Цветы не пахнут. Пахнет самосвал.
Два трактора буксуют на дороге.
Четыре агронома, свесив ноги,
сидят на стульях около реки.
Сидят и смотрят вдаль из-под руки
туда, где жар закатов остывает.
И восемь рыбок медленно всплывают
внизу, как телефонные звонки.
Они зажарят мясо — и съедят.
Задвинут речь, и свалит их зевота.
Потом внезапно вспомнят, что суббота,
и спиннинги над ними засвистят.
К ним подойдет, расталкивая плес,
гофрированный гад из мезозоя,
он без сапог, на нем пальто чужое,
он весь — как бронепоезд без колес.
В лесах же, где оставлен был зазор
для наугад блуждающего взора,
попрет вовсю естественный отбор,
но в сторону отсутствия отбора.
Как хорошо в корпускулярный хлам
уйти с башкой, вращаясь, как Коперник,
и, наступив с размаху в муравейник,
провозгласить: — Природа есть не храм!
Московский лес игрушечно кипит.
В нем зайцы мрут и плавают министры.
А он стоит, промытый, как транзистор,
и щелкает, и дышит, и свистит…
Сама в себе развешана природа,
на хо́лмах экспонируют холмы
своих холмов округлости, где мы
гуляем в котелках и с веерами,
мужчины в брюках, дамы с топорами,
собачки с автоматиками и
небритый Марк в рубашке из бензина.
За деньги можно, вынимая рук
пустые клешни из вечерних брюк,
смотреть, как развивается природа:
налево лес, направо вытрезвитель,
а прямо — речка в собственном соку
и пароход, похожий на клюку,
а паровоз над ними, как числитель.
Прекрасен лес и в лесе человек!
Я так люблю варенье из малины,
по тропкам послоняться и набрать
для интересу пучеглазых шишек
и возвратиться к ужину домой…
А загорится — бомбами потушим!