар, как будто явственно слышался голос плачущей женщины, крики.

— Слышишь?

— Мне тоже кажется, а ведь пожар, наверно, верст за пятнадцать, слышать невозможно, так кажется.

— Вот и я думаю, что все кажется, а ученые люди знают ли такое, что действительно есть, а не кажется.

Да, у них есть великая твердая вера, что кроме себя самого существует материя и энергия, что, изучая этот внешний мир, они открывают для всего мира и для человека обязательный закон. Их вера в закон до того сильна, что в отличие от всех других слабых и обманчивых вер свою веру они называют знанием. Они твердые люди.

Николай смутился и как бы опомнился.

— Да, — сказал он наконец, — они счастливые люди и, правда, твердые, но, может быть…


<На полях:> (Ученые честные люди, потому что все верующие: они верят, что кроме них существует материя и энергия и что, изучая этот внешний для них мир, они открывают в нем обязательный для всего мира закон. Их вера в это сильна до такой степени, что в отличие от всех других вер, они называют веру в мировой закон знанием и относятся к знанию с великим уважением.)


14 Декабря. Собственность как духовное орудие производства.

Что я, собственник своих способностей, или она, как земля, должна принадлежать всем?

Собственность дает иллюзию личной свободы — необходимое условие для творчества. После смерти личности дело его переходит в общество.

— Твоя мечта открыть золотую луговину — иллюзия.

— Но эта иллюзия более реальна, чем твое намерение утвердиться в собственности: собственность есть мечта ограниченных людей: ты так, через собственность, хочешь достигнуть личной свободы и больше ничего не хочешь, такая твоя мечта. Бессознательно ты хочешь охранять кусочек земли от расхищения, возделать ее и потом, умерев, передать другим. Эта мечта твоя, а у меня мечта возделать огромную площадь.

— Ты, может быть, и возделаешь, но тебя ограбят еще при жизни твоей, и ты останешься нищим.

— Пусть, я еще что-нибудь возделаю.

— Счастливый, что можешь, я не могу.

— Но и я же про то говорю: вы все физические собственники от старой жизни, у меня этого старого нет.


Людмила, Зинаида, Серафима: ложь, белое… разложение всех дураков помещиков Леонардом. [Они] à trois[12]: в несколько месяцев разложили все общество (Париж, но ведь со временем везде будет, как в Париже). Moulen rouge — купец задает вопрос. Занятно: и мать [задает] их, женщины: Лида, на этом фоне мать.

Обыкновенный русский революционер («Сергей») отказывается от личной жизни, потому что совестно жить для себя самого, когда вокруг столько несчастных. Он душу свою убивает за них, отказывается (временно) от себя самого до тех пор, пока не изменит силой своей воли условия жизни этих несчастных (убить царя).

Но что будет, если состояние отказа от личной жизни (смерть души) возведется в принцип бытия, сделается обязательным. Тогда этот морально живой человек станет тупым, непременно жестоким (убийцей духа), а революционером станет тот, кто хочет жить лично (Алексей Федорович Каль (Леонард), доктор философии, Аристотель и музыка, не музыкант, но историк музыки, не художник, но живет, как художник, обезьяна, преследующая Михаила Алпатова).

Михаил — Эрос, Леонард — Пол, один девственник, другой распутник. Леонард нравится Лидии, потому что реален. Вот что: художник (Михаил) тоже отказывается от какой-то личной жизни, как и Сергей (Леонард ни от чего не отказывается). Разговор у Леонарда с Михаилом о болотных конев. сапогах и об охотничьих из рыбьего пузыря. Художник непременно аскет (Минин), а Леонард под художника.


15 Декабря. Пороша легенькая, как мука рассыпана, и мороз небольшой, а небо светлое, и солнце всходит — от зари свет на полнеба и от луны. Ну никак не распознать — весенний заморозок или зазимок. Так все рассветало и рассветало и так блестело — на каждой елочке рождество! Потом начало склоняться солнце к закату, и небо зацвело на другой стороне, а середины дня так и не было. Вот поэтому только и можно было догадаться, что не февраль: слишком день короткий, всего семь часов.


<На полях:> Начередила лисица. В такие дни крепнет мужество, собирая силы на последнюю схватку со смертью, чтобы перекинуть жизнь на ту сторону.

Сверкают верхушки деревьев, и как солнце всходит, сверкают донизу.

Попробую работать над романом правильно, т. е. писать изо дня в день материалы, грубо связывая их, как связываются в пьесах диалоги. Все это, чтобы не разлетелось при перерыве.


