Рагозин Дмитрий Дочь гипнотизера

Дмитрий Рагозин

Дочь гипнотизера

Роман

"Занятия мои были маловажны, но беспрерывны".

К. Батюшков. Речь о влиянии легкой поэзии на язык.

1

Что такое курортная жизнь скучающего литератора, известно. Проснувшись поздно, Хромов завтракает пресной яичницей и густым кофе в гостиничном буфете, привычно прислушиваясь к шепоту двух коммерсантов, с торопливым равнодушием поглощающих свои сосиски. Уже жарко. Серая синева занесена над головой, как меч. Узкие улочки ведут к морю. Окруженный проволочной оградой городской пляж переполнен. Хромов с трудом находит свободный от голых тел притин возле давно необитаемой спасательной вышки, украшенной голубыми фанерными кругами. Перерывы между купанием он заполняет книгой, хранящей на полях следы ногтя его жены, мыслями о бренности всего живого и отсутствием каких-либо мыслей. Обедает он в ресторане "Тритон", по уверениям знатоков, лучшем на побережье. За соседним столиком известный Тропинин потчует жирными креветками худосочных девиц. "Заходи вечером, не прогадаешь", - говорит он. После обеда, на тяжелый желудок, Хромов навещает Агапова, поднявшись по приставной лестнице на веранду, увитую сухим плющом. "Меня не переубедишь, - говорит Агапов раздраженно, - я как тот столп!" Разговор получается долгий, но неинтересный для обоих собеседников. Расставшись с приятелем в тот момент, когда скрытые упреки уже грозят перерасти в открытую ссору, Хромов от нечего делать идет в запущенный сад санатория, где до самых сумерек предается меланхолическим думам. Между тем, на вилле, которую снимает Тропинин, тяжело набирает обороты обычная светская попойка. "Ты не знаешь Циклопа?" - удивляется Тропинин, но, сразу сменив тему, спрашивает, как продвигается книга. "Она движется в обратном направлении", - невесело шутит Хромов. Вернувшись в гостиницу, он встречает в длинном, тускло освещенном коридоре одного из коммерсантов с большим чемоданом в руке. Когда Хромов входит в свой номер, Роза уже проснулась.

2

Утром в гостиничном буфете темно. Хромов спешил занять столик у окна, но и здесь солнца едва хватало на яичницу с выпуклыми желтками и чашку кофе. А уж о том, чтобы читать газету, и думать нечего.

Бедная буфетчица!

На прилавке прел бутерброд с сыром, конфеты скучали в вазе, большой кувшин пучил томатный сок. В глубине на полках выстроились пыльные бутыли с местным вином.

Все в буфете было несвежим, подпорченным, испытавшим губительное пристрастие времени, что ни возьми: сыр с зеленым налетом плесени, хлеб черствый, затхлый, масло прогорклое, сок прокисший... Но Хромов, он находил в этом тихом, робком разложении какую-то поэтическую прелесть, как всякая поэтическая прелесть - враждебную пищеварению (образцовый курортник, он отводил пищеварению первоочередную роль). Несколько раз он делал буфетчице замечание, но она только стыдливо опускала глаза, как будто относила его замечание о несвежести продуктов к себе, мол, от вас, девушка, несет. Отойдя от прилавка, Хромов испытывал угрызения совести, которые сопровождали его потом весь день, как мотивчик вульгарной песенки, сводящий с ума всякого, кто его случайно подхватит.

Впрочем, начинать день с тлена вошло у него в привычку задолго до того, как он впервые, точно наивный, доверчивый отпускник, вошел в этот темный буфет и приобщился к его подпорченной снеди. Только так, растлевая необъятную ночь, можно уйти подобру-поздорову! Что там впереди - море? холмы? Что бы там ни было, пока не вдохнешь запах плесени, пока не ощутишь прокисший вкус на языке, нечего и мечтать об испепеляющих солнечных лучах, о лежащих ниц и навзничь красотках, о волнах и всем прочем, чем богат приморский городок в жаркое время года.

Хромов не боялся обвинений в дурном вкусе и дурном глазе. Он вообще не боялся обвинений. На этом процессе я главный обвинитель! И мне не в чем оправдываться, заявлял он своим многочисленным, трусливым критикам-доброжелателям (Дудкину, Измайлову, Глинскому, Лозовскому...). Когда же его просили остановиться на этом поподробнее, он, ни слова не говоря, уходил, хлопнув дверью, после чего, прильнув к замочной скважине, с искренним любопытством наблюдал, как критики (слава богу, обоего пола!) предавались известным играм в "кто кого" и "кто во что горазд". Многое из подсмотренного он потом включал в свои рассказы. "Без зазрения совести", как отметил один из участников критической оргии. Что до буфетчицы, то ей, по мнению Хромова, не мешало повесить над головой лампочку, чтобы изгнать скопившуюся в голове и в буфете темень, но - и это был его пунктик - Хромов никогда, ни за какие коврижки не стал бы давать советов по поводу освещения. Хватит несвежей пищи на весь день вперед!

Через узкую дверь буфетчица исчезала в подсобной кухне, чтобы поставить на газовую плиту кофейник, сварить сосиски, сделать яичницу. Сапфира, имя-то какое! Сама щуплая, маленькая, сутулая, с широким, усеянным прыщами лицом, с выбритой головой и тонкой, перевитой лентой косичкой на темени, с колечком в нижней губе... Самое большее, на что Хромов решался, облокотившись о буфетную стойку, это спросить у бедной девушки, ходит ли она на море купаться (ответ отрицательный) и не скучно ли ей в этом людном захолустье.

"Да..." - соглашалась она, почти невидимая. Кривую шею, нос опенком, татуировку, ползущую корнями по разлатому заду, приходилось торопливо домысливать, чтобы придать образу цельность.

На том успокоившись, Хромов принимал из ее рук тарелку с яичницей, чашку кофе и нес завтрак на столик у окна, чувствуя к своей спине приклеенный взгляд (самообольщение: обслужив постояльца, Сапфира закрывала глаза и, что называется, ложилась на дно. Она могла, затаившись, часами обхаживать левой рукой правую, мять, гладить, сгибать, и правой - левую: сжимать, тискать, чесать; пальцы ее при этом, даром что короткие, вытворяли чудеса. Увлекшись, она не замечала, как сбегают по щекам слезы, как растягиваются губы в глупую улыбку...).

По двору бегали голенастые куры, тощий павлин волочил в пыли длинный хвост, давно разучившись его раскрывать. У забора громоздились клетки с кроликами. Поглядывая в окно на выцветшую картинку, Хромов мысленно двигался в двух направлениях. Одна его (худшая) половина стремилась к морю, на городской пляж, другая (лучшая) - в горы. Предстояло выбрать распорядок дня. Строя планы на будущее, он невольно припоминал сон, которым давеча с ним поделилась супруга, как обычно, запутанный, со множеством неприятных закоулков. Каким-то образом (каким - предстояло понять) ее сон уже вмешивался в едва наметившийся день. Мне снилось, рассказывала она, не поднимая головы, раскрывая и закрывая рот, что я вхожу в помещение с красными стенами. На мне черные чулки и черные перчатки. За столом сидят два человека, совершенно безликие. Один из них встает и тихо говорит, почти пищит: "Там о заре нахлынут волны...". Второй достает что-то из кармана и кидает в мою сторону, я чувствую укол, вижу возле пупка воткнувшуюся иголку с длинной красной ниткой и, подумав: "Они хотят меня распороть - как книгу", просыпаюсь...

В персонажах ее сна Хромов тотчас признал двух постояльцев гостиницы, каждое утро завтракавших в темном буфете. Сегодня они пришли позже обычного и расположились за столиком у стены. Оба взяли сосиски и пиво. Хромов невольно следил за их жестами. Они снимали номер в конце коридора и рекомендовали себя скупщиками солонины, но по виду смахивали на мошенников, которых несметно кочует по приморским городам, где отдыхающие легко расстаются с деньгами. Один был кургуз, лысоват, с острым птичьим носом и узкими, моргающими глазками, одет в малиновый бархатный костюм. Его напарник, крупный, щекастый, со светлыми бакенбардами, мягкими губами и ямкой на широком подбородке, щеголял парой бронзового оттенка. Именно он на днях остановил Хромова в коридоре и, рассыпаясь в любезностях, заманил в номер, чтобы "показать нечто". Он так и сказал: "Я вам покажу нечто!". Хромов тогда поддался, а после стал опасаться, что, воспользовавшись его слабостью, коммерсанты начнут надоедать ему своей дружбой. Опасения были напрасны. При встрече с ним в гостинице, на пляже, в "Тритоне" они холодно улыбались, и только, как будто он давеча совершил в их присутствии какой-то неблаговидный поступок и им было за него стыдно. Хромов прозвал их "мистер Икс" и "мистер Игрек", путаясь, кто из них кто. Эти двое были типичными насельниками паралитературы, то есть того тонкого слоя реальности, который липнет к литературе, как frutti di mare к подгнившему днищу корабля. Живут они в подвешенном состоянии, как гениталии. У них все спорится, все на ять. Но они несвободны и знают о том, что несвободны. Стоит подняться ветру вдохновения, и пиши пропало, их след - простыл. Литература связала их по рукам и ногам, набила оскоминой смысла, не спрашивая, включила в свою игру. Они паралитературные явления и ничего не могут с собой поделать. Как затертые рифмы, они отмечают место, где жизнь теряет свои права, уступая неписаным правилам. Они - отпечаток. С ними нельзя по-доброму.

Сейчас, появившись в буфете, они не обращали на Хромова ни малейшего внимания и разговаривали в полный голос, как будто были одни. Икс пролистывал маленькую книжечку с расписанием поездов, прихлебывая пиво.

"Нет, такое только у нас возможно! Автобус приходит на вокзал через полчаса после отбытия поезда! Идиоты!" - причитал он, нервно барабаня пальцами по столу.

"А если морем?" - спросил Игрек, рассматривая поддетую вилкой кривую сосиску.

"Ну уж нет! - пискляво воскликнул Икс. - Не дай бог что случится, я не умею плавать".

Игрек взглянул на него с тупым любопытством.

"Что же, прикажешь пешком?"

Икс убрал книжку в карман и посмотрел на часы:

"Аврора ждет нас в два, не забыл?"

Игрек ухмыльнулся:

"Надо бы купить ей подарочек!"

"Да, пожалуй, - согласился Икс, сосиска вызывала у него все больше подозрения, - я подарю желтые перчатки!"

"А я серые чулки!"

Игрек вытянул из кармана платок и, встряхнув, отер губы.

"Из чего их делают, из кошек?" - сказал он, вертя пустую вилку.

"Из полевых мышей", - предположил Икс.

Приятель взглянул на него с сомнением, но спорить не стал.

"До двух мы еще успеем искупаться! - он неожиданно бросил взгляд в сторону Хромова, который, смутившись, поспешил отвернуться к окну. - Допивай, доедай скорее!"

Скупщики солонины, alias мошенники-гастролеры, ушли. Хромов давно съел яичницу, опустошил чашку, но продолжал сидеть, не в силах пошевелиться. По двору все так же бегали куры, ходил понуро павлин. Аврора? - дивился Хромов. Никогда бы не подумал, никогда бы не осмелился подумать... Обида царапнула его, как будто, спутавшись с неизвестными в тригонометрическом уравнении, Аврора обманывала его, Хромова, а не своего мужа, хотя сам он до сих пор не испытывал к ней ничего, кроме отвлеченного интереса. Надо будет рассказать Розе, позабавить ее этой новостью.

"О заре" - о вместо на, вместе - она, название книги, которую пора вернуть в библиотеку - She, отсюда шить, конечно, встреча швейной машинки и зонтика на анатомическом столе. Вывод: будет дождь. Хромов знал по опыту, что сны его супруги, правильно истолкованные, сбываются.

3

Хромов одевался так, как, по его мнению, должен одеваться литератор, коротающий время на морском курорте: светлый костюм, галстук, блестящие ботинки. Никаких маек, никаких шортов. Боже упаси! Одеваться строго, элегантно, легко, корректно отделяя себя от пляжных отдыхающих, но и не слишком себя стеснять. Немного архаично, стилизованно. Как всякий писатель, он придавал особенное значение своему внешнему виду. Важно не то, каким меня представляют другие, а то, каким я представляю себя. Без этого маскарада никакое творчество невозможно. Голый писатель - нонсенс! Он пообещал себе еще подумать о том, чем он является в голом виде - рабом, богом? Хромов не боялся прослыть чудаком, оригиналом, не боялся показаться на городском пляже смешным. Ничто не мешало ему разоблачиться и со всеми вместе погрузиться в грязноватые клейкие волны. Но у него было преимущество - разоблачившись, он делался почти невидимым. Во всяком случае, он себя почти не видел. Почти.

Тупой удар вывел его из задумчивости. Мяч, составленный из желтых и зеленых долек, лежал в песчаном кратере возле левой пятки. Чему-то обрадовавшись, он перегнулся, чувствуя, как сухой песок соскальзывает со спины, подхватил мяч и окинул ожившим взглядом городской пляж. Но странно сколько ни вертел головой, уклоняясь от слепящего солнца, он не нашел никого, кто бы претендовал на упущенный мяч, как если бы тот упал с небес. Во все стороны тянулись ряды лежащих неподвижно тел. Надраенные половицы. Дети с головой ушли в строительство песчаных казематов. Стало страшно и неуютно. Что делать с мячом, который некому отдать? Пробираясь по горячему песку к водяной кромке, Хромов надеялся, что, пока он купается, кто-нибудь мяч заберет, но надежды не оправдались. Безобразие: вещь, которая никому не принадлежит.

Фигурки купальщиков мелькали в слепящей полосе прибоя. Неподвижные, распластанные тела, гипсовые, глиняные, кирпичные, медные, на грязном изрытом песке. Крики детей, скачущих в брызгах набегающих волн, зыбкая плоскость, покой общежития, содержание жизни, простые радости скуки, ни врагов, ни друзей, безопасная зона: здесь ничего не происходит, плотный жар, тела взаимодействуют без участия мысли, уродство в плену красоты. На пляже не найти цельных тел, только части тела: лодыжки, локти, груди, ягодицы, животы, пятки, органы размножения... Второсортная гекатомба, которую спустившаяся с небес длань Бога брезгливо прощупывает, как на базаре выложенные фрукты не первой свежести. Городской пляж запрещает воображение, но ведь и литература не на одном воображении держится. Прочная основа из загорающих и купающихся, отсутствие свободы пишущему на пользу. Бездеятельность, скованная словом, плодовита. В масляном месиве теплых макарон блаженствует Макиавелли...

