Den schlanken Stab hertragend vor dem Leibe...
Будет что рассказать проспавшей супруге. Будет во что обмакнуть перо Пьеро.
Хромов нес то в левой руке, то в правой, то под мышкой книгу, прочитанную Розой и теперь держащую путь обратно в библиотеку. Он был всего лишь средством связи между женой и книгохранилищем. Конечно, он бы с радостью избавился от чужой, да к тому же уже прочитанной, утратившей обаяние невинности, соблазн новизны книги, выбросил на помойку, если бы за ней не было определено место в городской библиотеке. Книга была записана на его имя, он, Хромов, пока не вернул ее в пыльную Лету, значился ее владельцем и отвечал за ее сохранность. Если что с этой зачитанной, обесцененной книгой случится, его привлекут к ответственности. Он присел в беседке на узкую лавочку и перелистал страницы: диалоги, описания комнат, длинные, теряющиеся рассуждения. Что если кто-то вот так же, как он сейчас, когда-нибудь небрежно раскроет его книгу и так же равнодушно пробежит по словам, наполненным его живым дыханием...
Хромов заметил на полях отметки ногтем, едва заметные рубцы, точно следы птицы на берегу ("От нее шел странный, тяжелый, но не неприятный запах...", " - Она не выветривается!"). Некоторые страницы были заложены тонким, почти прозрачным волосом, некоторые подогнуты.
Ни имя автора, ни название романа ему ничего не говорили. Почему Роза выбирала ту или иную книгу для чтения, всегда было для него загадкой, которую он даже не пытался решить. В области ее предпочтений неизвестное преобладало над известным. И это, убеждал он себя, одна из причин, удерживающих меня у ее ложа, даже если учесть, что самые устойчивые фигуры жизни ничем не обусловлены. Перебирая в уме причины, принуждающие его неотлучно находиться если не у самого ложа, то поблизости, Хромов приходил к выводу, что, в сущности, нет ни одной среди них достаточно веской, чтобы принудить его делать что-либо против воли, зато побочных, незначительных причин сколько угодно!
Они познакомились в тот трудный для него период, когда он худо-бедно переползал с поэзии на прозу. Приходилось перестраивать не только внутренний, но и весь окружающий мир. Вначале Роза была лишь дополнением, тем лучом света, которого не хватает тьме для полного счастья. Он не сразу заметил ее влияние на его стиль, а когда заметил, она уже стала его стилем, вытеснив все посторонние, не выводимые из ее по-тургеневски богатого тела метафоры. Он не мог и шагу ступить без того, чтобы не призвать на помощь ее всегда доступное отражение. Он решил на ней успокоиться, стать выше предрассудков. Она вела его по пути добродетели, он в этом не сомневался, целуя то левую, то правую, то верхние, то нижние. Он нашел в ней всех тех женщин, которых знал до нее, и тех, о существовании которых мог только смутно, опираясь на письменные источники и во сне, догадываться. То, что я вижу, другим не видно, говорил он, обращаясь к тому, кем он был до встречи с Розой. Он был благодарен ей уже за то, что она не читала того, что он писал напропалую, отгородившись от нее стеной шуток, недомолвок, обманов, уверток, подложных ласк. Ей не было необходимости расшифровывать его каракули, чтобы знать наизусть все, что он еще только собирался написать. Со своей стороны, Роза нашла в нем силу, без которой скучно жить, лень проснуться. При взгляде на него, при первом прикосновении она смогла назвать гнетущее ее беспокойство желанием. Он мой, пока пишет. Только в его пересказе обретала она свободу и воплощение. Она немного боялась его, сама не понимая, что в нем страшного, ведь он всегда обходился с ней доверчиво, нежно, услужливо, иногда даже угодливо и только на пике судорожного сближения понарошку нападал, разнимая, отлаженно насилуя. Она даже попросила его однажды быть с ней посуровее, жестче: "Я хочу быть покорной!". И все же, когда он был рядом, но особенно когда его рядом не было, она его немного боялась. Она чувствовала свою слабость, недостаточность, недостоверность. Она пыталась вскарабкаться на вершину песочной кручи, не запачкав перчаток, не порвав чулки. Однажды он не пришел на назначенное свидание (ждал ее в другом месте, они так и не смогли решить потом, кто в тот день ошибся). Стараясь не повторяться, Роза всегда выбирала место предстоящего свидания с большой тщательностью, варьируя настроение, с которым хотела бы встретить Хромова. Место должно быть одновременно неожиданным и понятным. Иметь смысл, но смысл, скрытый в намеках и иносказаниях. От места встречи зависит то, как сложится в этот вечер их счастье - напрямую, исподволь, гладко, гадко... Разумеется, Роза не собиралась рассчитать все заранее, ей было достаточно подготовиться к худшему, чтобы даже худшее принять за осуществление своих самых сокровенных, самых бессловесных желаний. Отдать себя на произвол судьбы - не в ее характере. Она должна предвидеть хотя бы отчасти, чтобы получить удовольствие сполна. Удовольствие? О каком удовольствии может идти речь, когда на карту (карту города) поставлено ее тело, вышедшее из повиновения! Любовь не шутит. Даже опаздывая, Роза знала, что там, куда она идет, ее ждет то, что она предусмотрела. Каково же было ее удивление, негодование, растерянность, недоумение, когда, придя на условленное место, она не нашла скучающего без нее Хромова! Что случилось? При мысли, что что-то могло случиться без ее ведома, Роза помертвела. Она ходила взад-вперед мимо витрин, в которых проплывало бледное отражение. Ей казалось, что она постепенно исчезает. Еще немного, и прохожие перестанут ее замечать, она сможет невидимой войти в любую чужую квартиру, в любую чужую жизнь. Она зашла в магазин и перемерила дюжину сапог и туфель. Ей нравилось ходить по магазинам без денег. Жаль, что еще долго до сумерек. В сумерках легче переносить свое исчезновение. Разозлившись, Роза вернулась домой. Подруга, с которой она на пару снимала квартиру, была на работе. Роза и Рая сошлись на том, что обеим нравится беспорядок, когда у вещей в доме нет раз и навсегда определенного места. Платья висели вперемешку, точно в какой-нибудь костюмерной. Посуда свободно путешествовала по квартире. Духи пахли чем угодно, только не духами. Но сейчас беспорядок казался наделен каким-то значением, что само по себе было ужасно. С неприятным удивлением она отметила, что складки на сдвинутых неприбранных кроватях расположились симметрично, образовав что-то вроде крыльев бабочки. Красный чулок, соскользнув, лежал на дне ванны. Она ходила, стараясь не шуметь, как будто попала в чужую квартиру. Если встанет под душ, растворится, как сахар. Сбросила туфли и, не раздеваясь, легла на кровать и, хотя ей совершенно не хотелось спать, тотчас уснула. Открыла глаза - было темно. Из кухни раздавались голоса. Рая вернулась с работы и с кем-то разговаривала... С ним. Вытянувшись в темноте, Роза напряженно прислушивалась, пытаясь понять, о чем они говорят, но отдельные, скомканно долетавшие слова ничего не проясняли. Она чувствовала себя разбитой, усталой, совершенно бессильной, но до отвращения реальной. Тело, несмотря на свое гнетущее бессилие и неподвижность, заключало ее в себе всю целиком. Она ему принадлежала. Она знала, что даже если захочет подняться, не сможет пошевелить и пальцем, но главная проблема была в том, что, несмотря на все попытки, она не могла найти в себе ни малейшего желания подняться. Приподняв голову, она видела через приоткрытую дверь свет, идущий из кухни, слышала тихие, но оживленные голоса. Нет, она не могла подняться, даже если бы от этого зависело, увидит она сегодня его или он уйдет, не дождавшись ее пробуждения. О чем они могут там говорить? Конечно, о ней. Но что они о ней знают? В сущности, ничего. О ком же тогда они говорят? Эта неизбежная подмена страшно ее возмутила, но, что удивительно, возмущение не смогло поднять ее с кровати. Разве может она запретить кому-либо, даже своей лучшей подруге, даже своему ближайшему другу, думать о ней все, что им заблагорассудится! Это их право. Пусть они представляют ее не такой, какая она на самом деле, но знает ли она сама, что из себя представляет? Нет, нет, нет. А может быть, даже вероятнее всего, они говорят вовсе не о ней, а о чем-то постороннем. Может быть, Хромов уже начал заигрывать с Раей, пока Роза - почившая химера...
Хромов бродил по тропинкам парка, обдумывая книгу, без которой не представлял себе не только своего последующего существования, но и всего того, что, отойдя в прошлое, не желало смириться, пробираясь окольными путями назад, в будущее. Книга жал и положений. Книга, в которой было бы много всего, ничего. Пусть даже случайные лица, безымянные тела. Еще одно доказательство бессмертия. Неопровержимое. Испытания машины прошли успешно, чего не скажешь о машинисте. Страх встретить в чаще посланника богов. Упадок. Что напрашивается?
14
О том, что книга не имеет нужды в читателе, Хромов вспоминал всякий раз, когда спускался в подвальное помещение городской библиотеки. В самые жаркие дни здесь было холодно, пахло плесенью. Библиотекарь, старый Грибов, смотрел на входящего с близорукой опаской и без складок удовольствия на сухом, кожистом лице. И хотя Хромов, благодаря жене, стал одним из немногих завсегдатаев, библиотекарь каждый раз, точно не узнавая или принимая его за другого, трусливо пятился в тень, нервно потирая руки. Хромов привык к такому обхождению и даже немного подыгрывал тем, что, уже подойдя к столу библиотекаря, выжидал, не говоря ни слова, пристально глядя на сереющую фигуру, пока библиотекарь не начинал, потеряв над собою власть, как-то странно хихикать, вжав голую голову в плечи, кусал ногти, шаркал по полу ногой. Въедливые глаза с красной каемкой, сопливый нос. Мертвая точка. Обесцвеченный час. Грязная (засаленная, загаженная, в объедках, в крошках, угробленная) кровать. Красная нить. Анус. Серьезные намерения. Руки в холодной воде. Рассудок. Изгнание из рая. Терпение. Этцетера.
