Наступила осень. Стояли чудные теплые дни. В маленьком садике у Миловидовых созрели яблоки; подсолнечники, наклонив свои тяжелые головки, словно просились прочь со стеблей; чижи, повешенные в клетках у крыльца, звонко чирикали. В воздухе было тихо, и лишь протяжный звон колокола ближайшей приходской церкви громко раздавался среди этой тишины, и густые звуки его словно висели в воздухе. Было воскресенье. В чистом ситцевом платьице, гладко причесанная, небольшого роста, на нижней ступени деревянного крылечка сидела девочка лет 10. Эта была Люба, В руках у неё была книжка; она готовила урок.
— Что это, как голова болит! — проговорила она, закрывая книгу и вставая: — Сорву три яблочка, пусть баба-Маня спечет нам… Что-то кислого захотелось.
Она подошла к дереву, сорвала яблоки и вошла в квартиру.
— Бабушка дорогая моя, спеки нам яблоки — так мне захотелось. Впрочем, я и сама положу их в духовой шкап.
— Зачем же три, Любаша? Ведь мы не маленькие, пусть бы тебе остались.
— А я разве маленькая? — улыбнулась Любаша. — Нет ты знаешь, я одна ничего есть не стану.
— Да что это ты как будто невеселая сегодня? — проговорила старушка, целуя девочку. — Что с тобой, мой ангел?
— Голова что — то болит, баба-Маня, да ты не беспокойся: это пройдет.
— Как не беспокоиться… Положи-ка компресс, приляг да оставь свои уроки; если нездоровится, то, конечно, в школу не пущу завтра.
Девочка легла.
— Петр Петрович, — говорила старушка, входя к мужу в кабинет, — Любаша сегодня что-то очень дурно выглядит, — она ведь совсем больна.
Петр Петрович отложил в сторону газету и быстро направился в кухню.
— Ты что это, сударыня, себя так худо ведешь? — шутил он, прикладывая руку к голове девочки. — Да ты вся горишь? Что с тобой, Люба? — тревожно спрашивал он. — Я схожу, Машенька, за хиной, а ты переменяй компрессы.
— Да не беспокойся, дедушка, родной мой: пройдет ведь, — говорила Люба, но Петр Петрович уже скрылся за дверью.
Все домашние средства перепробовали старики, но девочке не было лучше. К вечеру жар усилился, она металась и бредила. Пригласили доктора.
— У вашей девочки тиф, — объявил он перепуганным старикам, прописал лекарство, сказал что делать и уехал.
Ужасные дни наступили для Миловидовых. Петр Петрович перестал ходить на службу и все время проводил у постели больной.
— Ну, что, моя голубка, что, моя радость, лучше ли тебе? — поминутно спрашивал он, целуя худенькие ручки девочки.
Дивилась Марья Степановна. Она никогда не подозревала за своим мужем столько нежности. Случалось, что она заставала его в кабинете такого печального. Он сидел, охватив голову руками, и, казалось, совсем был убит горем.
— Полноте, Петр Петрович, голубчик, не горюйте так. Бог милостив, теперь ей лучше, поправится наша Люба.
— Я не теряю надежды, Машенька, но не могу смотреть на нее: жаль мне ребенка, и так тяжело на душе.
Марья Степановна умолкала и сама утирала слезы. Измучились бедные старики — ночей не спали, всего себя лишали, сберегая каждую, копейку и стараясь, чтобы Люба ни в чем не терпела недостатка. Страшились они потерять свое сокровище, свою Богом данную дочь, которая, как звездочка, озарила их уединенную жизнь и утешала на старости.
Однако миновали тяжелые дни. Радостный, светлый луч заглянул в маленький домик: Люба поправилась. Похудевшая, бледненькая вышла она с Петром Петровичем в парадную комнату и даже, казалось, как бы выросла за время болезни.
— Эх ты, козочка, и охота же была тебе хворать, — проговорил Петр Петрович. — Если бы ты знала, какие дни переживали мы с бабушкой…
И столько любви, столько ласки слышалось в этих словах, что Люба невольно поцеловала руку дедушки, а сама заметила, как он отвернулся конфузливо отирая глаза.
Вошла Марья Степановна, подошла к девочке, крепко обняла ее и разрыдалась.
— Что ты, бабенька… голубушка моя… родная… — твердила Люба, целуя ее. — Ведь я теперь совсем здорова.
— Уж как хотите, Петр Петрович, — сквозь радостные слезы проговорила старушка, — а завтра непременно надо молебен отслужить…