Белокурая женщина, поглядывая искоса, надувала резиновый матрас. Складки под грудью, забранной в жесткий желтый лиф купальника. Хромов улыбнулся. Лицо ее тотчас приняло сердитое выражение, она вставила пробку, но не легла, надела темные очки, поправила сзади тесемки. Подошел загорелый мужчина с отвислым животом, в красных плавках, сел рядом. Наклонившись, она что-то сказала ему. Он обернулся и посмотрел на Хромова с враждебным любопытством.

В море людей было не меньше, чем на берегу. Бурые волны хлестали по лицу. Стараясь удержаться на поверхности, Хромов то и дело вплетался в барахтающиеся в соленых брызгах кренделя. Кто-то хватал его за волосы, кому-то мешала его нога. Рука увязала в откровенно женском тесте. Чья-то голова с клацающими зубами оказалась под мышкой. Литератор говенный, думал он про себя, отбиваясь, отпихивая чей-то зад, оказавшийся сверху, и не зная, как отлепиться от грудастой русалки. Постоянная борьба, которой не хватало умятой водяной массы, утомляла, изнуряла. Он выходил на берег, пошатываясь, с царапинами и ссадинами по всему телу. Сопли стекали в рот, жадно хватающий воздух, волосы лезли в зудящие глаза. Зачем вообще нужно было подвергать свою жизнь риску, этот вопрос возникал только тогда, когда, благополучно добравшись до берега, Хромов обнаруживал, что кто-то, презрев мяч, стянул его наручные часы, но, отлежавшись на солнце, поскучав со своими теориями, опять обреченно направлялся к морю.

Пляж - полигон повторений. В неукоснительной ежедневной последовательности первой появляется разносчица мороженого, обугленная солнцем баба в грязном белом халате, который, судя по цвету пятен, позаимствован у мясника. Она ставит на песок жестяной ящик, откидывает крышку и, зачерпнув ложкой розовую леденистую массу, заливает вафельный рожок. За ней следом идет, тяжело переваливаясь в рыхлом песке, красный толстый мужик с курчавой бородой, унизанной капельками пота. В ведре гремят бутылки пива. Ловко обходит лежащих длинноногий бритоголовый слепой с вязанкой прыгающих на резинке обезьян и пауков. Старик-фотограф с парусиновым зонтом и большой камерой на треноге высматривает жертву. Прихрамывающая девочка-подросток хрипло выкрикивает, предлагая лотерейные билеты. Замыкает шествие угрюмый продавец газет и детективных романов.

Хромов, подозревавший, что вся эта процессия связана семейными узами, разжился бутылкой пива, лотерейным билетом и газетой. Пиво было теплым и взболтано так, что, едва он отковырнул крышку, густая пена выхлестнула из бутылки, оставив на дне мутный осадок. Билет выпал выигрышным, деньги, по уверениям охрипшей хромоножки, можно получить в кассе летнего кинотеатра. Когда угрюмый юноша доковылял до Хромова, в кожаной сумке осталась только местная газетенка "Новая волна" и вторая часть "Живых трупов". Книгу он с приятным самодовольством проигнорировал, а газетенку взял. Именно газетенка иначе и не назовешь: сплетни, кулинарные рецепты, реклама, обязательный кроссворд. Передовая статья - о ночной бандитской перестрелке: "Власть безвластия". Он развернул серые, затхлые страницы. И вдруг с краю мелькнуло петитом светской хроники: "Отдыхающий в нашем городе известный писатель Х. вчера был замечен в обществе прелестной юной особы, к которой ваш корреспондент обратился за разъяснением. Особа отказалась вдаваться в подробности, но не отрицала, что ее связывают с Х. отношения более чем дружеские. "Будущее покажет!" - заявила она. Пикантность ситуации в том, что Х. приехал на отдых со своей супругой, кстати, уроженкой наших мест...". Подпись. М. Горгонов.

Это что еще такое! Хромов не верил своим глазам. Кто состряпал? С кого спрашивать? Тоскливая ярость сдавила, перебила дыхание, но так же быстро затихла. Надо разобраться. Понять. Не поддаваться.

Хромов лег навзничь, как предпочитают лежать писатели, закрыв глаза и расходясь в темноте красными кругами. Сморило.

Лестно, заглотнув гадкую наживку (розового, извивающегося червя), попасть на крючок. Жизнь состоит из бессознательных состояний, нанизанных на любопытство окружающих. Хромов не принадлежал к тем авторам монументальных теогоний, которые прячутся от людского взора с единственной целью вызвать к себе подлый интерес. Он охотно раздавал бесстыдные интервью налево и направо и не отворачивался, заметив направленный на себя объектив. Будучи у всех на виду, легче спрятаться. На пляже надо раздеться, чтобы не привлекать внимания. Что плохого, если рука читательницы тянется к сомлевшему достоинству писателя? И все же... Здесь был вызов, наглая провокация: поглядим, как ответишь, как вывернешься, каким нелепым, некрасивым поступком выдашь себя с потрохами. Заговор с целью пустить по рукам. Ухмылка читалась между строк. Склонный к поспешным выводам, которые, как правило, ближе к истине, чем те, что приходят после долгих размышлений, Хромов сразу же предположил, что за невнятной газетной статьей стоит не конкретный автор, поддавшийся мелкой зависти, а некие безликие силы, водящие пером из неких высших соображений. Но каким бы вероятным ни казалось это поспешное предположение, Хромова оно не успокоило. Попасть с пляжа прямиком на газетную полосу кому понравится?

4

Клетчатый пиджак с торчащим из нагрудного кармана уголком желтого платка висел на спинке стула. На широком письменном столе возле плоского черного портфеля, слегка сморщенного по канту, стояла кофейная чашка с золотым ободком. Выцветшая картина в блеклой раме изображала что было мочи плот Медузы. Какая-то толстая книга, перевязанная веревкой, лежала на приземистом сейфе, который, судя по вмятинам и царапинам, уже не раз пытались вскрыть. Взгляд напрасно искал хотя бы на полу листка, исписанного кривым, но вполне витиеватым почерком. Зато в воздухе витало что-то похожее на гигантскую бабочку с радужными крыльями, и это несмотря на низкий - рукой достать потолок, покрытый мелкими трещинками, тянущимися к пыльной люстре. Любая мелочь казалась тут знаменательной, и именно благодаря своей незначительности.

Редактор газеты Делюкс - еще одна незначительная мелочь - стоял у растворенного окна и смотрел вниз на двор.

Маленькая субтильная фигурка, узкое лицо с белыми бровями, белыми усами и взбитой назад просвечивающей на солнце белой шевелюрой.

Штора слегка колыхалась, прикасаясь к щеке и носу. Он отбрасывал ее нервным движением руки. В стекле отражалась зелень акации.

Хромов шумно прихлопнул за собой дверь.

Редактор вздрогнул, повернулся на каблуках. Ему потребовалось совершить над собой немалое усилие, чтобы покинуть пост у окна, все же он, не успев скрыть раздражения, принудил себя сделать несколько шагов навстречу посетителю.

"Что угодно?"

Напрягся, щурясь, припоминая, где уже видел.

Хромов напомнил.

"Да, да... - Делюкс хлопнул в ладоши и закачался на тонких ножках. - Рад вас видеть! Ваши рассказы... Моя жена поклонница, сам я почти ничего не читаю, времени, знаете ли, нет, работа, работа..."

Надел пиджак, поправил выбившийся платочек под цвет изумрудного глаза.

"Так чем я могу быть вам полезен?"

Вспорхнул бровями, рукой взбивая белую шевелюру, продолжая опасливо коситься в сторону раскрытого окна.

Он был весь сквозной, просвечивающий, точно сотканный из мерцающей на солнце паутины.

Перед ним Хромов чувствовал себя тяжелым, грубым, неотделанным.

Он молча протянул помятый газетный лист. Делюкс взял его кончиками пальцев и, брезгливо морщась, осмотрел с обеих сторон так, будто видел впервые и спрашивал себя не о том, что было в нем напечатано, а о том, что могло быть в него завернуто. Недоуменно, жалобно взглянул на Хромова.

"Вон там, внизу..."

"Подождите, надену очки".

Делюкс сел за стол, раскрыл портфель, вынул из замшевого футляра очки в тонкой оправе.

"Видите ли, - скрестил руки субтильный Делюкс, - задача прессы, как мы ее здесь понимаем (он сделал упор на мы), состоит в том, чтобы информировать нашего читателя обо всем, что может иметь для него интерес, невзирая на... он замялся, - невзирая на... - посмотрел на пыльную люстру, ища подходящее слово, - мы считаем, что частная жизнь известных людей имеет общественную ценность, публика вправе знать, что из себя представляет тот, кого она признала властителем своих дум. Еще Пушкин где-то сказал, что люди, у которых ничего нет за душой, имеют право приобщиться, хотя бы в мелочах, к... - он опять замялся, щелкая пальцами, - приобщиться..."

Хромов почувствовал, что его терпение иссякает.

"Кто это написал!" - заорал он.

Редактор опустил голову. Смахнул невидимые крошки со стола.

Хрупкий, ломкий, бьющийся, как фарфоровая фигурка, которой положено стоять под стеклянным колпаком.

"Политика нашего издания заключается в том, что автор, не желающий по каким-либо соображениям сообщать своего имени..."

Мельком взглянул на Хромова. Пригнул голову, сжал тонкими пальцами розовый носик, проверяя, подумал Хромов, насколько прочно сидит маска невинной жертвы на ухмыляющемся лице.

Он был к Делюксу несправедлив и первый в этом бы признался, но с людьми, живущими под ежедневным прессом, можно только так, без угрызений совести. Стоит поддаться их политике, их политесу, как, сам не замечая того, заговоришь на их языке, в котором освещать события означает клеймить и выводить на чистую воду, а доносить до читателя - пудрить мозги. Чего в Делюксе не было, так это хитрости. Он мог быть острым, обидным, неразборчивым, злым, но хитрить, вести двойную игру - увольте! Даже когда он за соответствующую мзду обслуживал чьи-либо интересы, он делал это только потому, что был беспристрастный профессионал, знающий всему цену, а не какой-нибудь странствующий энтузиаст, убежденный, что люди делятся на плохих и хороших, добрых и злых. Он оставался над схваткой даже тогда, когда схватка происходила на страницах его газеты.

"Я не знаю, я не вхожу в эту кухню, я осуществляю общее руководство... сказал Делюкс, не поднимая глаз. - Вместо того, чтобы нападать на нас, грешных, при исполнении, дали бы лучше нам какой-нибудь матерьяльчик... А? Очерк о местных нравах или о состоянии современной литературы, да что угодно! Обещаю, пойдет в первый же номер. Гонорары, конечно, не ахти какие, зато таких внимательных читателей, как у нас, вы вряд ли еще где найдете. Сами знаете, как на пляже читают газеты - от корки до корки..."

Он обернулся на открытое во двор окно и вдруг, вскочив, переменившимся голосом заговорил быстро, напирая:

"Прошу вас, уходите, я ничем не могу вам помочь. Если вам нужны мои извинения, я извиняюсь..."

Делюкс протянул свою маленькую прозрачную руку и тотчас с учтивой ужимкой отдернул ее, едва прикоснувшись кончиками пальцев, как будто пожатие могло причинить ему острейшую боль, а у Хромова от этого быстрого, опасливого прикосновения осталось на пальцах ощущение, что он испачкался в пыльце, дотронувшись до крыла пепельного мотылька.

Что-то в голосе редактора заставило его безропотно отступить.

Он не взял газеты, которую Делюкс пытался ему всучить обратно, и вышел из кабинета, укоряя себя за податливость. Надо было вытрясти из него признание, заставить раскрыть карты...

Он спустился по крутой, точно вставшей на дыбы лестнице во двор. И в ту же минуту с улицы, протиснувшись, въехал, важно покачиваясь, сияя боками, большой черный автомобиль.

С одного крыла выскочил, раскладываясь на ходу, высокий, рыжеватый, в черных очках, из другого, пузыря щеки, вывалился толстяк в белых туфлях. Оба, не обращая внимания на посторонившегося Хромова, скрылись за дверью, ведущей в редакцию. Шофер закурил, свесив руку с зажженной сигаретой.

Хромов невольно остановился. Поднял глаза. В окне уже стоял рыжеватый, в черных очках. Разведя длинные руки, он захлопнул створки, рывком задернул штору.

Тишина, покой. Издалека доносится клекот чаек. Пахнет сладко бензином. Тонкий голубоватый дымок, извиваясь, тает. Старые рыхлые стены, неровный асфальт, темные кусты, все вокруг мерцает, точно присыпанное толченым стеклом. Вверху в тусклой синеве слегка шелестит акация. Солнце, пробившись сквозь дрожащие листья, золотым дождем осыпает Хромова. Ему кажется, что он вот-вот уйдет в какой-то волшебный, прекрасный сон, но, увы, он знает, что это самообман, никакого сна ему не видать, все сны у его жены, изнывающей в одиночестве, и ничего в них нет волшебного, ничего прекрасного, ничего.

5

Над террасой ресторана "Наяда" ровной серо-зеленой стеной поднималось, подтягивая горизонт к уровню глаз, послеполуденное море. Сразу за белой балюстрадой вниз уходили купы деревьев, справа лиловым гребнем выстраивались горы.

Официантка, лениво виляя бедрами, пронесла вазочки с мороженым в дальний конец террасы, где расположилось семейство. Он - плотный, с цепочкой на толстой шее, короткая светлая щетина на грубо круглой голове, маленькие, мятые, недоверчивые глазки, лощеные щеки, увесистый подбородок, желтая майка с надписью "Вoss" не скрывает обкатанных бицепсов, шорты не скрывают мохнатых ног: охранник, инкассатор, прапорщик, медбрат в психбольнице, кулачный боец (нет, панически боится ушибов и царапин), менеджер по продажам. Соображает медленно, но основательно. Имеет твердые, неколебимые понятия, что правильно, что - нет. Втайне гордится своей женой, хотя не прочь ее прищучить и припечатать крепким словцом. На хорошем счету у начальства, но без видов на повышение. Сторонник дисциплины. Исключение - дочь, принцесса, которой все позволено. Жена - рыжие кудри, бледное, злое лицо, большой подвижный рот, от природы насыщенный багрецом. Сильно щурится. Узкий крапчатый лиф на разлатой груди и просторная зеленая юбка. В постели визжит и плачет. По утрам читает символистов. Не любит мыться и причесываться. На море в первый раз и недовольна всем - жарой, мухами, обслугой, жильем, дороговизной, качеством воды (вода здесь, подумать только, пахнет!). К тому же еще в поезде у нее разболелись десны. Смотрит на дочь как на порождение своих самых мрачных фантазий в стиле art nouveau. "Ты ее разбаловал, меня она не слушается!" Дочь - лет пяти, сдобная, загорелая, с большими глянцевыми глазами, густыми, расчесанными на две тугие косы волосами, в юбчатом купальном костюмчике. Соломенная шляпа висела на спинке свободного стула, ветер подбрасывал розовую ленточку.