С веленевым томиком Малларме, разрешенным, будто при всхлипах девственного воска, старый подлец отступает в глухой шум ткацкого стана, ленивый, томный, чтобы погрузить в ясное забвение, как яйцо в кипяток, весь, весь мир, который, словно кудлатый Лаокоон, распутывает, в неподвижной муке членов, божественную тварь. Хранилище!.. В пыльных рядах, геометрией бесконечной тоски, перетирая день в ночь, бормотанием, der verwьhnte Mьssiggдnger im Garten des Wissens, ищет вечную женственность навеки отпущенной ему пустоты. Приблизительно так, искушая читателя и вспугнув, он себя выдавал за колонну в святилище, где черный идол с желтеющим глазом раз в столетие произносит одно только слово, громовым раскатом: ISI.
Старый библиотекарь взял из рук Хромова книгу, притрагиваясь к ней так, точно держал неразумное, но живое, беспомощное существо, вызывающее чувство жалости и брезгливости: "Еще?", машинально приоткрыл и тут же захлопнул плотно, сжимая пальцами, чтобы содержимое не высыпалось.
"Ja, ja, что-нибудь из этого..."
Хромов протянул бумажку со списком. Дезидераты. Как изменился за последние месяцы ее когда-то образцовый почерк! Что-то в нем зашаталось детское, неуверенное, как будто каждая буква ползала сама по себе, слова катились врозь.
Забрав список, библиотекарь ушел, оставив на столе очки присматривать за Хромовым.
Личная жизнь библиотекаря была "личным делом", хранящимся в картонной папке на полке управления внутренних дел. Власти, призванные поддерживать относительную стабильность в обществе, сочли его опасным и даже установили за ним негласное наблюдение, не слишком заботясь о конспирации. Он и сам осознавал свою угрозу для общества, и одно только его тревожило - он никак не мог определить, в чем именно заключалась исходящая от него угроза. Может быть, в неопределенности, исключающей однозначный диагноз? Прежде чем было установлено наружное наблюдение, он сам установил над собой надзор, правда, руководствуясь противоположной целью. Если власти хотели уличить старого библиотекаря в опасном для общества помысле, предотвратить преступление, сам он, "последний романтик" по классификации органов внутренних дел, прилагал все свои душевные силы к тому, чтобы, осознав суть угрозы, осуществить ее как можно совершеннее. Под совершенством он подразумевал экономию средств и неожиданность результата. Ошибочность его эстетской позиции заключалась в том, что обнаружение скрытых помыслов лишало их всякой силы. Библиотекарь был опасен до тех пор, пока сам не осознавал свою опасность. Как только он осознал свою опасность и задумался, глубоко задумался над тем, как претворить опасность в прямое действие, наружное наблюдение было снято. Заметив внезапное безразличие властей к своей персоне, библиотекарь приуныл, стал опускаться, погрузился в чтение, стал раздражителен, молчалив. Забыл заботиться о своем виде. Стал терять связь с внешним миром, ничего не приобретая взамен во внутреннем. На книгах, которые он читал, уже не появлялись вопросительные и восклицательные знаки, волнистые линии, кресты, стрелки. Книги возвращались на полки такими же, какими он их брал, нетронутыми, без отпечатков пальцев, без вырванных страниц и вложенных закладок, квитанций, билетов - девственно чистыми.
Хромов, разумеется, ничего этого не знал. По своей дурной привычке он с первого взгляда раз и навсегда определил библиотекарю место в своей будущей повести и уже не интересовался, верным был первый взгляд или ошибочным. Он даже фамилию ему подобрал говорящую - Грибов. Лицо, подернутое рябью, пуговица с четырьмя отверстиями, сперматический логос, дышло закона, сумерки идолов просвещения, арбузные корки, паспорт - вот, пожалуй, и все, что он подмечал, сдавая прочитанную женой книгу и нетерпеливо дожидаясь, когда библиотекарь вынесет следующую.
Ожидание затягивалось. Звучно цокала стрелка настенных часов. Хромов не решался отправиться на поиски в книгохранилище. Присев в кресло, он разглядывал узкие полки с подшивками газет, разрозненными журналами, случайно примкнувшими книгами. На столе под замызганным стеклом лежала фотокарточка. Что это - оплошность или умысел? Со снимками надо поосторожней: от них все зло. Держать в недоступном месте, а лучше сжечь сразу после проявления или отдать детям на растерзание... Медлительность библиотекаря казалась подозрительной, но Хромов не знал, в чем его подозревать. Подозрение основательно лишь тогда, когда подкрепляется предубеждением подозревающего. Но Хромов, в отличие от органов внутренних дел, с трудом мог вообразить библиотекаря в роли преступника с окровавленными руками, даже на мелкого правонарушителя в его глазах Грибов не тянул. Он годился лишь на безобидный подлог, понятный ему одному, вроде того, чтобы сунуть старую фотокарточку под стекло стола. Морской берег. Сутулый юноша сидит на песке. Рядом стоит девочка в купальнике. Юноша смотрит прямо, точно пытается проникнуть сквозь объектив в то время, когда прошлое станет темным снимком, лежащим под стеклом, она, придерживая рукой мяч, вполоборота глядит в сторону, как будто что-то интересное за кадром отвлекло ее. Похожа. Хромов не видел детских снимков Розы. Она не показывала. Ревновать? Ряды ее поклонников увеличиваются в геометрической прогрессии: где вздыхали три, глядишь, слюну пускают девять. Вершина пустотелой пирамиды. А я при ней, думал Хромов, всего лишь хранитель, сдувающий пыль и покрикивающий: "Руками не трогать!". Отметки на книгах. Переписка. Предназначены для него. Условный язык. Ясно, ясно...
15
Настя в отца: улыбка, лапка. Просвечивающий профиль, тонкие волосы, робкая худоба, читательница. Хромов не мог ею надышаться: девичий добрый пот с острой черточкой, как он формулировал. Была в ней тихая святость, как бледный цветочек во мху. Страница, странница. Такой уготована обитая бархатом камера пыток в черепе какого-нибудь библиотекаря, веревки крест-накрест, прутья. "Мое ненастье..." В море купалась она далеко от чужого взгляда, прикрываясь волной. Успенский боялся, но ничего не мог поделать. Светлое будущее беззащитно. Когда Хромов представился ей: "Хромов, писатель", она зарделась и поправила влипшее платье. Стоявший рядом Успенский нервно дернул рукой, точно загреб вилами прядь сена и пустил по ветру. Успенский работал учителем математики, а летом в экскурсионном бюро. Знаток края, его истории, его легенд. Это был молчаливый, сосредоточенный на своем внутреннем мире человек, чрезвычайно деликатный, верный, предпочитающий держаться в тени. Высокий, узколицый, с тонким изогнутым носом, он необыкновенно гармонировал со своей дородной женой. Он писал историю края по документам и художественным источникам, уходя все дальше вспять, к истоку, где не было ничего, кроме бэ и мэ. Его труд был реален, увесист. Хромов, допущенный к фрагментам, искренно восхищался: "В тебе великая сила!". Успенский согласно кивал, в себе он не сомневался, только бы обстоятельства не подвели. Настя, помощница, переписывала, расставляла карточки по алфавиту: "амониты, анахореты, фаллосы, фетиши...". Мать бранилась: "Наглотаешься пыли!", но не сердито, и, только оставшись с мужем одна, пеняла: "Лучше бы музыке она училась, танцам...".
Что до сына Саввы, тот рос на свободе, пострел. Клеил корабли, самолеты, коллекционировал жуков, пропадал по целым суткам. На коленях ссадины, лицо в царапинах. Каждый, кто его видел, понимал - парень с характером, не нужен присмотр. С Хромовым Савва спорил, снисходительно щурясь, мол, ваши чувства, увы, устарели, теперь иначе смотрят на вещи. Он располагал ветхой картой с зашифрованными указаниями. Искал сокровища, устраивал тайники. Несколько раз Хромов встречал его на улице ночью, одного, с фонариком в руке. Всегда имел при себе лупу и складной нож, линейку и циркуль. Мать им гордилась. Отец разводил руками.
Успенский был первым, от кого Хромов узнал о приезде гипнотизера. "Так это, значит, его я видел сегодня утром!" - воскликнул он. Их разговор происходил на ступеньках, ведущих вниз, в библиотеку. Успенский пригласил Хромова на обед. "Аврора будет рада", - сказал он. Хромов подумал об официантке из "Наяды", которую рассчитывал сегодня пообъемнее рассмотреть, но не смог отказаться от приглашения. После того, что он краем уха узнал о внебрачных шалостях Авроры, ему хотелось ее увидеть, вдвойне.
Обед, по настоянию Успенского, любившего свежий воздух, накрыли в саду под большим каштаном. Тень золотой рябью набегала на скатерть. Успенский помог принести кастрюлю с супом, хлеб, тарелки. Аврора вышла в прекрасном платье, очерчивающем ее слегка полноватую, но музыкально выгнутую фигуру. Она имела обычай облачаться довольно плотно и обтекаемо, набивая цену обузданной пышности. Из расцветок предпочитала гранатовый, темно-желтый, черный, никогда не носила голубого, бледно-зеленого, даже если настроение требовало именно этих красок.
