25
"Прачечная". "Банк". "Булочная". "Рыболов-спортсмен". "Ткани". "Оптика". "Парикмахерская". "Ремонт". "Ломбард". "Обувь". "Приемная".
Хромов, как и ожидалось, выбрал "Оптику".
"Нет, заказанные очки еще не поступили, приходите через пару дней".
Невозмутимый голос.
"Пока вы исполняете заказ, у моей жены зрение станет еще слабее..."
Девушка равнодушно пожала плечами. Мне-то что? Белая накрахмаленная шапочка на волосах и белый халат делали ее на редкость привлекательной. Еще одна западня. Надо будет в следующий раз, "через пару дней", спросить, как ее зовут и где она живет. Зачем? Для сведения. Я уже, слава Хроносу, в том возрасте, когда не стыдно нарваться на грубость. Можно тебя потрогать? Здесь да, а тут - нет. Божественно! Я же сказала, тут нельзя. Почему? Никаких почему!
Кроме прозрачно-блестящей чешуи очков по стенам, в магазине было выставлено на продажу множество биноклей, подзорных труб, микроскопов, всякого рода громоздких оптических приборов, хитроумно использующих зеркала и линзы. Скучающая за прилавком девушка представала фокусом путешествующих по зеркальным лабиринтам отражений. Ее существование целиком зависит от угла зрения наблюдателя. Приблизишься на шаг, и прекрасное видение исчезнет, рассеется.
Хромов вышел из магазина, солнце ослепило его. На минуту стал Гомером, перед внутренним взором пронеслась, разбрасывая стрелы, колесница, проплыла галера, взрывая винно-красное море. Мир вернулся, но не таким, каким его помнил Хромов. Прохожие шли сквозь стену. Человек с маленькой сигаретой, читавший афишу, на самом деле находился за сотни километров отсюда, в другом городе, в другой стране. Голая девушка в комнате с приспущенными жалюзи закрывала лицо руками. Желто-зеленый мяч летел вверх, вверх и терялся в небе. Солнце блестело, как нож, дома крошились, точно куски пирога. Белые облака проплывали в синих окнах. Песок искрился, поглощая тень. Лупа. Бумага не терпит, горит по краю голубым дымком. Воображение распалилось, куда ни кинь.
Солнце - пасть.
Грустные, озабоченные мысли тянулись одна за другой. Он был похож на мишень, продырявленную пулями, из которых ни одна не попала в центр. Кто стрелял - Бог, случайный прохожий, красотка? Ни до книги, увы, ни до чего. Память вообще отсутствует. Одно желание, не быть, оставаясь при жизни. Считать день за два. Салат из креветок. Пустая комната. Действие, противодействие. И вот еще одна грустная мысль: времени уже нет. Старомодный бюстгальтер. Смертельная опасность быть неправильно понятым. Золотой век. За подписью Георгинов.
Он вспомнил сон, давеча приснившийся жене. Она идет по складу между полок, заваленных старой пыльной мебелью. Прямо перед ней, загораживая проход, лежит девушка, лицом вниз. "У нее нет сил, ей лень..." - думает Роза. Девушка заводит руку и вытаскивает из себя фигурку пожарного. Занавес. Истолковать нетрудно. Склад дает складку, откуда рукой подать до Лейбница, расщепив которого, получаем Leib, немецкое тело, лежащее ниц. Дальше, само собой разумеется, фаллическая Ницца, которая "подняться хочет и не может", Тютчев, Silentium, Силен, то есть сила плюс лень, и упомянутые Платоном в "Пире" терракотовые силены, из половинок, для хранения изваяний богов. Пир, греческое pur, огонь, вот тебе и пожарный в каске. Так истолкованный, сон, кажется, ничего не предвещал, ни плохого, ни хорошего. Ну сгорит дом Агапова, кому от этого станет хуже?
Поддавшись отмычке сна, Хромов зашел к Агапову, поднялся по лестнице на веранду, но хозяина не было дома. Шелестела на сквозняке бамбуковая штора. На столе, как обычно, лежал какой-то хлам. Старая тряпичная кукла, бутылка... Еще один, новый бог, не иначе. Хромов вытряхнул из бутылки свернутую бумажку. Стихи!
Обузданная, пробегает
она высоким каблуком,
и ягодицу плеть ласкает:
узда движений не стесняет,
и пыль дорожная, как плащ,
оденет взнузданное тело.
Прохожий только улыбнется
и скажет: "Статная девица!".
А мальчик, жалостно взирая
на эти взмыленные чресла,
взбежит по лестнице на крышу
и крикнет небу: "Обменяй!".
Что ж, недурно, недурно, особенно повторяющиеся вз-вз-вз. Он достал блокнот и быстро переписал стихи. Теперь, если Агапов предложит их купить, он сможет отказаться, широко улыбаясь, мол, извини, приятель, в другой раз...
Хромов дошел до пляжа, взглянул через проволочную сетку на розовое месиво и повернул назад. Раздеваться, одеваться, нет, не сегодня, не сейчас.
Сел с кружкой пива под сень акации.
Оптический прицел.
Розин отец, мэр города, был убит в тот момент, когда выходил из автомобиля. Позже на крыше одного из домов обнаружили винтовку с оптическим прицелом. Убийцу так и не нашли. Долгое время, говорила Роза, я в каждом человеке видела того, кто мог быть убийцей моего отца. Он имел достаточно врагов. Не потому, что отличался особой честностью, не хочу лицемерить, просто в маленьком приморском городке не так много возможностей для удовлетворения амбиций. Говорили, что тут замешаны директор винного завода и его жена, о связи которой с отцом судачил весь город. Но директор и сам был скоро убит...
Роза уже давно просила Хромова сходить посмотреть на дом, в котором она родилась и где на стене ее детской сохранилась, она была уверена, тень ее ангела-хранителя. Хромов обещал, но откладывал со дня на день. Его воспоминаний совершенно чужой для него дом никак не затрагивал, но неизвестность того, что ждет его в этом, до мелочей описанном Розой доме, останавливала на полпути. В конце концов, он приехал сюда отдыхать, а не ходить по памятным местам своей супруги. Ее жизнь со всеми ее потрохами еще не стала, к счастью, его жизнью и, надеялся он, не станет до тех пор, пока он пишет книгу, название которой находилось где-то между "Ужин в раю" и "Адская почта". С другой стороны... Да, что с другой стороны? Куда бы Хромов ни шел, в какие бы авантюры ни пускался, он всего лишь разматывал "нить Ариадны". В роли Ариадны с переменным успехом выступала одиноко неподвижная жена.
Расплатившись, он покинул тень акации и направился по адресу, который уже успел выучить наизусть. Пришлось порядочно поплутать. Отсутствие карты, невежество отдыхающих, скрытность и уклончивость аборигенов. Пересеченная местность, записал Хромов. Ты знаешь край. Биссектриса - "надвое рассекающая". Когда идешь по указанному адресу, город превращается в кладбище. Она знает, чего хочет, он хочет того, что она знает.
Непрерывность сна и бодрствования, жизни и смерти. То, к чему мы, литераторы, стремимся и что нам не по зубам. Проще впасть в детство, пролепетать дай!, чем, уступая гнетущему соблазну, писать направо и налево. Маневры бессознательного. Только богам позволено производить все из ничего. Нам, смертным, не дано начать с начала. Мы стоим в конце пути и движемся вспять. Так искатель приключений находит сестру брата жены сына матери отца дочь. Есть вещи, мой друг Вергилий, которые невозможно игнорировать безнаказанно. Например, волосы, шкафы, ножницы, шляпы. Рано или поздно приходит раскаяние и понимание того, что лучшее упущено, забыто. И это еще полбеды. Впереди - худшее, вот что наводит на размышления. Душа неуклонно вырождается в тело, которое, в отличие от неприступной души, отверсто вверху и снизу. Поверить в себя не хватает времени. Слова не подают признаков жизни. Слова-исключения. Слова-оборотни. Сказанное подблюдно днем, при солнечном свете, ночью рыщет по темным закоулкам и насилует припозднившихся дев. Одна из них уже повторяется! Ветер вытерт, торт стерт. Трут прут. Не угодно ли прокатиться? Да, да, многое из того, чем он был недоволен, не стоило выеденного яйца. Вычеркнуть - и точка. Ведь когда происходит нечто непредвиденное, достаточно внушить себе, что ничего непредвиденного не происходит. Глядишь, и портрет уже не портрет, а даже наоборот - пейзаж.
26
Сапфира, конечно, слукавила, когда сказала своему подпольному любовнику, что понятия не имеет, кто такой Хромов. Каждое утро, прячась в темноте, за узким прилавком буфета, она не спускала с него глаз. Но Хромов интересовал ее не как известный писатель, не как видный мужчина, он интересовал ее исключительно как супруг женщины, которая, приехав на юг, к морю, не ступала шагу из номера, погруженная в течение всего дня в глубокий сон. Эта странная женщина с первых дней своего пребывания в гостинице внушала Сапфире суеверный ужас. Она никак не могла решить, хотела бы она быть такой или нет. Хромов уходил из буфета последним. Сапфира уносила грязную посуду в кухню, вытирала столы, убирала продукты, пересчитывала полученные деньги. Закончив работу, садилась у окна и смотрела на двор, по которому бегали куры и ходил павлин с длинным, как сухие еловые ветви, хвостом. Это были ее самые счастливые минуты, самые счастливые переживания. Впереди - долгий, бесконечно долгий день. И она знала, стоит выйти из буфета, как скучающий на страже отец немедленно даст ей какое-нибудь поручение.
"Бери ведро, швабру и бегом в двести первый!"
Поднявшись по лестнице и пройдя в конец коридора, она робко постучала. Прошло несколько минут тишины. Дверь медленно открылась.
"Входи!" - рявкнуло из глубины комнаты.
Невысокий, загорелый старик в перламутровом халате стоял у окна, потирая ладони, сплетая пальцы. Посреди комнаты на полу красная клякса оскалилась стеклянными осколками. Старик молчал, сухой насмешкой оценивая ее испуг.
"Осторожно, не обрежься..."
Пока она убиралась, он стоял у окна, перелистывая какую-то книгу, потом сел в кресло и, когда она, закончив, выжав тряпку в ведро и подхватив швабру, уже собралась уходить, спросил, удерживая вопросом:
"Как тебя зовут?"
Полы халата разошлись, обнаружив худые волосатые ноги с острыми голыми коленями.
"Сапфира".
"Сколько тебе лет?"
Насмешливый взгляд проникал в нее, как рука в мягкую нитяную перчатку, шевелил пальцами, проверяя, не разошелся ли где шов...
"Двадцать два".
"Скучно здесь?"
"Да".
В голове как будто звенел колокольчик, щебетала стая птиц, настраивала струны и луженые глотки оркестровая яма.
"А на море купаться ходишь?"
"Нет".
Шла сквозь заросли вьюнков и лиан, сквозь золотой дождь, через занавес, перелагалась со страницы на страницу.
"Любишь виноград?"
Жесткий голос, как удары ножа по деревянной доске.
"Нет".
Потонула, отражаясь.
"А что любишь?"
Сказал, точно раздавил пальцем клопа.
"Яблоки, груши, сливы".
Повисла в ветвях.
"Что-нибудь читаешь?"
Вдел черную нитку в толстую скорняжную иглу.
"Нет".
Опала, пала.
"В кино бываешь?"
Прошил, стянул.
"Иногда".
Поманил пальцем:
"Подойди ко мне, Сапфира!"
Она подошла.
"Садись!"
Он указал на свои колени. Сапфира села. Хотела опустить веки и не могла. Даже когда его рука оказалась у нее между ног, она продолжала смотреть в эти ничего не выражающие глаза.
"Невинна?"
"Нет..."
Старик поморщился и отдернул руку. Взгляд потух, точно догоревшая до конца соломинка.
"Иди!" - сказал он, грустно обнюхивая пальцы.
Сапфира вскочила и, подхватив ведро, швабру, выбежала из номера.
27
Мало кто догадывался, что Успенский поклоняется не плаксивой, неряшливой Клио, а строгой, церемонной музе ревности. Он держал у себя в кабинете, под ворохами бумаг, ее подлинное изображение, которое посторонний принял бы за рисунок, намалеванный детской рукой, и был уверен, что к ней обращено своим сложенным из камней оком отрытое в горах древнее святилище. Даже ненадолго покидая Аврору, на час, на два теряя ее из виду, он испытывал жесточайшие муки воображения. Давеча, оставив жену с Хромовым, едва выйдя за калитку, он уже воображал, как она отдается известному литератору. Нет, слишком легко ему досталась эта необыкновенная женщина! Сколько бы ни прошло времени с тех пор, как она согласилась выйти за него замуж, он не верил в свое счастье. Не могла же она ограничить свои безмерные потребности его кротким, сидячим благоговением! Конный контур. Прощение, прощание. Подпол. Жизненный опыт. Матрос, опоздавший на свой корабль... В ожидании библиотекаря, скрывшегося в хранилище, Успенский привычно пускал жену по кругу своих знакомых, не забывая, что ведь могут быть еще и незнакомые, какие-нибудь вьющиеся над пахучей прорехой неизвестные иксы и игреки. Но самым страшным ему казалось выдать предмет своего поклонения. Богиня ревности, он читал в манускриптах, не терпела огласки. Как бы ни было больно, нельзя обнаруживать подозрений.
Ревнивец смотрит на мир с иронией. Слишком велика, утверждал Хромов, разница между тем, что его гнетет и подгоняет, и той бескрайней плоскостью, по которой он вынужден перемещаться. Едет ли он на велосипеде, листает ли старые пожелтевшие газеты, разговаривает ли с приятелем, ему все позволено, он полновластный владыка своих кошмариков, кошмаров и кошмарищ.
Пока Успенский дошел до библиотеки, он несколько раз становился трупом в прямом смысле этого тупого слова и вновь оживал - уже в переносном смысле. Неужели это тот самый город, над историей которого он ломает голову? Не город, а какое-то бестолковое мероприятие: загаженный пляж, дырявые кабинки для переодеваний, исписанные изнутри стихами, оголтелый базар, рестораны, виллы, лотки с сувенирами, эксплуатирующими любовь курортников к завуалированной пошлости, да и сами курортники обоего пола, призрачные бродяги, литераторы-тугодумы, проточные проститутки, чистоплотные официантки, мошенники, уголовники...