Хромов пробежал глазами глянцевую картонку меню. Выбрал рыбный суп, куриную лодыжку и яблочный сок. Официантка, с высокой грудью и прелестно-невыразительным лицом, удалилась.

В ожидании блюд Хромов положил перед собой записную книжку и карандаш. Задумался, глядя на украшающий стол подсвечник с двумя свечами. На мгновение представилась пустая комната, солнце, палящее через закрытое окно, пыль на столе, на стульях... Карандаш пошел выделывать коленца. Официантка: сандалии на босу ногу, черный бант в волосах, натужная походка. Поступь неоперившейся богини, проходящей через зеркало. Положение стоя. Ни тени улыбки, покорная любезность. Стертый лак на ногтях. Лицо с восточным уклоном, отсутствие оного. Как в песочных часах, ее время движется сверху вниз. Прекрасная подавальщица. Я бы хотел быть твоим бюстгальтером, торопился записать Хромов. Солнце входит с черными мыслями. Запахло Одиссеей. Она внесла расчетливую ясность в путаницу его желаний. Кровожадный Пьеро. Маленький припадок любви. Трогательное причинное место. Супружеская пара, пойманная с поличным. Чета Скотининых. Перечитать Фонвизина. Что ни день, то битва гигантов. Обшивка. Жизнь так себе, с женщиной в придачу. Скверная история, рассказанная за обедом. Одежда: луковая шелуха, овечья шерсть, медовый сот, сухие листья, лоскутья, лохмотья. Издержки воздержания, счастье сводится к противоположному полу, или, как еще недавно говорили, к игре означающих. И что в этом плохого? Продолжение следует - присказка эроса. Архив. Прядь волос в конверте. Лампа, полки, пыль. Решетки на окнах - от птиц. Улица, машины, светофор. Лекарство: головная боль. Веселая вечеринка, много ног, мало лиц. Мыло, спички. Реклама бульонных кубиков. Сколько времени потрачено зря. Антология женской прозы. Аллигатор. Лектор в синих очках. Беременна! Серьезные намерения. Черное пальто с серым воротником...

Хромов почувствовал, что официантка стоит у него за спиной и читает то, что выходит из-под карандаша. Он с досадой захлопнул книжку, освободив место для тарелки с бульоном, в котором плавали бледные кружки лука. Вслед за супом на столе появился жареный судак и стакан апельсинового сока.

Обслужив Хромова, девушка села за соседний неубранный стол, сбросила сандалии и вытянула длинные, ворсистые в икрах ноги. Машинально выпила оставшееся в рюмке вино. Достала из корсажа сигарету и спички, чиркнула, закурила. Голубая струйка витиевато потекла в сторону лилового горного кряжа. Хромов предположил, что этой девушки не существует вне поля его зрения. Он должен смотреть на нее, иначе от нее не останется и следа. Сторонний наблюдатель, он наполнял ее жизнью. Она была порождением его взгляда...

Хлебнув супа, Хромов принялся за рыбу, скрупулезно вытягивая прозрачные кости. Иногда это доставляет удовольствие, иногда наводит на мысль (о превратностях, о раболепной жизни, о венценосной смерти, о глубоководных святилищах и т.п.).

Обедавшие за дальним столиком супруги привычно вздорили. Дочь, воспользовавшись свободой, попыталась пролезть между балясин. Молодой отец, не прерывая сердитой фразы, вскочил и втянул ее обратно на террасу. Выждав некоторое время, девочка вновь скользнула со стула, нахлобучила соломенную шляпу и пошла бродить по террасе вокруг пустых столов и стульев. Дойдя до Хромова, глубокомысленно возившегося с рыбой, она посмотрела на него большими ясными глазами и сказала:

"Какашка!"

Хромов замер. Вилка, остановившись, удержала на весу окаменевшую руку. Хромов был уверен, что маленькая, очень маленькая девочка не имела намерения нанести ему оскорбление. Возможно, она хотела сообщить ему что-то важное - на своем языке. Но что сказать в ответ? А молчание только усугубляло постыдную ситуацию, как если бы он с готовностью принял слово на свой счет. Отшутиться по обыкновению (о чем ниже): "Лучше быть произведением кишечного тракта, чем отпрыском мочеполовой системы!" - он себе позволить не мог, поскольку любая его острота перед невинным лицом детской шалости прозвучала бы слишком грубо и выражала бы в большей степени обиду, нежели игру ума. Что бы он ни предпринял, его ждало поражение: от самого себя опорожнение. Вот - началось. Нет, лучше всего было бы, наверное, скорчить страшную рожу: оттянуть пальцами веки и рот, свесить язык, выпучить глаза, напугав малышку до смерти. Но эта идея пришла к Хромову слишком поздно, когда девочка, точно исполнив данное ей свыше поручение, маленький божественный вестник, скачком развернувшись, побежала к столику, за которым сидели ее родители.

Продолжив механически жевать, Хромов положил вилку на край тарелки и, вытирая салфеткой горячий пот с холодного лба, смущенно взглянул в сторону официантки, но та, к счастью, кажется, ничего не слышала. Кто-то прикрикнул на нее из зала. Нехотя поднявшись и не выпуская сигареты изо рта, она составила на поднос грязную посуду и удалилась, лениво виляя.

Вместе с сытостью нашла расслабленность, тоска. И море, и маленькая девочка, и записи в книжке стали ненужными, тяжелыми.

Дотянувшись, Хромов взял забытые официанткой спички и зажег стоявшие перед ним свечи. Язычки пламени, ликуя, растворились в солнечном свете. Струйки воска побежали вниз. Пустая комната, думал Хромов, глядя на невидимое пламя, пустая комната...

6

Не упустить минуты, когда день, неловко повернувшись, грозит стать дурным, несносным, а такая минута, вялая и дремотная, рано или поздно обязательно выпадает, от нее не отделаться наплевательством, наоборот, важно уловить ее, сосредоточиться и усилием воли вернуть день в здоровое положение, не допускающее превратных толкований, тогда уже можно расслабиться и жить до самой ночи беззаботно, глупо, жизнь сама определит, что ей нужно в первую очередь, что во вторую, лишь бы время шло своим чередом, без фокусов и не в обратную сторону, как это часто случается с теми, кто берет на себя слишком много, но не хочет ни за что отвечать.

Такая минута застала Хромова, когда после обеда, прохаживаясь бесцельно по пыльным, собирающим следы людей и машин улицам, вдоль заборов, декорированных подсолнухами, он оказался возле дома Успенского. Разумеется, он вспомнил услышанный утром в темном буфете разговор двух мошенников и невольно замедлил шаг. Серые перчатки, желтые чулки... Калитка была слегка приоткрыта. Из-за невысокого забора хорошо был виден длинный дом в один этаж, осененный деревьями и окруженный цветниками.

Аврора, Аврора... Неужели не ослышался? В своем сомнении Хромов был неискрен. Чем Успенский заслужил верность? Детьми? Достатком? Лестью? Глупо... И вообще, разве верность не пережиток, препятствующий событиям совершаться, принуждающий натуры скучать и линять, теряя своеобразие не только характера, бог с ним, но и тела? Не должны ли мы жить так, чтобы жизнь постоянно, ежедневно меняла очертание, преображалась, пересаживалась со стула в кресло, с кресла на диван, обложившись подушками, вышитыми персонажами из басен?..

Хромов вспомнил о супруге, спящей в душном номере дешевой гостиницы, и мысль послушно сменила направление. Верность, решил он, глядя через забор на притихший домик, слаще, нежели измена. Соблюдая взятые на себя обязательства в отношении женщины, допустившей меня до своей святая святых, я только следую правилам желания, нарушение которых ведет к тоске и бессилию. Верность главное условие противостояния, делающего желание возможным.

Итак, если верность себе, избранному пути, это недостаток, примета деградации, то верность другой - залог развития личности, которая пишет и переписывает. И все же, стоя на солнцепеке у низкого забора, Хромов вынужден был признать, что проделка Авроры, всегда державшейся от него на равнодушном расстоянии, застигла его мораль врасплох. Обделила чем-то важным, но непонятным. Учительница написала мелом на черной доске длинную формулу и вышла из классной комнаты. Как ни совестно признать, услышав странную новость, он негаданно угодил в подчинение Авроры, разделенной на икс и игрек. Благодаря своим новым сподручным, она вдруг завладела его чувствами. А если так, то не распространяются ли выстраданные правила верности отныне и на нее? Неужто придется хранить верность Авроре, даже еще не добившись ее снисхождения?

Хромов улыбнулся, но продолжал стоять у забора. Как вкопанный. Вот-вот пущу корни... Дом казался всего лишь сочетанием крупных солнечных пятен и темного узора теней. Хромов видел крыльцо с тонкими, опутанными вьюнком перильцами, прислоненную к стене метлу с длинной рукоятью, жестяную лейку возле выложенной кирпичом арки, ведущей в подвал, широкие окна, прикрытые кисейными занавесками, висящие на цепях качели, глиняную миску на деревянном столе под старой яблоней... Сколько он ни вглядывался, ни вслушивался, ничего подозрительного. Тишиной пользовались монотонное жужжание и прерывистый стрекот. Сухой лист упал с ветки и замер на доске качелей. Ни звука, ни движения в доме, во внешности которого, несмотря на обступившую его глухую тишину, не было ничего мрачного, затаенного, напротив, какая-то простодушная открытость, доверчивость: ничего темного за душой. В жарком сухом воздухе парил смешанный аромат, тянувшийся с цветников. Душистый лиловый зев гелиотропа, пряная рябь резеды, тонкий душок нарцисса, красно-желтая одышка настурций, понюшки гиацинта...

Будучи частым гостем у Успенских, Хромов полностью владел обстановкой и расположением комнат. Он попытался силой раздраженного воображения вписать в них торговцев солониной, но разум отказывался принимать на веру столь грубый гротеск. И в то же время у него не было причин сомневаться, что в эту самую минуту, когда решается поворот его дня, они там, в доме, на пару расправляются с нежной Авророй, проституируют ее где-нибудь в библиотеке на кожаном диване, в детской на ковре, на кухонном столе...

Хромову показалось, что дрогнула кисейная занавеска, показалось. Я вожусь с Розой, подумал он тотчас, спеша вернуться в область морали, не потому, что так мне велит высший разум. Роза необходима продолжению моей жизни на бумаге. Без нее я перестану быть собой, проще говоря, останусь ненаписанным... Эта мысль, хотя и прежде посещала его неоднократно, понравилась Хромову, как нравились ему все мысли, не находящие подтверждения в его поступках, и все же, при взгляде на покойный дом Успенского, тревога его не покидала. Что происходит? Вопрос относился уже не к тому, что происходило в доме, за кисейными занавесками, а ко всему пространству, окружающему Хромова в эту опасную для рассудка, решающую послеполуденную минуту.

7

Для того чтобы попасть на застекленную веранду, следовало воспользоваться ненадежной приставной лесенкой. Дверь внизу была заперта на висячий замок, заросший оранжевой коркой ржавчины.

От дикого разнотравья, от пестрой толчеи шел настоянный густой, одуряющий запах. Порхали стайки мотыльков, белых и голубых. Тускло блестела стеклянная банка, надетая на жердь в незапамятные времена. Раструб вьюнка проглотил пчелу, но, поперхнувшись, выплюнул. Дерево завернулось в листву, как в дырявый плащ. Треугольник паутины колыхался. Капелька смолы мерцающим пунктиром стекала по доске. Черный куст с красными узелками цветов (обман зрения, направленного внутрь). Трава с длинными, вялыми листьями. Ведро. Клочки разорванной бумаги, застрявшие в колючках кстати вымахавшего терновника. Разгадка в пестиках и тычинках. Еще одно велосипедное колесо с засохшей грязью на шине. Справиться у Артемидора. Мои сны, подумал Хромов, глядя вниз, у нее во временном пользовании, или я иду на пользу ее снам?..

С каждым рывком вверх по приставной лестнице, отбиваясь от бурых косм плюща и сопутствующих золотых мушек, он чувствовал, как теряет тяжесть, странная бескрылая легкость наполняла его, точно под действием прущего из потемок души вдохновения, от перекладины к перекладине он постепенно превращался в блаженную пустоту, в риторическую фигуру. Энтимема доказательство, основанное на вероятной предпосылке.

Дом, похожий на старый дорожный сундук, перешел к Агапову от дальнего родственника, о котором он рассказывал с неохотой, точно испытывал какую-то вину за то, что пользуется оставшимися после усопшего вещами. "Я бы отказался от наследства, но у меня нет выхода... - с неприязнью глядя на ветхие, глухие стены, говорил он. - Это судьба-злодейка..." - "Но кто он, твой благодетель?" - "После как-нибудь расскажу, да я и сам толком не знаю, сказки какие-то, дальний родственник..."

Агапов избегал без надобности входить в дом, а знакомых своих вообще не пускал глубже застекленной веранды, где он устроил себе спальню (матрас в углу), кабинет (шкаф с книгами), мастерскую (широкий стол) и гостиную (два плетеных кресла и табурет). Хромов был знаком с Агаповым лет десять-пятнадцать, уже и не вспомнить, где встретились, вместе вращались в одних кругах (по выражению Агапова, литературно-криминальных, нет, поправлял Хромов, криминально-литературных), но он так и не мог сказать определенно, что за человек Агапов. Может, и не человек он вовсе, а только прикидывается человеком? Вопрос, на который у Хромова не было готового ответа.

Агапов в цветастой майке стоял возле стола, заваленного рулонами папиросной бумаги, какими-то досочками, картонками, изогнутой проволокой. В руке он держал большой нож.

"Что поделываешь?" - спросил Хромов, пытаясь зубами ухватить неизбежно засевшую занозу в пальце. Когда-нибудь лесенка развалится под ним и он рухнет в колючие заросли.

"Бога!" - угрюмо сказал Агапов, рисуя ножом в воздухе какую-то фигуру.