За обедом только и разговору было, что о прославленном гипнотизере. Успенский, отправляя в рот грибной суп, сказал, что в их город уже однажды приезжал прославленный гипнотизер. "Было это еще до моего рождения", - уточнил он, но таким тоном, что по сидящим за столом пробежал холодок. Все знали Успенский считает то, что было до его рождения, временем своего истинного существования, ибо что такое рождение, вопрошал он, как не выдавливание меня из вечности истории в ничтожную обыденность жизни? По его словам, тогдашний приезд гипнотизера, если верить пожелтевшей и перетертой на сгибах прессе, сопровождался множеством событий, отчасти ужасных, отчасти смешных. Был ли это тот же самый гипнотизер, который собирался теперь осчастливить публику демонстрацией своих феноменальных способностей, о чем возвещали расклеенные по городу афиши с зеленым глазом, вписанным в красный треугольник, Успенский утверждать не мог. Савва воспринял известие о приезде гипнотизера скептически. Он считал гипноз лженаукой, развлечением для легковерных. Настя не была столь категорична. "Надо вначале посмотреть, а потом судить. Я непременно пойду на представление". Аврора поддержала дочь. "Обожаю такие штуки, даже если это ловкость рук".
Услышав о "ловкости рук", Хромов вздрогнул, он невольно в продолжение всего обеда воображал Аврору в руках двух залетных коммерсантов. Заглушая воображение, он поторопился описать, против своего обыкновения не приукрашивая, встречу с незнакомцем за завтраком в гостиничном буфете и высказал догадку, что он-то и был гипнотизером. "У меня на него особые надежды", - шутливо добавил он и рассказал о том, как не смог обналичить выигранный лотерейный билет.
Настя сидела на скамейке рядом с Хромовым, сбросив сандалии, и, покачиваясь, хватала пальцами ноги длинные стебли травы. Короткий рукав платья, приподымаясь, обнаруживал светлый оттенок загара, доходящий на кистях до кофейной смуглости. Запахи цветов с конкурирующих клумб кружили голову, полную видений, нечестиво вовлекавших мать и дочь. Светозарные озорницы. Кувшин с фруктовой водой, ходя по кругу, возвращал себе прозрачность и пустоту, как стихотворение, произнесенное много раз подряд.
Успенский рассказал Хромову об экскурсии, которую он проводил на днях. Бывшие с ним Настя и Савва перебивали его, добавляя смешные подробности. Можно было подумать, что он показывал руины и монументы не то труппе клоунов, не то пациентам психлечебницы.
"Там была такая толстая тетка, она все просила показать, где здесь в древности справляли нужду!"
"А тот, папа, помнишь, который, пока ты пересказывал миф о рождении человека из слюны носорога, выцарапал на крепостной стене слово "пенис"!"
"Варвары, - сказал Успенский, - тупое стадо, однородная масса, безликое множество".
"Но у каждого - свой пенис, своя вульва", - сказал Савва, не упускавший случая поспорить с отцом.
"Нет, один, одна на всех", - произнесла Настя задумчиво.
Аврора, увидев, что разговор принял рискованный оборот, поспешила переменить тему.
"Давно хотела тебя спросить, - обратилась она к Хромову, вся в золотистых пятнах, на ветру, - как продвигается работа над романом, ты говорил, что у тебя большие планы на сей раз".
"Да-да, - засмеялся Хромов, - переплюнуть Вергилия и кого там еще, вместе взятых".
"Хотела бы я стать прототипом..."
"Обещаю над этим подумать, - щедро улыбнулся Хромов. - Ты как предпочитаешь - по частям или целиком?"
Аврора посмотрела на него в сомнении.
"Замысел день ото дня становится для меня яснее и неотвратимее. Я еще не написал ни слова, но краски, фактура, пространство времени уже под рукой, стоит только начать, позабыв себя..."
Савва, которому разговор был неинтересен, ушел в дом и, мелькнув в окне, вернулся с планшетом на боку.
"Опять в дорогу? - не совсем одобрительно напутствовал его отец. Кладоискатель!"
Савва, нимало не смутившись, помахал рукой и скрылся за раздвигающей кусты жасмина калиткой. Аврора вздохнула и посмотрела на часы:
"Настя, собирайся, тебе пора". И объяснила Хромову: "Она у нас теперь ходит в студию лепки. Я считаю, что эстетическое воспитание должно стоять на первом месте".
Настя сунула ноги в сандалии и хмуро встала, допивая из стакана фруктовую воду. Успенский вызвался ее проводить.
"Пойдем в дом, - предложила Аврора Хромову, - посуду вымою потом, я всегда немного сонная после обеда и не люблю солнца".
Хромов послушно последовал в темную гостиную.
"Хочу тебе кое-что показать. Я нашла это у Саввы в комнате".
Хромов взял на ладонь колоду карт, рубашку которых украшали любовно отснятые бесстыдницы всех мастей.
"Хотела бы я знать, кто ему всучил эту гадость!"
Она села рядом с Хромовым на диван, закурила.
"Я понимаю, что мальчишка растет, ему нужно, так сказать, разряжаться, но меня тревожит мысль, что в этом опасном возрасте кто-то захочет сформировать его по своему вкусу, внушать всякие идеи, даже, допустим, из лучших побуждений. Я - руссоистка: если уж взрослеет, пусть - сам, естественно".
"Да-да, опасный возраст", - кивнул Хромов, стесненный находящимся вблизи, таким желанным и, видимо, желающим телом, пускающим ароматные кольца.
"Что за сигареты?" - спросил он.
"Золотое руно", после обеда не могу удержаться".
"Если мне станет что-то известно о твоем сыне, кто с ним водится, я тебе скажу, - пообещал Хромов. - Но думаю, твои опасения напрасны. Савва - парень с головой, ему, как говорится, и карты в руки".
Еще раз взглянув, он неохотно вернул миниатюрный гарем Авроре, закрывающей ладонью зевоту.
"С Борисом на эту тему говорить невозможно, он или устроит скандал, или, что еще хуже, промолчит. Передавай привет Розе. А я, пожалуй, приму душ".
"Непременно", - сухо сказал Хромов, которому в словах Авроры, в тоне, каким слова были произнесены, почудилась ирония, по его мнению, не вполне уместная.
16
Уа, ау. Вещь вещает: я здесь, я сейчас. Тени растут. Лоно нулем. Капля. Животное продрогло. Типология логотипии. Рождение трагедии. Колыбель корабль. Меня нет. Третий лишний. Овация докатилась до сцены и всколыхнула актеров. Если бы знать!.. Оттиск на воске. Парус. Отражение. Стража. Оправа. Сложение вычитания. На скатерти розовое пятно-бабочка. Труп лекаря осматривали всей больницей. Слова зияют. Нюни для няни, она же стыдливая горничная в накрахмаленном фартуке, она же розовощекая учительница, ставящая уды и неуды, она же кокетливо щебечущая и щурящая близорукие глаза экскурсовод на высоких каблуках, она же строгая секретарша с осиной талией, записывающая в блокнот, она же лукавая медсестра, прыскающая шприцем и грозящая резиновой грушей, она же агент ритуальных услуг в тугом корсаже и чулках на подвязках.
Детская в мелкую клеточку. Бегемот пьет из лужи. Жираф объедает молодую листву. Лев когтит лань. Басни у изголовья. Колесница. Башня. Море из раковины вползает в ухо. Нежные салочки, грубые прятки. Дочки-матери. Ни гу-гу, пустомеля. Любовь к мокрице, улитке и червяку. "Обедать!" Гулливер. Шах и мат. За воротами ветер. Течение времени. Гадкая пенка. Сыпь. Баю-бай. Дяденька с синей бородой. Клоун-убийца. Повиновение. Сказка про то, как маленький мальчик испортил маленькую девочку. Складушки-ладушки. Воздушный змей.
Как на коленях приятная дама с высшим образованием. Узлы развязались. Лопасть. Семейный обед подходит к концу. Мною овладел сон. Ледащая плещется в ванне лебединым крылом. Стол, стул. Школьник-засранец достает из ранца в разобранном виде скелет. Формула. Тебя слишком много, ты всюду, и в этой букве, и в той. Отлично. Тетрадь в линейку и тетрадь в клетку. Класс земноводных. Детский материализм пугает зрелого мужа, строящего воздушные замки из аксиом и гипотез. Не все то истина, что прописано в учебнике.
Разум заходится в хохоте. Глубина тела поражает взгляд, идущий ко дну. Нищету линий искупает богатство оттенков. Сменила позу лотоса на позу-розу. Онона. Ангельское терпение свечи. Душный шелк Александра Блока. Иней в усах ломовых извозчиков. Почта-телеграф. Надысь. Мальчик проигрывает штанишки девочке. Поставь себя на мое место. Допустим, Агапов продает дом, покупает воздушный шар и улетает вместе с Сапфирой за моря-океаны. Ищи перводвигатель, авось нападешь на след. Вчерашние друзья. Пишется женщина, читается рыба. Верный заслон. Гальванизированный труп в исполнении барда. Воздушная конструкция. Незавидна участь краденой вещи. Критический взгляд. Его рука привела ее в чувство. Нечем крыть. Любому ночевидно: хорошее мочало баловина тела. Охрана порядка осуществляется на должном уровне. Тупик эрекции. Борьба. Подлинное и поддельное. Потайная лестница. Вразрез с истиной. Жена - нетопырь, муж - сморчок. Время пятится навстречу любви.
Выборы в думу прошли на "ура". Заместитель председателя подал в отставку. Депутат лег в больницу с диагнозом переутомление. Услуга за услугу. Власть отмалчивается. Народ говорит без умолку. Законодатель ест за двоих. Кто-то бубнит монотонно, втолковывая, осуждая, попрекая. Нотации. Надтреснутый голос карманного демона (брелок на ключе). Шипит, сплевывает, поперхнувшись. Вестовой-доносчик олигархии, "чпок" пузыря, оператор. И опять: что во мне принадлежит мне, а что ему, им: вам? Собственность. Каждый раз выясняется, что мне принадлежит лишь то, что вне и помимо меня: вот это кудрявое облако, тень акации, камешек, оставленный кем-то на краю стола в саду.