Больше всего ему сейчас хотелось посмотреть на себя в зеркало. Он был уверен, что не узнал бы своего лица. Но откуда, скажите на милость, в библиотеке зеркало? Книги не переносят отражения. Если бы было хоть окно в стене, выходящее на море! Но и окна нет. Стена, закрашенная бело-серой краской, свет от неоновой лампы. Еще немного, и я попрошусь назад - в сон, подумал Успенский.
Библиотекарь вынес тяжелую подшивку в грубом картонном переплете.
"Спасибо".
Успенский сел за стол. Положив перед собой подшивку, он некоторое время не решался ее раскрыть. Надо соблюдать предельную осмотрительность, даже когда имеешь дело со старыми газетами. Новость - всегда новость, даже напрочь позабытая или задвинутая в дальний угол. Листая старые газеты в поисках лейтмотивов для своего монументального труда, перебирая легкий тлен, передовицы и подвалы, затертые фотографии, он вновь и вновь убеждался, что это "вновь и вновь" истории, доступное всем и каждому ожидание, не имеет сроков давности. Накануне, любопытствуя, он нашел в старых газетах статьи, посвященные гастролям гипнотизера. Всего три заметки. Одна коротко извещала о том, что прославленный гипнотизер изъявил согласие показать в городе последние достижения науки внушения. Вторая сатирически описывала продемонстрированные "фокусы" и агрессивную реакцию разочарованной публики. Наш город, не без ухмылки замечал корреспондент, оказался не подготовлен к дешевым трюкам и пахнущему нафталином реквизиту. Третья статья появилась через неделю. За это время в городе произошло чрезвычайное событие - был убит мэр. В статье сообщалось, что гипнотизера подвергли допросу в связи с расследованием убийства. По сведениям газеты, он смог представить исчерпывающие доказательства своей непричастности.
Потребовалось время, чтобы оценить значение находки. Ночью, ворочаясь в ревнивой бессоннице, Успенский понял, что статьи о гипнотизере надо читать между строк, между, между, между двух стульев, между нами девочками, между ног, между собакой и волком. Это жуткое "между" окончательно его разбудило. Первая мысль была - Аврора. Вторая - второй мысли не было, ибо первая вместила в себя все, что можно помыслить. Мысль была - завтра же вновь зайти в библиотеку, взять подшивку, найти статьи о гастролях гипнотизера и проштудировать их вдоль и поперек, придираясь к каждому слову, к каждой запятой. Поискать, нет ли опечаток... Этого требовал бессонный труд его жизни, этого требовала история, этого требовали жена, дети - мальчик и девочка...
Он поднял глаза и тотчас встретился взглядом с библиотекарем. Оба вздрогнули. Оба сразу же испуганно опустили глаза. Библиотекарь еще ниже пригнул лысый череп к тетрадке, точно внюхиваясь в написанные фразы, и быстро застрочил, виляя карандашом, для большей убедительности высунув острый кончик сизого языка. Успенский распахнул подшивку газет и зашелестел ветхими страницами, нашаривая нужные номера. Вот сообщение о вытянутом сетями бронзовом тритоне ("Ценная находка"), вот фельетон о новых пляжных модах ("Спереди - пышным букетом, сзади - заподлицо"), вот фото мэра и интервью ("Мы этого так не оставим!"), реклама солнцезащитных очков, погода.
Он пролистнул страницу и замер, нервно облизнувшись.
На месте статьи о гипнотизере зияло аккуратно вырезанное бритвой окошко.
Успенский хотел встать, швырнуть газеты на пол, завопить, что-нибудь не вполне подходящее: "На помощь!", "Спасайся кто может!", - но остался сидеть, глядя сквозь окошко на фотографию нового корпуса санатория ("Строители не подкачали").
Торопливо перебирая пальцами, он ринулся к следующим номерам.
Три статьи - три окошка.
Самое время обратиться верноподданнически к богине ревности, авось поможет. Выведет из тупика, даст взаймы, приголубит. Она еще ни разу его не подводила в ситуациях, когда, казалось, уже не на что было надеяться. Она брала его перстами за знак вопроса и вела, вела...
Аврора Авророй, но кому могли понадобиться эти давно позабытые, потерявшие какую-либо связь с настоящим, незаметные заметки? Вероятно, злоумышленника, проникшего в книгохранилище и поработавшего бритвой, тревожило не то, что написано, а сам факт упоминания гипнотизера на страницах газет. Ведь, по сути, это было единственным свидетельством того, что нынешний визит гипнотизера не был первым. Теперь попробуй докажи! Только когда свидетельство было утрачено, Успенский ясно осознал, что без гипнотизера, без представления, которое, увы, не наделало толков, история, какой он ее себе представлял, не имела смысла, превращалась в набор ничем не подкрепленных фактов. Конечно, он помнил общее содержание статей, но воспроизвести их текст дословно было ему не по силам. А ведь суть-то как раз не в содержании, а в словах! Он потерял звено, которое, благодаря потере, приобрело необыкновенную важность. Без гипнотизера вся историческая концепция, которой Успенский отдал лучшие, счастливейшие дни, освященные близостью Авроры и богини ревности, шла в тартарары, как граната, из которой выдернули чеку. С прошлым покончено, будущего не будет. Узор из уз и роз распался на отдельно узы и отдельно розы. Фабрика мягких игрушек перешла на выпуск аппаратов искусственного дыхания. Чего ждать - неизвестно. Зеркало... Почему, черт возьми, здесь нет зеркала?
Успенский захлопнул подшивку и отнес ее библиотекарю.
"Уже? Быстро вы управились! Нашли все, что нужно?"
Библиотекарь прикрыл рукой тетрадку.
Сколько лет они знают друг друга, а разговаривают как чужие.
"Да-да, спасибо..."
Выйдя на солнце, Успенский остановился в нерешительности.
Он сказал Авроре, что поработает в библиотеке, потом зайдет за Настей в студию лепки, так что дома будет не раньше, чем через два часа. Даже если она сейчас одна, его досрочное возвращение может быть воспринято как глупая выходка ревнивого мужа. А если в эту самую минуту какой-нибудь Тропинин, какой-нибудь Агапов привязывает ее к кровати, чтобы выжать из минимума максимум, тем более его внезапное появление неуместно. Меньше всего он хотел катастрофы, пусть все идет и дальше так, как шло, пусть будет семья, когда нет истории...
28
Прежде чем поставить на место книги, которые возвращал Хромов, библиотекарь Грибов внимательно их просматривал, выискивая оставленные Розой следы. Линии, отчеркнутые ногтем. Карандашные галочки, кружки и стрелки. Длинный прозрачный волос. Все, что было отмечено, он тщательно переносил в толстую тетрадь. В некоторых книгах, как, например, в "Истории глаза", это было всего лишь одно слово, а в других - в "Игитуре", в "Что такое искусство?" - отчеркнуты целые страницы. Иногда ("Тяга радуги", "Сатирикон", "Анна Каренина", "Жизнь доктора Джонсона", "Робинзон Крузо") выделенные слова, переходя со страницы на страницу, выстраивались в отдельный рассказ... Библиотекарь Грибов был уверен, что все эти вивисекции текста обращены к нему лично. Уверенность появилась не сразу, но крепла день ото дня с каждой новой книгой, которую приносил Хромов - ничего не подозревающий связной. Кому еще могли быть предназначены эти строки, подчеркнутые дважды: "Спокойна пучина моей хляби; кто бы угадал, что она таит забавных чудищ! Бестрепетна моя пучина; но она блестит от плавающих загадок и хохотов". Или обведенное: "В чутье собаки, направленном на ссаки, может быть мир, равный книгопечатанию, прогрессу и tutti quanti". Или еще, отсеченное ногтем: "Всякое органическое тело живого существа есть своего рода божественная машина или естественный автомат, который бесконечно превосходит все автоматы искусственные, ибо машина, сооруженная искусством человека, не есть машина в каждой своей части...". И наконец: "Алексей Иваныч встал и тотчас исчез". Просматривая свои записи, он убеждался, что ни одна книга до сих пор не поведала ему так много о вещах, о женщине, о нем самом. Книга обращена ко всем и ни к кому, а эта клинопись на полях предназначена для него, понятна только ему одному. Наивный Хромов! Пока он сочиняет свои худосочные, передвигающиеся на протезах истории, у него под носом происходит то, чем не может похвастаться ни один роман: воссоединение. Это такая же разница, что между сном придуманным и настоящим. В настоящем - не отличить придуманного настоящего от настоящего придуманного...
Грибов посмотрел на часы. Пора закрываться. Сунул тетрадь в портфель. Отнес подшивку газет, с которой работал Успенский, в самые дальние, самые темные, самые пыльные закрома, где им и место. Погасил свет. Повесил на обитую железом дверь замок.
В кирпично-красных сумерках казалось, что все люди одеты в черное. С моря шел запах, который обычно не решаются сравнивать с запахом бойни. Вдоль набережной зажгли фонари. Из ресторанов доносилась визгливая музыка. Дети кричали, гоняясь друг за другом в толпе гуляющих. Грибов купил на ужин банку трески в масле и батон хлеба.
На его глазах захолустный приморский городок с пустынными пляжами и шелестом сушащейся на солнце рыбы превратился в процветающий город-притон, а местные жители разделились на хищных бандитов и раболепную челядь заезжих отдыхающих. Иногда ему казалось, что библиотека, которой он заведовал, стала частью, если не средоточием криминального мира. В дальние темные углы, на верхние пыльные полки отступили сборники стихов для чтецов-декламаторов, логико-математические трактаты, путеводители, вперед лезли, нагло пестрея глянцевыми обложками, статистические справочники, словари блатного жаргона, фотоальбомы, женские романы. Конечно, никто не навязывал ему, как расставлять книги, это целиком лежало на его совести: попытка угнаться за временем, увы, он вынужден был признать, попытка, обреченная на неудачу, ибо сам он с первых, бессознательных лет своей жизни был обречен жить вне времени. Сколько он себя помнил, все его сторонились и вспоминали о его существовании только тогда, когда от него что-нибудь было нужно. Стоило ему задуматься, и он оставался один. С криком: "Тебе водить!" дети разбегались и прятались. Лицом к стене он считал до десяти, но как бы долго потом ни ходил по двору и соседним улицам, заглядывая под кусты, в железные бочки, за старые заборы, никого не было. Никого и не могло быть, поскольку все уже давно сидели по своим домам, кто за обеденным столом капризно хлебал суп, кто учил уроки, забравшись с ногами на тахту, кто играл со старшей сестрой в доктора. Туча закрыла небо. Сильный ветер трепал розы, настурции... Посыпал дождь. Ваня Грибов стоял один посреди двора, все еще надеясь, что кто-нибудь вспомнит о нем, уведет в теплое и сухое место, напоит горячим чаем с лимоном. Когда мать, работавшая в ресторане посудомойкой, в сумерках проходила мимо, она и не подозревала, что неподвижный столбик посреди двора - ее сын. В школе руки липли к парте. Учительница сидела за столом, широко расставив забинтованные ноги. Директор шел по коридору, неся в вытянутой руке ощипанную курицу. Девочки хихикали. Был у них в классе ученик, которого дружно не любили и прозвали за маленький рост и вечно недовольную сальную физиономию Клопом. Сейчас большой человек, без пяти минут хозяин города, толстый, самоуверенный, ни в чем не терпящий себе отказа. А тогда это было жалкое, тупое существо, казалось, природой созданное для насмешек и унижений. Однажды Ваня, сжалившись, подошел к Клопу на перемене и предложил свой бутерброд. Клоп сжевал его молча, недовольно морщась, потом развернулся и ушел, даже не поблагодарив. Если даже этот изгой не хотел иметь с ним ничего общего, оставалось смириться и не рыпаться. Ваня Грибов, голодный, поплелся домой, отшвыривая ногами мелкие камушки... Прошло тридцать лет, все вокруг поменялось неузнаваемо, умерла мать, уехал отец, только он был все тем же Ваней Грибовым и так же, как тридцать лет назад, возвращался домой усталый, никому не нужный, те же пустые слова, те же чужие мысли...
Он остановился. Шел домой, а оказался, неожиданно для себя самого, возле гостиницы "Невод". В сепии сумерек янтарно светился стеклянный вход с горстью пепельных мотыльков. Узкий портик поддерживали две колонны телесного цвета, оплетенные лиловыми жилами. С улицы можно было разглядеть черные и белые плитки пола, закругленный угол конторки, лампу в зеленом колпаке. Захотелось войти, подняться по лестнице, прокрасться по коридору, постучать и, услышав ее сонный голос: "Кто там?", отворить дверь... Но что он скажет портье? Конечно, можно было бы придумать какой-нибудь предлог, что-нибудь соврать. Посылка, в собственные руки. Давний знакомый, только что приехал... Нет, невозможно. Ему было так же трудно войти, как художнику - в свою картину. Проще тенью раствориться в темноте, напитанной кровью.
Этим летом, когда Успенский, просматривая каталог, сказал ему, что высокий, еще не успевший загореть курортник, только что записавшийся в библиотеку и взявший "Сагу о Греттире", муж Розы, известный писатель Хромов, Грибов спросил:
"Что еще за Роза?"
И тотчас вспомнил прелестную тонкую девочку в черном платье. Две дамы с густо накрашенными траурными лицами крепко держали ее под руки, как будто она хотела убежать. Ну конечно, как он мог позабыть! Вместе учились, вместе играли... Кажется, у него с ней даже что-то было. Или только кажется? Во всяком случае с его стороны что-то было, не могло не быть... Разве он не вправе немного подделать прошлое, без грубого вмешательства низких чувств, без исступления, ласково, аккуратно? Прошлое, которое известно ему одному, касается его одного. Он сам может решать, что истинно, что ложно, когда нет свидетеля и никто не изобличит его в мелких безобидных подтасовках. Никто, кроме нее. Но она - с ним заодно. Соучастница, совиновница. Грибов достал из шкафа старые школьные фотокарточки и долго перебирал, сидя на полу. Только одна показалась ему подходящей, и то потому, что он не помнил, при каких обстоятельствах она была снята. На фото рядом с ним стояла девочка, глядя куда-то в сторону. Он решил, что это она. Кто же еще? Другой и представить невозможно. Любая другая на ее месте была бы Розой... Разве не достаточно у него доказательств? Никаким органам внутренних дел не придраться! Как опытный преступник, он оставлял следы, ведущие от жертвы к новой жертве. Так вернее. На мгновение показалось, что перед глазами проплыл, колышась радужным блеском, мыльный пузырь. Показалось.