Сегодня был чудесный зазимок! Это бывает очень редко; в то время, когда по-настоящему бы надо давно лечь зиме, удается светлое утро с легким морозцем, бриллиантово отгорит все на одной стороне и сразу перекинется на другую, вечернюю сторону. Проведешь такой день в лесу, вспомнишь ночью, и, оказывается, середины, то, что называется днем, вовсе и не было. Чудеса утра и вечера сдвинулись, середина выпала — вот какое счастье бывает изредка — возле времени солнцеворота. Так и дни нашей жизни изредка складываются без середины. Правда, подумайте, как люди живут? Они переходят от радостей к горю и от горя к радости, одно порождает другое, и так все идет. Но это и хорошо было бы, если бы так, тогда бы вся жизнь проходила волшебною сказкой. Эх, не горе страшит, не смерть, а тот пустой промежуток между горем и радостью, между любовью и смертью, та середина, что в природе называется не утром, не вечером, когда птица не поет и зверь не рыщет: птица клюет, зверь насыщается, то это называется обыкновенным существованием, скупая связь зари утренней и вечерней, начал и концов.

За то я и люблю так особенно редкий день в природе около зимнего солнцеворота, когда не бывает в нем середины, а только одно бриллиантовое утро и вечер темных зубчиков леса, чередой уходящих по красному небу, не исчезающих в тьме вплоть до восхода луны. Так бывает в природе — волшебно связывается утро, и вечер, и ночь, и так я тоже хотел бы в простом задушевном рассказе связать свою жизнь и чужую, сделать, как будто все было свое.


В юности, когда у меня очень болела душа, я мало читал, но за счастье своей природы считаю, что любил с большим вниманием выслушивать пожилых людей, вероятно, в чаянии разыскать в их опыте решение всевозможных своих ужасных вопросов. От этого, конечно, свое не изменится, но почему-то много легче становится на душе.

Так одно время я очень любил у Алпатовых на терраске их с видом бесконечных лесов растянуться в ясные дни, как тюлень, и отдаваться в полное распоряжение их матушки. Скажет, бывало:

— Ну как, долго ли ты еще будешь странствовать, пора бы за дело браться.

— Знаю, — скажу, — пора, да как-то все хочется оттянуть.

— Смотри, затянешься и будешь каким-нибудь чудаком вроде Михаила Николаевича{108}

Зря старушка никогда не скажет, я знаю, над этим надо подумать…


16 Декабря. Черты русского Дон-Кихота. В народе их называют «дураками», но в сказке Иван-Дурак является победителем умных. Победитель и в этой жизни и этой силой, а иной, например, сделался королем, и все тогда его слушаются.

А. А. Стахович — кадет, Логтин Яковлевич — башмачник.


17 Декабря. Иван Сергеевич рассказывал, что в деревне говорят, будто Троцкий за мужиков. Объясняется это тем, что мужики вообще настроены против власти, и потому им кажется, будто все, кто идет против власти, идет за мужиков. Я спросил:

— Когда же будет у нас правительство, которое могло бы удовлетворять их?

— Оно бы и это удовлетворяло, — ответил Иван Сергеевич, — если бы поменьше драло с мужика налогами.


19 Декабря. Никола Зимний. За два дня подготовилась пороша, и вдруг сегодня опять все растеклось.

Слежу за Ефросиньей Павловной, как она двоится в отношении к большевикам: с одной стороны, признает, а с другой, не признает; это не противоречие: всякий факт живой жизни изменяется, и мы принимаем сегодня с условием, чтобы завтра, быть может, отвергнуть. Формула довольства и недовольства правительством у народа проста: «поменьше налогов», но за этим вся бездна жизни текучей.

Была ли такая страна, где все были довольны правительством?


<На полях:> (Страшная точка советоваться. Советно жили. Алпатов со всеми советовался. «Посоветуюсь» с Иван Михайловичем. В. Измалкова, Осип Дымов.)


20 Декабря. Как пишут романы? Если писать, то как быть, если придет в голову главное после, а если не писать и дожидаться, пока сложится, то или это будет механическое писательство, или все расплывется в неопределенность. Правила быть не может никакого, кроме правила в самом опыте следить за собой, узнавая по разным признакам тот момент, когда должен молот ударить по железу (вдохновение) (лес, море).