"Что?" - не понял Хромов.

"Бога делаю, что тут непонятного!"

Агапов сердито воткнул нож в стол и опустился в плетеное кресло.

Действительно, ничего непонятного не было, даже очень в характере Агапова и в согласии с модным поветрием, сменившим поголовное увлечение спортом и танцами.

"Не хватает тех, которые уже есть?" - шутливо спросил Хромов.

"Все боги есть, но не у каждого есть изваяние!"

Рука протянулась к задвинутой под стол картонной коробке и достала бутылку пива.

"Будешь?"

"Нет. Отгадываю с трех раз. Бог пустоты?"

"Мимо".

"Бог дамы червей и короля пик?"

"Не угадал".

"Кто же это может быть... - Хромов пожалел, что отказался от пива. - Бог ваятелей богов?"

Агапов нахмурился.

"Всё шуточки..."

Он открыл бутылку о край стола. Пена залила руку.

"Для тебя это будет Анонимный бог".

Хромов взглянул на друга настороженно.

"Анонимный?"

Сквозь открытые узкие оконца ходил сквозняк, пахло нагретым на солнце деревом, клеем. Рыжий кот, раздвинув бамбуковую штору, прошел на запретную половину дома. Пчела билась о стекло.

"Ты видел сегодняшнюю газету?"

"Я не читаю газет".

Хромов вкратце пересказал так неприятно поразившую его статью.

Агапов выслушал рассеянно.

"И я хочу знать, какой подлец это написал... Кому нужно выставлять меня в дурном свете!"

"В дурном свете, это ты хорошо сказал... - апатичное лицо Агапова внезапно пошло рябью. - В дурном свете..."

"Я был в редакции. Делюкс утверждает, что ему ничего не известно".

"Да, да, Делюкс хитрая бестия..." - согласился Агапов, глуповато улыбаясь (глупая улыбка передается половым путем, подумал Хромов), вдруг порывисто взял со стола листик бумаги и, краснея, сказал:

"Вот еще что, я написал после долгого перерыва стихотворение. Не хочешь купить?"

Хромов полез в карман за деньгами.

"Надеюсь, цена стихов не возрастает пропорционально длительности предшествовавшего им молчания..." - сказал он шутливым тоном.

Но Агапов не был расположен шутить. Он педантично пересчитал купюры, проверив подлинность на просвет, и только тогда передал Хромову листок, исписанный по-детски старательным почерком:

На ложе сна холодный череп

глядит, но слышит песню эту,

а дева с крашеною грудью

и необычными сосками

стоит под деревом и плачет,

роняя слезы на ладонь.

Вдали веселый всадник скачет,

ему лизать неинтересно

на ложе сна холодный череп.

В душе томительно и тесно,

как будто камень стал поэтом,

а рыба руку откусила.

Увы, таинственная сила

не хочет быть ни тьмой, ни светом,

и сон иголкой колет сонь.

Взглянув мельком, Хромов спрятал листок в карман. Он не любил читать стихи в спешке, абы как, в присутствии постороннего, особенно в присутствии автора постороннего вдвойне. Он получал удовольствие от стихов только тогда, когда мог войти в них и оставаться внутри несколько часов кряду, как в пустой комнате, в которой еще не успели поклеить обои и провести проводку. Иначе - к чему эти крестики-нолики, какой прок от этих приседаний и притоптываний?

Он уже собрался уходить, когда Агапов сказал:

"Я бы хотел поговорить с Розой..."

Смешение, смещение. Слова навыворот - озорство.

"Боюсь, невозможно".

"Жаль".

"Это невозможно", - повторил Хромов, но в голосе его не было уверенности. Невозможно? Разве Роза говорила, что не хочет никого видеть? Нет! Они вообще на эту тему не говорили, было бы слишком сложно на эту тему говорить.

"Она сильно изменилась? Извини, - сказал Агапов, раздирая зубами сухую, белую от соли воблу, обсасывая ребра, сплевывая на пол тяжелую слюну, - я еще не обедал..."

"Да, ты бы ее не узнал..."

Агапов уже много раз спрашивал его об одном и том же, и Хромову приходилось опять и опять повторять одно и то же, после чего наступало молчание.

Молчал Хромов, молчал Агапов. Сколько они помнили друг друга, их общение было молчаливым, если можно назвать общением, к примеру, то, что оба одновременно находились на одной застекленной веранде, думая каждый о своем. Несовпадение интересов. Отсутствие общих мест. Размышляя, какую роль отвести Агапову в своей ненаписанной книге, Хромов прежде всего подбирал ему другую внешность, более подходящую, по его мнению, той роли, которую он мог сыграть не только в его, но и вообще в какой бы то ни было книге. Густые желтые усы, маленький зубастый рот. Островерхая лысина, кислое дыхание, несвежий взгляд заспанных глаз. Большие тонкие уши, раздвоенный подбородок, костлявые пальцы. Пожалуй, ему бы подошла роль кучера, лежащего в высокой траве, с кровавой дырой в затылке. Можно было бы списать с жизни увлечение Агапова всем несчастным и малозначащим (ну конечно же, как он сразу не догадался: бог заноз и царапин!). У него давно уже возникли подозрения о связи Агапова с несчастной буфетчицей, никнущей в темноте. Вначале это была отвлеченная идея, что-то вроде капризной кривой, соединяющей две отдаленные точки. Потом, под влиянием частого употребления, идея стала все более привычной и потому все более реальной. Хромов уже не сомневался, что так оно и должно быть. Логичное сожительство, любовь с первого взгляда. Допустим, Агапов, памятуя принцип римского права vis grata puellae, пробрался ночью в гостиницу и овладел несчастной Сапфирой... К его удивлению, она не выразила никакой благодарности. С детских лет она посвятила себя богу башен и приставных лестниц, дозволяющему лишь те сношения, которые поэты называют оральными. Теперь же, по дурацкой, ничтожной прихоти Агапова, ей закрыт путь к вечному блаженству. И хотя после первого насилия их связь не прерывалась, несчастная буфетчица не оставляла мысли отомстить тому, кто обесчестил ее самым нелепым, как она считала, образом, отдав на растерзание кратким мгновениям счастья. Агапов догадывался, страдал, но ничего не мог поделать. Или - подделать? Однажды, расчувствовавшись, Агапов прошептал: "Ты дорога мне, как память!". Сапфира, конечно, обиделась, истолковав, что она дорога ему напоминанием о том, как он лишил ее невинности. Получается, ее тело стало всего лишь монументом его первой и окончательной победы! Но он-то имел в виду совсем другое. Вернее, в его фразе главным было другое. Приравнивая Сапфиру к памяти, он хотел сказать, что она воплотила в себе всю полноту его прошедшей жизни, соединив в своей несчастной, достойной жалости плоти все его бессвязные, нелепые, незваные, никчемные воспоминания. Упустить ее отныне значило для Агапова - впасть в беспамятство, только и всего. Но Сапфира продолжала настаивать на своем толковании. Правда, теперь она делала упор на словах "Ты дорога мне", уверенная, что он имел в виду: "Ты мне обходишься так же дорого, как память". Ведь память требует постоянной траты, жертвы всесожжения, поглощает, наконец, всю жизнь без остатка. Но я, женщина, ничего не требую, я только хочу! Если я, как память, ввожу тебя в расход, так и скажи!..

А ведь в сущности Агапов прав, нехотя согласился Хромов. Чем ближе к Богу, больше формы, меньше содержания. Смысл - удел темноты и невежества. Бог чистая видимость. Метафизика, возникающая на лету, из одышки, из занозы в ладони, из ничего. Не успеешь подумать, как то, о чем подумал, уже бьется в судорогах, издыхает, исчезает бесследно. Но нет такой мысли, которая не возвращается. Жизнь пополам. Мы - возвращаемся - сль. Что ни ночь, то расщелина, истекай - не хочу.

8

Санаторий являл картину разрухи и одичания.

Хромов любил бродить здесь под вечер, в ранних, красочных сумерках, когда небо еще сияет, как старое зеркало, потерявшее по старости способность верно отражать появляющиеся перед ним предметы, но сохранившее накопленный в глубине свет, сияет самыми нежными, тонкими оттенками пурпура и той светозарной желтизны, которую принято называть дынной, а купы деревьев уже встают, сокрушенно сомкнувшись, темной непроницаемой грядой, как потерпевшие бедствие или поверженные в морском бою и выброшенные на берег обломки кораблей: накрененные мачты с обрывками канатов, разодранные свитки парусины...

Ему хотелось перво-наперво соединить зеркало и корабль, что не потребовало особенных усилий, вот он - набитый изъеденным молью барахлом большой резной шкаф с бездонной дверцей, в которой проплывают по кругу письменный стол, кровать, женщина, окно, полки с книгами... И, как обычно, он вынужден был констатировать, что где бы он в данную минуту ни обретался, в публичном саду, в открытом море, на вершине горы, на городской площади, он всегда остается внутри комнаты, обставленной соответственно его ограниченно-органическим потребностям, и самое страшное, что ему угрожает, это лишиться нажитой обстановки, очутившись среди пустых стен, один на один...

Ходить в сумерках близ опустевших и разоренных бетонных корпусов санатория было небезопасно, но Хромов пренебрегал доводами рассудка и выбирал самые неприметные тропы.

Было известно, что преступные группы никак не могли поделить эту территорию, которая то переходила из рук в руки, то на годы оседала в суде, то становилась ареной настоящих боев. Вот и в сегодняшней газете передовица намекала на готовящиеся выяснения отношений. Пока суд да дело, угрюмые корпуса здравницы, и расходящийся экзотическим веером сад, и по линейке проложенные спортивные площадки - все приходило в картинный упадок, рай для влюбленных, как буквицы, вплетающих утлую наготу свою в плющ и лианы, размечтался Хромов, падкий на чужое постыдное счастье.

Прежде чем отправиться в прилегающий к корпусам сад, Хромов зашел в кассу открытого кинотеатра, чтобы получить деньги за выигрышный лотерейный билет. Кособокое строение, казалось, было сколочено не из досок, а из щелей и держалось на фу-фу, то есть на исключениях из правил статики и динамики. Большую часть сезона кинотеатр, исправно прокручивавший изо дня в день истершуюся до дыр ленту "В компании Макса Линдера", оставался пуст, длинные скамейки зарастали лопухами, и лишь изредка, по случаю приезда какой-нибудь курортной знаменитости - оперного певца, сатирика, фокусника, дрессировщика, дощатый загон заполнялся отдыхающими, вдруг вспомнившими, что кроме солнца и моря у них есть еще и другие, культурные потребности.

Старик-кассир в фанерной будочке встретил Хромова беззубой улыбкой, растянувшей в ширину его состоящее из мелких морщин лицо. Однако при виде лотерейного билета улыбка мгновенно исчезла и состоящее из мелких морщин лицо вытянулось вдоль. Он долго вертел билет в дрожащих пальцах, ковырял желтым ногтем, нюхал, надеясь на чудо, на фальшь, и наконец поднял на Хромова ставшие бесцветными от отчаяния глаза.

"Лодырейный билет! - передразнил он Хромова. - А известно ли вам, молодой человек, что ваш, с позволения сказать, выигрыш - это месячная выручка нашего учреждения, включая зарплату дирекции и технического персонала, билетерш, буфетчиц, механиков, электриков, осветителей, пожарников, гримеров, аккомпаниаторов, художников, уборщиц, не говоря уже о расходах на рекламу и местных должностных лиц, которые только и ждут, чтобы придраться по любому поводу и прикрыть, сорвать, отменить..."

Хромов пожал плечами, мол, какое мне дело до страданий и бедствий человеческих...

Старик смотрел на Хромова осуждающе, все еще не в силах поверить, что его увещевания напрасны, потом вздохнул, пробормотал, что ему надо посоветоваться с начальством, и захлопнул окошко.

В ожидании Хромов рассматривал расклеенные по фанерным стенам афиши. На одной - большой черный глаз, вписанный в зеленый треугольник. На другой - рука с пистолетом. Какая-то девочка с мячом. Слон... Наконец окошко открылось. Старик выглядел печальным и в то же время строгим, исполненным достоинства, как старый солдат перед лицом торжествующего врага. Сказал, четко, сухо выговаривая слова:

"Положенная вам сумма может быть выдана только на следующей неделе, после завершения гастролей гипнотизера. Сейчас касса пуста".

Хромов не стал спорить, хотя уплывшие деньги ему бы не помешали. Он и так уже был вынужден занять у Тропинина, что было не очень приятно, учитывая их внешне любезные, но по сути натянутые отношения. Правда, и ему многие были должны, мелкие суммы, которые, в общем, перекрывали все его большие долги. Но как взыскать то, что дано от чистого сердца? - проблема не столько меркантильная, сколько общелитературная. Денежные материи Хромов запихивал в дальний карман, до лучших времен. Материи эти слишком прочны для того, кто любит хлипкое, хрупкое. Деньги вынуждают иметь дело с людьми, а это никогда его не привлекало. Общение с вещью куда как одухотвореннее: поэзия. С телом тоже недурственно, когда оно противоположного пола и исполнено морали. Но только не с людьми, избави бог (бог цеппелинов)! Лотерейный билет был бы лучшим выходом из положения, пусть и временным. Вот-вот должен прийти гонорар за переведенный на немецкий сборник рассказов, который там назвали, он сам не знал почему, Die bessere Hдlfte. Неужели и там - там! - думают, что ничего лучше он уже не напишет?

Пройдя по дорожке сада, Хромов сел на облюбованную скамейку.

Здесь, на юге, с трудом, с неприязнью вспоминались городские весны и осени, короткие суетливые дни, скука постоянных забот, транспорт, редакции, коридоры, двери... Конечно, почти все, кого он встречал на отдыхе, пришли оттуда и завтра вернутся туда опять. Они несут ношу той жизни, и, однако, что-то происходит с ними со всеми здесь, у моря, что-то меняется. Он и за собой замечал перемену, как будто книга, которую он писал, вдруг устремилась к новому читателю, совсем не тому лысеющему юноше, которого он воображал в сентиментальную минуту, путешествуя по городской подземке. Кто он был, этот новый читатель? Добродушный, толстошеий сотрудник охранной фирмы? Пустоглазая дева с неясными комплексами? Не видать... Расплываются лица, фигуры застенчиво мельтешат.

Сидя на старой, подгнившей скамейке, Хромов напряженно вслушивался в шелест обступающей темной листвы. Он знал, что точно так же, как опытный глаз без труда разлагает тонкий луч света на цвета радуги, чуткое ухо способно различить в самой глухой тишине каскады детского смеха, срывающееся на хриплый визг контральто, истошные вопли, грохот канонады, треск выстрелов, хруст костей, всхлипы, да мало ли еще чего...