Как-то раз он разговорился с Хромовым, и тот охотно признался, что берет книги не для себя, а для своей супруги. Едва Хромов ушел, Грибов набросился на оставленную книгу, припахивающую лекарствами, и, как оказалось, не напрасно. В одном месте слово "подспудно" смазал отпечаток пальца, в другом был подогнут уголок страницы. Теперь уже Грибов не пропускал ни одной книги, побывавшей в объятиях Розы, без дотошного досмотра. Его усилия вознаграждались с лихвой. Он заметил, что и она входит во вкус, и если поначалу ему доставало больших трудов найти где-нибудь робкую галочку, то вскоре книги стали возвращаться беззастенчиво испещренные вдоль и поперек рукописными знаками. К кому еще могли быть обращены эти знаки, если не к нему, к нему одному?.. Она не говорила прямо, но он понял между строк, что Хромов держит ее взаперти, не пуская из номера и не позволяя никому с ней видеться. И только ему, человеку с темным, непроясненным прошлым, под силу выпустить ее на волю, дать вторую жизнь...
Грибов постоял перед гостиницей, глядя на окна. Вдруг одно из окон на втором этаже осветилось. Ему почудилось, что дрогнула занавеска, пробежала тень.
"Проснулась..."
Он почему-то сразу решил, что там - она. Ему стало стыдно, как будто увидеть ее означало бы потерять на нее всякое право. А то, что у него есть на нее право, Грибов не сомневался.
29
Хромов приоткрыл дверь:
"Есть кто-нибудь?"
Тишина ответила, что никого нет.
Хромов решительно прошел через темную прихожую в зал, затканный последними, самыми цепкими лучами заходящего солнца.
На столе половина дыни, нож. Темные картины по стенам, какие обычно находят на мусорной свалке, а потом, подновив, приписывают знаменитым в прошлом живописцам. Буфет. Желтый диван с черной кожаной подушкой. На полу пепельница с окурком. Стулья у стены. Отсутствие хозяев ничего не прибавило к этим посредственным вещам. Как стояли, так и стоят.
Согнав захмелевшую муху, Хромов взял в руки дыню, поднес к носу, вдохнул сладкий, густой аромат, прогладил снизу жесткую шершавую корку, дотронулся пальцем до мягкой, осклизлой сердцевины... Вдруг ему пришла мысль, что лежащая у всех на виду дыня - бог Авроры, и эта мысль не показалась ему невероятной, глупой, напротив, очень даже возможно. Он положил дыню на стол и взглянул на нее со стороны. Да-да, никаких сомнений. Абсолют. Истина в последней инстанции. Трансцендентальное означающее. Реальность.
Присевшая на складку кисейной занавески муха нетерпеливо ждала, когда Хромов закончит свои изыскания.
Дождалась. Хромов вышел налево в узкий коридор, проходящий через весь дом.
Продуманной стратегии не было. Он шел по наитию, как импровизатор, хлещущий длинными холеными пальцами по смачным клавишам: все равно им не услышать музыки, раздирающей его холодную душу!
Заглянул в комнату Авроры (супруги спали раздельно). Неприбранная кровать, допотопное зеркало... На спинке стула серые чулки. А где желтые перчатки? Нет, оставим до следующего раза. Сейчас не так много времени.
Комната Насти. Куклы, цветные карандаши.
Комната Саввы. Карта на стене, инструменты.
Хромов свернул направо в кабинет Успенского. Окно было открыто, и сдвинутая занавеска слегка волновалась. Со всех сторон, с книжных полок, со стола, из углов на вошедшего смотрели звери и птицы. Чучела были старые, с проплешинами. Успенский перенес их к себе домой после того, как власти закрыли краеведческий музей, пожалев средств, которых не хватало даже на то, чтобы откупаться от бандитов. Конечно, Аврора была против. Но ее власть не распространялась на кабинет мужа, поскольку она сама запретила себе в него входить. Что я забыла в этой помойке? Действительно, если в кабинете и был порядок, то он существовал только на взгляд его обитателя.
Осматриваясь, Хромов вспомнил, как Успенский, усадив его в кресло, расхаживал, объясняя, почему в его историческом сочинении, претендующем на полноту, не нашлось места для него самого. Сказанные тогда слова, казалось, продолжают беззвучно висеть - витать над заваленным бумагами столом, уже не нуждаясь ни в слушающем, ни в говорящем.
"Жизнь автора, - спросил тогда Хромов, - разве не достойна того, чтобы войти в написанную им историю?"
"Да какая у меня жизнь! - замахал руками Успенский. - Я только летом и живу! Экскурсии, сны, гипнотизеры, вдохновение... В сентябре все кончится. Начнутся будни: черная доска, мел, тряпка, тридцать идиотов, высасывающих из меня смысл и радость. Я, надо тебе сказать, человек добросовестный. Если уж взялся учить, то отдаюсь весь целиком, ничего не оставляя для себя. Время уходит на упражнения и домашние задания. И не только потому, что для меня это единственный способ прокормить семью. Что-то во мне нуждается в этом бездарном приложении сил. Семья - только предлог, чтобы отдавать себя всего, без остатка, тому, что в душе я ненавижу, от чего меня воротит... История не дает мне покоя, не удовлетворяет. В ней нет содержания. Как будто переходишь из вагона в вагон, заглядываешь в купе, там - спят, там - режутся в карты, там обгладывают курицу..."
"А как же руины, боги?"
"Ну, это, - Успенский, грустно улыбаясь, пожал плечами, как будто сконфуженно, - это, так сказать, из другой оперы, об этом как-нибудь в другой раз".
Он окинул взглядом пыльные, изъеденные молью чучела:
"Боги - из области искусства, техники, а я сейчас говорю о природе. Моей природе. Чем дольше живешь, тем отчетливее испытываешь на себе власть дождя, солнца, тумана, камней, пауков, растений. Мое тело уже наполовину то, что ползет ему на смену. Я уже забыл, что такое простые человеческие чувства. Если хочешь о богах, признаюсь, что еженощно молю богов, чтобы они взяли меня раньше времени, до того, как в эту клетку вселятся пернатые и четвероногие".
"И как ты себе это представляешь?"
"А тут и представлять нечего. Вот я есть, и вот меня нет. Тебе когда-нибудь случалось включать и выключать лампочку?"
"А что будет с Авророй, с детьми, с этим домом, наконец? Надеешься, небось, забрать их с собой, мол, смерть - это всего лишь оборотная сторона жизни?"
"Да нет, думаю, как-нибудь справятся. А что до меня, тот, кого нет, можешь мне поверить, хочет только одного - отсутствовать, даже если отсутствие причиняет ему адские муки".
"Есть, нет - все это какая-то детская игра, палочка-выручалочка, крестики-нолики. Думаю, я одновременно есть, и меня нет, одновременно. И так будет всегда".
"Что ж, думать можно что угодно. Труднее поверить в придуманное, но и это возможно. Самое сложное - успокоиться на том, во что веришь, а успокоившись, жить так, как будто мир устроен в соответствии с твоими пожеланиями, по правилам: тут - ареопаг, там - невольничий рынок, здесь - гончарная мастерская, короче, концерт по заявкам трудящихся".
"Но почему не допустить, что желание - и есть сила, которая возвела то, что мы принимаем за окружающий нас мир. Это почти очевидно".
"Боюсь, ты ошибаешься. Мир не та книга, которую пишут, держась для вдохновения за половой орган. Мир - газета, где каждая статья написана впопыхах и которую, мельком пробежав глазами, используют, извиняюсь, по назначению. Здесь никого не заботит, что ты хочешь читать, тебя вынуждают хотеть то, что выгодно политической силе, готовой расплатиться с анонимным писакой живыми деньгами, добытыми преступным путем!"
"Да, да, я с тобой согласен", - подхватил Хромов, мстительно припоминая сломанного Делюкса.
То, что я услышал от Успенского тогда, думал Хромов сейчас, могло бы сделать из него трагическую фигуру, если бы он не стоял посреди круга, который сам же очертил. Да, звери, да, насекомые, да, растения, но при чем здесь природа, когда перед тобой притихший класс, не выучивший урока? Он слышал, что Успенский был учителем не только строгим, но и жестоким. На его уроках стояла полнейшая тишина. Он требовал беспрекословной дисциплины. Никто не смел не то что шепнуть на ухо соседу, но и чихнуть. Любой посторонний звук вызывал у него вспышки ярости. Как я его понимаю, думал Хромов, копаясь в книгах, лежащих на столе, - имея за плечами такое лето...
Сейчас, один, оглядывая стены, крапленные красными отсветами заката, он вдруг почувствовал, что в комнате что-то спрятано. Все, что его окружало, казалось, было предназначено для того, чтобы отвлечь внимание. Письменный стол с лампой, ящики, тяжело набитые газетными вырезками, блокнотами, огрызками карандашей, какой-то мусор, вековой хлам. Шкаф с папками. Картонные коробки с карточками. Горы бумаг, исписанных вдоль и поперек. Толстые книги с кончиками закладок. Большое чучело дрофы на деревянной подставке.
На столе среди мелко исписанных бумаг какие-то глиняные черепки. Счеты с потемневшими костяшками. Торчком фотография Авроры, по повороту головы, по пышным завоям прически и по смазанным ухищрениям ретуши наводящая на подозрения, что она была снята еще в прошлом веке и успела побывать в руках антиквара. Кожаная перчатка с налипшей оранжевой глиной. Баночка клея с намертво влипшей кисточкой. Старая пишущая машинка с отпечатками пальцев...
"Ага!"
Потревожив ворох пожелтевших, пропыленных листов, Хромов вытянул слегка помятый тетрадный листок, изрисованный детскими каракулями. Где-то я уже видел... Ну конечно, в саду санатория, на асфальтовой площадке, там, где сходятся три дорожки, рисунок мелом и кирпичом.
Не успел Хромов порадоваться находке, как взвизгнула калитка, послышались голоса Авроры ("Чур я первая!") и Насти ("Папы еще нет!").
Хромов, сунув листок в карман, выскользнул из кабинета, проскочил в конец коридора и через боковую дверь благополучно покинул дом. Небо еще было светлым, но в саду уже собиралась тьма. Стрекотала цикада. Где-то за забором шумно текла вода.
Хромов осторожно выглянул за угол.
Хлопнула дверь. Прямоугольники света легли на клумбы. Звякнули кольца задвигаемых занавесок. Хромов выжидал, прижавшись спиной к нагретой за день стене. Сердце успокоилось, дыхание стало ровным.
Обогнув дом, он поднялся на крыльцо, громко постучал и, не дожидаясь ответа, вошел внутрь.
Настя в вязаной безрукавке, в шароварах сидела на диване, обхватив тонкими руками кожаную подушку. Аврора круговым движением разрезала дыню. На ней было роскошное темно-малиновое вечернее платье.
"Хочешь?"
Хромов принял от нее заветренный полумесяц с бахромой плоских косточек.
"Мы были на представлении гипнотизера..."
Положив нож, Аврора облизнула палец. Абрис глубокого декольте выдавливал грудь, подхваченную узким, жестким лифом, стягивающим талию над вольно расходящимся каскадом пурпурных складок.
"Понравилось?"
Хромов посмотрел на Настю, ожидая, что девочка включится в разговор. Но Настя продолжала задумчиво мять кулачком кожаную подушку. Пришлось довериться Авроре. По ее словам, зрителям было представлено не совсем то, что они ожидали увидеть.
"Они были разочарованы?"
"Разочарованы? Нет... Скорее - встревожены, смущены".
Начать с того, что всех поразил внешний вид гипнотизера. Он появился на сцене в рыжем парике. Верхнюю часть лица скрывала маска. Пиджак был накинут на майку не первой свежести, заправленную в полосатые подштанники. Первые минуты казалось, он сам не знает, зачем вышел на сцену, что его привело под свет прожекторов. Он расхаживал вокруг беспорядочно расставленных стульев, не глядя в зал...
Аврора рассказывала, делая длинные паузы. Ее сильное, здоровое тело, крепко упакованное в пропотевший, подмятый от долгого сидения в зале темный пурпур, волновало Хромова так, что он едва сдерживал себя от непоправимой глупости.
Настя сидела с отсутствующим видом, ворсистая пустотелая былинка, хрупкая пипочка, ниточка, намотанная на мизинец, тонкое ситечко, сплошь - урон. Волосы двумя метелками загибались к щекам. Опущенные ресницы трепетали. Бесконечная вблизи смерти протяженность времени для поприща тела и исхода души. И учти гипнотизер, этот заезжий фигляр, только первый и не самый страшный из тех, кто будет ластиться, дразнить, разнимать. Спроси у Сапфиры, уже проронившей слово "опять". Им достались места в последнем ряду, пришлось весь вечер сидеть, пялясь в бинокль...
"Оставь подушку в покое, - резко сказала Аврора дочери, - она и так уже расходится по швам, надо подшить".
Конечно, стоя с надкушенным серпом дыни между девочкой и женщиной, Хромов уже был внутри литературы со всеми ее прелестями и изысканиями. Достаточно занести перо над бумагой, чтобы начать фразу, которая обессмертит не только руку, перо и бумагу, но и все то, что оказалось поблизости и, по правде говоря, в бессмертии не нуждается, даже наоборот, бежит как огня.
Какая узость! - готов был воскликнуть Хромов, но его восклицание не нашло бы отклика ни в девочке, ни в женщине. Поэтому он сосредоточился на полумесяце дыни, сделав из него своего рода минутный фетиш. А что? Чем не сладость! Если свидание назначено в другом месте, на другое время, остается, не дожидаясь и не сходя с места, звать на помощь сверхъестественные силы, и эти силы, кто бы мог подумать, съедобные, даже вкусные! Еще одна тема, еще одно упущение, призванное поддержать текст в его порочной чистоте и мнимом единстве.
Наконец, гипнотизер начал говорить, говорил долго, так долго, что смысл его речи затерялся, заглох, что-то о власти, о том, что все, живущие в этом городе, скоты и подонки, искру божию затаптывают тупые толпы, талант вызывает не зависть, а злобу, как можно жить артисту в таком кошмарном общежитии, надо бежать, бежать, иначе сам станешь подневольным участником этой круговерти спермы, крови и дерьма, да, он несколько раз повторил, как припев: дерьмо, дерьмо, у нас есть шанс выжить и здесь, в отбросах, питаясь падалью, но цена слишком высока, жить не по лжи значит лгать себе самому...