Часовые встречают зарю криком "стой, кто идет!". Тазобедренные шалости. Монета, упавшая с небес. Чаща бездомных призраков ополчилась на гардероб призраков домашних. Ратные подвиги. Пустыня, возделанная распалившимся воображением отшельника. Защищайся! Бесчинства пирата и пиратовой крали. Перелопаченная музыка. У моря прорезались зубы, купальщицы выходят на берег с искусанными грудями.
Волны, изваянные в мраморе. Лобная глубина. Тут и Нептун, и Тритон, и табун наяд. Храм срама. Душа лезет наружу гадкой извилиной. Обезлюдевшая колония. Из замогильной мглы выпрастывает паруса корабль-призрак. Гром и молния. Море - плерома. Море - пелерина. Литерация. Жуть. Заповедь: не отпирайся! Зрелая мягкость, старческая уступчивость. Шум, шум. Струнные и духовые. Передовой отряд бронзовых всадников. Он коснулся рукой ее узла. Она стала как шелковая.
Море more Hermetico.
После бури на берегу находят выброшенные волной пустые бутылки, ржавые велосипеды, ларцы с сокровищами, зеркала в резных рамах, невиданных чудовищ, чемоданы с книгами, которых нет ни в одной библиотеке, провода, цепи, корсеты странной конструкции, письменные принадлежности, мячи, маски, музыкальные инструменты. Однажды Хромов нашел палитру, в цветах которой преобладали кадмий и охра... Рассказывают, что порой буря выбрасывает на берег целые миниатюрные города с зубчатыми стенами, домами, ажурными башнями, узкими мощеными улицами, людьми, перебегающими от двери к двери, с повозками, груженными мукой и пряностями. Но такие города недолговечны, они исчезают, расползаются, простояв на солнце не больше четверти часа.
Удивительно, как быстро все разбирают, чуть запоздаешь - и берег пуст. Ничего, кроме черных, дурно пахнущих водорослей и втоптанных во влажный песок следов. Волна чуть плещет, гладь отсвечивает, чайки кричат тоскливо...
Многие полагают, что море - живое существо, бесчувственное, но наделенное рассудком и воображением. Чушь. Море - собрание всего, что противоположно, противно жизни. Оружейная мастерская. Завод по производству штампов и трафаретов. Арена. Вещь, вывернутая наизнанку.
Поток анатомии. Арки выгнутых ребер с висящими мышцами, скрывающими осклизлые потроха, хрупкие позвонки, вязкие жилы, хрящи, жабры, дыхательный аппарат. Венозные волны шатаются на костылях, разевая беззубые рты.
Опрокинутая горизонтально картина, на которой невозможно рассмотреть во множестве выписанные фигуры.
Сундук со старыми письмами, не нашедшими адресата.
В этой воде тонет отражение.
Декламация.
Засов, запор, замок: сов-пор-мок, вос-роп-ком.
Многие склонны видеть в море одну только букву "о".
Разделочная доска, иссеченная острым ножом, с пятнами въевшейся крови. Мясник отдыхает в объятиях поэтессы. Дети во дворе играют в прятки. Темнеет.
Море - как женщина, существует лишь при непосредственном соприкосновении. Стоит отступить на шаг, и вместо перманентных локонов волн - бетонная стена, обклеенная афишками, среди которых не последнее место занимает прокламация гипнотизера, мол, спешите видеть невиданное.
Но тот, кто обвиняет море во всех смертных грехах, совершает ошибку. Море полнится думой одной: успеть! Море - часы, душой нараспашку. Время, размазанное по поверхности.
Море - раствор. Наболевшая поза. Желтые туфли. Замешательство. Оркестровая яма. Кладбище кораблей. Кожа и кости. Раствор голых необязательных тел. Призма. Мужик лупит бабу. Орел или решка. Щит краснеющий героя. Камень за пазухой. Союз пипеток и лилипуток. Амфибрахий. Его шатает, ее несет. Сумма. Ответ известен. Сито сыто. На моих золотых - полночь. Волна волну волной. Волей-неволей. Пусть смотрит! Одевшаяся раздевается: дева радушных ворот. Шаром покати. Я решил не уступать ни в большом, ни в малом. Брызги. Морская прогулка. Солонохлебавши. Вляпался, нечего сказать! Купол из капель. Буддология. Я вся промокла, вымокла, взмокла. Вся. Подождем, когда на небо взойдут звезды. Море орет, как младенец, которого режут. Луна будоражит член. Челн. Я смотрел на нее сквозь пальцы. Мы, микроорганизмы. V в сумме дает W. Дилемма. Верхняя палуба после бала, машинное отделение перед казнью. Окуляр. Раздолье безделья. Шаг. Человечество. Серия счастливых минут. Передача мыслей на расстоянии. Шито-крыто. Танец живота. Сон, исчадие. Роковой конус. Старое, на ватной подкладке пальто.
Море разрывает на части себя, на клочья старых газет, на лоскутья изжеванного молью и протертого нежностями муара с блестками перловых пуговок. Все это мы уже видели не один раз. Widerholungszwang, как говорится между нами, девочками. Море - это то, что днем и ночью ищет для себя форму, то есть, по Стагириту, душу.
Собранье цитат, от vae victis до наших дней.
Завод по производству надгробных памятников: рыдающие ангелы сходят с конвейера (боже мой, это надо отдать сонно романоязычной супруге - кон-веер). Трубы, лиры и, не смейтесь, циркули в ассортименте. И, спешим успокоить, среди всей этой гипсовой продукции, протезов невосполнимой утраты, не найти двух одинаковых экземпляров. Тут - трещинка, там, изволите видеть, пятнышко. Гарантия - вечность. Одна незадача - сойдя на берег, памятники обращаются в прах.
Волны его доконали. Он не ждал от них подвоха. Верил в их прямодушие, в их прямолинейную концепцию. Он выбегает на берег, продрогший, как цуцик. Вода стекает соленой грязцой и уходит в песок. Скорее - переодеться! Стянуть с себя наготу и напялить шкуру, перья, да что угодно. Чтобы приняли за человека, надо быть немножко, хотя бы по виду - зверем, птицей, тем, к чему в данную минуту лежит (а она только и делает, что лежит) душа.
Если долго на море смотреть, можно, впрочем, увидеть поле боя, узы любви, стеклянную дверь, пропилеи. Жалость приходит к людоеду во время еды. Ничего не попишешь: жизнь всего ничего. Если долго на море смотреть...
Потеря рассудка, потеря бдительности. Среди волн есть одна, та, которая лживо-живее других: лента, бант, кружево, гребешок. Как проталина в паху ледяной пустыни. Драгоценная пронизь. След слюдяной. Не дай Бог попасться в ее оборот, плещущий счастьем. Нырнув, не вынырнешь. Так игла в мозолистых пальчиках вышивальщицы выделывает чудеса, продевая сквозь плетенку рогожи пурпурную нить.
Есть дни, когда море лежит ниц, есть дни, когда - навзничь. Сегодня оно ворочалось с боку на бок, как больной в своей беспокойной постели. Кровь, пот, моча, сопли, слюна, слезы. "Вам еще повезло!" Она не произнесла ни слова, только беззвучно всплакнула. Стул стоял посреди комнаты, но сесть никто не решался. Новый ключ подошел к старому замку. На корабле кончились запасы воды и сухарей. Ветра не было. Безликое солнце слепило напрямик из безмерной синевы. Капитана убили и надругались над трупом.
17
Бронзовый тритон, по преданию поднятый сетями со дна моря, стоял посередине зала ресторана. В своем историческом трактате Успенский отвел ему не одну страницу как ценной, хотя и сомнительной, с точки зрения науки, древности. Хозяин ресторана, человек скрытный, предпочитающий хорониться за кулисами, признавал в бронзовом тритоне самого настоящего бога, даже не дубликат. Когда под утро посетители расходились, он, отослав по домам сонных, объевшихся в кухне официанток, лично протирал замшевой тряпочкой чешую.
У Хромова сложились свои отношения с тритоном. Сидя за столиком и пристально глядя на бронзового истукана, он ничтоже сумняшеся отрицал его существование. Другими словами, на другом языке, тритон, по его мнению, которое он соглашался признать непросвещенным, был несуществующим богом, resp богом небытия. Разумеется, и такому богу следовало поклоняться, принося ему в жертву свои мысли и вожделения, но не так, как тем бесчисленным привычным богам, которых мы ублажаем в течение дня и на дне ночи. По поводу того, каким образом следует поклоняться несуществующему тритону, Хромов испытывал сомнения. Одно было ясно - в любом случае надо держаться от него подальше. Можно шептать "тритон, тритон", пощипывая девичьи груди, воображать его покрытую патиной тушу, просеивая сквозь пальцы прибрежный песок, выковыривая косточку из мягкого абрикоса, или, напротив, шагая по горной тропе, полностью изгнать несуществующего тритона из головы, забыть, что его не существует. Но, сказать по правде, удалившись от тритона на приличное расстояние, Хромов уже не был уверен в своем отрицании. А ну как есть? Стынет безмолвно. Лоснится среди господ вкушающих и дам. Надзирает. Только сидя напротив, пристально глядя на тритона в ожидании, когда официантка исполнит приказ, он вновь и вновь убеждался, что несуществующего бога не существует. И мог отдаться, наконец, обыкновенным человеческим удовольствиям, которых его лишал обыкновенный человеческий страх.