21 Декабря. После узнаёшь, что так бывает у всех, кому дано выступить в жизни со своим лицом, — непременно у каждого такого человека найдется в прошлом точка безумия. Но в то время, когда это переживается, то сам кажешься себе каким-то проклятым существом, выходящим из всякого необходимого для жизни счета и меры. Тогда больше всего хочется кому-нибудь раскрыться до конца, но это невозможно: для этого нет слов у себя и у ближнего нет такого внимания, чтобы понять человека без слов. Начинается длинный путь борьбы за то, чтобы понять человека без слов. Начинается длинный путь борьбы за то, чтобы какими-то иными словами, иными делами раскрыть людям нормальным свою тайну.

Часто в то время, виноватый перед всеми, думаешь, что они все умны, а сам сходишь с ума, и долго спустя, если удастся победить и сделать предназначаемое своей же природой дело, то представится уже наоборот: не было в них никакого особенного ума, стояли они на месте, а сам натыкался на них в своем темном беге, как на деревья в лесу.

Но тайна, что же сталось, в конце концов, с тайной? Дорогой друг мой, это не тайна, это просто я сам в той своей части, которая не совпадает ни с кем из других. Вот почему никогда не будет конца рассказам о разных историях любви: как ни одна весна в днях своих не совпадает с прошлогодней весной, так никогда не будет исчерпан любовный запас.

Важно, конечно, не то, какими словами написана ее записочка, а что она, все равно какая, лежит у человека в кармане и благодаря ей он иными шагами идет по лесной тропе, и слушает, и думает все по-иному. Березка предстала белой полянкой, другая с ней рядом, между белыми полянами он приходит на поляну, окруженную всей колоннадой, и тут эта Эолова арфа, о которой столько говорят и не знают, откуда она взялась: это ветер так шелестит верхушками берез.

Не в том, дорогой друг, тайна, что написано в записочке, а вот как связалось все в песню и потом перешло в сновидение, и потом перешло в явь и дело.

На этой поляне с белыми колоннами он вынимает из кармана эту записку, решается прочитать. Он вдруг схватывает себя за голову, долго сидит и слушает сирену и начинает поддаваться ее зову — встает, делает шаг назад, другой, третий, останавливается, опять прислушивается: за лесом знакомый молот стучит. Пусть эта паровая машина на спортивном заводе, все равно, ему так представляется, что это против зова сирены молот жизни стучит. Именно так ему представилось, и он от этого повернул на прежнюю тропу, с каждым шагом идет тверже, тверже, вынимая записочку из кармана и разрывая на мелкие кусочки. Теперь он вспомнил решение раз навсегда, чтобы не возвращаться к тому, что было, но что будет вновь совершаться, не упустить то, что ушло теперь в прошлое.

Иным это очень рано отравляет душу, что старшие ничего не знают и что я какой есть, я старший сам себе. Душа детей и художников отличается.


<На полях:> (У мужика вся работа на кулаке, главное, что не оставляется человек для домашнего хозяйства, и потому все плохо едят (бурачные листья, забеленные молоком): так зарезают себя работой. [Хозяин] хороший, обдумывает, бережет крупу, сало на рабочее время (а то лук, какие дети вырастают?)

Томилин — вор и совершенно мне чуждый человек, но он единственный, кто за меня заступился, потому что в этом его интерес, и мне за Томилина тоже надо заступиться, у меня в этом интерес. Таких нас может много набраться, и, не любя друг друга, мы все соединимся в рабочее общество.

Такой социализм и американизм.

И это надо принять, признать как природу (общественную), а потом уже останется в себе расходовать на внутреннее строение душ.

Это рабочее устройство должно и христианство признать как вторую природу.


23 Декабря. Вчера с 2-х дня полетела пороша (как начинается в лесу снег: мелькнули снежинки…) и сегодня (пишу в 7 утра) еще не перестала.

Начинаю понимать, что коммуна, дело любви, начинает с того, что изгоняет слово «любовь» из отношений между людьми и строит их на основе труда, этим расчищается поле морали.


24 Декабря. Новый Сочельник.

Хватил мороз, да какой! Мы попались в лесу и наслушались, как щелкает дед орехи, как швыряет скорлупки, как стреляет, рубит. Ну и поговаривает дед в бору! Заяц поднялся, побежал и обезумел от страха, забрался в болото и там успокоился.


Я все думаю об организации общественной работы без любви к человеку, что этот скрытый американизм и есть именно то, что нас, стариков, пугает в Советской России.