Устав, гипнотизер присел на стул, тяжело дыша, и после довольно долгой паузы начал выкрикивать по именам зрителей, которые должны были выйти на сцену. Нас бог жребия миловал. Те же, чьи имена он называл, карабкались на сцену неохотно, но послушно, как будто то, что он знал их имена, отдавало их в его распоряжение. Всего вышло человек пять. "Перельмуттер! Перельмуттер!" несколько раз выкрикнул гипнотизер. Поднялась какая-то женщина и сказала, что Исаак Давидович заболел и не пришел, передав свой билет свекрови. "К черту свекровь! - раздраженно сказал гипнотизер. - Будем начинать!" Само представление показалось Авроре довольно забавным, хотя ничего особенно оригинального она и не могла припомнить, обычные трюки: декламация стихов, пение хором, гимнастические упражнения, чтение мыслей на расстоянии...
"Некоторые мысли были хоть куда, дай-ка вспомню..."
"Вор должен сидеть в тюрьме, уходя, гасите свет, спички детям не игрушка", - подсказала Настя.
В общем, все разошлись хоть и смущенные, но вполне удовлетворенные увиденным.
Хромов стряхнул прилипшие к ладони косточки на блюдо.
Удостоверившись, что мать ничего не перепутала, Настя бросила подушку и, позевывая, ушла к себе в комнату.
Пора откланяться (отклониться).
Провожая Хромова, Аврора прошла с ним до калитки, шурша обхватывающим ее платьем, поводя плечами так, чтобы подправить натуженную грудь, и Хромову почудилось, что достаточно ему задержаться, что-то сказать... Но в ту же минуту перед мысленным взором мелькнул рисунок, найденный в кабинете Успенского, детские каракули, и Хромов понял, что ничего не выйдет, по крайней мере сегодня.
30
Вероятно, он допустил ошибку. Непростительную. Но ему пришлось допустить ошибку, иначе - страшно подумать!.. Пусть связь была номинальной, связь была, и была столь же необходима им двоим, как и всем, стоящим на подступах к замочной скважине их спальни. Но чтобы избежать разрыва, сохранить связь, пришлось допустить ошибку - обещать, что он будет рассказывать обо всем, что с ним происходит, ничего не утаивая, смакуя самые подлые подробности, привирая только для того, чтобы оттенить истину.
"Иначе мне каждый день будет сниться одно и то же!"
Первое время выполнять опрометчивое обещание было невыносимо трудно. Страх, что придется признаваться в содеянном, обрекал на бездействие. Он не смел взглянуть нескромно на продавщицу, заворачивающую, ловко лавируя лентой, покупку. Он молчал, потому что нечего было сказать, но Роза подозревала, что он что-то скрывает. Прибегнув к выдумке, он был немедленно уличен во лжи. Последовала ссора, отбившая у него охоту выдавать желаемое за действительное, даже из самых благих побуждений. Надо было действовать. Признания оставались единственным способом сохранить с ней близость, поддерживать связь. Угождая ее ожиданиям, Хромов стал искать сентиментальных приключений. Делай, что хочешь, но только ничего не скрывай, таков был уговор.
Она хотела прощать. Она нуждалась в болезни, потому что болезнь давала право прощать. Искупая свою душную, тесную, телесную неволю, она предоставила ему свободу действия в мире, из которого была изгнана. Он стал ее доверенным лицом в мире двуликих двуногих. Он служил посредником между нею и ее пущенным в расход, невоплощенным отражением. Бродя по приморскому городу, изнывая на пляже, в ресторане, в саду, на пристани, он высматривал ту, которая могла составить ему пару на день, на два... И уносил с собой мгновенные черты лица, летучие линии тела, запах и вкус. Поиски идеальной твари, предпочтительно с крыльями и без спасательного круга. Невинное, но падшее созданье. Шелк, щелка, кошелка. День и ночь.
Она хотела прощать, но если бы ему однажды вздумалось попросить прощения, она бы обиделась и охладела, превращаясь на его глазах в рептилию. Прощать было ее единоличным правом, ее нераздельным желанием. Она следила за каждым его шагом через оптику снов, но не для того чтобы уличать и отчитывать, а чтобы выспрашивать и прощать. Притязая на его вину, истинную или мнимую, внушая раскаяние, заставляя стыдиться своих желаний, одним словом - искушая, она могла быть уверена, что связь между ними крепка как никогда. Нуменальная от латинского numen.
Изредка пускаясь в воспоминания, Хромов находил прообраз их нынешних отношений, которые трудно было назвать иначе, как взаимоотсутствие, в несостоявшемся свидании, которое произошло в самом начале их знакомства. В тот памятный день он ждал ее больше часа. Улица, вернее, узкий темный проулок, в устье которого он стоял, называлась Последняя. Еще когда они договаривались о встрече, Хромов подивился столь странному названию, но Роза сказала, что ничего странного нет, в каждом городе, да будет тебе известно, есть Последняя улица, и назначать свидание на ней считается хорошей приметой. Ему пришлось поверить ей на слово, и вот теперь он стоял, озираясь, среди высоких мрачных, неопрятных домов. Несмотря на данные Розой объяснения, он испытывал какой-то умственный озноб, точно и впрямь оказался на пороге, за которым кончался город, кончалась жизнь, а изредка проходящие мимо люди направлялись туда или возвращались оттуда. Он изучил наклеенные на стене объявления с бахромой телефонов: "Сдам комнату", "Куплю подержанные зонтики, швейные машины, велосипеды", "Уроки немецкого", "Гадание на картах, приворот, лечение от бесплодия", "Отдых в приятном обществе, недорого"... Заглянув в окно первого этажа, увидел сквозь щель в шторах лысого старика, примеривающего старинное бальное платье с рюшами и бледно-зелеными ленточками на рукавах. Поглядывая на часы, теряясь в догадках, Хромов вспоминал прошедшие дни. Ничего, что могло объяснить ее отсутствие. За время знакомства они ни разу не поссорились, каждая встреча одаривала их новыми, вдохновенными испытаниями, они расставались, думая о том, когда увидятся вновь. Он был уверен в ней больше, чем в себе. Почему же она не пришла?
Ждать в условленном месте никогда не было Хромову в тягость. Даже в каком-нибудь казенном доме, в длинном коридоре, в приемной с грязными желтыми стенами и зарешеченными окнами, сидя на стуле, который при малейшем движении издавал такой истошный скрип, что все оборачивались, он ждал своей очереди терпеливо, осмысленно, без свойственного многим нервного напряжения, равномерно распределяя себя между миром внешним и миром внутренним. Исподтишка рассматривал дремлющую в дальнем углу оплывшую женщину в опавшем платье, вихрастого старичка с тростью, юношу, покачивающего головой, и одновременно сочинял сложную фразу, в которой абстрактный посыл медленно разворачивался в невероятнейшую метафору только для того, чтобы выжать слезу у изнемогающей в аллитерациях героини.
Но особенно Хромов любил ждать на улице, в каком-нибудь людном месте. Свидание давало ему право на то, что обычно не может себе позволить городской житель: стоять полчаса на одном месте и бесстыдно глазеть по сторонам. Расхаживать медленными кругами, вглядываясь в искаженные движением лица прохожих, читать вывески, рассматривать витрины. Потраченное время с лихвой окупалось влажным мотыльком поцелуя, воплотившим протяженность ожидания и все то, что успело приглянуться: волоокая девушка на костылях, с огненно накрашенными губами, человек в сером плаще, в шляпе, надвинутой на глаза, голоногая старуха в коротком рыжем пальто, роющаяся в мусорном баке, рекламный щит с грудью и пивной кружкой... Влажно порхнувший поцелуй венчал вечность одиночества. Даже если свидание расстраивалось, он не был внакладе. Конечно, обидно ждать, зная заранее, что ждать нечего, что тебя - ничто не ждет, но отсюда не следует, что только то ожидание довлеет, которое одаривает мотыльком. Отнюдь. Ожидание ценно само по себе. Его не одолеть тоске, скуке, злости, раздражению, подступающим, когда стрелка часов совершает положенный круг. Так думал Хромов, с тоской, скукой, злостью и раздражением понимая, что свидание на этот раз не состоялось.
Вернувшись домой, он застал врасплох квартиру, уверенную, что он придет заполночь. Прикрыл дверцу шкафа, погасил свет в ванной, собрал разлетевшиеся по комнате исписанные листы, отнес в кухню нож, почему-то оказавшийся на диване, поднял опрокинутый стул, который раз убеждаясь, что всегда нужно приходить вовремя, ни раньше, ни позже, иначе рискуешь нарушить естественный ход вещей. Жаль, Роза этого не понимает. Но, может быть, естественный ход ей тошен? Во всяком случае, она делает все, чтобы сбить время с панталыку, спутать карты, как девочка из страшной сказки, которая, убегая, бросает расческу, зеркальце, пудреницу, перчатку, чтобы отвлечь ползущих по пятам омерзительных тварей.
Разобравшись с квартирой, Хромов сел за письменный стол. Обнаружил, что фразы, придуманные на ходу, распались и восстановить их уже невозможно. Но все-таки записал отдельные слова, которые сохранила капризная память, по опыту зная, что вряд ли когда придет случай ими воспользоваться.
Припасы. Желтый огонь. Жаба. Окно. Живопись. Пустота. Уроки. Палочка-выручалочка. Звон в ушах. Тень. Узкий воротник. Публика. Пространство мысли. Военно-морской флот. Горох об стену. Печаль. Жалоба. Череп. Больничный покой. Камера. Оптический обман. Луковица. Метод. Охват. Оснащение. Галеры. То, что раздирает текст. Испытания. Манжеты. Исчерпывающий ответ. Враги, не спящие по ночам. Другое солнце. Шаги в затворенном саду. Одалиска. Помощь от неизвестных друзей. Стена в человеческий рост. Любовь со второго взгляда. Карапузы жуют виноград. Нежность забвения. Помешанный на волосах. Билет на дневной сеанс. Племя. Экспедиция. Удар под дых. Корпускулы. Нападение на милицейский пункт в Вышнем Волочке. Арена. Вариации. Этот шрам останется на всю жизнь. Всего труднее себя найти в пустыне...
Глядя в одну точку, как романтичный скупец, он перебирал свои богатства, дань нужды и порока. Жаль тратить то, что можно употребить тысячью разных способов.
В то время он корпел над рассказом "Тройной обмен", в котором подробно описывал обмен трех квартир и отношения внутри трех семей. Детальнейше изображалась юридическая сторона обмена: составление договоров, заявлений, ходатайств, завещаний, выписок, доверенностей, регистрационных листов, налоговых деклараций, хождение по инстанциям и дача взяток, редко наличностью, чаще долевым участием в распоряжении недвижимостью, скрытыми дивидендами, отчислениями в благотворительные фонды или, например, покупкой картины, нарисованной трехлетней дочерью чиновника, отвечающего за выдачу справок о состоянии водопроводных сетей. Юридическая сторона квартирных обменов была ему совершенно незнакома, но он придумывал все сам, не прибегая к подсказкам справочников. Только тот мир достоин существования во времени, который возник из ничего, ex nihilo. Конечно, начать из ничего никогда не получается, всегда есть что-то, что уже есть. Даже Робинзон Крузо, выброшенный волной на необитаемый остров, для начала имел запасы в трюме чудом уцелевшего корабля. Разумеется, приступая к возделыванию вымысла, Хромов уже имел какой-то запас случайных сведений, но по мере продвижения работы, под натиском текста, его знания отступали, умалялись, теряли права, и в итоге, когда работа подходила к завершению, он мог утверждать, что рассказ возник из ничего, что до рассказа в мире не существовало ничего того, что он изобразил...
Но в тот вечер он не смог написать ни строчки. Он взял с полки книгу и тотчас поставил на место. Воскресив телевизор, просмотрел передачу под названием "Была не была!". Тоска, скука, злость, раздражение и не думали уходить, такой хороший им был оказан прием. Он не знал, что делать. Все, что он делал, не имело смысла. Наконец он не выдержал и поехал к Розе.
Она снимала квартиру на пару с подругой.
"Тихо! Розочка спит".
Рая приложила палец к губам. Повела в кухню.
"Садись. Ты голоден? Извини, я только что пришла с работы, весь день ничего не ела".
На ней была короткая черная юбка и перламутрово-белая блузка с кармашком на груди, открытым воротом и маленькими пуговками, из которых верхняя чудом держалась в петле. Тонкая золотая цепочка мягко огибала шею. Светлые, слегка волнистые волосы забраны назад. Большие серые глаза в тени усталости, ресницы с комочками туши, стертый лоск помады на губах. Анфас - грустная пастушка, ироничная волшебница - в профиль. А он всего лишь невинная жертва раздвоения.
"Нет, спасибо..."
Он смущенно оглядывался по сторонам.
Помятый чайник в крапинку. Газовая плита, залитая кофе. Сковорода с деревянной ручкой. Полосатое полотенце. На столе - тарелка с тушеными овощами, вилка, ломоть хлеба.
"Ну, тогда тебе придется смотреть, как я ем, хотя это, наверно, и не очень прилично... Помнишь, был такой французский фильм - "La femme, qui mange"?"
Он был смущен. Роза, конечно, часто рассказывала ему о своей подруге, но до этого вечера он видел Раю всего несколько раз, мельком, и, можно сказать, не замечал. Роза и Рая познакомились на вступительных экзаменах в институт. Обе дружно провалились. Сейчас Рая работала в каком-то банке. Наверно, Роза и своей подруге о нем рассказывает...
Он не знал, каким с ней быть: простым, велеречивым, мелким, дотошным, рассеянным, робким?.. Быть собой, такое не приходило ему в голову, он брезговал такими вульгарными идеями. Он ощущал себя свободным, общительным, лишь вжившись в подручную роль, зная по опыту, что отрицательный персонаж, какой-нибудь пройдоха, имеет больше шансов на успех, но не способен достигнутым успехом воспользоваться. Приходится выбирать - между собакой и волком, шилом и мылом, богом и героем. Выбирать на скорую руку, когда нет времени толком подумать, взвесить, просчитать.
Он позавидовал легкости, с которой Рая взяла его в оборот, намотала, как нитку, на палец. Он сказал себе, что с этой женщиной надо быть настороже, если не хочешь потерять мужское достоинство, и тотчас забыл всякую осторожность и, поддаваясь ее простоте, легкомысленному жесту, нечаянному слову, расслабился, стал вдруг непринужденным, непосредственным, точно и не было в соседней комнате, за тонкой стеной дрыхнущей Розы без шипов, не было ни прошлого, сжигающего мосты, ни будущего, возводящего преграды.
"Когда я пришла, Роза спала, я не стала ее будить. Там где-то был вишневый ликер..."
Развернувшись на стуле, достала из холодильника бутылку. Пуговка выскочила из петли, раскрывшаяся блузка показала гофрированный край лифчика.