Угар дорогого общепита, шум, красивые, возбужденные своей красотой женщины, кулинария, ничтожные разговоры, все то, что не переводится, развлекало Хромова, когда книга отходила на второй план, освобождая место для непритязательной скуки, которая, как та самая легендарная сеть, вылавливала из мутных поддонных течений чудом уцелевших богов обоего пола. Здесь он мог подцепить какую-нибудь знакомую незнакомку, чтобы увести в темноту, грубо облобызать, путано раздеть. Как всякий писатель, Хромов хотел, чтобы его считали за своего там, где он был чужим. Манит то, что меняет. Ночь, приближаясь, устанавливает свои правила. Избитые, испитые мысли приходят на ум, принарядившись, в румянах и пудре. Хочется не писать, а надиктовывать, расхаживая по комнате, сердито поглядывая на скачущие по клавишам тонкие пальчики, на узкий затылок в светлых колечках волос, подавляя в себе желание хрястнуть топором, чтобы голова с выпученными глазами отлетела в фонтане хлещущих брызг.
Или - вынырнуть из теста текста, побыть одному.
Оранжевый полумрак с багровым оттенком, тусклый масляный блеск мраморных пилястр, громада бронзового тритона, аляповатая лепка, складки малинового, темного бархата, дробящие зеркала в простенках, изящество фарфора на столах, хрусталь, фрукты, салфетки с маленьким голубым трезубцем в уголке, поджимающий вялые груди черный корсаж официанток, их протекшие алые губы, припудренные морщины, несвежие белые чулки, в нишах широкие листья растений и потолок, расписанный мифологией...
Сидя за соседним столом, она перебирала на длинной, узкой ладони розовые и желтые жетоны, ставила на столе шаткой башенкой, чередуя цвета, потом рассыпала, без мысли, прикасаясь губами к блестящему краю наклоненного бокала, одна. Музыка затихла - в паузу рванул звон ножей и вилок, хруст перемалывающих еду зубов, приглушенный, взрывной смех, отслюненные, сцеженные слова, - и опять зазвучала, по-новому, мягко, кругами, устраняя все, что не было музыкой, тонкой струной, полой медью. Поднялась, зажав в горсть жетоны, и легким аллюром направилась в игорный зал, с деловитым лицом, отворачиваясь, натягивая короткое золотисто-зеленое платье, крепко державшее ее, как танец - балерину, на весу, тугим бутоном в желании внутрь сомкнутых лепестков раскрыться. Хромов, повинуясь метонимии, встал, пошел вслед, спотыкаясь о стулья, извиняясь...
Но войдя в игорный зал и слепнущим взглядом окинув гоняющую шарик рулетку, красномордого крупье, старуху со стаканом воды, костлявого плешивого человека, припавшего к бильярдному столу, Агапова, небрежным щелчком бросающего на зеленое сукно карту, ее не увидел, не было ее. Башенка жетонов стояла на цифре девять. Шарик подпрыгивал...
Дверь, кокетливо прикрытая розовой шторкой.
Прошел через зал, коснулся изогнутой ручки, которую, должно быть, только что приласкала ее ладонь. Но вместо логичных коридоров, бегущих вкривь и вкось, темных, как изнанка мятой перчатки, еще и еще дверей, запертых и открывающихся со скрипом, пустых и ничем не примечательных комнат, лестниц, вместо мучительных поисков по пыльным углам, в разлетающихся молью шкафах, в доверху набитых старыми газетами сундуках, из игорного зала он вышел прямо на улицу.
Над головой неподвижно висели созвездия. Море угрюмо, глухо роптало. Фонарь освещал припаркованные автомобили. Большое дерево отбрасывало фантастическую тень. Охранник, прислонившись к стене, с жалостью смотрел на догорающий окурок сигареты, не зная, чем заняться после того, как высосет из него последний клубок.
Разочарованный, Хромов вернулся к своему столику, резким окриком подозвал официантку и, мстительно заглядывая в наклонившийся вырез, заказал еще лимонной водки.
Из игорного зала вышел Агапов в коричневом пиджаке, грязно-желтых брюках. На этот раз лицо его было точно склеенное неаккуратно из множества сыромятных лоскутков, пугающее зазорами и лезущей наружу изнанкой, лицо, в годах перелицованное, в конце концов ничего не выражающее, как ничего не выражает кичащаяся пестротой куча мусора или пожелтевшая кипа задвинутых в угол "чистосердечных признаний". Агапов жил без разбору, это было видно невооруженным взглядом, а взглядом, вооруженным какой-нибудь передовой теорией, было видно, что он и не жил вовсе, а проматывал и перематывал. Похлеще хлыща, опадая и киша паразитами. Уму непостижимо, как такой человек находит рифмы!..
Хромов встал навстречу. Агапов посмотрел на него беззлобно, но презрительно, как смотрит ребенок на взрослого, который никак не может взять в толк, зачем он разрезал лягушку или разбил дорогую вазу.
"Играешь?" - спросил Хромов осторожно, опасливо.
"Нет", - солгал Агапов, поставив своей ничем не мотивированной ложью Хромова в тупик.
Он же видел, что я его видел с веером карт в руке!.. Или не считает это игрой? - осенило Хромова.
"Слушай, - обратился к нему Агапов, глядя мутно, расплывчато, - могу я поговорить с твоей женой? Мне позарез нужно с ней поговорить, позарез".
"Нет", - твердо сказал Хромов.
Оставив проигравшегося у стойки бара, он сел за столик и, машинально осушив рюмку водки, заказал омара, не слишком надеясь, что его заказ будет выполнен. Флексия, думал он вслед официантке, просопопея, интродукция... В каждой книге должна быть точка, пауза, которая делает именно эту книгу невозможной, поскольку вся книга, от первого до последнего слова, написана для того только, чтобы скрыть от постороннего, от читателя эту мертвую точку, убрать с глаз долой, отложить разоблачение на неопределенное время.
18
Получился короткий, мало вместивший в себя день, от которого, именно из-за его короткой кротости, так жаль отречься. Может быть, даже не один день, а несколько, много дней, случайно сошедшихся в одном промежутке, пришпиленных датой.
Хромов устал. В холле гостиницы было темно, исключая зеленую лампу на конторке портье. Капли света дрожали на пыльных подвесках люстры, золотая грань зеркала резала глаз, кожаные кресла, убранные в горбатую темноту, не предлагали присесть.
Портье спал, откинув голову назад, посвистывая в обе ноздри (одна пищала, другая гудела), полуоткрытые глаза его закатились, кончик языка сполз на нижнюю губу.
Трудно представить, что этот человек когда-то бороздил океаны, взбирался на пирамиды, витал в тонких облаках, вел жизнь разгульную, ничем себя не стесняя, презирал требования морали и вкуса, любил за полушку душисто тухлую тушку, бил в барабан, перебирал струны и не думал о будущем покое... Казалось, он всю жизнь, от сознательного зачина в направлении бессознательного конца, просидел сиднем здесь, в заключении, выдавая ключи, поджидая постояльцев, присматривая за порядком, наследник недвижимости.
Ступая по ковру, Хромов надеялся прокрасться незамеченным в свой номер, но в тот момент, когда ему уже казалось, что он преодолел препятствие, портье вздрогнул и вскочил, вправляя себя в привычную позу.
Хромов волей-неволей остановился, изобразив улыбку:
"Жарко..."
И уже хотел пройти дальше, но портье остановил его коротким жестом:
"Постойте, у меня к вам просьба".
Хромов подумал о дочери портье и ее подпольных отношениях с Агаповым, но оказалось - дочь ни при чем.
Портье заподозрил, что Икс и Игрек сбежали из гостиницы, не заплатив за проживание.
"И зачем только я их пустил! - сокрушался он. - Надо проверить их комнату. Идемте, вы будете свидетелем".
Он достал из ящика связку ключей.
"Сегодня вечером я слышал подозрительный шум. Боюсь, они вылезли в окно, спустили вещи и уехали на машине".
"Не может быть", - устало сказал Хромов.
Они поднялись по лестнице, прошли мимо запертых дверей. Как будто какая-то его залетная мысль требовала продолжения, не здесь, так там. Поводырь, страшное слово. Спина. Дурные предчувствия. Тень, бегущая по стене то слева, то справа. Беззвучные шаги.
Хромов спросил у спины портье, почему номера в гостинице не пронумерованы по порядку, и тотчас вспомнил, что уже спрашивал. Портье терпеливо объяснил еще раз. Номера указывают не на последовательность, а на смысл, абсолютный, не зависящий от порядка и расположения. Отец, видите ли, был большой оригинал. Хотел все сделать по-своему. Не терпел советов. Гнал всякого, кто решался высказать сомнение по поводу его работы.
Портье приложил ухо к двери. Никого. Постучал. Тишина. Со злобным удовлетворением скривив губы, взглянул на Хромова, мол, я же говорил. Ударил сильнее, кулаком. От удара тишина в коридоре, отпрянув, стала еще плотнее.
"Ну что ж..." - проворчал, нащупывая в связке нужный ключ.
Распахнул дверь. Протянув руку, включил свет и застыл на пороге.
"Вы только посмотрите! - охнул он. - Мерзавцы! Нелюди!.. А это еще что такое?"
Он бросился вперед, и Хромов наконец смог войти вслед за ним в номер.
Ужасная картина! Произведение закоренелого абстракциониста, решившего под влиянием любовных неурядиц попробовать себя в бескрылом реализме.
В центре не влезающей ни в какие рамки композиции лежал человек в сером костюме.
"Не дышит!" - прошептал, склонившись над ним, портье.
Подойдя ближе, Хромов в бездыханном узнал человека, который утром в буфете развлекался сваренным вкрутую яйцом. Шалун. Остекленевшие глаза глядели на него с пристальным интересом. Хромов мог поклясться, что мертвец его видит, видит оттуда, и что этот пристальный взгляд уже никогда его не оставит, будет видеть его всегда и повсюду - постоянно.
"Гипнотизер!"
