Этот их совместный выход в ресторан произошел по инерции прежней жизни. Потом потянулось странное время. Тина существовала, плохо понимая, зачем. Больше всего на свете ей хотелось лежать, закутавшись с головой в одеяло, и ничего-ничего не знать про то, что происходит вокруг. И еще ей не хотелось думать. Она впервые в жизни поняла алкашей. Счастливые! У них одна цель: напиться до бесчувствия. Зальют они свою жажду и ничего больше не хотят. Она бы тоже пила, если бы не ее дурацкий организм, который реагировал на избыток выпитого однозначно и бурно: ее немедленно начинало выворачивать. Таким образом – никаких приятных ощущений она не получала совсем, а неприятных наваливалось хоть отбавляй. Бокал вина – вот была дозволенная организмом доза. Но бокалом разве напьешься!
Спала она урывками, когда получалось. Ночью не получалось почти никогда. Ночью ей делалось невероятно страшно. Объяснить, чего она боялась, не получалось. Просто ледяной страх поселялся в животе и терзал, расползаясь по всему телу. Тине невероятно мерзла и под пуховой перинкой, и в шерстяных носках, и в теплом свитере. Всю ночь в ее комнате работал телек: под звуки спокойных неживых голосов подкрадывалась иногда блаженная дрема. Ей постоянно и неизменно снилось одно и то же: все у нее хорошо, как прежде, она обнимается с Юрой, смеется блаженно и говорит:
– Представь, мне такая жуть сейчас приснилась! Как будто ты от меня ушел!
Юра улыбался, с любовью глядя на нее, и отвечал:
– Глупышка!
Она ждала, что вот-вот он ее поцелует. Но вместо этого просыпалась, как от грубого толчка, и понимала, что ничего, о чем она только что говорила Юре, не приснилось: все самое несбыточное и страшное – это и есть ее настоящая жизнь, а все прекрасное случается отныне только в снах, которым ни в коем случае нельзя верить.
Тина приспособилась жить по новому распорядку. Рано утром она ехала в свой храм, где они когда-то с Юрой повенчались. В семь утра начиналась литургия. Тина не всегда могла выстаивать всю службу. Она садилась, как старушка, на скамеечку у теплой батареи и старалась молиться, не отвлекаясь на пустые мысли. И горячее всего молилась она о кончине «живота своего» – о христианской кончине, «безболезненной, непостыдной, мирной» и о добром ответе на Страшном Божием суде. После этих слов она всегда начинала потихонечку плакать, жалея себя и всех сирых и убогих людей на свете.
После Причастия ей неизменно становилось легче, она ехала домой и делала какие-то домашние хозяйственные дела, ухитряясь не включать телевизор. Потом она даже немного спала. Но в сумеречное время ей опять становилось тяжко, невыносимо тяжко. И главное: не было слез. И она не знала, куда приткнуться, чем отвлечься. Неужели так теперь и будет всю оставшуюся жизнь? – спрашивала она себя.
Время-то шло, но легче не делалось.
На праздник Покрова она, конечно же, была в храме, жаловалась батюшке на невыносимую тяжесть и безысходность. Духовник велел молиться и обещал, что облегчение наступит. Обязательно. Надо только набраться терпения и решимости. И спокойно ждать. А вот это и было самое трудно.
Терпения не было. Решимости тоже. Цели – ровным счетом никакой. Только Лушка, с ее болтовней, шутками-прибаутками и кажущейся беззаботностью возвращала ее временами к жизни.
С такими думами возвращалась она в тот день из храма. По дому делать ничего нельзя было: праздник. Да и дел особо никаких не предвиделось, в квартире царила безжизненная чистота. Дочка ночевала то тут, то там. Тина старалась делать вид, что она в порядке, приходит в себя потихоньку. Лушке и так приходилось несладко: такие испытания, как развод родителей, бесследно не проходят.