"Рюмок нет, только стаканы..."
Он рассказал о несостоявшемся свидании.
"Бывает..."
Рая ела просто, без кокетливых гримас, было видно, что она действительно проголодалась. Он завороженно смотрел, как исчезают у нее во рту подхваченные вилкой лоскутья капусты, перца, как оживленно снует между замаслившихся губ кончик языка, вбираются и наполняются щеки, рука тянется за салфеткой, чтобы утереть протекшую на подбородок янтарную каплю жира.
"Роза говорила, ты что-то пишешь..."
Она приподняла пустой стакан, приглашая его налить.
Непослушными пальцами он отвернул липкую пробку.
"Да, немного..."
"Пишешь, пышешь..."
Она улыбнулась.
"А зачем?"
Вопрос, который в другое время показался бы глупым, сейчас заставил его задуматься. Он быстро перебрал в уме возможные варианты ответа: самопознание и самолюбие; физиологическая потребность; необходимость донести до людей, что я о них думаю; игра; одно из возможных времяпрепровождений; страх смерти; сокрытие истины; подражание; тщеславие; избыток чувств; зависть; желание славы; рок; душевная пустота; дурные наклонности; ни на что другое не способен; дар; проклятие.
"Не знаю..."
Его ответ ей понравился.
"Я понимаю, зачем книги читателям, но зачем они тем, кто их сочиняет, для меня загадка..."
Он собрался было порассуждать о том, что писателю важен не результат, а процесс, но, сидя напротив этой чудесной, волнующей женщины, меньше всего хотелось рассуждать, что-то доказывать.
"Наверно, боюсь остаться один на один с собой..."
Она поднялась, сняла с плиты сковородку и, сгребая вилкой, доложила себе в тарелку овощей. Зажгла спичкой газ и поставила чайник.
"Не оправдывайся, я вовсе не хочу тебя в чем-то обвинить... Просто тебе дано, а мне нет..."
Сладкий, густой ликер пустил в него вязкие извилистые корни. Он вообразил Раю в виде подкрашенной восковой куклы на пружине. Не надо выклянчивать, достаточно поднажать, медленно надавить. И в то же время (вот незадача!) он с нетерпением ждал, когда проснется Роза и, позевывая, протирая глаза, спугнет их случайную, не сулящую ничего хорошего интригу.
Чайник вскипел. Рая положила пустую тарелку в мойку.
"Что за привычка - спать днем! Эдак можно совсем раскиснуть. Ты должен на нее повлиять. Уж лучше мучительная, пустая бессонница, чем такое уютное разложение!"
Вещунья? Шутница.
"Ей нужно найти работу, постоянную... Прыжки с места на место до добра не доведут..."
Действительно, даже за те несколько месяцев, что они были знакомы, Роза побывала официанткой, рекламным агентом, верстальщицей, актрисой второго плана, парикмахером, визажистом, натурщицей... Беда не в том, что она увольнялась, не проработав и двух недель, а в том, что, нанимаясь на работу, она уже знала, что дольше двух недель на одном месте не протянет.
"Считаешь, что ты в банке хорошо устроилась?"
Она опустила глаза, точно провинившаяся.
"Там ужасно... Планирование! Одно название... перевод в цифры сомнительных махинаций... И все же, что касается Розы, с ее способностями, с ее вкусом, воображением... Она достойна того, что приносит не только достаток, но и удовольствие. Разве я не права?"
Хромов задумался. Он чувствовал, что его долг - защитить спящую, беззащитную в своем сне возлюбленную. Где она сейчас? В каких бессознательных замках ублажает наготой велеречивых господ? Какими статуями восполняет свое отсутствие? От кого убегает по лесной тропе? Что ищет в мусорных кучах? Что лепит?
"Жизнь покоится на безжизненных основаниях. Тот, кто во всем ищет смысла, боится тратить время по пустякам, трясется над будущим, чаще всего остается в проигрыше. Если ей нравится ходить с завязанными глазами, что я могу поделать?"
Рая посмотрела на Хромова с нескрываемым сомнением.
"Ты просто заранее отказываешься от ответственности!"
Он хотел сказать, что не может отвечать за ту, которую любит, но смолчал. В присутствии Раи слово "любовь" прозвучало бы фальшиво и вызывающе.
"Я отказываюсь выступать в роли бога-машины!"
Он хотел развить свою мысль, но замолчал. На пороге кухни стояла Роза, щурясь, потирая ладонью заспанное лицо.
"Который час?"
Она откинула назад спутанные волосы. Взглянула подозрительно на Хромова и Раю.
"Я вам не помешала?"
Прошла в туалет, щелкнув дверью.
Рая машинально нашарила и застегнула верхнюю пуговку блузки, улыбаясь, заложила ногу на ногу.
"Последняя"... Может быть, он невзначай перешел черту, и теперь все, что с ним происходит, его не касается? Он - другой. Желания, страхи, помыслы только продолжение его желаний, страхов, помыслов. Рабочие сцены повисли на тросах, но занавес не хочет опускаться. Лицо стало жестким, как обертка. Рука повисла. Все-таки, что ни говори, а грудь у нее высший класс! Я остался на бобах. Каким надо быть Актеоном, чтобы подглядывать за Дианой! Он только сейчас обратил внимание на запах ее духов, как если бы длинное, сумбурное, резкое письмо не застало в живых адресата. Не все, что она съела, вошло в ее плоть и кровь. Удача отвернулась в сторону моря. Хромов вздохнул с облегчением. Течение времени. Букетик куриной слепоты. Рая была ни была преддверием рая. В конце портретной галереи ждет маска смерти. В холодных снах полыхает роза. Жаль, под рукой нет карандаша и бумаги. А если бы и были?
31
Открыв глаза, Циклоп не удивился, что находится не там, где находился, когда глаза закрыл. В детстве такое с ним часто случалось. Он просыпался далеко от дома, под тянущимися в синеву бурыми виноградными фестонами, на теплом, ноздреватом, прибрежном песке, в поезде дальнего следования на качающейся верхней полке, в темном застенке с люком в высоком потолке... Однажды проснулся в постели с какой-то незнакомой женщиной, которая спала на спине, выпуская через страшно разинутый рот сиплые, булькающие звуки. Было жарко, душно, сладко пахло лекарствами и несвежим телом. Он осторожно выбрался из-под одеяла и, заслышав шаги, успел только отскочить к окну, спрятаться за занавеской. В комнату прошлепал маленький человек, в трусах, в майке, должно быть, отлучившийся в туалет, сбросил тапочки и, вздохнув, лег в постель. Клопу пришлось ждать, пока он уснет, чтобы на цыпочках выскользнуть за дверь.
Каждый раз после такого переноса вернуться в обычную жизнь было совсем не просто. Приходилось идти на хитрость, быть готовым ко всему, притворяться, выпутываться из неприятных ситуаций. Позже эти причуды психосоматики прекратились, он думал, что навсегда.
Циклоп поднял тяжелую голову, обыскивая комнату. По счастью, кроме него в ней никого не было. Голый, он лежал поверх туго застеленной кровати, как гигантское яйцо. Он ощупал себя, ласково поглаживая мягкие складки, любовно оттягивая тонкую кожу. Все на месте. Сквозь неплотно прикрытые шторы светило солнце. Рисунок на обоях: коричневые ящерицы и желтые черепахи. Тумбочка с лампой. Рыжеватое кресло. Серый пыльный ковер. Он догадался, что проснулся в номере гостиницы. Где-то рядом спит Роза, подруга Раи. Вот случай пробраться к ней, расспросить, но днем ее нельзя будить, днем она видит сны, от которых зависит - что? Тропинин уверяет, что от того, что ей приснится, зависит благополучие окружающих. Какая ересь! И все же лучше не рисковать, не трогать. Скорее прочь отсюда.
Нагота его не стесняла, напротив, без одежды он чувствовал себя спокойнее. Мир ограничивался поверхностью тела. Все - внутри. По ту сторону нет ничего. Одежда только мешает довольствоваться собой, предполагая посторонний взгляд. Король должен быть голым, если он не хочет потерять власть. Власть, которая делает беззащитным. Король имеет право назвать себя жирной скотиной. Скипетр запросто превращается в червячка, но никак не хочет обратно становиться скипетром. Мучение. Челядь все исполняет медленно, сонно, не спеша, нехотя, бездарно, на то она и челядь. А между тем враги, как слова, ходят по кругу, от них нет отбоя, они тоже никуда не торопятся. Выжидают, когда он прикроется, чтобы нанести смертельный удар в незащищенное место. Но почему здесь, а не под виноградными лозами, не на прибрежном песке?..
Медленно приведя себя в движение, Циклоп слез с кровати, не зная, что с собой делать. Раньше было проще. Все зависело только от него, от изворотливости. Тогда его еще никто не знал. Сейчас он мог появиться на людях только под охраной. Враги прятались где-то вблизи, подстерегая момент, когда он расслабится, потеряет бдительность. Один неверный шаг вел прямиком на кладбище. Каким образом незамеченным пробраться из гостиницы назад в свои неприступные хоромы?
Но, как говорит поэт: там, где опасность, не дремлют спасатели. Циклоп вспомнил, что где-то в одном из номеров гостиницы живут его подручные Икс и Игрек.
Он вышел в тускло освещенный коридор, пошел наугад мимо дверей, прислушиваясь.
Ему повезло.
Он услышал знакомые голоса, один нервно-визгливый, другой что-то бубнящий.
Дернул ручку.
Икс и Игрек, сидевшие на корточках, повернулись к открывшейся двери, по-киношному дружно наставив на вошедшего пистолеты.
"Это я, - сказал Циклоп. - Что здесь у вас происходит?"
Икс и Игрек вскочили.
"Он еще жив", - сказал Икс, указывая дулом на простертое тело.
"Но жить ему осталось недолго", - добавил Игрек.
Циклоп уже не робел, как минуту назад, когда крался по пустынному коридору. Здесь были свои. Он сразу вошел в ситуацию.
"Гипнотизер?"
"Выдает себя за гипнотизера", - осторожно сказал Икс.
Икс и Игрек при личной встрече неизменно вызывали у Циклопа добродушную улыбку. Он охотно пользовался их услугами, но не воспринимал всерьез их парную работу. Да, Икс и Игрек всегда делали то, что им поручали, придраться не к чему, но то, как они это делали, могло только насмешить. Вот и сейчас, им велено было устранить гипнотизера или того, кто выдает себя за оного. И пожалуйста - лежит, связанный по рукам и ногам, рот залеплен черным пластырем. Обхохочешься.
Циклоп нагнулся, с некоторым опасением заглянул в серые глаза. Вдруг его охватила злоба. Подумать только, этот беспомощный тюфяк был причиной его бед! Мысль о том, что ему противостоит не гипнотизер, а квазигипнотизер, жалкий подражатель, или, как написал бы Хромов, позволявший себе вольности с орфографией, подрожатель, была невыносима. Он несколько раз ударил ногой лежащего в живот, по голове, чередуя носок и каблук.
"Гадина!"
Икс и Игрек смотрели на него с одобрением.
"Где вы его нашли?"
"А мы его не искали, - засмеялся нервно Икс, - он сам пожаловал".
"Сам?"
"Сам".
"Тем лучше для нас, тем хуже для него".
Он еще раз пнул бесчувственное тело.
"Посмотрите, что мы нашли в кармане!"
"Что это?"
Циклоп взял из рук Игрека листки, подошел к окну. Какие-то сморщенные, пожелтевшие вырезки из газет.
"Статьи о гастролях гипнотизера, двадцатилетней давности", - подсказал Игрек.
Циклоп с досадой скомкал листки:
"Нечего с ним сусолиться, кончайте и сматывайте удочки. Вот только как мне отсюда уйти?"
Оказалось, что из гостиницы ведет подземный ход. Люк - в кухне буфета, за холодильником, прикрытый грязной циновкой. Икс потянул за кольцо, пахнуло земляной сыростью, открылись ступени.
"Вот, возьмите фонарик!"
Циклоп, вздохнув, начал спускаться, с трудом протискивая живот.
Крышка наверху с грохотом захлопнулась.
Он поспешил зажечь фонарик, прощупывая длинным мутным лучом уходящий в темноту ход.
Стены и потолок были выложены мраморными плитами, затянутыми рыжеватой слизью. Сквозь щели спускались длинные тонкие корни, щекочущие затылок. Циклоп продвигался медленно, шаг за шагом обшаривая пределы. Иногда ему вдруг чудилось, что кто-то идет за спиной. Он резко оборачивался. Порывшись лучом в пустоте, продолжал путь. Надо было идти все время прямо, не сворачивая в многочисленные узкие ответвления.
По всему было видно, что подземный ход построен давно, наверно, еще до того, как над одним из его выходов выросла гостиница, как гриб из сокровенной грибницы. Иногда устремленный вперед луч фонаря натыкался на части скелета, на лежащие в пыли растрепанные книги. Кое-где в стенах были выдолблены ниши. Большинство из них пустовали, но в одной Циклоп увидел глиняную фигурку - не то женщина, не то птица. Он уговаривал себя не отвлекаться на мелочи, слишком многое было поставлено на карту, чтобы сейчас медлить, даже если промедление сулило немедленную выгоду.
Наконец луч фонаря наткнулся на дверь. По счастью, она была не заперта. Веером вверх уходили железные ступени. Комната, в которую он протиснулся, была почти пуста. Из мебели только шкаф с полками, заваленными каким-то мусором. Окно закрыто ставнями, но сквозь щели проникало достаточно света, чтобы погасить подуставший фонарь. Это не дом, а какой-то остов! - подумал Циклоп, переходя из комнаты в комнату. Ни стола, ни стула, ни кровати. Всюду - ветхий хлам-срам. Входная дверь заперта. Он поднялся на второй этаж, где, как и на первом, окна были заколочены, из мебели только шкафы, забитые всякой дрянью. Под ногами тряпки, бумаги. Что за напасть! Куда они меня направили, Икс и Игрек? Прикажете доживать внутри? Он раздвинул бамбуковую штору и - вышел на застекленную веранду, залитую солнцем.
32
Едва заметная тропа вела по холмам в горы. Утро открывалось во всем великолепии своего прозрачного устройства. Хромов не предполагал никаких помех. Там, высоко, в уютной ложбине, его терпеливо дожидалось начало книги. Местность. Оставшийся позади город продолжался в нем лишь двумя-тремя грустными мыслями. Очки, веревочки, девочки. Каменные зубцы прорвали вязаную зелень, небо накалялось, ветер хлестал солнечным светом. Подниматься легко и приятно. Это только долу путь тянется. Тонкие луковичные оболочки. Стены. Так рыцарь, после утомительной битвы с ленивым, трусливым драконом, снимает тяжелые латы, стаскивает сопревшее исподнее и на глазах у висящей в цепях принцессы ныряет в холодное зеркальное озеро.