"Гипнотизер?" - портье поднялся с колен, тяжело дыша, посмотрел на Хромова непонимающе.
"Ну тот, который сегодня остановился в вашей гостинице..."
"Остановился?"
Портье смотрел на Хромова с испугом.
"Никто у меня не останавливался!" - сказал он с обидой в голосе.
Теперь уже Хромов ничего не понимал.
"Я пойду позвоню в милицию", - сказал он.
"Вы что, с ума сошли! - закричал портье. - Если узнают, что здесь произошло, гостинице конец. Кто будет, как вы говорите, "останавливаться" в гостинице, в которой происходят убийства! Идите к себе, а я уж сам как-нибудь все устрою!"
"Ну как знаете, мне все равно..."
Пообещав хозяину гостиницы никому ничего не говорить, Хромов пошел спать.
19
"Для начала прими маленький сонник:
Агапов: набожная улитка.
Тропинин: тропа мнений (opinion) средь ропщущих пиний, троп, порт, рот, торт.
Человек без лица: безликий, без глаз, возможно, гипнотизер.
Успенский: стул со спинкой, с оспинкой, пинать, пенять.
Аврора: дуршлаг, душ, шлак.
Циклоп: кассир, водитель такси, машинист поезда, летчик".
"А уродец?"
"Ur-отец".
"Принимаю. Начнем с А, что значит - афиша?"
"Это просто. Афиша - a fish, то есть рыба, например, "рыба" в домино. Отсюда появляется domina, госпожа в корсете - захер-шахер-махер: мошенничество мошны, или иначе - спекуляция, отражение в нечистом зеркале. Вот тебе и фотограф Людвиг: "снять то, что снится"".
"Можно срезать путь - от шахер-махера через шахматы махнуть к девичьему фотографу..."
"В любом случае мы перед выбором: разоблачить голую реальность или запечатлеть приодетую видимость".
"С этим все ясно, но не возьму в толк, как в твой сон проникли мошенники?"
"Постой... Сейчас соображу. Ловкость рук, то есть манера, откуда маньеризм, художник Бронзино. Помнишь, ты еще находил у меня сходство с женщиной, выглядывающей из-за мечущего розы Амура, той, что сжимает в левой руке медовые соты. Через бронзовомедного всадника, где всплывает, как ты помнишь, "тритон", переходим к "Ужо тебе!", близкому quos ego ("вот я вас!"), которым в "Энеиде" (1, 135) Нептун усмиряет ветры. Ср. "Вот ужо тебе будет, гарнизонная крыса" (К. дочка) и кличку дяди "Вот", выуженную из баллады Жуковского. Что касается жука, то это, конечно же, скарабей, священный хранитель скатанного в шар дерьма".
"Шар?"
"Да, Шар, поэт, написавший, если не ошибаюсь, "Feuillets d'Hypnos" с его знаменитым "Ты войдешь во вкус дыни", но это так, между прочим. Остановимся на листах гипноза или гипнотических листках, кому что нравится".
"Ты права. Когда толкуешь что бы то ни было, хошь сон, хошь бессонницу, главное - вовремя остановиться. Даже не так важно, на чем остановишься, в конце концов может просто истечь время, отпущенное на толкование, важна сама остановка - воля поставить предел, сделать зарубку, не подвластную времени".
"Водрузить детородно торчащую герму!"
"А откуда взялась греческая ламбда на стене?"
"Вероятно, ламбдовидный шов черепа... Гамлет, жалеющий мертвого шута, безразличный к живой Офелии. Offal, если ты не помнишь, означает требуху, отбросы, дешевую рыбу, падаль. Итак, прибираем к рукам Бодлера (в скобках добавлю, что нам выпал еще один шар - "Une charogne"). "Искусственный рай". Рай... Не знаю, что дальше, тупик".
"Я бы повел иначе, лирически. Гамлет - гам лет, то есть, другими словами, "Шум времени". Вокзал, Waxholl, воск. Как видишь, от несгораемого ящика прямой путь к свече, которая горела на столе. "Скрещенья рук, скрещенья ног" дают крест".
"Череп, свеча, крест... Слишком все как-то складно получается, неубедительно".
"Твой сон, твое право сказать да или нет".
"Нет".
"Не настаиваю. Там еще была девушка с татуировкой на спине..."
"Да, помню - дерево. Кстати, ты не спросила, как ее зовут?"
"Нет, она стояла ко мне спиной. Но, кажется, я знаю, откуда дерево. Оно росло в саду нашего дома, когда я была маленькой девочкой: старая, развесистая акация с плотно переплетенными ветвями и зыбкими гребешками листвы".
""Акация" - значит "невинная"".
"В жаркий, бесконечно унылый день я играла одна в саду. Наш сад был окружен каменной оградой с железными воротами. Мне не разрешали выходить на улицу, да и, сказать по правде, мир за пределом нашего дома, нашего сада меня не слишком тогда интересовал".
"Во что ты играла?"
"В палочку-выручалочку, в сиротский приют, в галеру, в салочки..."
"Одна?"
"Одна. Но в тот день, во что бы я ни начинала играть, мне сразу становилось скучно. Я решила придумать новую игру. Акация манила вверх зыбкой тенью. Старый, сморщенный, узловатый ствол позволил без труда вскарабкаться туда, где расходящиеся ветви образовали удобный насест. Очутившись посреди сплетения, в окружении многослойных завес трепетной зелени, точно накрытая волной, я стала будто околдована. Я превратилась в маленькое божество гамадриаду. Я испытала блаженство, какого прежде не знала. Мое существо раскрылось. Солнце, проникая внутрь зеленого купола, дробилось на сияющие фигуры, обступающие меня в медленном танце. Я парила, оставаясь неподвижной. Птицы перелетали с ветки на ветку, оглашая все вокруг пронзительным щебетом. Ни на какие посулы не спустилась бы я вниз - на землю. Время шло, но оно шло для других, для тех, кто остался внизу. Вот из дома появился отец, крикнул: "Розочка, ты где?". Хотела крикнуть в ответ, но звук повис на языке, как сладкая патока... Отец пожал плечами и вернулся в дом, должно быть, решив, что я спряталась где-то в комнатах, под диваном, в шкафу, за шторой. Вскоре он опять показался на пороге. Лицо было встревоженным, губы дрожали. "Роза, Роза, Роза, Роза!" - выкрикивал он, обходя сад..."
"Роза есть роза есть роза..."
"Меня всегда занимало, почему эрудиция так часто впадает в дурной тон, а начитанные люди страдают хроническим отсутствием вкуса. Ну да ладно... Приоткрыв решетчатые ворота, он выглянул на улицу. Мне было его ужасно жалко, но, околдованная акацией, я ничего не могла с собой поделать, не могла ни шевельнуть пальцем, ни издать звука. Я смотрела на происходящее со стороны так, как, наверное, на нас смотрят деревья. Исполнившее меня блаженство меня не отпускало. Даже внезапно появившийся позыв сделать пи-пи был где-то вне меня. Отец опять ушел в дом. Через некоторое время со стороны улицы послышался вой сирены, у ворот остановилась машина. В сад вошли три милиционера. Один сразу прошел в дом, два других остались в саду. Они закурили, тихо переговариваясь. Я чувствовала, что та часть, которая уже не была мной, не может больше терпеть. "Что это, дождь?" - вздрогнул один из милиционеров и поднял глаза..."
"Ты мне раньше об этом не рассказывала".
"Зато показывала!"
"Ну хорошо, перейдем к глиняной кукле. Разве я тебе говорил, что дочь Авроры, Настя, ходит в студию лепки?"
"Я тоже любила, как все девочки, лепить из глины фигурки людей. Я не пыталась придать им сходство с живыми людьми, с детьми, которых я встречала на улице, со взрослыми, приходившими к нам в дом, но с неимоверным для ребенка упорством я добивалась того, чтобы каждая фигурка отличалась от всех других. Когда мне казалось, что фигурка вылеплена, я клала ее в коробочку и зарывала у нас в саду. Но не подумай, что таким образом я их хоронила. Мне казалось, что в земле, под землей им приятнее. Они там жили, питались корешками, червяками, ходили друг к другу в гости, думали обо мне..."
"Зачем ты мне это рассказываешь?"
"Ты не хочешь, чтобы я тебе об этом рассказывала?"
"Нет, продолжай".
"Ты не хочешь".
"Продолжай".
"Я просто объясняю тебе, откуда во сне все эти коробочки с плохо пригнанными крышками, ящики, сундуки".
"Я думал, они символизируют пустое пространство, кражу или, иначе, - взлом замка, похищение невинности. Rape of the lock, если принять толкование известного доктора".
"Это моя слабость".
"Поп в переводе Поповского?"
"Я часто вижу во сне горбуна, гуляющего по саду. Он читает мои мысли".
"Зачем? Зачем мужчине понадобились мысли женщины?"
"Ну уж не знаю... Чтобы сохранять спокойствие духа, не бояться смерти, писать стихи... Я голословна".
"Допустим. Тогда тебе ничего не стоит истолковать балерину".
"Помнишь, как-то раз мы пошли в театр марионеток - на "Пиковую даму". Германн был похож на деревянного кузнечика. Лиза - на термометр. Старуха вылитая избушка на курьих ножках. Когда мы вышли с представления, было темно, шел дождь. Желтое такси отражалось в луже. Ты предложил зайти в ресторан. Кажется, он назывался "Карусель". Ты заказал фрикасе из телячьих почек, я эскалоп из утиной печени с жареным луком и грушей-карамель. Ты что-то говорил о магических комбинациях чисел в "Пиковой даме". Вдруг твое лицо изменилось. Обернувшись, я увидела вошедшую в зал и рассаживающуюся вокруг стола компанию. Это были крупные мужчины в темных пиджаках и среди них одна женщина. Рая. В белом платье с какими-то золотыми позументами. Мы еще тогда не знали, что она выходит замуж за этого, как его, бандита. Она была уже пьяна, истерично смеялась. Ужасно неприятно, стыдно видеть свою подругу в компании таких людей. Я предложила уйти, ты не стал возражать. В такси мы молчали. Когда я спросила, о чем ты думаешь, ты ответил: "О море, о потерях, о перевоплощениях...". Дома ты достал бутылку водки, бутылку красного вина, бутылку джина, все, что у нас было. Сидя перед телевизором, в котором порхала балерина в розовой пачке..."