– Лягу сейчас спать, – говорила Тина сама с собой вслух, – Посплю подольше, а там видно будет.
Двор был пуст. Самое тихое утреннее время: все работающие уже на работе. Все учащиеся – в учебных заведениях. А старики и младенцы едва-едва просыпаются. Тина даже подумала, не присесть ли ей на лавочку на детской площадке, но потом решила, что лучше идти прямиком домой.
– Раньше на Покров снег ложился, – сказала себе Тина, – а сейчас – ничего. Сухо. Все поменялось. И все – к худшему. Природе стало наплевать на нас. И нам друг на друга тоже.
Внезапно что-то ткнулось в ее руку. Не сильно, но настойчиво. Она даже вздрогнула. Никого ведь нет вокруг. Но что-то живое идет рядом и дышит прямо ей в ладонь. Ей страшно было взглянуть. Почему? Что она боялась увидеть? «Оно», как у Стивена Кинга? «То самое, непонятное»?
– Все самое страшное с тобой уже приключилось, – усмехнулась Тина, – так что бояться потустороннего «этого» не имеет смысла.
Она опустила глаза и увидела большой черный нос у своей руки. Крупная неуклюжая псина тащилась рядом, еле-еле двигая ногами. Тина остановилась. Нос еще сильнее уткнулся в ее руку.
– Бедная собака, – сказала Тина, – у тебя нет дома. И ты голодная, да? Но у меня нет ничего для тебя: видишь – пустые руки. Я не знала, что тебя встречу.
Псина все поняла, но не уходила. Стояла рядом. Тина сделала шаг к подъезду. И собака сделала шаг. С трудом, но сделала. Умные глаза молили: «Не бросай Помоги!» В прежней своей жизни Тина ничего не смогла бы прочитать в этих огромных глазах. Повернулась бы и ушла, жалея, конечно, неприкаянное существо, но жалея мимолетно и бездеятельно. Не в дом же ее вести в самом деле? Тогда, в той жизни все горе мира существовало за незримой, но непроницаемой стеной. Где-то с кем-то что-то случалось, да. Но далеко, очень далеко. И главное, казалось: не подпускать. У нее ведь была семья: муж, дочь. Их покой и удобство – прежде всего. Остальное – далеко, как пустыня Сахара или вечные снега на вершинах Гималаев.
Но прежняя жизнь скончалась месяц назад, и за это время Тина, оказывается, стала чувствовать чужую боль, как свою. Во всяком случае собачью боль она вдруг ощутила со всей остротой.
– Дай-ка я погляжу, что с тобой, – сказала она собачине.
Та стояла и ждала. Надеяться ей, видно, было больше не на кого. А ее собственные силы и возможности явно равнялись нулю.
Тина обошла собаку и ужаснулась: на правом боку вся шерсть несчастного животного была сожжена, несколько ран на черной коже кровоточили. Смотреть на это раньше она бы себе не позволила: тьфу-тьфу-тьфу, не моя болячка. Но сейчас она понимала, что придется действовать, помогать, иначе грош ей цена с ее болью и собственными страданиями. Она дрожащими пальцами потыкала в телефон, отыскала номер скорой ветеринарной помощи и вызвала на дом врача, назвав свой адрес.
– Пошли домой, – велела она псине, – Сейчас доктор Айболит примчится, будет тебя лечить. Ты дойдешь сама? Постарайся. А то я тебя не донесу.
Собака понимающе посмотрела и, как показалось Тине, слегка кивнула. До подъезда они шли минут десять. Каких-то пятьдесят шагов! За эти десять минут Тина внимательно разглядела страдалицу. Бродячие псы легко определялись по грязно-рыжему окрасу, приземистости и общему ощущению звериной дикости, от них исходящей. Этот найденыш если и был ничьим, то в первом поколении. Крупная, лохматая, черно-белая, с небольшими рыжими пятнами – сенбернар в ее роду явно присутствовал. Скорее всего случилось непредвиденное, породистая мать родила неизвестно от какого папаши. Щенков раздали. Или выбросили? Мог, конечно, и породистый папаша постараться. Впрочем, это вопрос не главный. И вообще никакой. Им надо было шаг за шагом приблизиться к подъезду. И как только они это сделали, подъехала скорая.