Вначале он предстал Хромову темным силуэтом на фоне желтых холмов. Хотелось заполнить темный силуэт чем-то одушевленным, вписать его в окружающий пейзаж не как еще один зашифрованный предмет, пустой контур, а как отзывчивое существо, сотканное высшим разумом.
Молитвы были услышаны.
При ближайшем рассмотрении темный силуэт преобразился во вполне заурядного, но ничем не обделенного Агапова. Лицо его было отмечено усталостью. Изношенная, ветхая внешность, готовая обнажить страшное нутро: ввод и вывод на виду. Потерянное детство. Храм, разобранный на кирпичи.
Вялое приветствие.
"Слышал, ты вчера крупно проиграл..." - начал Хромов, любезно осклабясь.
Агапов сверкнул глазами:
"Карты хороши тем, что, когда проигрываешь, ты не виноват, карты не виноваты, виноват расклад".
"С кем играл?"
"Два каких-то проходимца..."
По лаконичным характеристикам Хромов признал своих старых знакомых. Он ждал, что Агапов попросит денег "взаймы", но тот был, видимо, так опустошен после игры, после Сапфиры, после бессонной ночи, что просить о чем-либо у него уже не было сил.
"Я издержался", - сказал он.
"Ничего, ничего, все утрясется..."
Отойдя от Агапова, Хромов тотчас о нем забыл. Сегодня Агапов не стоял на повестке воображения. Когда-нибудь потом, когда доберусь до второстепенных персонажей, выдам всем сестрам по серьгам, всем братьям по пистолету. Пока же хватит быстрого очертания. Еще не дойдя до заветного камня, Хромов уже начал составлять отправные фразы. Он решил для простоты взять несколько фактов из своей жизни и довести до неузнаваемости. Не нужно все выдумывать, довольно слегка извратить, переиначить. Можно даже сохранить имена, от этого вымысел только выиграет, укрепится.
А вот и камень, в мерцающей серой толще белые пучки прожилок и розовые вкрапления, по бокам узоры желтого, красноватого лишайника. Сверху шатром изогнулось дерево. По склону сухая трава сбегала серебристыми струйками.
Хромов вынул блокнот, перебросил, не перечитывая, исписанные листки и с ходу:
"На юге. Прикован к больной жене. Туша, набитая кошмарами - грязными грезами. Жена - Химера. Днем спит, ночью изводит. Врач запретил плотскую близость, к моему облегчению, иначе не знаю, во что бы я превратился, наверно, в одного из тех уродов, которых сплевывает ее воображение. Для врача она интересный экземпляр, сосуд с драгоценной болезнью, счастливая возможность понаблюдать разложение организма, еще одна надежда приблизиться к разгадке анатомии. Надо было видеть доктора Бабченко, когда он, попросив мою Любу (Машу? Ирину?) раздеться, рассматривал эти отложения! Мне стало страшно, я опустился на стул. Даже если бы я заорал, он бы не обратил на меня внимания. Он был поглощен. "Так, так..." - повторял он, пальпируя. Потом признался, что может лишь догадываться о причинах болезни. Вероятно, какое-то расстройство. Но есть болезни без внешней причины. Они - плод творческого напряжения самого организма. Вывод внутреннего состояния. Проявление скрытой идеи, которая сама - лишь сочетание бесчисленных разветвлений и отражений. Он мог рассуждать на эту тему часами. Прекрасный собеседник. С подручными цитатами, с занятными случаями из жизни. Вы должны ее беречь, как зеницу ока. Она достояние науки, а что такое наука? - ясно продуманная истина, годная для всеобщего потребления. Вы должны гордиться. Я вам завидую. Будь я на вашем месте, я бы не отходил от нее ни на шаг, следил за каждым ее вздохом, фиксировал жесты, записывал каждое слово. Например, обращаете ли вы внимание, как она чешется, когда, в каких местах, как долго? Вот то-то же! Бесценный материал пропадает впустую! Ну да я вас не виню. Сам он являлся почти каждый день, расспрашивал, осматривал, делал анализы. Вымыв руки, предлагал мне пройтись "проветриться". Вам тоже нужно следить за собой! Опасаясь, что болезнь будет так прогрессировать (она уже проникла, по его словам, в некоторые участки мозга), что он просто не успеет ее изучить, получив вместо любопытной смеси мутный осадок, он сам посоветовал отвезти Любу на юг, хоть и сожалел, что на некоторое время оставляет ее без визуального внимания, обещал каждый день звонить, но своего обещания не исполнил. Он попросил было и меня записывать то, чему я по праву супруга стану свидетелем, но я сразу и даже несколько грубо отказался от такого задания. На грубость он не обиделся, но сильно сокрушался, что некоторые люди и пальцем не пошевельнут для блага человечества.
"Я скоро умру?" - спрашивала Люба. "Нет, будешь жить вечно!" - отшучивался я, отворачиваясь. Впрочем, спрашивала она скорее из любопытства, как если бы речь шла о предстоящей поездке. Смерть ее нисколько не пугала. Подумаешь, разница - здесь, там!
Она почти ничего не ела, но пила беспрерывно, лежа на спине, через резиновую трубочку, протянутую к бутыли с минеральной водой.
Днем я уходил в горы, глядел вниз на ослепительно блестевшее море, вверх в горячую синеву, слушал шелест сухой травы, стрекот кузнечиков. Записывал в блокноте бессвязные слова, которые, по прошествии времени, я знал, сложатся в роман. Купаться я не люблю. Вернее сказать, боюсь. Все мне кажется, что стоит вступить в воду, и вся эта зеленая масса обхватит меня, поглотит. И потом, живность, которой напичкана эта толща, - не только медузы и полипы, но даже рыбы, морские звезды, моллюски... Красота, от которой тошнит. Не все, что радует глаз, приятно на ощупь, и многое из того, чем охотно пользуется воображение, отвратительно наяву. Присочинить - значит выразить словами то, чего в жизни лучше избегать. Литература, утверждаю я, сидя на камне, это зоосад неосуществимых желаний. Неосуществимых не потому, что препятствуют обстоятельства, а по сути своей. Неосуществимость, бесплотность определяют их направление. Люба никогда не могла меня понять. Хотя большая и лучшая часть ее жизни проходит во сне, она признает лишь то, что можно потрогать, а еще лучше - съесть. Прочитанное в книге она переживает так, как произошедшее на самом деле, и судит о поступках героев, как о поступках реальных людей. Самое досадное, она и обо мне судит по тому, что я пишу. Она решила познакомиться со мной, прочитав рассказ в журнале. Из слов и поступков персонажей, прямо скажем, не вполне ортодоксальных, но которых требовала одна логическая западня, занимавшая меня в то время, она поспешила вывести мой характер, мои вкусы и пожелания, так что в ее мечтах я превратился в какое-то экзотическое чудовище с хвостом и хлыстом. Кажется, она была несколько разочарована тем, что я не хожу лунными ночами по улицам и не режу припозднившихся красоток. Впрочем, первое впечатление обо мне, которое она составила по рассказу, так и осталось для нее определяющим. Она только присовокупила к моему образу скрытность, лживость и двуличие, что в ее глазах прибавило мне достоинств. Я понимал, что разуверять ее бесполезно. Пусть думает обо мне, что хочет. Ничто не омрачало нашу быстро наладившуюся совместную жизнь до тех пор, пока ее не поразила болезнь. За какой-то год из стройной, гибкой девушки она превратилась в огромную, неповоротливую тушу. Каждый день, подходя к зеркалу, она себя не узнавала. Приходилось едва ли не каждую неделю покупать новую одежду. "Что со мной происходит?" - спрашивала она удивленно. А что я мог ответить? Делать вид, что не замечаю перемен? Одним из самых печальных дней был тот, когда я (прошло около месяца после первых симптомов), как обычно, утром хотел поднять ее, чтобы отнести в ванную, и - не смог. Она продолжала держать меня руками за шею, не понимая, что случилось. Тогда еще казалось, что все поправимо. Она убеждала себя, что перемены ей к лицу. "Признайся, тебе ведь нравятся задастые и грудастые, со складками и неполадками?" Но вскоре и она поняла, что с ней происходит что-то ужасное и непоправимое. С грустью смотрела она на красные туфли, в которые уже никогда не влезут ее ноги. Наши узы требовали все большего хитроумия и, наконец, к моему облегчению, сделались невозможны. Думаю, читатель извинит меня, если не буду вдаваться в технические детали... По совету врача мы поехали на море, выбрав поселок, в котором прошло детство Любы.
Мы остановились в гостинице. Люба не выходила из номера, посвящая все свое время чтению и сну. Я рано утром уходил в горы. Часам к пяти возвращался в поселок, вот уж поистине "проветренный", обедал в ресторане на набережной, пил вино, гулял по живописным улочкам, разбегающимся по склонам холмов. Играл в гигантские шахматы в саду пансионата. Смотрел, как загорелые девицы, бросая пятками песок, с диким воплем подпрыгивали и наотмашь шлепали по зависшему над сеткой мячу. Выходил к причалу, завидев издалека корабль. В городке было все, что необходимо для отдыха, - бары, казино, тир, кинотеатр, танцплощадка. Невидимые банды вяло сводили давние счеты, давая материал для местной газеты..."
33
Он проиграл последнее.
Деньги, полученные за старинную вазу, которую он случайно нашел в шкафу накануне, посредством валетов и дам благополучно перешли в чужие руки. В его распоряжении остался пустой дом, наполненный мусором. Было время, он считал, что, освобождая, разоряя помещение и используя пустые стены по своему усмотрению, он создает денно и нощно нового, сильного Бога. Но это время прошло. Если Бог и был создан, он остался в прошлом. А что делать теперь? Вчера он был уверен, что выиграет именно потому, что ставит на карту последнее. Последнее всегда выигрывает, верил он. Но карты рассудили иначе. Он был потрясен не столько проигрышем, сколько крушением своей веры. Будущее моментально потеряло какой-либо смысл. Блуждать - не жить. И когда Сапфира рассказала ему о манипуляциях старого гипнотизера, вогнавших ее в краску, он не отреагировал так, как она хотела бы. Он промолчал.
"Я ничего не соображала, он мог сделать со мной что угодно!"
Ему почудилась в ее голосе обида: мог, но не сделал.
"Я ничего не соображала!" - еще раз повторила Сапфира, точно сама еще не решила, как оценивать то, что с ней произошло.
Они лежали на матрасе в одном из корпусов санатория. Сапфира пыталась привести его в чувство, но безрезультатно.
"Что с тобой?"
"Ничего, устал... - сказал он. - Почему мы должны встречаться непременно ночью?"
"Днем я занята... - и добавила, решив, что прозвучало неубедительно, днем мне страшно..."
И чтобы уйти от расспросов, перегнувшись, сделала новую попытку восстановить его желание. Он терпеливо сносил ее губы и зубы, гладя по голове, наматывая на руку косичку.
"Тьфу, безобразник!"
Она засмеялась, откидываясь назад. В темноте ее лицо нежно светилось:
"Будем одеваться?"
Проводив Сапфиру до гостиницы, вместо того чтобы идти домой спать, забыться, он, повинуясь какой-то внутренней логике, отправился бродить по ночному городу, отрабатывать бессонницу.
Несколько раз он, петляя, возвращался к гостинице и видел в одном из окон тусклый отсвет на занавеске. Он догадывался, что не спит Роза, жена писателя Хромова. О Розе было известно, что она спит днем, а ночью - читает. Вот бы с кем повидаться, думал он. Почему-то ему казалось, что Роза, с которой он был едва знаком и помнил только в профиль, может вернуть ему то, что он потерял еще в детстве. Про нее говорили: она все знает, она все может. И действительно, стоило вспомнить ее тонкий профиль, как поднялось настроение, если это чудо-юдо можно назвать настроением.
Он спустился к морю, тихо ревущему в темноте. Море казалось густым, плотным. На истоптанном берегу кто-то сложил башенку из гальки. Сразу захотелось разобрать ее, узнать, что под ней погребено. Он был уверен, что она что-то скрывает. Действительно, разбросав камешки, он нашел деревянный браслет с облупившимся лаком. Сунул в карман, можно подарить Сапфире, ей понравится.
Не заметил, как рассвело.
Он шел кружным путем. Небо сияло синевой, но, если присмотреться, можно различить округлые контуры будущих облаков. Солнце кутало холмы жестким зноем. Он увидел слева от тропы торчащую из травы палку. Внимание привлекла не сама палка, а привязанная к ней леска, пунктирным блеском уходящая, точно закинутая удочка, в сухую, сцепившуюся колючими листьями траву.
Он раздумывал, что бы это могло значить, когда его окликнули.
Перед ним, бодро улыбаясь, стоял Хромов.
"Что так рано?" - спросил он.
"Да я еще и не ложился".
"Не спится?"
"Вроде того".
"Сочувствую. Извини, спешу, пока вдохновение не выветрилось".
"Заходи потом, потолкуем".
"Договорились!"
Дождавшись, когда Хромов скрылся за гребнем холма, и рывком сбросив маску общежития, он пошел вдоль лески, пропуская ее между пальцев. Через несколько шагов показалась свободная от травы площадка. Леска уходила в песок.
Он потянул.
Из песка неохотно вылезла обвязанная за горлышко маленькая бутылка со свернутой в трубочку бумажкой внутри. Следующей от песка освободилась привязанная за шею тряпичная кукла, дальше похожая на разъятую раковину круглая пудреница с зеркалом, покрытый ржавчиной ключ и, наконец, пистолет. Провернув разболтанный барабан, он убедился, что оружие готово к бою.
Он не знал, что делать с выуженной из песка параферналией, или, как пишут некоторые наши грамотеи, параинферналией, но сунул, на всякий случай, пистолет в карман, остальную повязанную мелочь запихнул за пазуху, решив, что теперь, когда он проиграл последнее, не стоит пренебрегать ничем, даже тем, что, на первый взгляд, сулит окончательно лишить его надежды отыграться, вернуть спущенное состояние.
У себя, взобравшись на веранду, он бросил принесенные трофеи на рабочий стол, а сам уселся в кресло напротив завешенного бамбуковой шторой порога. Коленца бамбука выкрашены в красный и зеленый цвет. На веранде, залитой солнцем, было душно, пахло старым деревом, клеем. Стекла блестели.