"Ага!"
"...Мы вдвоем напились до безобразия, чего раньше никогда не делали. В тот вечер, в ту ночь безобразие стало для нас единственным возможным способом восстановить привычный - "нормальный" - ход вещей..."
"Балерину помню, а остальное - смутно, гадательно... Кажется, я пытался в тебя что-то засунуть, свечу, а ты... нет, забыл..."
"...На следующее утро, приводя себя и квартиру в порядок, мы смеялись, вспоминая ночные проделки. Встреча с Раей и ее новыми друзьями отошла далеко-далеко..."
"Теперь я понимаю, что в твоем сне делает чулок... А как насчет засвеченной пленки?"
"Об этом я тебе тоже никогда не рассказывала. Я ждала тебя к обеду, но ты не появлялся. Я вдруг страшно встревожилась. Воображение рисовало сцены из сводки происшествий. Я позвонила в издательство, собиравшееся печатать твою книгу, они сказали, что ты обещал зайти на следующей неделе. Позвонила Тропинину. Он ничего не знал о твоем местонахождении. Почему-то эти звонки, никак не просветив, принесли мне успокоение. Если тебя нигде нет, с тобой все в порядке, беспокоиться не о чем. Я посмотрела мексиканский сериал, решила сходить в магазин и купить что-нибудь дорогое и бесполезное. Светило солнце, обливая блеском стекла витрин. Каскады багровой мишуры с гипсовых капителей, искусственные цветы, голая девица на мотоцикле (не живая, манекен), целая комната мебели, как будто из нее только что вышли, с недоеденной тарелкой супа на столе. Скользнула сквозь зеркало. Зашла в обувной и примерила несколько туфель. Мне помогал продавец - бледный, веснушчатый юноша с большим носом. Помнишь, какие красивые у меня были ноги? С коробкой я вышла на улицу. Мне не хотелось возвращаться в квартиру, где не было тебя. На бульваре я надела новые туфли и выкинула в урну старые. Вдруг мне показалось, что кто-то мною ведет и все то, что принадлежит мне, мои чувства, мысли, мое прошлое, уже мне не принадлежит, а служит чужой, неведомой мне прихоти. Если я шла прямо, значит, кто-то хотел, чтобы я шла прямо. Если я заворачивала за угол, кто-то понуждал меня завернуть. Это было жутко и странно приятно. Только ты мог меня расколдовать, освободить от чужой, враждебной воли. То, что эта оживлявшая меня воля мне враждебна, я не сомневалась, я ощущала это каждой клеткой отнятого у меня тела. Это - временно, утешала я себя, это пройдет. Жизнь давалась мне слишком легко. В глазах рябили нескончаемые цифры - номера домов, номера автомобилей, даты концерта на афише, цифры на часах, цены. Я должна пройти от начала до конца, думала я. Должна найти выход. Легко мне было оттого, что из меня выжали всю тяжесть времени. Стоило мне только захотеть, и я оказывалась на другой стороне улицы. Мальчик зажег спичку и бросил в щель почтового ящика. "Вот так же и ты..." - подумала я. Это было похоже на то, что я испытала в детстве, сидя на дереве, но тогда мне было хорошо, а сейчас дурно. Если бы я знала, куда иду, то, наверное, не смогла бы сделать и шагу. Как будто мне дали задание обжить чужое пространство. Неудобное положение. Я чуть-чуть опережала события. Я сама себе нравилась, качалась, как поплавок на волне, чувствуя напряжение уходящей вниз лески с крючком. Я была юным телом, отбившимся от рук скаредных старцев. Прохожие оглядывались на меня, спеша запомнить. Я боялась только одного - невольным промахом выдать свое несоответствие их ожиданиям. Как всякая женщина, я знала, что во мне нет того, что они мне приписывают. Я не питала иллюзий, потому что сама была с головы до пят тонкой иллюзией, как ушлый луч, затерявшийся в хитроумной системе зеркал. Я чувствовала, что вхожу в роль, отрываюсь от земли, раскрываю сомлевшие крылья. Мое лицо превращается в маску, меня оскотинивая. Все, что произошло, произошло только потому, что тебя не было рядом со мной. Одна, я не могла справиться с твоим отсутствием. Ты купил меня, заплатив наличными. Мне стало страшно. Что, если в этот самый момент, когда я думаю о тебе, ты с другой приятно проводишь время, забыв обо мне... Даже если эта другая - я, отпущенная на свободу? Стоило мне подумать, как я увидела тебя с ней. Я еще не догадывалась, кто она, но уже знала, что мне не понадобится больших усилий, чтобы увидеть ее так же отчетливо, как тебя, и еще меньше усилий, чтобы изобрести способ, как ее, отмокающую в ванне после приятно проведенного времени, уничтожить..."
"Вот, значит, как все было на самом деле! Только не понимаю, зачем ты так долго скрывала от меня".
"Потому что ничего не было, или, вернее, было, но иначе. Когда вспоминаешь, всегда что-то ускользает, самое главное, то, без чего остальное теряет всякий смысл. А тут получилось наоборот. Я запомнила смысл, а все остальное забыла".
"Твои сны, они говорят сами за себя".
"Можешь передвинуть меня на несколько ходов вперед".
"Пожалуй. Что дальше?"
"Минут через десять новые туфли начали натирать, я не могла и шагу ступить от боли. Пришлось сесть в первую остановившуюся машину. Водитель, круглолицый, в очках, с короткими усами, вылитый Агапов, довез меня до дома. Наша квартира показалась мне ужасно уродливой. Мебель, вещи, даже узор на обоях - все, нажитое нами за время совместной жизни, постепенно обставившее и заполнившее нашу жизнь, раздражало меня. Как случилось, что наши отношения, неизменно нежные, плотные, сложные, породили вокруг себя это тупое уродство? Что именно уродливого, я не могла сказать. Должно быть, на взгляд постороннего, как и на мой прежний взгляд, наша квартира казалась вполне обычной, простой, банальной. Действительно, в ней не было ничего, что отличало бы ее от сотен других квартир. Уродство было не в самих вещах, не в форме стула, не в расцветке покрывала, а в их расположении и сочетании. И теперь, сделав открытие, я не знала, что предпринять. Вызвать грузчиков и попросить их вывезти все подальше, так чтобы остались одни голые стены?.. Начать все заново, осмотрительно... Не приносить домой ничего, что вызывало бы хоть малейшее сомнение. Покупать каждую вещь вдвоем, обсудив все за и против... Конечно, я не могла на такое решиться. Менять жизнь тогда, когда жизни, по-видимому, ничего не угрожает, только потому, что мне что-то померещилось, что-то не понравилось! Ты бы счел меня больной. Нет, придется жить так, как мы жили раньше, делать вид, что все в порядке, все на месте, ничего не произошло... Ты вернулся усталый, почему-то пахнущий пылью и застоявшейся водой. Я спросила, где ты был, ты сказал, что в издательстве утрясал рукопись. Я не стала ни о чем расспрашивать. Но с этого дня во мне начало происходить что-то, мне непонятное и страшное. Я чувствовала: что-то происходит, но не видела - что. Рассматривала себя в зеркало и видела в зеркале - себя. Я не замечала в себе никаких перемен. И до сих пор не могу понять, что со мной произошло. Глядя в зеркало, я вижу себя такой, какой была всегда..."
20
Огнедышащее синее-синее небо, зеленое-зеленое море, подернутое блестящей дымкой. Рейсовый катер, покачиваясь, отражался черным боком в ласково беспокойной воде. Матрос ловкой петлей накинул трос на чугунную тумбу. Протянули трап, сняли цепь. Пассажиры, утомленные поучительно-нудным плаванием, грустно улыбаясь, торопились сойти на берег. Толпа на пристани пришла в центробежное вращение. И моментально рассеялась, оставив на раскаленном асфальте сентиментальные отходы - смятый носовой платок, розовую ленточку, раздавленное пенсне, букет цветов, банановую кожуру, пустую бутылку, недоеденный бутерброд и прочую никчемную мелочь, которую оставляют люди, прежде чем вернуться в небытие.
После дурных предчувствий и предательских поцелуев, выворачивающих наизнанку тонкую душу, после холодных объятий и бдительных прощупываний (прибывающий по морю всегда отчасти призрак, копия себя самого, подделка), после вопросов и восклицаний, после церемоний, подразумевающих прямо противоположное тому, что демонстрируют, после великой лжи и мелких, темных истин, после торопливых переодеваний - тишина, плеск волн, крики чаек.
И вот уже Хромов, который никого не встречал и потому счастливо избежал участи во мгновение ока пропавшей толпы, стоял на солнцепеке один, если не считать замешкавшегося на причале невысокого человека в темных очках и серой дорожной паре. Человек держал в руке чемодан и озирался по сторонам, без любопытства, скорее с некоторым недоумением.
Хромов собрался уходить, когда незнакомец в темных очках, опустив чемодан на землю, окликнул его:
"Эй, вы там, подождите!"
Его голос не допускал отказа. Хромов удивленно остановился.
Незнакомцу было около пятидесяти, загорелый голый лоб, седые перья волос за ушами.
"Есть здесь какая-нибудь приличная гостиница?"
"Я вас провожу", - сказал Хромов.