– Вы к нам, – сказала Тина ветеринарам, вышедшим из машины, – Мы старались домой попасть, но не успели.
– А мы почему-то без пробок доехали, – удивился звериный доктор, – обычно в пробках стоим в это время, а тут долетели, как на крыльях.
Он мельком глянул на пациента, к которому был вызван и постановил:
– Бродячая?
– Да, – кивнула Тина, – но не беспокойтесь. Я за все заплачу. И… я потом ее у себя оставлю. К себе возьму.
– Это если мы еще на белом свете жить останемся, – задумчиво сказал врач, присаживаясь на корточки перед псиной, чтобы получше рассмотреть раны, – Тут люди хорошо постарались: и жгли, и пинали, и кололи. Странно, что глаза целы. Люди любят глаза выкалывать и лапы псам ломать…
– Нелюди, – ахнула Тина.
– Люди, – поправил ее опытный доктор, – просто люди.
На носилках внесли псину в ее новый дом. Зашили раны. Взяли анализы. Сделали несколько уколов.
– Бок может так и не зарасти: видите, ожоги какие. Хотя бродяги – они живучие. Почувствует, что домой попала, смысл жизни обретет и воспрянет духом. Посмотрим. И если все будет хорошо, прививки надо поскорее сделать, – велел врач, – Девочка молоденькая, не больше года ей, зубы в прекрасном состоянии. Подкормится, успокоится, пролечим – красавица получится всем на зависть. Только шерсти много от нее. Вычесывать умаетесь. Но задача номер один – выжить. Да, собакин?
Девочка чуть-чуть вильнула хвостом. Изо всех сил постаралась.
– Сейчас уснет и спать будет долго. Вы пока в аптеку сходите, купите все, что я тут написал. И давайте, будьте здоровы!
Тина взялась выхаживать, лечить, кормить, вычесывать. Лушка помогала, что было сил. Через месяц никто не узнал бы в красавице-псине прежнюю полумертвую доходягу. Долго не могли подобрать ей имя, пока однажды собака не подошла к Луше, создававшей какую-то очередную курсовую, и не положила свою увесистую лапу на клавиатуру лэптопа.
– Эй, кыш! – услышала Тина возмущенный голос дочери, – И больше – ни-ни! Ты мне так всю клаву порушишь! Поняла?
Тина заглянула в комнату дочери. Собака стояла, понуро опустив бедовую голову. Стыдилась.
– Ма! – принялась жаловаться Лушка, – Она со всей силы – мне на клаву…
Дочь на секунду задумалась и воскликнула:
– О! Я знаю, как ее назвать! Ты же Клава! Вылитая Клава! Клавдия Валентиновна! А? Как тебе, мам?
Имя село, как влитое. Под этим именем ее и записали, оформляя ей собачий паспорт.
Клава оказалась лучшей подругой, выносливой, терпеливой, в меру проказливой и очень чистоплотной. Даже в самые тяжелые первые дни своей болезни она просилась по утрам и вечерам во двор, чтобы сделать свои дела. И во время купания в ванной никогда не отряхивалась, а терпеливо ждала, когда ее протрут полотенцем. Хотя во дворе, бегая по лужам, отряхивалась во все стороны так, что прохожие шарахались. Клава обожала своих и опасалась чужих. Особенно парней-подростков. Проходя мимо них, она страшно скалила зубы и утробно рычала, предупреждая, что шутить с ними не намерена.