Но ведь все, кто делал и у нас хоть какое-нибудь дело («кулаки»), работали именно так, без любви к человеку, а привносили это в свой труд, как хищник, которому тоже кажется, что он любит свою жертву. Рабочее государство теперь хочет изгнать из себя эту фальшивую религию: молись своему богу, как хочешь, но молчи про него и не навязывай его другому: для твоего соседа по рабочему станку это совсем неинтересно. Рабочее государство — это организация для обезличения людей в борьбе за существование…


…Да, но вот что: я однажды вбил гвоздик в потолок, согнул проволоку, привесил одним концом на гвоздик, а на другой конец прицепил лампу, на другой день я не думал больше, куда мне вешать лампу, и на третий, и вот уже второй год пользуюсь механическим моим изобретением. Так одно какое-то движение мысли приладило на службу людей радий, который, как некоторые думают теперь, приводит в движение вселенную… Потом, после рабочее государство, быть может, будет использовать это изобретение без всякого труда, как я вот лампу свою на крючок привешиваю, так оно будет вселенной управлять. Что же, неужели я должен сказать, что труд этого рабочего государства, использующий мысль изобретения, выше мысли, и не мысль, а труд начало ценностей? и тоже что не Прометей — герой, похититель огня, жалостливый, добрый и умный бог, создатель ценности огня, а те, кто без-мысленно им пользуется?

Ясно, как день, должен мыслящий человек определить свое отношение к этому рабочему государству, чтобы не смешиваться в делах своего дня, потому что смерть, которую он получит за свою неправду, будет полная, без остатков на будущее…

Самовозвышение, замена безмысленного трудом творческой мысли («контроль») — вот неправда рабочего государства. И правда: изгнать претензии мысли и сердца из мира воли и дела.

Сколько времени наука освобождалась из цепей религии, потом искусство, теперь настало время освободиться труду, признать, что энергия наших мышц имеет свою самостоятельную жизнь, как энергия мысли и сердца, — в этом сила и правда социализма.


…Вечер вопросов и ответов. Вопрос: «Как был создан мир?» Долгое молчание, после которого выходит человек и говорит:

— Ну, что же вы молчите, известно был создан мир: в первый день Бог сотворил свет…

Тогда в собрании поднялась великая буря, потому что этот человек бессознательно посягнул на свободу человеческой мысли. Вот точно так же надо вставать за свободу трудовой энергии от влияния разных религиозных и (гуманитарных) легенд.

Только вот вопрос: кто сделал в этом отношении больше, русский большевизм или американский прагматизм? И еще: те, кто поставил на разрешение в России этот мировой вопрос, в то же время распял русского гения мысли и сердца и не только отпустил обыкновенного разбойника Варраву, а и того хулигана, который, хотя издевался над Христом, но все-таки висел рядом с Ним{109} («Христос не работал»). Не утопия ли большевизм, в своем малом деле освобождения труда по добыванию средств существования что-то большее этой идеи?


Да вот почему, конечно, мы и бедны теперь! Потому бедны мы, что в своем деле освобождения труда дошли до того, что не только Варраву, но и левого разбойника освободили, что сделали даже его комиссаром — вот что! И как в угоду ему посягнули даже на самую мысль и чувство, то откуда же было и взяться творчеству жизни? Вот почему, оказывается, мы дышим теперь лишь «постольку, поскольку мы допускаем к себе нэпмана».


Рождество 25–12 — Солнцеворот.

Наслаждаемся, разглядывая в теплой комнате на окнах леса небывалых растений, созданных затеями мороза. И так сопоставляется со вчера в настоящем лесу, когда руки стали, как грабли, не могут уже набрать с деревьев моху, обломать ветки можжевельника, ободрать бересту на березах, пальцы деревянные даже не могут вытереть спичку, и ужас леденит всю душу, и стал вспоминать, как в доме, в теплой комнате сидят девушки и копируют с окон узоры мороза для вышивания.


…Начинало клонить ко сну, и тут он вспомнил о телеграмме, вынул, прочитал: «Мама скончалась» (все было в распаде и ужасе льда, но ель одна необычайно высокая, [почти] до неба — все оставалась: заяц шел к нему тихо, переступая, на ели щелкнуло, как выстрел, и он бросился в сторону, а рябчик сидел, не обращая внимания, — почему так? Заяц испугался, а рябчик знает, что мороз, и не боится? Заяц, наверно, тоже не боялся раньше и знал, но война, выстрелы испортили его душу: он стал окончательный трус; и то дерево треснуло на пути зайца, в безумии — назад и, увидав лежащего человека, стал на задние лапки и вдруг разглядел, что человек моргнул и бросился).