Естественно, ему было страшно, ему, писателю, было не по себе в этом одичавшем уединении, где все что угодно могло произойти и остаться незамеченным. Какой-нибудь загулявший подонок на забаву своей пьяненькой подружке, заткнувшей уши зудящей музыкой, может выбить из писателя дух вон, полоснуть, обобрать безнаказанно. Этот маленький подлый ужас всегда наготове, не поддаваться ему стыдно. Хромов поддавался и, с подлым ужасом наперевес, ходил, где хотел, невзирая, но чувствовал приятный озноб: едва ли не герой, бросающий вызов праздношатающимся богам. Почетно быть жертвой собственной беспечности, пострадать за полушку. Пустая комната, залитая тупым жарким солнцем, пыль на всем, чего касается рука, пыль в нагретом воздухе, окна заперты, пустые стены, платье брошено на пол, красное платье.

Нет, ему не надо было принуждать себя, чтобы войти в этот субтропический сад, обделенный вниманием: вход бесплатный, охрана снята. Разлапистые пальмы, лопоухие каштаны, буки-буки, подобострастные тисы, тучные фиги, зубастые агавы, аскетичный лавр и олеандр-жизнелюб. Ему присущ был известный страх растительности, timor arboris. Деревья пугали непрерывно во мраке растущей, режущей силой. Малахитовые пирамиды, яшмовые сфинксы. На паучьих лапках приподнявшееся болото. Он был скромен в мечтах, чего не скажешь о потугах внутренних органов. Туда, куда направлялся его взгляд, лучше не смотреть тем, кто озабочен гигиеной ума.

Был ли Хромов из пугливых? Был. Все, к чему он прикасался, - камень, женщина, страница, - внушало ему опасения. Он боялся не за жизнь свою, а за бессмертие. Нет ничего проще, чем пропасть навсегда, безвозвратно, беспамятно, достаточно в роковую минуту не так сложить пальцы или, поддавшись соблазну, подобрать, к примеру, оброненный кем-то ключ... Давеча, ответив на вопрос Агапова, можно ли увидеть Розу: "Боюсь, что нет!", он был совершенно искрен. Он - боялся. Боялся того, что постороннему, непосвященному увидеть его жену невозможно.

Ее сны хорошо ложились на карту местности, не отодрать. Даже здесь, в запущенном саду исчезающей здравницы, попадались личности и безличности, пришедшие из ее снов. То проковыляет по тропинке человек с ведром песка, то в ветвях обнаружится шелковая тесемка неглиже, то в тишине просквозит жуткое, омерзительное слово, то под ногами откроется вход в столицу игр, то просто отсутствие накроет большую часть обозримой местности...

Хромов привык и не сопротивлялся, полагаясь на спасительную силу истолкования, которая может из лотерейного билета сделать billet doux, из запущенного сада - все сто двадцать дней содома, из самоубийцы - комика в маске и цилиндре, из кассы - сами знаете что...

9

Вилла Тропинина, известного литературного критика и предпринимателя, с ходульной живописностью расположилась в пологой складке холмов, предваряющих горный кряж. Несмотря на живописность расположения, сама вилла с виду была невзрачной. Хлипкий застекленный каркас при малейшем порыве ветра начинал дрожать, звенеть, трещать, трепыхаться. Безупречно бирюзовый бассейн превращался ночью, благодаря поддонному свету, в притягательную для молодых голых тел колдовскую купель. Днем вилла казалась остатком какого-то не до конца изгнанного сновидения, жалкой, уродливой постройкой, годящейся лишь на то, чтобы тешить себя иллюзиями, имеющими самое низменное происхождение.

Днем на вилле было пусто. Тропинин работал в своем кабинете на втором этаже, выстукивая на пишущей машинке. Уборщица из местных, с неодобрительным любопытством озираясь, высасывала монотонно гудящим пылесосом паласы. На краю бассейна безымянная одалиска подрумянивалась в запрокинутом шезлонге, прикрыв лицо журналом, на глянцевой обложке которого, как положено в современных рассказах, безымянная одалиска, снятая в неожиданном ракурсе, подрумянивалась в запрокинутом шезлонге на краю бассейна, прикрыв лицо журналом, на глянцевой обложке которого...

С наступлением темноты вилла наливалась матовым светом и оживала. Гости слетались и сползались. Тропинин, закончив труды, сходил к гостям. Он умел смешаться с пестрой толпой так, что никто не замечал его присутствия. Он был везде и нигде. Появлялся, чтобы сказать несколько учтивых фраз, блеснуть старомодным каламбуром, и исчезал, предоставляя гостям свободу скучать и веселиться.

Тропинин имел право гордиться своими гостями. Здесь были писатель-ипохондрик Хрумов, с которым часто путали Хромова, одиноко пританцовывавшая балерина Вержбицкая (благоговея, никто не смел к ней приблизиться), ловкий фотограф Стеклов, который, кружа по залам, наставлял фотоаппарат на группы гостей, обдавая мертвенно-белым пламенем расплывающиеся в улыбках лица и не поспевавшие за улыбками испуганные позы, художник Марафетов, старавшийся держаться поближе к своей картине ("Автопортрет в виде самки наутилуса"), занимавшей полстены в одном из залов, иностранный корреспондент, свободно переходящий с одного языка на другой, дипломат, пытающийся пристать к какому-нибудь разговору и с досадой отторгаемый, философ Левин, неистощимый на детские анекдоты, депутат госсовета Пирогов, который, повернувшись ко всем спиной, задумчиво поедал салат из креветок, сексолог Пескарев, фотомодели-двойняшки Соня и Моня Арбузовы, кинооператор Блок, актрисы Марина Марина, Белла Дурново, Алла Червякова, управляющий рекламного агентства "Rrosa" Селявин, каждый вечер пытавшийся организовать какое-нибудь действо, тихий, незаметный коллекционер Сидор Пуп, владелец сети магазинов дамского белья господин Коновалов, политический консультант Козодоев, ученый-ихтиолог с мировым именем, которое он стеснялся произносить вслух. Странно, но Хромов никогда не встречал всех этих персон ни в городе, ни на городском пляже, только у Тропинина на вилле. Они, точно трепетные, чувствительные призраки, дожидались сумерек, чтобы явиться на свет.

Хромов поговорил с Блоком о новой экранизации "Крейцеровой сонаты", хмуро кивнул Хрумову, перекинулся с Пескаревым замечанием об одном редком извращении, стараясь перещеголять Левина, рассказал Марине Мариной анекдот, которого она, впрочем, не поняла, приосанился, успев заметить наведенный фотоаппарат... Ценный материал, растраченный впустую. Отсутствие интриги. Общество, не имеющее ничего общего. Собрание карикатур и эпиграмм. Прототипы. Ходячие новеллы. Практическая плоскость. Простая мысль о том, что у каждого из них своя жизнь, свой мир, приводит в ярость. Я предан, думал Хромов. В отличие от пляжа, где лежало одно неподъемное голое тело, здесь парили бесчисленные невесомые, бессодержательные ряженые. Умозаключения. Бытописатель бил в литавры. Сатирик насвистывал. Поэт сплевывал. Мораль. Падение нравов. Окружение. Нелегко найти тему в мельтешении. Вот прошла быстро, цокая каблучками... Нет, это не его тема. Повод для знакомства с последующим рукоприкладством. Очки, пинцет. Чувства, сданные в архив. Спички. Массажист-неудачник. Политический спор, правые и левые. Сплетня. Сюрприз, нас всех ждет сюрприз! Левин рассказывал о своих путешествиях по Италии. Наряд, сотканный из снов. Трескучий голос. Муж жалобно уговаривал жену уйти, но она, сжав кулаки, твердо заявила, что остается. От ее взгляда делалось дурно.

Стараясь не отставать от Тропинина в вездесущии, Хромов играючи переходил из покоя в покой, разглядывая лица, подкрадываясь, вбрасывал в разговор какую-нибудь фразу только для того, чтобы тотчас отойти от застывшей в неловком недоумении группы, и вдруг - увидел ее. В узком, рассекающем гибкую стать серебристом платье, откинулась на низком диване, сложив ноги углом, покачивая в пальцах тонкий, просвечивающий золотом бокал. Симметрично сидящая дама, коротко стриженная, в розовом брючном костюме, сдирая с банана шкурку длинными бурыми лепестками, рассказывала, как успел уловить Хромов, проходя мимо, о кремах, предохраняющих от губительного воздействия солнечных лучей... Сдерживая охвативший его сладостный трепет, он стремительно вышел через стеклянную дверь во двор, обогнул бирюзовый бассейн, присел, кроясь в темноту, на шезлонг, глядя неотрывно на мелькающие за стеклами ряженые фигуры, поднялся, вошел в дом с другого конца, через кухню, где женщина в белых бальных перчатках кромсала помидоры, прошел через танцующие пары, мимо стола, заставленного бутылками и фруктами, взглянул небрежно туда, где сидела она, в серебристом платье, сложив ноги углом, но - вместо нее на низком диване развалился толстый, лысый Коновалов, приветливо махнувший Хромову. Дама в розовом, рассказывавшая только что о том, какой мазью сдабривать обожженные ягодицы, Дора Луцкая, политический консультант, высокая, с широкими, подбитыми ватой плечами, с осиной талией, вцепилась в Хромова, спеша сообщить о подтасовках на недавних выборах. Он не слушал, ища глазами серебристую тень в зыбкой толпе. Извинился, прошел в соседнюю комнату, дальше.

Удивительно, но он забыл, как ее зовут: Алла, Вероника, Земфира? Тем удивительнее, что ее имя все еще должно было значить для него больше, чем ее тело, которым он пока не владел в полной мере и пользовался лишь от случая к случаю, урывками, неуверенно, по вдохновению, как будто ждал, что устройство само, в конце концов, выдаст свою инструкцию, каковая представлялась ему в виде испещренной крестиками, стрелками и пунктирными линиями карты острова сокровищ из детской книжки.

Имя было таким обыкновенным, если не сказать грубо и ближе к истине затасканным, что любой, произнося про себя, казалось, получал его в полное свое распоряжение, хочешь - нашептывай, хочешь - выкрикивай, а всего лучше, всего вернее - молчи, молчи!.. Лена, Лиза, Ляля? Л там несомненно имелась, королева букв. Но, видимо, уверенность в л отпугивала все прочие буквы, не признающие над собой никакого главенства.

Nachlass, necklace, не клейся...

Но зачем мне теперь ее имя, думал Хромов. Имя я уже прошел. Сильвия? Имя я уже на себе испытал. Стелла? Действовать решительно, без оглядки. Раздевать, раздвигать, продавливать. План плена: пелена. Это надо немедленно записать. Но пока Хромов добирался до тихого уголка, доставал книжку, мелькавшие мысли погасли. Вот все, что он из себя вытянул, морщась от боли: "Ее собеседница ела банан. На столах бананов не было. Он решил, что она принесла банан с собой".

Вещь, переходящая из рук в руки, пущенная по кругу. Кем? Назойливая музыка, встревающая в паузы. Хромов чувствовал себя легко, естественно в этом медленном кружении. Здесь была его литература. Ждущие случайного знакомства женщины в пропотевшем белье. Высматривающие добычу мужчины с толстыми бумажниками. Примеривание, притирание. Интерес. Это слишком обыкновенно, подумал Хромов. Не хватает мелких деталей...

Самое время вспомнить о пустой квартире, некрашеных стенах, стремянках, банках с краской. Самое время вернуться к прерванным не по его вине нитям рассуждения о том, что было, но могло не быть, и о том, чего не было, но что быть могло. Отложив красотку, так и оставшуюся без имени, Хромов огляделся по сторонам, высматривая в толпе Тропинина.

Он испытывал к литературному критику двойственные чувства. В свое время Тропинин первым откликнулся на повесть, появившуюся в журнале "Аквариум" стараниями не в меру очаровательной редакторши - в неузнаваемом для автора виде. Статья за подписью Георгинов была озаглавлена "Музы без мазы". Обрушившись на юных сочинителей, обвинив их в трусости и подобострастии, он сделал исключение для Хромова, найдя его "прелестные безделки" многообещающими. Что именно они обещают, Тропинин не уточнил, но выразил надежду, что "новоиспеченный борзописец не окажется прохвостом". Они сошлись бумага и ножницы. Тропинин был старше, но не позволял себе менторского тона. Научить можно только плохому. Тропинин в правила не верил. Он вообще ни во что не верил, или, отшучиваясь от какого-нибудь назойливого метафизика, верил в Ничто, возжелавшее стать Всем. Что до бесчисленных богов, участие которых в повседневной жизни уже перестало удивлять, он упрямо отметал всех этих Венер, Марсов, Гермесов как излишнюю роскошь. "Я привык спать на жестком ложе. Не могу видеть, как образованный, воспитанный человек приносит жертвы Гидре, призывает на помощь Амфитриту, и только для того, чтобы подольше поспать". В своем безбожии он был одинок, но ценил одиночество выше, чем оргию пакибытия. Он признавался, что живет только ради того, чтобы переходить из книги в книгу, нигде не задерживаясь, прибирая к рукам приглянувшиеся скопления букв и знаков препинания. Главное, считал он, не останавливаться. Остановишься - и текст, как бы ни был хорош, плотен, густ, моментально теряет смысл, делается западней. Так, прустовский путешественник, поддавшись искушению, сходит с поезда на прелестном полустанке, увитом розовыми цветами, и потом томится долгие часы в темном, грязном, зловонном зале ожидания, не отрывая глаз от засиженного мухами расписания поездов... Оставаясь на одном месте, сходят с ума, ибо место - не имеет смысла, смысл - не место, а смещение, переход, перенос... "Невозможный человек!" - вздыхала одна знакомая дама, как и многие знакомые дамы, влюбленная в него по уши, то есть безнадежно. Тропинин, верный себе, не терпел в любви взаимности.