"Днем мне страшно", вспомнил он Сапфиру.
Вытряхнул из бутылки свернутую бумажку. На ней оказались стихи:
Иди сюда, тебе я буду
просовывать и протекать.
Завесу пальцем приоткроешь,
меня не будет жаль ничуть.
Куда бы ни глядели очи,
в кармане звонкая монета
твоей мочи, моих примочек
и самый главный командир.
Дверь у окна прощенья просит,
а я прошу высокой башни
из кирпича, стекла и воска,
чтоб отражалась в тех очах,
которыми куда ни глянешь,
несут кумира на носилках,
и бог малюсенький кует
мои ключи, твои замочки.
Эти стихи, написанные мелким, округлым почерком, вполне могли принадлежать ему, могли быть написаны его рукой. Он перечитал их еще раз, поднимаясь снизу вверх, от "и" маленького к "И" большому. Стихи не только могли быть написаны его рукой, они и были написаны его рукой, в этом у него уже не было никакого сомнения, во всяком случае, он не постыдился бы их выдать за свои.
Нет, он не все проиграл, последнее - это он сам. Но и себя он уже начал терять. Все больше места в нем занимали чужие, ничего ему не говорящие чувства. Вот и страх, о котором сказала Сапфира, всего лишь пытаясь оправдаться, неожиданно проник в него, перетасовал, как колоду карт. Полудохлые розы, бумага, веер. Нечем крыть. Страх шел из опустошенного дома. Бесформенный, жаждал обрести форму, примеривая подручные личины, облики, внешности. Растворялся, притворяясь.
Поскольку дом - это только продолжение его тела, каждый день, каждый час, каждую минуту у него что-то отнимается. Конечно, он не успевал понять - что. Времени хватало лишь на то, чтобы уловить чувство легкости, следствие потери (когда он сам виноват) или изъятия (когда подозревает постороннюю волю). Он делался все легче и легче, как воздушный шар, роняющий мешки с песком, поднимаясь в страшную высь. Ему казалось, что он уже (а может быть, - в первую очередь) лишился своего внешнего вида. Удивительно, что знакомые еще узнают его, во всяком случае, принимают его за одного и того же человека. Прощаясь, говорят: "До встречи", "Увидимся во второй половине дня". Это загадка, над которой он бился. Чем меньше в нем своего, тем больше он заполняется тем, что о нем думают те, кто о нем, быть может, думает. А что если они забывают о нем тотчас, как расстаются, и вспоминают о его существовании только при новой встрече:
"А-а, Агапов, как поживаешь?"
Его письма не приходили по адресу и, побродив по инстанциям, пройдя по рукам, возвращались к нему, запачканные и зачитанные теми, кому не были предназначены. Слуга решает, что будет есть на ужин его хозяин. Желание разогнуться. Слева и справа - деревья, впереди - луна.
Он сидел в кресле, как завороженный, уставившись в бамбуковую штору, последнюю, неверную защиту от происходящего в доме. Как будто все, что он так долго любовно подбирал, подыскивал, соединял, теперь оборачивалось против него, и оставалось только ждать, ждать, когда наступит конец.
Чудовище приближается, вот-вот штора на пороге дрогнет, зашелестит, рассыплется на красно-зеленые бамбуковые коленца, выпуская яростно рвущуюся из темноты голую мертвую силу.
Схватив пистолет, Агапов наставил его на взметнувшуюся штору и несколько раз нажал на курок.
34
Не успел гипнотизер появиться в городе, как о нем начали слагать истории, одна другой нелепее.
"А ведь я еще не успел появиться!" - смеялся он.
Рассказывали, что гипнотизер проникает средь белого дня в чужие дома и уносит все самое ценное. Пораженные внушением, люди не замечали пропаж и продолжали жить так, будто ничего не произошло. Кто-то застал его за городом, закапывающим награбленные сокровища. Ему приписывали угрозу: "Да я вас всех сморю заживо!". Билетер летней эстрады божился, что видел гипнотизера прыгающим с дерева на дерево, подобно обезьяне. Купальщики были свидетелями того, как он нырнул в море и вышел на берег через час, таща за хвост сияющую на солнце рыбину с женским торсом и длинными синими волосами. Сам гипнотизер говорил, что из всей морской фауны он предпочитает медуз:
"Хотел бы я быть таким же прозрачным, студенистым, просвечивать..."
Слухи исчезали так же легко, как возникали, сразу расслаиваясь на множество самостоятельно гуляющих вариаций, так что любой мог подобрать слух, отвечающий его вкусу. Многие из этих слухов Хромов узнавал от Авроры, которая верила им всем, даже когда они друг другу противоречили. Соседка рассказала ей, что гипнотизер может лишать невинности и насиловать на расстоянии.
"Уже есть жертвы?" - спросил Хромов небрежно.
"Говорят, дочь хозяина гостиницы пострадала..."
И тут же она заявила, что гипнотизер по-настоящему воздействует лишь на девственниц, а во всех остальных случаях гипноз - это притворство и с той, и с другой стороны.
"Но если так, то зачем ему уменьшать количество подданных, ради какого такого удовольствия на расстоянии?"
"Ты ничего не понимаешь! Ему нужны жертвы, а не послушные автоматы. Ты себе не представляешь, как я боюсь за Настю! Она такая впечатлительная. Я пыталась говорить с Успенским, но ты его знаешь, у него одни древности на уме..."
Ну уж дудки, подумал Хромов, за честь твоей дочери я заступаться не стану, не мой стиль...
Между тем, гипнотизер относился к распускаемым о нем слухам с юмором:
"Это неизбежный побочный эффект моей профессии. Я привык. Случаются, конечно, казусы: изгоняли из города, забрасывали камнями, пытались опозорить и даже лишить жизни. Испокон веков глупость расходится самым большим тиражом, особенно облеченная в детективную форму. Не мне вам объяснять, что подлинное слово ничего не стоит, ибо ни на что не годно. Люди хотят, чтобы их вводили в заблуждение, это продлевает жизнь, укрепляет любовь. Когда я не в духе, я становлюсь моралистом. Пусть болтают, хуже, если они умолкнут и, вместо того чтобы точить лясы, начнут точить ножи. Опасность меня радует как подтверждение, что я не утратил остроты взгляда и силы жеста. Когда меня начнут встречать аплодисментами, я уйду со сцены. Где-то там, в будущем, ждет меня тихая, бесславная жизнь частного честного человека: дом с балконом, дочь, песочные часы, но пока у меня еще есть воля, пока я еще владею вниманием публики, я не могу, не смею делать вид, что ни на что не способен. Я вам не какой-нибудь мореплаватель, который, бороздя океаны, натягивая канаты и ставя паруса, борясь со стихиями, только и мечтает о том, чтобы сойти на сушу и, набив трубочку опиумом, забыться на старом диване в бедной лачуге. Я терпеть не могу плавать, но люблю нырять и шарить по дну руками. Из меня получился бы неплохой водолаз, смею вас уверить. Водолаз, который по своей воле лезет в воду, большая редкость! А я могу сколько угодно оставаться под водой, задерживая дыхание..."
Гипнотизер сидел на террасе ресторана "Наяда" в дальнем углу, у балюстрады. Он отложил газету и жестом пригласил Хромова присоединиться к нему. Щелчком пальцев подозвал официантку:
"Зиночка, принесите моему молодому другу гамбургский суп из угря и пеламиду по-флорентийски!"
Хромов был несколько ошарашен таким обращением, но вынужден признать, что, будь его воля, он заказал бы сегодня именно это. А раз так - на что обижаться?
"Вы извините, что я распоряжаюсь, - сказал гипнотизер. - Знаю, многие меня осуждают. Говорят, что я слишком много беру на себя, влезаю в чужие заботы, но такой уж у меня характер, ничего не могу поделать... Вы не находите, что у нее восхитительная фигура? - он ткнул пальцем вслед уходящей официантке и, переведя взгляд на открывающуюся с террасы картину (зеленоватое море, голубоватые горы), добавил: - Я здесь по вашей рекомендации, спасибо, что надоумили, и в самом деле - прекрасный ресторан!"
Хромов не помнил, чтобы упоминал в разговоре с гипнотизером "Наяду", но и памяти своей он не доверял, зная, на какие она способна непристойные фокусы.
Как часто бывает, в жарком плотном воздухе терялось ощущение дали, казалось, протяни руку - и дотронешься до замазанной гуашью шершавой поверхности, оставляя извилистый отпечаток пальца. Плоская ширь.
"Да, - сказал Хромов, - здесь хорошо кормят, хотя и без затей..."
"Оставьте затеи нам, старикам, - прервал его гипнотизер. - Но честно сказать, мое мнение о городе не изменилось. Я вижу, что здесь, как и везде, можно неплохо устроиться, если иметь средства и уметь их тратить, и только... Согласитесь, этого недостаточно для счастья! Попробуйте вина, кажется, плутовка не обманула, отменный вкус..."
"Вы - гипнотизер?" - в лоб спросил Хромов.
"Я вместо него. Все гипнотизеры - один гипнотизер. Это давно уже не тайна. Об этом пишут Шпигель, Черток, Леонтьев".
Хромов не знал, что его потянуло за язык, но это был единственный шанс узнать правду:
"До вас в гостинице останавливался один человек..."
"Не продолжайте. Знаю - в пятьдесят первом номере. Его убили. Отчасти поэтому я здесь. Так сказать, заместитель покойника".
"И вы за себя не боитесь?"
"Боюсь, но страх - естественное состояние. Конечно, неприятно, если подстрелят из-за угла или удавят в темноте, но - от судьбы не уйдешь, что уж тут мудрить и лукавить. И потом, где бы я ни был, у меня всегда находятся защитники. Вот вы, например. Разве вы не придете мне на помощь, если, не дай Плутон, случится такая необходимость? Впрочем, надеюсь, все обойдется, и ваша помощь не понадобится".
Хромов думал, что, вступив в разговор с гипнотизером, придется преодолевать стену недоверия, и ошибся. Гипнотизер охотно пустился в рассуждения о своей профессии. Должно быть, он привык к расспросам и между ложками тыквенного супа непринужденно выдавал обкатанные фразы.
"Во время выступления следует гипнотизировать не тех, кто выходит на сцену, эти уже заранее на все согласны и беспрекословно выполнят любой приказ, а тех, кто остается в зале. Пользуясь тем, что их внимание сосредоточено на вас и вы держите их взгляды, как сотни нитей, в кулаке, можно внушить им, когда смеяться, когда рукоплескать, когда высказывать сомнение, а когда в ужасе откидываться на спинку кресла. В этом секрет успеха. Заставить какую-нибудь дурочку раздеться и прокукарекать, или прочесть мысли какого-нибудь оболтуса, у которого их раз-два и обчелся, каждый сумеет. Задача - внушить сидящим в зале и ждущим от вас чуда, что вот эта голая девочка, изображающая курицу, или этот растерянный паренек, которому в голову пришла ваша мысль, и есть то чудо, ради которого они сюда шли, платили за билет!"
Если это так, подумал Хромов, то, судя по кислым отзывам побывавших на представлении, гипнотизер ты плохенький, ну скажем - средний. Теоретик.
Но словно отвечая на его безмолвную критику, гипнотизер добавил:
"Лично я стараюсь делать так, чтобы зрители уходили с первых моих выступлений не то что разочарованными, но смущенными тем, что не могут дать однозначную оценку увиденному - понравилось или не понравилось, довольны или возмущены..."
"Но зачем?"
"Видите ли, молодой человек, ничто так не страшит и ничто так не притягивает людей, как неопределенность. Многие приходят вновь и вновь только потому, что надеются наконец составить ясное мнение о том, что им довелось увидеть в прошлый раз. А те, кто еще не побывал на сеансе, услышав невнятные отзывы, спешат лично разрешить возникшие у них сомнения. Уж я-то, наивно думают они, сумею распознать, что почем!"
Он раскручивал свои теории, а Хромову, который вообще теорий не жаловал, хотелось расспросить гипнотизера о его жизни, кто его родители, где он учился своему искусству, в каких городах выступал, был ли женат, нет ли у него случайно дочери... Этот странный человек наверняка встречался со множеством интересных людей, попадал во множество необычных ситуаций, но как к нему подступиться, Хромов не мог себе представить и потому вынужден был выслушивать общие рассуждения. Он чувствовал, стоит задать какой-нибудь "наводящий" вопрос, и доверие, которое вроде бы установилось между ним и гипнотизером, лопнет. Судя по всему, гипнотизер не был тем человеком, который только и ждет приглашения, чтобы обрушить на собеседника подробности своей жизни. Нетрудно было догадаться, что он холит и лелеет свою биографию и не отдаст ее никому даже во временное пользование. То, что он говорил, и было той стеной, которой он себя обносил, чтобы укрыть личную жизнь от любопытства. В сходной ситуации Хромов поступал точно так же, хотя порой и случались срывы, после которых он, проболтавшись, месяцами не находил себе места.
"Когда мы говорим о гипнозе, о внушении, о чтении мысли, мы говорим отнюдь не о власти. Власть - это временное избавление, отдых, отсрочка, "колесо обозрения". Покатались и хватит, до следующего раза, до следующего выигрышного билета. Власть - это секс, не имеющий продолжения, раболепное господство над вещью своего "я", научно выражаясь - фантазм, который не желает, хоть тресни, воплощаться в реальности. Власть - это то, чего стыдно. Что, скажите, тут общего с гипнозом? Да ничего! Гипноз - это сон, который и есть реальность, другой не дано. Божественная видимость, послушная мановению руки, указанию пальца. Чистая махинация, в которой слова, произнесенные не терпящим возражения тоном, играют ведущую роль. Занавес поднимается! Труппа в полном составе, включая осветителей и гримеров, выходит на сцену. Списание долга и сытые метры души под расписку поэта..."
Гипнотизер улыбнулся, показав большие, блестящие зубы, которые Хромов ожидал скорее встретить у какого-нибудь плотоядного клоуна, чем у склонного к лирическим грезам гипнотизера. Рано я в него поверил, подумал он. Уже завтра окажется, что он всего лишь contradictio in adjecto или, того хуже, подставное лицо. Сомнительное приобретение. Перебор. Недобросовестная реклама сильнодействующего бессмертия.
"Вы тоже притязаете на бессмертие? Ладно, ладно, не прибедняйтесь! По глазам вижу... А кстати, дайте-ка посмотрю, так и есть - тускло-голубые, матовые, с зеленым глянцем по краю. Но я никогда не соглашусь с тем, кто видит во всем происки Бога. Я верю в лучшее будущее, в персональную утопию, номер в гостинице со всеми удобствами, включая обслугу. Без правописания. В детстве я коллекционировал старые веера, копался в помойках..."