Склони сердце свое к горечи,

Нечего сердцу горы мерити,

Нечего сердцу солнцу верити.

(С. Федорченко. Народ на войне)


26 Декабря. Человек торговал гармоньями в «каменьях» и сделался махорочным королем, миллионером. У него был в доме аналой, и на нем он читал святые книги и молился; а дети в этот аналой, бывало, поставят пустые бутылки…

А бывает вырождение этой первоначальной силы постепенное, в хорошую сторону: сын либерал, он бездарен, но силой вещей отца он существует и занимается просвещением. Еще дальше — он эстет, барин.


Помню, я шел садами в город, из сада в сад, потому что заборы были все разломаны с целью сделать из всех отдельных садов, окружающих город, один общественный сад. Но каждый владелец старался над своим садом по-своему, и потому, хотя заборы и разломали, границы садов обозначались явственно самими растениями. Так я добрался до замечательного в прежнее время сада купца-барина А. А. Петрова. Он был помешан на чистоте, не только нельзя было тут бросить окурка, но и плюнуть — было на дорожке, всегда усыпаемой свежим речным песком, заметно. Сад вечно мели женщины, так что, когда дела Петрова пошли под гору, злые языки говорили: «промелся». Под самым окном прекрасного дома были клумбы цветов, и все необыкновенных, хозяин сам, всегда в белой чистой одежде, прививал и скрещивал розы. Я остановился в разоренном теперь саду у одной знакомой лавочки, сел покурить. Старичок, верно, один из садовников купца-барина, подошел ко мне, мы разговорились, и я узнал, что хозяин в свое время удрал в Москву, но жена оставалась в доме, занимала одну комнату.

— Вон ту! — сказал старичок.

Я узнал: это был его кабинет. Я в нем не раз сидел студентом, как Татьяна Ларина, читал умные книги, [говорил], не поняв хозяина, ироническое вроде «ах!» или «увы», и всегда думал: уж не пародия ли он{110}.

— Да, — ответил старичок, — кабинет оставили ей, и тут она померла.

— Умерла Марья Ивановна?

— Вчера хоронили. Сам-то на похороны приехал. И сейчас еще тут.

Я хотел встать и скорее идти повидаться с очень хорошо знакомым с детства своего человеком, но старичок остановил меня.

— Спят, — сказал он, — повремените здесь немного, они, как проснутся, сейчас окно растворят, вы увидите.

— Ну, — подумал я, — не очень-то, наверно, приятно этому чистюле теперь утром раскрыть окно: чуть ли не тут во время гражданской войны стояла артиллерия.

Мне пришлось недолго дожидаться, окно раскрылось, показалась лысая голова, потом рука с ночным горшком и — раз! опрокинулась туда, где были раньше клумбы с привитыми розами.

— Теперь пожалуйте! — сказал старый садовник.


<На полях:> Но… жизнь многих таких людей сделала умными, и что осталось в душе и после таких испытаний, то уж было бы настоящим сокровищем. Я как-никак в это верю и этим живу…

Я знаю эстетизм как прикрасу и понимаю красоту без прикрас.

Рассказ о Марсе. Факт. Вот теперь смешно, а тогда было страшно.

Ожидали белых, и вдруг Марс.

Это было как раз в то время, когда город наш был страшно взволнован большою космической новостью, будто бы Марс с ужасающей скоростью летит на землю, и не сегодня, завтра произойдет ужасное столкновение двух планет. Новость эта совпала с тоже очень быстрым наступлением Деникина, и так на души, взволнованные гражданской войной, вдруг легла еще эта новость астрономическая. На улице, где я жил, были всё контрики — купцы, владельцы домов, они всегда катастрофу ждали с вожделением, и даже Марс им пришелся тоже на руку. Каждое утро, встречаясь, говорили:

— Ну, как Марс, летит?

— Факт! — говорили все.

Правда, как будто шут бегал по улицам с соломинкой, тому в нос, другому в нос, и тот и другой, чхнув, говорили:

— Факт.

С этого именно времени, я помню, как заноза в язык попала каждому оратору, и каждый стал начинать свою речь: «Я мыслю» и кончать:

— Факт!

По привычке считая себя образованным человеком, я лично был в большом смущении, проверял в памяти свои забытые знания по математике и космографии, спрашивая себя: «Возможно ли вообще столкновение двух планет?» Особенно неприятно было мне и потому, что как раз в то время я попробовал преподавать словесность в гимназии, и ученики, взволнованные, как все в городе, непременно должны были спросить меня, учителя, как я отношусь к этой новости, имеет ли она какое-нибудь научное основание.