Литература - преступление, поэтому Тропинин-Тропман не находил ничего зазорного в том, чтобы обходить закон стороной. Впрочем, это только так говорится: "не находил ничего зазорного". Зазорное было стимулом, который, наряду с меркантильным расчетом, склонял его к легкой, опасной наживе. Конечно, он понимал, что выгодные, слишком выгодные сделки обрекают его на зависимость, крепнущую с ростом прибыли, и не исключено, что в конце концов из своевольного подручного он превратится в безропотного рядового. Что делать! В любом случае, литература, поле деятельной бездеятельности, останется при нем. Чем призрачнее, чем невзрачнее жизнь, тем вернее слова. Участвуя в сомнительных схемах, следуя обводным денежным потокам, подчиняясь многообразным интересам, он обретал бестелесность, призрак свободы. Он заботился лишь о том, чтобы оставаться по эту сторону занавеса. По ту сторону - били по зубам и пускали кровь. Хромов знал об этой, оборотной склонности Тропинина, знал теорию и - закрывал глаза. Одобрять неприлично, но и осуждать - совестно. Своим нынешним комфортабельным положением в литературе он во многом был обязан Тропинину и его связям, поэтому лучшее, что он мог, это делать вид, что ему неизвестно, как далеко эти связи тянутся.

Бродя по живописным залам виллы, Хромов вновь потерял Тропинина. Только что обнимал Аллу Червякову, игриво переплетая ее длинные косы, и уже исчез без следа. Скорее всего, поднялся наверх, в свой рабочий кабинет: "Пишу разнос просьба не беспокоить". Литература не ждет. Нет ничего опаснее потревоженного воображения. Месть. Лесть. Зависть. Расхожее заблуждение, что критиком становится неудавшийся писатель. Наоборот. Неспособность к критическому суждению, недостаток остроумия вынуждают слишком многих пускаться в шаблонные авантюры вымысла, ведущие по лабиринтам самолюбия и самоуничижения. В здравом уме никто добровольно не сядет на скамью подсудимого, не станет занимать очередь в кабинет врача. Тропинин был критик от бога (бога тавтологии) безжалостный и беспощадный. Умел росчерком пера уничтожить любую книгу, а если верить сплетням, и самого автора, не подозревающего, каким опасным оружием может стать его создание в ловких руках критика. Ссылались на повесившегося Илью Дымшица (про которого он написал: "Зависть тянет за язык посредственность"), на отравившуюся Ольгу Месяц (в нашумевшей статье "Пастушки и пастушки: перверсия ударения" он разделил ее стихи на стихи-папильотки и стихи-прокладки, заметив, что последние ей удаются лучше). Вынесенный приговор обжалованию не подлежал, но и в тех редких случаях, когда приговор выносился оправдательный, он сопровождался таким количеством оговорок, что уже ничто не могло утешить сломленного сочинителя. И все же даже самый забитый, оплеванный, изничтоженный автор в конце концов вынужден был признать, что без Тропинина, без его нелицеприятных обзоров, рецензий, заметок, без его насмешливых интервью литература потеряла бы всякую надежду привлечь внимание апатичного читателя. Тропинин приводил в движение машину успеха, хотя сам ценил только поражение. Однажды Хромов предложил ему зайти в храм фортуны, расположенный в подвальном помещении старого спортзала. Получив у священнослужительницы большой оранжевый мяч, приятно тяжелый, пупырчатый на ощупь, верующий бросал его, стараясь попасть в кольцо, украшенное бахромой сетки. Но Тропинин отказался наотрез, процедив, что судьба, как шлюха, благосклонна лишь к тем, кто избегает ее объятий.

Наш оригинал, так Тропинин шутливо обзывал Хромова. У него была свора любимых словечек и фраз, которую держал он на коротком поводке. "Книга книге рознь", "А то и будет, что нас разбудят", "У меня всегда есть время, чтобы потратить впустую", "Эта женщина не моего размера", "Люблю пощипать небожителя", "Меня тошнит, когда я встречаю в рецензии слово вкусный", "Где тонко, там и рвется", "Кровь уходит в песок" etc. Одна из поговорок: "Кто раз украл, украдет еще" - преследовала Хромова, как никакая другая. Этой фатальной фразой Тропинин припечатывал авторов, склонных перелицовывать чужие сюжеты, но Хромов толковал ее буквально, нелитературно, мучительно вспоминая, случалось ли ему когда-либо присвоить чужое. Ничего явного из исписанного вдоль и поперек прошлого выудить не удавалось, и все же не оставляло беспокойство, а ну как и впрямь что-то было, старательно затертое. Чем чаще посещаешь детскую, тем труднее в ней что-либо найти: с запоздалой назойливостью лезут куклы, машинки, паровозики, солдатики, в свое время оставленные без внимания. Бывшие в опале, нынче - в фаворе, спешат наверстать часы, проведенные в картонной коробке, задвинутой под кровать. Но, утешал себя Хромов, если он и украл что-то в детстве, сейчас достаточно стянуть со стола салфетку или погасший окурок, чтобы исполнить предначертанное и не испытывать больше угрызений за еще не совершенные поступки. Вот только вопрос, обманет ли фатум подложная кража? Речь-то об удовольствии, поэтому украсть надо что-либо по-настоящему ценное, дорогое, причем дорогое не столько для меня, сколько с точки зрения владельца. Например, эту штучку...

Протянув руку, Хромов осторожно взял с полки глиняную птичку с пятнышками зеленой эмали на крыльях. Свистулька, или, как их еще называют, - сопелка.

Хромов дунул в отверстие, проделанное в хвосте. Птичка издала сиплое, жалобное квохтанье.

Посмотрел по сторонам... Тропинин вновь появился, точно отзываясь на звук. Он ходил кругами, не приближаясь и не удаляясь. Хромов следил настороженным взором. И все же Тропинин застал его врасплох, неожиданно вынырнув прямо перед ним из толпы, восклицая:

"Вот ты где! А я тебя повсюду ищу. Надеюсь, тебе не скучно..."

Высокий, нескладный, с креном фигуры назад, с застенчивой манерой развинченных рук, с неприметным лицом, отмеченным рыжеватыми усиками и толстыми линзами очков, он подхватил Хромова под локоть, повел к столу, плотно уставленному рюмками, бокалами, стаканами и бутылками.

"Что-нибудь выпьешь?"

Хромов отказался.

"Ну как знаешь... Нам надо держаться вместе, - продолжал Тропинин доверительно, увлекая Хромова вверх по спирали лестницы, - мы знаем цену напомаженным гарпиям и подкованным сатирам... Я счастлив, что ты приехал сюда, с Розой. Ваша близость меня будоражит, бередит..."

Подойдя к столу, он вырвал из пишущей машинки листок, быстро просмотрел и смял, бросив комок в корзину. Повернулся к Хромову, косо улыбнулся, блеснув стеклышками очков:

"Скверная штука - вдохновение!"

Если среди гостей Тропинин старался быть, насколько возможно, невидимым, поднявшись в кабинет, он не только вышел из тени, но, казалось, направил весь свет на себя. Хромов невольно отводил взгляд, взгляд, предпочитающий иметь дело с расплывчатыми, неустойчивыми формами, скользить по волнам, по длинной сухой траве, следить полет чаек, разгадывать облака... Перед бесстрашно открытым лицом критика трусливый писатель делал шаг назад.

Некоторое время Тропинин молча ходил по кабинету, сутуло подергивая плечами, пощипывая рыжие усики. Дернул за шнур, с треском спустив жалюзи. Взял, невзначай, со стола газету, раскрыл и тотчас, будто подавив усилием воли соблазн, бросил обратно на стол.

Он пьян, подумал Хромов.

Выпив лишку, Тропинин обнаруживал обычно скрытую под маской здравомыслия странность. О странности Тропинина догадывались все кроме него самого. Он считал себя, в сущности, человеком простым, щеголял механицизмом, цитировал Локка, Ламетри. Не надо напускать туман, чтобы любоваться природой, даже природой зла. Жизнь устроена, точка...

Странность не смогли вывести годы предприимчивого втирания в равнодушную среду. Всякий, кто пытался проникнуть в разветвленную мысль литературного критика, в конце концов набредал на странность и, поспешно отступая, сжигал мосты, бросив веревки, лестницу, факел. В злую минуту Хромов называл странность Тропинина недугом, он говорил: "Нашему другу опять неможется". Он не признавал странность Тропинина выстраданной, она казалась незаслуженной, полученной в кредит под небольшие проценты. Денежно-кредитные метафоры напрашивались, поскольку деятельность Тропинина, как он ее декларировал среди своих, в том и заключалась, чтобы, с одной стороны, брать взаймы и давать в долг слова, а с другой - выстраивать денежные знаки в риторические фигуры.

Проделав очередной круг по комнате, Тропинин не удержался и, уступив соблазну, вновь схватил газету.

"Читал?"

Он посмотрел на Хромова поверх очков:

"Бедная Роза..."

Лицо Тропинина стало серым, пустым.

Глядя в серое, пустое лицо критика, Хромов не мог поверить, что когда-то ревновал к нему свою жену. В то время Тропинин повадился в гости чуть ли не каждый день. Засиживался допоздна, подхватывая любую тему, будь то политика, литература или медицина (он признался однажды, что с детства мечтал стать врачом, хирургом, в разрезании и последующем зашивании тела ему виделось что-то необыкновенно прекрасное, недоступное "нашей болезненно пугливой эстетике"). Он был неизменно бодр, подтянут, интересен. Не допускал и мысли, что может быть в тягость. Разумеется, Хромов догадался, что Тропинин положил глаз на Розу и теперь выжидал, когда он поддастся и - уступит. Тропинин, думал Хромов, бродя по холодным осенним улицам, опустив шляпу, подняв воротник и поглубже сунув руки в карманы, ни за что не сделает первого шага. Приличия его не сдерживают, но склонность к многоходовым комбинациям, ставшим с недавних пор sine qua non всякого пишущего человека, не позволяет ему идти напролом, уподобясь герою какой-нибудь архаичной SF эпопеи, вооруженному лазерами, цифровыми кодами и мускулистой подругой для рукопашных боев. Первый шаг критик сделает лишь тогда, когда писатель решится бросить вызов судьбе и, отойдя в сторону, предоставит супруге самой выбирать между привязанностью и приключением, двойным узлом и безотказной отмычкой. Тропинин уверен: рано или поздно ревность вынудит Хромова пойти на риск, чтобы испытать Розу. Тогда-то он вступит в игру и запросто докажет еще ни о чем не подозревающей женщине, что in actu выбора у нее нет и изменить мужу, отдавшись случайному знакомому, столь же неизбежно для нее, как луне пройти через затмение. Он знал по опыту, что ни одна женщина не может устоять перед астрономией.

Более всего Хромова угнетало то, что ему отведена роль наблюдателя, который, не имея возможности повлиять на ход событий, нужен лишь для того, чтобы, самоустраняясь, приводить в действие механизм измены. Как бы он себя ни вел, результат был просчитан и равен нулю. Только Роза, еще ни о чем не подозревающая Роза могла выпустить его из клетки. Только Роза могла развязать тугой узел. И она сделала это единственно возможным способом - невзначай.

Как-то раз, когда Тропинин ушел, позабыв в прихожей большой зонт с хищно загнутой ручкой (он после каждого визита повадился оставлять в их квартире что-либо из своих вещей: часы, расческу, ручку, книгу, носовой платок, шляпу, - неодушевленного представителя, который служил напоминанием о своем хозяине и присматривал за супругами), Роза, стянув с себя платье и набрасывая на плечи халат, с обидой в голосе спросила:

"Почему ты меня не ревнуешь?"

От неожиданности Хромов растерялся и молча смотрел, как она, присев на тахту, снимает колготы.

"Я хочу, чтобы ты ревновал меня ко всем, даже к этому хлыщу - неусыпно!"

"Неусыпно? Что это значит?" - спросил Хромов насмешливо. Он понял, что худшее миновало, что он - свободен...

И вот теперь, когда все прошло, когда ничего не осталось, ни доброго, ни худого, ни прошлого, ни будущего, Тропинин, потерявший напор, но не утративший вкрадчивости, уделил Розе лишь немного жалости, немного сострадания:

"Бедная Роза..."

Однако Хромов, мнительный Хромов услышал в словах Тропинина упрек, как будто нынешнее положение Розы было делом его, Хромова, рук, как будто его эскапады, просочившиеся в прессу, состряпанные ловким газетчиком, угрожали ее здоровью...

"Я ничего от нее не скрываю, - сказал Хромов раздраженно. - Даже тогда, когда скрывать нечего".

Неужто Тропинин привел его наверх только для того, чтобы обвинить в недостойном поведении, как подростка, угадывающего в "недостойном поведении" контур блаженства, к которому не подпускают ревнители истины и поклонники прекрасного? Он давно уже разобрался в этой нехитрой диалектике и не нуждался в запретах, чтобы получать причитающийся восторг от соединения разъединения соединения разъединения. Я сам себе - узник и надзиратель, преступник и следователь. И Тропинину это известно лучше, чем мне. В отличие от меня он прочел все, что я написал.

"Помилуй, - сказал Тропинин, - я тебя не осуждаю. Что ты кипятишься! Делюкс - большая свинья. Но и ты хорош! Избить до полусмерти за газетную статью!"

"До полусмерти?"

"Разве не знаешь? После твоего визита почтенный редактор загремел в больницу - с ушибами и переломами..."

Хромов молчал.

"Не бойся, он не будет жаловаться..."

Хромов почувствовал усталость. Доказывать, что и пальцем не тронул Делюкса, было глупо, и уже недоставало на глупость сил. День выдался на редкость протяженным, хотя и не вспомнить каких-либо заметных, достойных увековечения событий. Так, обычная пыль - пыль столбом. Отпечатки пальцев, мелкие обольщения, одежда, шелуха, детский почерк... Хвост павлина не раскрылся, увы! Надо прожить этот день еще не один раз, чтобы ухватить в нем сюжет, выловить героев. Теперь уже поздно что-либо предпринимать. То, что могло свершиться, свершилось. А что не свершилось - от лукавого.

Тропинин проводил Хромова до ворот. Напрасно он затеял этот разговор. Все равно из Хромова ничего не вытянешь. Непонятно, что он надеялся услышать? Только себя подвел и ему дал повод усомниться. После неловкого прощания он еще постоял некоторое время, прислушиваясь к заунывному морскому гулу, глядя на звезды, висящие на расстоянии вытянутой руки. Наконец медленно побрел обратно в дом.

Чахлый сад, больной, затканный паутиной, был во власти шепотов и вздохов, и, когда Тропинин проходил мимо, шепоты и вздохи потянулись за ним, обвили взволнованно, трепетно, опутали... Погруженный в свои мысли, Тропинин не обратил на них внимания, и они печально отступили, возвращаясь в волосатые пазухи дряхлых, покрытых струпьями сухой листвы деревьев.