Очень быстро обнаружилось, что Клава – персона удивительно музыкальная. Она обожала слушать музыку, а особенно полюбившимся мелодиям старалась подпеть в меру своих возможностей. Слушая Моцарта, она слегка подтявкивала тоненьким манерным голоском. Баху тихонько задумчиво подвывала. Под звуки произведений Чайковского принималась кружиться по комнате, а на Прокофьева лаяла, просто и энергично. Правда, Тине об этом рассказывала дочь, слушавшая классику в отсутствие матери. У Тины после крушения ее семейной жизни с музыкой складывались странные отношения.
Еще Клава очень любила звонить в дверной звонок. Однажды Тина, убегая с ней погулять, забыла ключи и, вернувшись, позвонила в дверь, чтобы Луша открыла. У Клавы случился культурный шок. Она смотрела на кнопку звонка, видимо сопоставляя появление звука с тем, что предварительно сделала ее обожаемая мама-спасительница. Потом встала на задние лапы и носом нажала на звонок. Звук раздался! Клава взвизгнула от восторга, снова встала на лапы и нажала носом на кнопку. И снова послышался звонок!
– Ума палата! – восхитились члены ее семьи, – С первого раза разобралась!
После этого открытия ни одно возвращение домой не обходилось без нескольких триумфальных звонков в дверь. Что еще поражало Тину и Лушу: Клава никогда даже не пыталась звонить в чужие двери, хотя она наверняка видела, что повсюду имеются такие же, как у них, кнопки. Ее интересовала только собственная дверь и зов своего дома. Все остальное попросту не существовало.
Еще Клава любила смотреть телевизор. Если там показывали собак или кошек, облаивала их страшным лаем. Если слышала крики во время ток-шоу, принималась надрывно выть, заглушая слова. Соскучиться с ней было невозможно. Спала Клава всегда, вытянувшись вдоль Тининой кровати – охраняла.
Две вещи Клава не выносила категорически. При ней нельзя было плакать. Никак – ни молча, ни в голос. Клава впадала в такую панику и начинала так жутко рыдать и ухать, как, наверное, делают это привидения в старинных родовых британских замках. Добрые, старые, веками тренированные привидения. Хотя, если устроить соревнования между ними и Клавой, неизвестно, кому бы досталась пальма первенства. Иногда Тина плакала во сне: слезы сами собой лились из глаз на подушку. Клава, почуяв эти слезы, вставала у кровати, как верный часовой, ложилась передними лапами на хозяйку и начинала шумно и часто дышать, словно воздух набирая для продолжительного воя.
– Все, все! Не волнуйся! – испуганно утешала ее Тина, зная, что своим воем Клава способна разбудить весь подъезд, – Все в порядке. Спи, пожалуйста.
Клава недоверчиво вглядывалась, обнюхивала Тинины щеки, потом укладывалась, ворча, рядом с кроватью, слушая всякие успокоительные и ласковые слова, которые шептала ей хозяйка.
Вторая невыносимая вещь для Клавы – одиночество. Если ее оставляли одну дома, девочка не в силах была сдерживать свою тоску и изливала ее, не жалея голоса. Соседи поначалу думали, что животное подвергается истязаниям. В отчаянии Тина придумала подарить Клаве собственный уютный домик. Собачью будку сотворила на заказ мастерица, которую порекомендовали в зоомагазине.
– Для болонок шью, для пекинесов шью, для такс шью, а для тебя, красавица, и подавно пошью, – приговаривала швея, явившаяся снять мерки для будущего Клавиного теремка.
Дом Клаве полюбился. Там она хранила свои игрушки, там грызла кости, не опасаясь, что отнимут, там спала днем, когда позволяла себе быть спокойной за свою обожаемую маму Тину. Иногда удавалось уговорить собаку посидеть какое-то время в домике, если все уходили. Час-другой Клава обходилась без воя и лая.
К тому же в жизни ее появилось небольшое количество людей, которым она могла слегка доверять. Конечно, не так всецело, как доверяла Тине и Луше, но немножко, с осторожностью.