— Имеет ли какое-нибудь научное основание эта новость? — спросил я в учительской преподавателя физики.

— Факт! — ответил он. — Мало ли носится в межпланетном пространстве обломков, бывших когда-то вместе одним небольшим светилом.

— Факт! — ответил и я своим ученикам.

Поразительно было мне наблюдать, как публика вообще сравнительно мало терялась перед такой страшной опасностью от Марса и с гораздо большим вниманием относилась к движению Деникина. В нашем переулке на Рождественской улице все состояли…


27 Декабря. Один серьезный мужик работал и все молчал, и дома на отдыхе, и в гости пойдет — все молчит, и даже выпьет, с ним не разговоришься. Но в это время ночью во сне вдруг крикнул своей теще: «Ты, ведьма, с продналогом ко мне и не подходи, я, ведьма, покажу тебе продналог!» (Рассказала Павловна.)


Борис, Алексеев сын. Контуженый. Нервный. Самолюбивый. Чуть не по нем — взорвется и бьет. Лошадь убил. Работать может (сильный). Из уха от контузии течет ржавчина. Жена Елена не любила его, присматривалась, про себя взвесила все, ничего не сказав никому, потихоньку переправила сундуки к родителям и ушла. Борис ее любил. И самолюбие до конца встревожено. Хотел убить, но любил и смирился до того, что женился на другой, на корявой. А та его любила. И днем и ночью уговаривает, все лаской, понемногу, понемногу и крестик надела, и научила молитву утром и вечером прочесть и перед едой лоб перекрестить. Теперь очень хорошо живут.


Есть много добрых людей, которые ненавидят Ленина, но есть какое-то обаяние в словах «гениальный», «великий», когда это скажут им, то они смущаются. Это остаток почитания богов, рабства, трусости чувства и мысли. И какой смешной Толстой: разобрав историю Петра В., сказал: «Нет, не буду о нем писать, он был дурной человек» (наверно, отдавая в то же время уважение как «спецу по государственным делам»).


29 Декабря. Вчера Соловей завел нас в лесные дебри (кружками все дальше и дальше загонял беляка), мы торопились, [бежали], нервничали и на кругах нет-нет и подшумим, а заяц еще дальше, и сразу гон относится еще на версту. Ветер поднялся под вечер очень сильный, метель, собака вышла из слуха, и невозможно было сказать себе, в какой стороне деревня. Мы растеряли друг друга, я стал трубить — ничего! И вдруг как будто прогудело, я ответил, там опять — я обрадовался, я подумал, что это мне дети трубят в ружейные стволы, так я шел, шел и наконец пришел к железнодорожной станции, тут только я понял, что я перетрубливался с паровозом. Вскоре и дети мои тоже пришли к станции и тоже, оказалось, приняли гудок за мою трубу.


31 Декабря. Сочельник. Новое Рождество.

Мы, безбожники, поминали эту религиозную женщину, она никогда не молилась дома, не ходила в церковь, только работала и любила нас, требуя только одного, чтобы мы не смеялись над Богом. Так все шло многие годы, дети выросли, ничего не слыхав в школе о священной истории, не зная ни одной молитвы от матери. Но они вышли хорошие люди, потому что мать вечно их наставляла, следила за ними, на каждом шагу доказывала им свою любовь и к ним, и к разным несчастным людям, нищим, погорельцам. Сознамют ли это дети когда-нибудь, что их лучшее — это действие неназванного Бога их матери?


И. С. Романов рассказывал, сколько страданий он пережил в провинции из-за своего писательства, сколько было над ним издевательств, так что, если кто скажет про него «писатель», так «холодеют корни волос и в мозг проходит». Верно, так же и настоящий религиозный человек боится произнести всегда имя своего Бога? (в особенности при ученых людях).


Ко мне подходит полоса развенчания великих людей. Мерой человека должна считаться величина его любви, а в отрицательный счет — сколько с его существованием связано смертей. Тогда многие великие люди сделаются извергами, а самые последние (неизвестные) — великими.


За что и существует раб Божий, чтобы не умаляться ему, когда произносят имя великого человека. А то назовут изверга, а как скажут «великий человек, гений», так тебя сразу молотом в лепешку.


Я бы мог примкнуть только к той революции, которая взялась бы освободить Бога от плена человеческого{111}.

Загрузка...