В доме на всем лежала печать близкого конца. С уходом Хромова что-то здесь дрогнуло, надтреснуло. Свет потускнел. Как будто он унес с собой то, что до поры до времени не давало этому миру пасть. Еще залы оглашали взрывы смеха, но уже не видно было веселых лиц. Все устали, сникли, не знали, чем себя занять, куда приткнуться.

Прически у дам растрепались. Наряды расползались по швам, свисали лохмотьями. Пуговица, отскочив от модного сюртука, подпрыгивая, катилась под диван. Пирогов с туфелькой в руке ходил от стола к столу в поисках шампанского. Хрумов похрапывал, опустив голову на грудь. Художник по-прежнему ждал, что кто-нибудь попросит его объяснить, что означает его картина.

Девушки бродили неприкаянные, подолгу задерживаясь у зеркал. Под ногами хрустели разбитые рюмки. Мужчины потеряли интерес к женскому полу и искали одиночества. Левин махал руками, доказывая что-то Пескареву. Селявин расхаживал по залам, меланхолично бросая конфетти. По его мнению, вечер не удался.

"Ты сегодня неподражаема!" - мимоходом шепнул Тропинин Моне Арбузовой. Стоящая рядом Соня прыснула, как будто знала про сестру что-то такое, что превращало невинный комплимент в грубую непристойность. "Я хотел сказать неотразима!" - поправился Тропинин, но теперь уже Моня зарделась, кусая губы.

"Не видел Хромова?" - спросил Блок, на лоснящемся лице которого к ночи вспухли прыщи.

"Он ушел, а что?"

"Ничего", - Блок пожал плечами.

Тропинин поднялся в свой кабинет, не заботясь об участи гостей, прикрыл дверь, но свет зажигать не стал. Уверенно прошел в темноте к столу, нащупал рукой спинку стула, сел. Вероятно, Хромов уже подходит к гостинице... Тропинин никогда там не был, но ему не составило труда вообразить желто-черные плитки пола в холле, низкие кожаные кресла, люстру в виде большого деревянного обруча, скучающего за высокой конторкой портье, ячейки с ключами. Вот, перекинувшись с портье несколькими словами, Хромов поднимается в свой номер, идет по коридору, открывает дверь. Роза, rosa mystica... Тропинин с трудом мог представить ее. Какая она сейчас? О чем они разговаривают, когда вдвоем?

Сидя в темноте, он поглаживал кончиками пальцев круглые клавиши пишущей машинки.

Вдруг, встрепенувшись, точным движением заправил бумагу и с ходу вслепую заплясал пальцами:

"Как часто, открыв книгу излюбленного писателя, с ревнивым недоверием вступая в ее хитросплетения, в мечтах мы невольно уже устремляемся к следующей книге, которой суждено выйти из-под неусыпно плодовитого пера. Быть может, эта новая книга существует в голове автора еще только как смутный, неверный замысел, слабый зачаток, разбухшее семя, уродливый фетус, но мы уже ждем, надеемся, спешим предугадать сюжет, прозреть героев, предвкушаем петлистые полеты фраз, быстрые росчерки безудержного воображения. Запасемся терпением. Пройдет год, два года, прежде чем на прилавках появится свежий, пованивающий типографской краской том с заветным именем на глянцевой обложке. Вот она, долгожданная книга, занимавшая нас, читателей, еще до своего выхода не меньше, чем самовлюбленно издыхавшего над ней автора... И что? А ничего. Наши мечты, наши надежды, увы, им было не суждено сбыться. Провал, провал..."

10

Хозяин гостиницы "Невод", грузный человек с обмякшим, обвисшим лицом, потухшими глазами и неопрятной покатой лысиной, говорил всегда тихо, приглушенно, почти шепотом, точно боялся нарушить чей-то покой. По всему было видно, что в гостинице он чувствует себя не на своем месте, но не может место покинуть, поскольку не нашлось еще того, кто захотел бы его заменить, а оставлять место пустым не позволяет ему совесть, отягощенная былыми проступками и прегрешениями.

Гостиницу построил его отец в виде компактного лабиринта, в котором каждый номер можно было бы рассматривать как очередное препятствие в продвижении к цели. Но в чем цель этой путаницы, почему после номера девять с ванной, телефоном и персидским ковром идет номер триста двенадцать, больше похожий на камеру временного задержания, почему первого номера нет вообще, отец унес с собой в могилу. Причина того, что он не захотел посвящать сына в тайну своего рукоделия, заключалась в том, что при жизни отца сын не выказывал ни малейшего желания быть в тайну посвященным. Пока отец строил, сын вел распутную жизнь. Объездил матросом полмира (отец презирал путешественников), участвовал в сомнительных предприятиях (отец всегда действовал один, на свой страх и риск), обесчестил букет наивных поселянок (отец хранил верность своей рано умершей супруге), играл на ударных в рок-группе "Маки-Муки" (отец больше всего любил тишину, осенью, когда слышно, как, щелкая, трескаются каштаны), перепробовал все виды "травок" и "колес" (отец!..), общался с кем попало, проходил по подозрению в нескольких удивительно жестоких убийствах (вина его не была доказана), но главное - его совершенно не интересовала тайна, сохранению и упрятыванию которой отец отдал последние годы своей жизни. Только получив в свои руки гостиницу, он понял, как много упустил и уже никогда не наверстает. Он даже не стал пытаться понять что-либо в расположении комнат, в направлении коридоров. Выдавал редким постояльцам маленькие медные ключики и считал, что на этом его миссия заканчивается. То, что это была миссия, он не сомневался. С тех пор как старая экономка Амалия, доставшаяся ему от отца вместе со зданием гостиницы, сошла со сцены, все заботы по уборке легли на его невзрачную дочь Фиру. Нет, Амалия тоже не была посвящена в тайну, но с самого основания гостиницы, будучи особой приближенной, чутьем ориентировалась в пыльных закоулках и, не умея на словах рассказать или вычертить на бумаге план, умела довести постояльца до предназначенного ему номера. Она была незаменима, и это пугало хозяина больше, чем ее презрительный взгляд. Он знал, что Амалия его ненавидит настолько, что есть все основания опасаться за свою жизнь, но также знал, что без нее гостиница придет в полную негодность, а потому вынужден был терпеть ее почти невидимое присутствие. Она носила черное, волочащееся по полу платье, похожее на выкрашенную чернилами рогожу, ее пальцы сверкали кольцами, она курила пахучие яванские сигареты, и этот терпкий сладкий запах свидетельствовал о ее присутствии явственнее, чем прячущаяся в тень сгорбленная фигура. Но однажды Амалия, не дав никаких объяснений, ушла из гостиницы, волоча за короткую уздечку большой желтый чемодан на колесиках. Худшие опасения новоиспеченного портье подтвердились. Оставшаяся на его попечении гостиница, несмотря на самоотверженную помощь дочери, приходила в упадок. Приезжие, наученные дурными слухами, обходили полное прорех пристанище стороной, а тот, кто все же рискнул, польстившись на дешевизну, остановиться в одном из номеров, редко задерживался дольше двух-трех дней, достаточных для того, чтобы распознать под обивкой и драпировкой затаившуюся острастку. Хромов не разделял предубеждений. Конечно, и он обратил внимание на некоторые несообразности в строении, отсутствие ясного плана, подозрительную картонность редких постояльцев, но все это, на его вкус, скорее свидетельствовало в пользу гостиницы. Роза тем более была довольна. Гостиница целиком отвечала ее нынешним, нездоровым запросам. "Здесь мне безмерно и беспрекословно", говорила она. И все же, на исходе дня возвращаясь в гостиницу, Хромов испытывал каждый раз неуверенность, попадет ли он в свой номер, к своей многомудрой жене, и хотя ему каждый раз удавалось, поплутав по темным коридорам, попасть в свой номер, чувство неуверенности сохранялось, как сладкий запах яванских сигарет в плюшевых пахах диванов. Был ли это его номер? Была ли эта женщина, восстающая из сонного тумана, его женой? И наконец, он ли, писатель Хромов, - тот, кто вошел в номер и сел в кресло, глядя на свет, идущий сквозь приоткрытую дверь спальни? Плохой каламбур ближе к истине: пока она спала, он спал с лица.

Пройдя мимо угрюмого хозяина гостиницы, исполняющего по принуждению нечистой совести должность портье, Хромову, как обычно, предстояло разрешить задачу с несколькими неизвестными, но, обдумывая свой шаг, он не принял в расчет, что к обычным планиметрическим переменным сегодня прибавятся Икс и Игрек. Они встали на его пути с радушно раскисшими физиономиями. Один был всклокочен, другой помят. Оба дышали вином и говорили наперебой, так быстро, что понять можно было лишь то, что они настоятельно приглашают Хромова зайти в их номер, если он хочет увидеть нечто любопытное, обращаясь то на "вы", то на "ты":

"Не пожалеешь, не пожалеете!"

Хромов дал себя уговорить, хотя, по правде, ничего любопытного видеть ему не хотелось. Но боязнь показаться струсившим, обидеть двух пройдох лишила его силы сопротивления.

"Хорошо, хорошо..."

Икс, распахнув дверь, первый вбежал в комнату. Игрек, оставшийся сзади, подтолкнул Хромова:

"Ну же, входи!"

То, что Хромов увидел в номере коммерсантов, не поддавалось описанию. Он сразу так и подумал: "Это не поддается описанию!" - и потом, рассказывая Розе о своем визите, который, как ему казалось, продлился несколько часов, а на самом деле занял не более пяти минут, он сразу предупредил ее, что бессилен описать то, что увидел, а потому вынужден ограничиться описанием впечатления, которое на него произвело увиденное. Он не только не испугался, но, напротив, сделал несколько шагов вперед. Он был похож на игрока, который, после долгих недель воздержания, вдруг садится за зеленый стол и ставит на зеро все свои сбережения. Конечно, сказал он, я могу перечислить все, что было в комнате, но это не будет то, что я видел. С точки зрения описания, ничего особенного, ничего любопытного там не было. Нельзя же назвать особенным две кровати, разделенные тумбочкой, кресло, стол. Я почувствовал боль, но это не была боль в каком-либо органе моего тела, и это не была головная боль, скорее боль поразила то, что составляет мои мысли и что я вот уже который год безуспешно пытаюсь записать в виде истории, имеющей начало и конец (середина, как ты знаешь, меня не интересует). Эта боль была острой и мгновенной. Она прошла, едва поразив. Я только успел подумать о ней, а ее уже не было, осталась только какая-то неуверенность в своих умственных способностях. Когда боль проходит, никуда не деться от страха, что она в любую минуту может вернуться. Сменившая боль неуверенность, похожая на пребывание между ложью и истиной, доставляла мне скорее удовольствие, чем неудобство. Как будто, потеряв опору, я приобрел оперение. Вот и все, что могу рассказать. Я был один в комнате. Икс и Игрек вышли, стыдливо оставив меня одного. Они привели меня сюда, а теперь им было за меня стыдно, как будто я был виновен в том, что поддался на их уговоры. Дурацкая мысль пришла мне в голову: если у них что-то пропадет из номера (хотя там не было ничего, что может пропасть), они обвинят меня в краже, и им поверят, ведь говорит же Тропинин: "Кто однажды украл...". Это "им поверят" было особенно невыносимо, учитывая неуверенность, которая продолжала меня томить... Ну а теперь рассказывай: что ты видела, что тебе приснилось?

11

Открылась дверь-тварь: внутренность хлынула кипящим светом, внешность, стягиваясь, устремилась вверх, как шар. Подкрался уродец и потребовал мою грудь. Я расстегнула пуговицы, но вместо груди - ровное гладкое место с двумя прилипшими розовыми улитками. "Проклятье!" - прошипел уродец, повесив голову. Я поняла, что сплю. Под ногами не песок, а пусик. В руке не хлыст, а хлюст. В носу не сопли, а цопли. Во рту зуппы и вязык. Между ног лизда. Что делать? Телать!

Он посмотрел на меня и строго сказал:

"Проснись!"

Я проснулась. В комнате было светло, но мутновато. Я вышла в коридор, и сразу же впереди возникло препятствие, которое я должна была преодолеть во что бы то ни стало. Препятствие не имело ничего общего с тем, что мы называем мужчиной или женщиной. Это была живая вещь, но вещь подсознания, которую может взять в руки лишь тот, у кого нет рук. У препятствия был взгляд, направленный на меня. Я не могла обойти препятствие, единственный, последний способ его преодолеть был бы вступить с ним в препирательство и вынудить его отступить. Но в любом случае последнее слово было за ним. Я повторяла без конца: "Улялюм", мне казалось, что только это могло убедить препятствие открыть путь. "Улялюм, улялюм", - твердила я, пока не поняла, что мои попытки обречены на неудачу. Препятствие оставалось препятствием. Я перед ним ничего не значила. Пришлось вернуться в наш номер, который за время моего отсутствия изменился до неузнаваемости. Два человека, которых ты называешь Икс и Игрек, сидели за широким столом и играли в карты. Я была ставкой у того и другого. Проигравший расплачивался мной. Кроме игроков в комнате было несколько женщин в черных платьях, они передавали друг другу палочку губной помады и по очереди красили губы. Еще помню толстяка, мнущего в руках статуэтку балерины, еще помню... Нет, не помню.

В соседней комнате на стульях лежали музыкальные инструменты - скрипки, виолончели, флейты, трубы. Музыканты ушли на обед. Мне захотелось поиграть, но я боялась притронуться к чужим вещам. Наконец, не выдержав, взяла картонную коробочку. Крышка была заклеена липкой лентой. Но как на ней играть? Потрясла: что-то стучит, точно горошины. Открыла, сорвав ленту. На дне - три дохлые мухи. Тут я почувствовала на плече чью-то руку. Обернулась. Никого. Изловчившись, сдернула вцепившуюся в плечо руку и с омерзением бросила на пол. Пальцы руки шевелились, складывались в какие-то знаки, говорили. Они сообщали мне что-то важное. Надо запомнить. Мизинец подогнут, большой и средний соединены... Пальцы двигаются так быстро, что запомнить нет никакой возможности. Я отпихнула руку под шкаф. И вдруг поняла, кому рука принадлежит - резитонпигу! Надо его найти. Он на пляже, у моря.

"Не ищи, его нет в природе!"

Ты был в высоких сапогах, в широкополой шляпе. Бледная курчавая бородка украшала подбородок.

"Что значит - нет? А рука?"

"Рука? Никакой руки".

Мы прошли в столовую. На столе стояли три тарелки. Ты сказал:

"Только, пожалуйста, оденься, у нас будут гости".