Пока гипнотизер говорил, в небе произошли перемены. Растворенная в послеполуденном зное мглистая дымка сгустилась, и, серебристым пологом завешивая море, с веселой внезапностью посыпал мелкий, но густой дождь. С навеса над террасой побежали витые струйки.
"Ну и ну!" - покачал головой гипнотизер.
Официантка подошла к балюстраде, облокотилась, прищелкнув каблуком, и подставила ладонь под одну из струек. Дотронулась мокрыми пальцами до щеки, провела по шее.
"Моей жене приснилось, что будет дождь, ее сны сбываются..." - сказал Хромов.
Гипнотизер улыбнулся как человек, который знает больше, чем хочет показать.
"Она больна?"
"Да, ничего не помогает".
"Ничего?"
"Ничего".
"Странно... Мне кажется, я бы мог вам помочь".
"Вы?" - искренно удивился Хромов.
"Только я".
"Но как?"
"Видите ли, я бы мог помочь вам, а не ей. Сон - это не иллюзия уставшего сознания, а сбросившая оковы реальность. В моих силах, посредством внушения, погрузить вас в ее сон. Есть шанс, что, оказавшись там, в лабиринте ее сна, вы сумеете отыскать причину недуга. Это уже целиком зависит от вас, от вашего опыта, от вашей любви, если угодно..."
Звучит неубедительно, подумал Хромов, тотчас раскаявшись в своем скепсисе. Что если и впрямь не врет?
"Я не вру", - сказал гипнотизер.
"Вы что, читаете мои мысли?!" - воскликнул Хромов.
"Я их пишу".
Хромов заметил, что лицо гипнотизера припудрено, глаза подведены, губы тронуты рыжеватой помадой, но тотчас решил, что это грим, оставшийся после представления. Во всяком случае, краска на лице делала его похожим на старый, во многих местах продырявленный холст, уже негодный, после стольких эскизов, этюдов, набросков и подмалевков, для картины, по крайней мере - картины реалистической. Но не все потеряно. Стиль - дело времени. Художник перестарался, говорим мы, вспоминая о ноже для рубки капусты. Не может представление пройти бесследно для того, кто представляет. Хотя бы в виде пятен на лице, кривых линий оно еще долго напоминает о себе после того, как отгремели рукоплескания и последний зритель покинул зал, последний зритель, которому, как говорит Достоевский, некуда идти. Так и жизнь с каждым днем, с каждым откидным креслом пустеет, унося свою долю представления, свою долю общественного восторга, интимного разочарования. И только тому, кто паясничал на сцене, не остается ничего, кроме отметин времени на лице, с какой-то зловещей неизбежностью перенимающих черты противоположного, бабьего пола.
Язвительный человек! Что если он - лжегипнотизер, а тот был настоящий? Да, да, это очень даже вероятно - настоящего уже нет и никогда не будет.
Хромов был рад, что подозрение пришло к нему в голову после того, как он оставил гипнотизера ("Хочу еще немного побыть в своей тарелке!"), иначе бы наверняка пришлось отвечать за свои мысли, а что может быть гаже?
35
Якобы неприступная крепость. Но стены, что соты, сложены из бесчисленных входов и выходов. Врагу проникнуть пара пустяков: сквозняком, ноющим звуком, запахом не неприятным. На охрану надежды никакой. Туполобые лоботрясы только и умеют, что палить по мишени и бить по зубам. Они рассчитаны на примитивного злоумышленника. Хитрому врагу их послушная бдительность только окажет услугу. Последний этап утопии, думал Циклоп, обозревая мысленно свои владения. Ночью, ему сообщили, неизвестные устроили налет на ресторан "Тритон", забросали зал гранатами, изрешетили пулями, убивая всех, кто попадался на пути. Хозяин ресторана чудом уцелел, но требовалось еще одно чудо, чтобы вернуть его в сознание. Нападавшие денег не взяли, но увезли бронзового тритона. Налет произошел ночью, а уже в утреннем выпуске "Новой волны" появился отчет, написанный наглым, развязным тоном, какой раньше он встречал только в рецензиях на литературные новинки.
Циклоп был в ярости. Наглая выходка продемонстрировала всем, что он уже ничем не управляет и беспрекословно сходит со сцены под неумолимым взглядом гипотетического гипнотизера. Свите знак - пора хозяина сдавать... Он приказал подкатить машину и несколько раз проехал на медленной скорости мимо разрушенного ресторана, глядя на разбитые окна, обугленные стены, на полуголую толпу любопытных курортников. Ярость сменилась чувством бессилия. Шофер снял фуражку, пригладил сальные волосы рукой, затянутой в белую перчатку, и слегка повернул голову, спрашивая, куда ехать дальше. Циклоп и сам не знал.
"Давай в газету", - сказал он наконец, не уверенный, что именно там нужно сейчас быть.
Редактор "Новой волны" Делюкс встретил его с трепетным радушием. Он был готов к незваным гостям.
"Так, - сказал Циклоп, усаживаясь в кресло, - рассказывай, все, что тебе известно. Всё".
Охранник с хрустом захлопнул оконные рамы, задернул шторы.
Делюкс стоял, светясь в сумерках, нервно дергая узким цыплячьим плечом.
"Я ничего не знаю..."
"Врешь!" - заорал Циклоп, ударил ладонью по столу. Чашка в страхе спрыгнула на пол и разбилась.
Делюкс хотел было поднять черепки, нагнулся, но, передумав, резко выпрямился.
"Я не вру, мне нечего скрывать".
В голосе его неожиданно прозвенела нотка обиды и уязвленной гордости.
"Все, что мне удалось узнать, напечатано в газете, у меня нет секретов от читателей..."
Спускаясь из редакции и садясь в машину, Циклоп чувствовал себя хуже некуда. Как будто влез не в свое дело. Такого с ним еще не случалось. До сих пор все, что происходило в городе, не могло обойтись без него.
Шофер снял фуражку и пригладил жирные волосы, ожидая указаний. Охранник, севший рядом с шофером, с интересом рассматривал лиловые костяшки кулака.
"Гони по шоссе!"
Остался позади город, потянулись серо-золотистые курчавые виноградники, упирающиеся в синеву. Слева холмы волнообразно переходили в поросшие лесом горы. Машина неслась, плавно поднимаясь и опускаясь. Скорость успокаивала. Он откинул голову назад. Надо обдумать произошедшее и принять решение. Безотлагательно. Но мысли упрямо отклонялись от заданного маршрута. Обычная дребедень лезла в голову, точно не голова это была, а помойное ведро, в которое проходящие бросают все что ни попадя - сухой цветок, расписание поездов, окурок, огрызок груши, презерватив, пустую бутылку. То, что он видел в себе, невозможно было назвать видениями. Изможденные люди копали яму, выбрасывая желтые комки земли. Женщина водила утюгом по ночной сорочке. Лодка боролась с волнами. Волосы, волосы росли из вскрытой дыни. Нет, с какой стороны ни посмотри, решением эти жалкие инсценировки никак не назвать. В лучшем случае - отвлекающий маневр, рассчитанный на слабоумных.
Вдруг, как будто где-то в конце длинного темного коридора, хлопнула дверь. Рядом с ним сидела она. Еще до того, как повернуть голову и удостовериться, он ощутил ее присутствие. Она не была размытой, неустойчивой, зыбкой, нет, он не только ясно видел знакомое очертание, но и ощущал возле себя живую тяжесть плоти. Она смотрела прямо перед собой, улыбаясь слегка вмятыми углами неровно подкрашенных губ. Лицо лоснилось от жары, ресницы подрагивали, грудь раздваивала тонкую белую майку с красной надписью "Love or kill". Это невозможно, это нелепо, подумал он, ее нет. Но вот, она была рядом с ним, такая, какой он ее знал и не мог забыть. Повернувшись, он посмотрел на нее в упор, тайно надеясь, что она не выдержит взгляда и рассыплется на бусинки и бисеринки. Он хотел заговорить, но не знал, что сказать. Вернее, не что сказать, а как обратиться. Назвать по имени? Но имя, он почему-то был уверен, уже не принадлежало той, которая сейчас сидела рядом с ним.
Прежде всего он должен вымолить прощение за то, что произошло, за безобразный финал, когда он ударил ее при охраннике, при служанке, крича, что она дешевая сучка: "Ты будешь у меня как шелковая, ползать за мной, как шелковая...". Он был так зол на нее, что, когда на следующий день ему доложили, что она сумела бежать, перегрызла веревки, он выслушал равнодушно. Даже не стал снаряжать погоню. Он был уверен, что она вернется. Ей некуда деться! Без меня она уже ничего не значит! Нуль что спереди, что сзади! Потом была тоска, потом было раскаяние, боль, мука, отчаяние, потом все кончилось.
"Если ты еще можешь меня простить..." - так приблизительно должен он начать. Но тем самым он только вернет ее обратно, в прошлое, которое всегда было для обоих непрерывным, мучительным выяснением отношений: кто кого. Этого нельзя допустить ни в коем случае. Это сделает ее возвращение возвращением в прежнее состояние, исключающим всякую возможность будущей встречи.
Может быть, она сама ему что-то хочет сказать? Но нет, она молчала. Язык скользнул между приоткрывшихся губ и слизнул скатную капельку пота.
Он протянул руку и положил пятерню на ее колено. Она никак не отозвалась на прикосновение, та же улыбка, та же устремленная вперед по рассекающему виноградники шоссе серость глаз, но нежная, не терпящая загара, краснеющая под оттиском пальцев нога была настоящей. Медленно, заворачивая край юбки, он повел липнущую от страха руку вверх, подбираясь к заветному устью.
"Надо бы подзаправиться..." - сказал шофер.
Сидевший рядом с ним охранник с хмурым равнодушием, которое не покидало его даже тогда, когда он выламывал руку или стрелял в спину, звучно зевнул, порылся в карманах и сунул в рот, не зажигая, сигарету, предвкушая затяжку.
"Хорошо, - сказал Циклоп, - заправляйся и гони назад".
Путь назад был длинен и скучен. Так же тянулись слева и справа суконно пожухлые виноградники, вставали и отступали сухогорбые холмы, и только впереди, то появляясь, то пропадая, живо поблескивало море.
В одном месте машина круто вильнула, объезжая брошенный посреди дороги велосипед. Шофер выругался. Циклоп оглянулся равнодушно. Подумаешь велосипед! Он уже ни за что не отвечает.
Когда подъезжали к дому, внезапно пошел дождь, как густая паутина.
Раздвинулись с лязгом ворота. Давя мокрый гравий, машина сделала полукруг и остановилась у портика. Начальник охраны вышел навстречу, раскрывая большой черный зонт.
"Все тихо, ничего подозрительного..." - доложил он.
Циклоп выслушал мрачно, буркнул:
"Передай Тропинину, чтобы явился ко мне, после обеда".
Прошел в дом, на ходу сдирая с себя липнущую одежду, чувствуя облегчение: наконец-то можно освободиться от тесной, натирающей обузы.
"Ванна готова?" - рявкнул он на служанку, бросившуюся поднимать с пола одежду.
Шторы были сдвинуты, чтобы не пропускать жарких солнечных лучей.
Круглая ванна была выдолблена в янтарно-желтом мраморе. Скользнув пяткой, Циклоп погрузился в теплые ласкающие струи, выплескивая воду через край, раскинул руки. Туловище всплыло, теряя вес, покачиваясь блаженно.
Вошла служанка, стуча каблуками. Присев, положила на мокрый край пунцовую кисть винограда. Циклоп лежал, закрыв глаза, покачиваясь.
Служанка замерла, с обожанием глядя вниз на белую тушу, распластанную у ее широко расставленных и от желания слабеющих в коленях ног:
"Какое счастье быть здесь! Быть рядом с ним. Быть при нем. Какое счастье! Как мне повезло! Я недостойна!"
Служительница высшего разума, она боялась, пошевелившись, нарушить ход карающей и милующей мысли. Идущее от воды влажное тепло просачивалось испариной под юбку, пропитывало тесный корсаж. Поглощенная невероятным зрелищем, она не решалась поднять руку, чтобы откинуть набрякшие, липнущие к щекам кудри.
Покоящаяся в ванне белая туша то вздувалась сетью судорожно пульсирующих толстых жил, то медленно опадала тонкими, мятыми, пористыми пластами. Отдельные части вдруг начинали распухать, круглились мутными пузырями. Дряблые мышцы вязко зыбились, жировые отложения слоились, оплывали. Бесформенная, клейкая масса набухала, заволакивалась, лениво, вяло вздымаясь матово переливающимся куполом...
Медуза, подумала служанка, затаив дыхание, вздрагивая от язвящих щупалец похоти, медуза!..
36
Каждый, кто пытался нарисовать карту города, сталкивался с одной и той же проблемой. В результате всех усилий получалась не карта города, а самая обыкновенная картина, изображающая в одном случае какую-нибудь историческую сцену, в другом - натюрморт, портрет... Часто из-под строжайшей линейки и невиннейшего циркуля выходила самая настоящая порнография, и тогда участь новоявленной "карты" была незавидна. Ее рвали на мелкие клочья, сжигали, спускали в канализацию или прятали, да так, что и сам спрятавший потом не мог ее отыскать и годами не находил покоя, хмурясь, когда кто-нибудь из домашних упоминал об уборке. Как только рисующий карту замечал, что улицы и переулки с россыпью строений складываются в картину, он понимал, что очередная попытка не удалась. Савва продвинулся дальше других. Карта, которую он до полного завершения суеверно оберегал от посторонних глаз, пока еще представляла собой пригоршни никак не связанных фрагментов, или как он их называл - отрывков, но завершение уже не казалось чем-то бесконечно далеким. Контур вырисовывался, не обнаруживая никакой трансцендентной подоплеки, сводящей на нет кропотливый труд картографа. Конечно, каждый день возникали соблазны: там пририсовать уютный тупичок, тут подтереть слишком широко раскинувшийся пустырь, но Савва умел соблазнам противостоять. "Неужели я недостоин сокровища?" - бормотал он и, стиснув зубы, продолжал цветными карандашами наносить на карточки, которыми были набиты его карманы (подарок библиотекаря), и спортивную площадку, и ночной клуб, и автобусную стоянку. Улица Желтых роз. Улица Павших. Улица Затонувших кораблей. Улица Летучих голландцев. Площадь Восстания.