Я вспомнила, что - голая. Открыла шкаф, но не нашла ничего, кроме старого чулка. Не могу же я явиться в таком виде! Надо прикрыть хотя бы лицо, чтобы никто меня не узнал... Я натянула чулок на голову.

"Вот так-то лучше!" - сказал ты.

Пришли гости. Издатель, высокий старик, и его юная застенчивая супруга. За столом издатель говорил о современных течениях литературы. "Никто не хочет писать о заключенных!" - возмущался он.

"Я напишу!" - вызвался ты.

"Да вы не можете связать двух слов, - накинулся на тебя старик, - выдаете пустое и нелепое за новое и оригинальное, все, что вами написано, засвеченная пленка!"

Ты явно обиделся, но возражать не стал.

"Это ваша жена?" - спросил издатель.

"Нет, это - так, знакомая, не обращайте внимания, - и, обратившись ко мне, сказал: -Принеси горчицу!"

Я открыла сундук, но он был весь набит какими-то старыми, свернутыми в трубочки афишами. Вслед за мной в кухню пришла жена издателя. Она закурила сигарету. Это была простая провинциальная барышня, которая только начала входить во вкус столичной жизни. У нее были пухлые, белые руки, усеянные розовыми пятнышками. Она расспрашивала меня, что сейчас носят.

"Сейчас не носят!" - сказала я.

Девушка не могла понять, шучу я или говорю серьезно, и на всякий случай издала короткий смешок.

Когда гости ушли, ты стянул у меня с головы чулок и, целуя в губы, прошептал:

"Спасибо, ты меня не подвела!"

Дальше все очень смутно, отрывками.

Я стою перед дверьми общественного туалета. На двери для мужчин висит портрет человека с окладистой бородой, в очках, с книгой в одной руке и гусиным пером в другой, а на двери для женщин красной краской нарисована стрелка, обращенная вниз. Мне нестерпимо хочется попасть в мужское отделение, но я знаю, что входящий должен предъявить привратнику свое мужское достоинство. Любопытство пересиливает страх разоблачения, я вхожу в правую дверь и оказываюсь в комнате, ничем не отличающейся от обычной гостиной, только пол покрыт кафелем и с потолка свисают ржавые трубы.

Кто-то стоит за занавеской. Я вижу внизу, под бахромой, до блеска начищенные ботинки. Подбираюсь и, присев на корточки, медленно развязываю шнурки. "Теперь он в моих руках!" - думаю я и, поднявшись, протыкаю спицей занавеску. Спица входит во что-то мягкое, вязкое. Из-за занавески ни звука. Я вынимаю спицу, покрытую желтым, капающим, как мед.

И напоследок:

Человек стоял высоко на балконе, махал рукой, звал:

"Лети ко мне, гадина!"

Я обошла дом, проводя по шершавой стене рукой, но не обнаружила двери. Взглянула вверх, но ни человека, ни балкона не было. Покачиваясь на веревке, спустилось ржавое ведро, наполненное песком.

Проснувшись, я мучительно пыталась разгадать слово "гадина". Может быть, искаженное немецкое Gattin? Что еще - гардина, градина, украдена? Или надо понимать буквально - змея, длинная, холодная, извивающаяся, шипящая? Но почему он звал меня? Для чего я ему понадобилась? Сон - караван вопросов без проводника. Не имея подсказки, быстро заходишь в тупик, когда стол означает стол, а окно - окно.

12

Чем ближе к зеленовато-дымчатому морю, тем плотнее встают дома, редеют сады, отступают: меньше яблонь, чинар, шелковиц, чаще акации и кипарисы, природа становится декоративной, услужливо робкой и не слишком бросающейся в глаза, как расшитый по краю орнамент, выше стены, пыль клубится в воздухе, улицы оживают, магазины и рестораны воюют пестрыми вывесками за место под солнцем, базар раскидывает арбузы, дыни, персики, сливы, мертво отсвечивают учреждения местной власти, отдыхающие идут с пляжа и на пляж, и если увидишь молочно-белую женщину с мячом под мышкой, невольно следуешь за ней сквозь смуглую толпу, автобус пыхтит в ожидании пассажиров, гангстеры в темных очках скучают, скрестив руки, возле большого черного автомобиля, надтреснутый пластмассовый стаканчик с мелочью стоит у залатанного колена нищего бродяги, привалившегося к белой стене, фотограф зазывает в свой маленький вертеп, дворовая собака кренделем лежит в тени, отгоняя хвостом мух, Хромов входит в аптеку.

Лекарства, прописанного его жене, все еще нет, Хромов уже начинает сомневаться, существует ли оно вообще, додумались ли до него безвестные ученые, не фантазия ли это. Но Роза все еще верит, что может излечиться и если не вернуться в прежнее состояние, то хотя бы улучшить форму или, как она говорит, войти в рамки приличия. Врачи поддерживают в ней надежду, выписывая все новые и новые лекарства, соревнуются, кто придумает этиологию позаковыристей, привлекая все свои познания в химии, геометрии, астрономии, мифологии... Ей не остается ничего другого, как верить. Не может же она назвать их всех скопом шарлатанами и перекрыть к себе доступ. Это было бы не по-человечески. Но Хромов, который также старается всеми способами поддержать в ней веру в чудесное исцеление, про себя уже свыкся с мыслью, что все попытки привести ее тело в божеский вид тщетны, если не губительны. О чем просить богов, таких предусмотрительных? Перечить высшей воле стоит лишь в том случае, когда это ничего не стоит. Но он не подает вида, подозревая, что и Роза - не подает вида. Кому как не ей знать, что уповать не на кого и не на что! Она не хочет его расстраивать, подсовывает ему надежду, чтобы он не считал себя связанным по рукам и ногам ее болезнью. "Лекарство! - шепчет она. - Когда будет готово мое лекарство?"

Но сегодня, как и вчера, как и неделю назад, бесстрастная девушка в аптеке просит Хромова еще немного подождать, набраться терпения, заказ сделан, вот-вот доставят...

Против своего обычая Хромов не идет на городской пляж, а сворачивает на территорию приходящего в запустение санатория. Он садится на лавочку в тени акаций. Он чувствует, что задуманный им роман теряет реальность. Слова ищут друг друга и не могут найти. Он заходит в библиотеку, чтобы отдать прочитанную супругой книгу и взять новую. Обед в обществе Успенского и его жены Авроры. Прогулка по набережной. "Тритон". Коктейль "Галатея", зловредная музыка, изумрудная листва, освещенная фонарем, далекий гул пучины, тихие голоса, шелест, потоотделение невинности, нетвердая походка, запах дорогого табака, латинские стихи, произнесенные так, чтобы никто не услышал, бледное лицо с густо напомаженными губами, почти безглазое, рука в кольцах, еще один ненужный, трудный разговор, официант в очках, жирное пятно на скатерти, ненаписанная книга, лакированные туфли, где здесь туалет?, мечта преподавателя математики, песок на зубах, поцелуй, картина, картина, идеальная ляжка, намек на прошлые ошибки, тема времени, жаркая ночь, стеклянный звон, кривое зеркало, коридор oneway, замок на двери, волосы, от заката до рассвета, меланхолия, брызги, забытый мотив, перебор расстроенных струн, отпуск, падшая баба, засахаренные фрукты, отдых, боги ликуют, расставленные по местам, дети спят, луна как ломоть, она, позевывая, листает журнал Men's Health, шляпа с пером, литература, обиженное поколение, тушь для ресниц, стойкий загар, пропитанный морской солью, желание быть ничем, всем, романтические отношения под занавес, слегка надорванный, но все еще со значительными складками, жало, газетное сообщение, голотурия, самоучитель игры на гитаре, ваше превосходительство, наша взяла! Воздушный шар, ночь. Рыбное блюдо с лимоном. Обнаженная. Власть отдыхающим. Любимая по периметру. Кораблекрушение, вызванное игрой в кости. Его зовут Перельмуттер, а вас как зовут? Продолжение следует, будьте спокойны. Поруганная святыня. В дремлющий ум входит октава.

13

Отказавшись от моря и гор, Хромов бродил в запущенном саду санатория, решая, как лучше поступить - развить многоходовый сюжет, а уже потом подверстать под него послушных персонажей, или вначале придумать известное число персонажей (неизбежные вариации двух и трех), чтобы, сообразуясь, выстроить их в подходящую сюжетную линию. Второй путь проще. Достаточно представить подробно двух-трех человек (Артур М., двадцати лет, светлые вьющиеся волосы, плохие зубы, рыбий взгляд, феноменальная память, желание быстро разбогатеть, внешний лоск, скрывающий неопрятные мысли, трусость, привычка за обедом сминать хлеб в шарики; Эвелина С., за сорок, высокий лоб, маленькие рыжие глаза, раздвоенный подбородок, склонность к истерии, неудачный недельный брак, двухкомнатная квартира со шкафом, доставшимся по наследству, работала чертежницей, сейчас пишет детские книжки...), как история начинает происходить сама собой. Первый путь, устанавливающий систему отношений до того, как обнаружатся действующие лица и исполнители (один из вариантов названия романа), настолько сложен, что требует скорее внезапного, ничем не подготовленного озарения, нежели приятно растянутой во времени игры.

Что до второго... Можно бесконечно долго стоять на распутье, дождавшись, что из-за кустов выскочит разбойник, вооруженный осколком стекла, или сзади подкрадется наемный убийца с удавкой. Но ходящему по тропинкам Хромову везло на каждом шагу. В саду старого санатория не было отбоя от лиц, жестов, поз, как будто на этом отдельном участке местности жизнь выродилась в разрозненный набор случайных событий и авантюр. То мелькнет на прогал соблазнительно смазанная картинка, то соберется на лужайке конклав таинственных заговорщиков, то повеет трепетным ужасом, зашипит в листве, обвивая ветвь, пестрая змея...

Увы, сегодня надо всем этим брало верх то, что случилось утром в буфете, неприятная история, которая, как знал он по опыту, будет весь день томиться у него в голове, гремя цепями и царапая на стенах проклятия властям на небе и на земле. Собственно, назвать случившееся историей мог только человек, который видит историю во всем, что хоть как-то выбивается из привычного уклада жизни, будь то заметка в газете, оговорка базарной торговки или номер машины, совпадающий с датой окончания тридцатилетней войны. Хромов и был таким человеком. Войдя утром в буфет, он обнаружил, что его насиженное место у окна занято. Уже этого одного было достаточно, чтобы пересмотреть свои отношения с миром. Там, где он обычно пил кофе, глядя в окно на понурого павлина и обдумывая, куда направить свои стопы - на городской пляж или в горы, сидел высокий незнакомец с длинными тонкими руками и тяжелым, лысоватым черепом.

"Кто это?" - спросил Хромов шепотом у сонно скуксившейся в потемках Сапфиры.

Она издала какой-то невнятный звук, который Хромов не мог назвать иначе как утробным. Усевшись за столик в темном углу, он, вместо того чтобы приступить к завтраку, как зачарованный глядел на незнакомца, занятого тем, что медленно, вдумчиво облупливал скорлупу со сваренного вкрутую яйца. Длинные, сильные пальцы с гребешками рыжеватых волос, казалось, двигались каждый сам по себе, но в то же время удивительно ловко, слаженно, с каким-то надменным изяществом. Закончив со скорлупой, незнакомец положил голое яйцо на выгнутую левую ладонь и уставился на него, беззвучно вытягивая и втягивая большие мягкие губы. Яйцо качнулось и начало медленно вращаться.

Хромов так увлекся, что, когда незнакомец вдруг поднял глаза и взглянул на него с насмешливым порицанием, не успел отвернуться и только смущенно теребил салфетку, чувствуя, как по спине пробегает холод. Продолжая улыбаться, незнакомец сложил пальцы правой руки в подобие пистолета, направил в сторону Хромова, прицелился, щуря глаз, и звонко чмокнул губами. Затем, подмигнув, отправил яйцо в рот и, жуя на ходу, вышел из буфета. Хромов презрительно пожал плечами. Странная выходка странного незнакомца не могла испортить ему настроения, никто и ничто не могло испортить ему настроения, но вывести его из себя мог даже такой пустяк, как оставшаяся на столе тарелка с яичной шелухой. Сапфира вышла из-за прилавка с тряпкой, протерла стол и унесла тарелку. Но Хромов так и не решился пересесть на освободившееся место. Теперь же, гуляя по саду санатория, он корил себя за слабодушие. Надо было подсесть к незнакомцу, представиться, завести разговор, не отпускать, пока не признается, кто он и что замышляет...

Тростниковая роща не пускала внутрь себя. Пугали кактусы, ребристые шары с белесо-розоватой опушкой, выставившие раструбы фиолетовых, пахнущих тухлым мясом цветов. Розарий с беседкой был слишком сентиментален для выходца из пещерного натурализма. Отсюда рукой подать до разбитых теплиц и парников. Первочеловек Адам. Первобытные искусы познания добра и зла на собственной шкуре. Лилит как отсутствие женщины, Евы.

Хромов принюхался, быстро сужая и раздувая ноздри, потом, прикрыв глаза, медленно вобрал в себя воздух, дегустируя. Из каких подземных угодий повеяло этими ядовитыми испарениями? С запахами всегда проблема, особенно когда неизвестен источник. Не зная, откуда исходит, трудно отличить дурной запах от приятного, вонь от благовония. И хотя сам запах, как известно из литературы, приводит за собой выпуклые воспоминания о том, что ему когда-то сопутствовало, произвести обратную операцию, то есть припомнить запах, вызвав выпуклое воспоминание, довольно сложно и редко дается по желанию. Запах не подчиняется мысли, в то время как мысль... пахнет. Запах стоячей воды. Запах старых канцелярий. Запах сырой глины. Запах газеты. Старые вещи щедры на запахи. Время составляет букет ароматов, не всегда приятных. Простое, увядая, становится сложным. Разлагается, издыхает. Резкий запах старых, раскрывших свои пружинные трубчатые внутренности машин. Едва уловимый запах, идущий от старой картины.

Дурман. Тропическая галерея. Олеандры, лавры, дерево бодхи, лианы, эвкалипты. Книга жалоб и продолжений. Ветер колышет занавес. Первая и последняя страница. На этом рукопись обрывается, зачеркнутому верить. Вчера я знал, что делать завтра, но сегодня я уже ничего, ничего не знаю. В полуденной синеве растаяли астериски. Птицы зря надрываются. Писк, щебет, скрежет. Попрятавшиеся инструменты. И я вновь с гордостью вынужден констатировать самодовольную эрекцию, предвещающую в этот жаркий день еще одну историю, ведущую в ночь:

Загрузка...