Незнакомец улыбнулся:
"Будьте так любезны!"
Но сказал так, точно, доверившись, сделал Хромову одолжение.
"Я здесь бывал раньше, но очень, очень давно".
Они шли по узкой пятнисто-тенистой улице. Человек с чемоданом не счел нужным представиться и болтал без умолку, будто торопился назвать все, что встречалось на пути, дать всему определение, указать каждому дому, каждому дереву его место. Лишь иногда он обращался к Хромову за каким-нибудь мелким разъяснением и тут же спешил утвердить свое мнение об увиденном.
"Терпеть не могу приморских городков! - говорил он. - Эта публика, эти отдыхающие душой и телом, грязные пляжи, сомнительные рестораны, безликие дома, пыльные сады - все напоминает мне плохую книгу, современную книгу, не надо быть проницательным, чтобы понять, что произойдет на следующей странице, завтра, через месяц, через год. Каждый раз, когда я приезжаю в такой городок, непременно что-нибудь случается, злой рок, если угодно - сила вещей. Что это за стеклянный сарай?"
"Ресторан "Тритон", морская кухня, игорный зал".
"Понятно, отдушина для тех, кто не знает, как истратить нажитое преступным путем, я когда-то тоже играл, в рулетку, на бильярде, спустил все, что имел, все, стал умнее, малым не обретешь великого, даже рискуя собственной жизнью, есть другие пути, нехоженые, представьте ребенка, который залезает на дерево и превращается в яблоко, а из яблока выползает червяк, но я люблю жару, волны, скалы: людей надо перевозить с места на место, не давать им застаиваться, протухать, у меня есть своя теория на этот счет, боги и герои, прекрасные женщины, мир так устроен, ничего не попишешь, обитание, маленькие битвы, пустые зоны, вода, золото, афиши, посмотрите на эту дверь, она приоткрыта..."
У белой стены сидел нищий с длинной рыжей бородой.
"Подождите-ка минутку..."
Незнакомец передал Хромову чемодан, подошел к нищему, присел и начал что-то нашептывать в коричневое мохнатое ухо. Нищий кивал, продолжая глядеть осоловело прямо перед собой. Потом облизнул сизым языком черные губы и пробормотал что-то такое, что привело незнакомца в восторг. Он вскочил, хлопнув в ладоши, и направился к терпеливо поджидавшему Хромову. На ходу порылся в кармане и, не оборачиваясь, щелчком запустил через плечо монету, которая, описав дугу, упала в стаканчик возле залатанного колена.
Они продолжили путь. Чемодан, неожиданно тяжелый, остался на попечении Хромова.
Потянуло чесноком, луком, пахнуло инжиром и изюмом, повеяло гнилыми абрикосами. На базарной площади незнакомец медленно прошел по рядам, прицениваясь. Купил соломенную шляпу, пару гранатов, персики и бутылку местного красного вина. Фыркнул на снулую кефаль.
"Из всей морской живности люблю только медуз!.. Кстати, здесь можно купить карту города?"
"Нет".
"Жаль, жаль. Впрочем, так я и думал. Так оно и должно быть".
Из-за угла показался Агапов. Он был чем-то озабочен и сердит. Серая бороденка торчала клочьями, брови сдвинуты углом. Едва кивнув на приветствие Хромова, он прошел мимо. Вельветовый пиджак с кожаными заплатами на локтях, черные брюки.
"Забавный экземпляр! - незнакомец приостановил шаг и, обернувшись, проводил взглядом вразвалку удаляющуюся фигуру. - Таких надо поискать, как говорится, сразу видно - мозги набекрень, богоотступник, посторонний, я знал одного такого, он плохо кончил, смесь макаки с гиеной, тот еще экземпляр, напал на привокзальную буфетчицу в привокзальных кустах сирени, жертва бессонницы, поставил все свое имущество на зеро и, проиграв, пустился в мелкое воровство, лишь бы угодить ненаглядной, которая только и думала, целуя, как отомстить лишившему ее счастья невинности, грустная история, и хорошо, что уже в прошлом, потерпевшие, как говорится, отделались легким испугом, получив по заслугам, долго нам еще идти?"
Он снял темные очки, и Хромова поразили его холодные голубые глаза.
"Ладно! Дорога живописная, нечего сказать, пыль, марево, мусор, пахнет свиньей, на каждом шагу забор или стена, деревья в столбняке, прохожие смотрят исподлобья, собаки громыхают цепью, одним словом, гадкий городишко, и зачем только я согласился сюда приехать?"
Ручка чемодана натерла ладонь, в плече заныло. Они проходили мимо дома Успенского. Хромов заметил за низкой оградой Аврору, поливающую цветы, и Настю, входящую в дом. Запах роз, настурций, резеды окутал его, как волшебный плащ, голова закружилась, как колесо рулетки: красное-черное, красное-черное.
"Что с вами? Нездоровится? Это солнце, темный напор света. Терпение, мой друг! Все пройдет, рекомендую дыхательную гимнастику, плохого не посоветую..."
Он достал из пакета персик, сжав двумя пальцами, сладострастно всосался в дрябло-нежную мякоть и продолжил есть на ходу, отстраняя руку, чтобы не брызнуть на костюм.
Незнакомец представлял удобное поле литературной деятельности. Хромов угадывал в нем тщеславие, волю, праздность, ограниченность, эгоизм, нежелание признавать своих ошибок... Он поместил его в комнату, оклеенную полосатыми обоями (не то голубыми, не то желтыми). В углу стоял шкаф с костями доисторических животных (как говорил Успенский: раскапывая культурный слой, всегда есть риск наткнуться на позвонок динозавра). На диване лежала раскрытая книга с цифрами вместо букв. По стенам висели картины из соломки. Сам незнакомец стоял посреди комнаты и надувал большой мяч. Хромов был абсолютно уверен, что никогда раньше его не видел, в то время как обычно, при знакомстве с новым человеком, ему казалось, что он уже где-то его встречал. Нет, это было совершенно новое, даром что ничем не замечательное, даже скорее вполне посредственное лицо, без выражения, без рисовки. И хотя здесь, на отдыхе, он уже научился ценить любого мало-мальски развязного собеседника, в незнакомце Хромов не находил ничего, что могло бы его привлечь и позабавить. Все было слишком известно, и эта вспотевшая лысина, и темные очки, и торопливая несдержанность речи, ловкие, а в сущности суетливые жесты, провинциальная манера выставляться перед первым встречным. Соотнестись с другим всегда задача, но что, спрашивается, делать, когда другой выдумал себя от начала до конца? Эта нехитрая диалектика Хромова не пугала, но сдерживала. Многие знали, что он не только двуличен, но и вторичен. Ему не прощали оговорок, уклончивых шуток, обиняков. Обвиняли в подтасовках. Иногда он намеренно вел себя не лучшим образом, точно испытывал нового знакомого на прочность. Мастерство писателя, говорил он, определяется умением создать героя, которому читатель не захотел бы сочувствовать и сопереживать. Увы, это почти невозможно. Какого злодея, какого зануду ни выведи, какую ничтожную душонку ни опиши, читатель все равно в конце концов проникнется симпатией и с неприязнью встретит любую попытку автора избавить мир от своего злополучного создания, хотя бы отправив его в путешествие на планету в созвездии Близнецов.
21
Успенский познакомился с Авророй героически. Увлеченная блеском волн, она заплыла далеко в море и угодила в водоворот ("как будто кто-то схватил меня за ноги и потянул вниз"). Случайно оказавшись на берегу, Успенский услышал вопль и, не раздумывая, кинулся на помощь. Ему удалось, ухватив за длинные волосы, вытянуть Аврору на берег, где к тому времени уже собралась толпа зрителей. Бесчувственную Аврору подхватили, понесли, какой-то щуплый, наголо бритый студент со шрамом на затылке сделал утопшей искусственное дыхание. Успенский не успел опомниться, как та, которую он только что сжимал в объятьях, стала недосягаемой. Там, где она лежала, можно было еще различить дивный, даром что затоптанный отпечаток. Быстро темнело. Ветер заполнял песком забытый лифчик купальника... Позже, при других, не столь драматических обстоятельствах, сойдясь с Авророй, исхитрившись покорить ее своей робостью и подобострастием, он много раз порывался рассказать, что именно благодаря ему она еще дышит, ест, поливает цветы, спит, но не решался. Только после того, как она согласилась расписаться, он признался. Аврора не поверила. Произошла первая ссора. Она назвала его хвастуном и подлизой. Он не смог привести никаких убедительных доказательств. Помирились они, когда Успенский, по настоянию молодой жены, отрекся, сказав, что да, солгал - хотел выглядеть в ее прекрасных глазах героем. Аврора часто шутливо попрекала его этой небылицей, добавляя, вполне искренно, что если бы он и вправду вытащил ее из морской пучины на берег, она бы никогда не вышла за него замуж и даже не смогла бы полюбить, поскольку нельзя же любить человека, который спас тебе жизнь! Успенскому было все равно, в конце концов, они столько лет прожили если не душа в душу, то бок о бок. История уводила его все дальше и ниже во тьму веков, от которых осталось только безъязыкое свидетельство в ломаной линии горных пород и ржавой проволоке кустарника.
С тех пор как в горах были отрыты руины древнего храма - "святилища", Успенский потерял покой, но обрел счастье, ибо что есть счастье, если не потерянный покой? Борьба статуй за место под солнцем. Постамент займет тот из богов, кто лучше других сумеет распорядиться судьбами действующих лиц и исполнителей, соединит линии так, чтоб неповадно было.
"Входя внутрь, я чувствую себя свободным и настоящим, а все, что осталось по ту сторону невидимых стен, предстает как мой же собственный вымысел, достойный иронии и сострадания. Здесь желания обретают форму женщины, которой принадлежу".
"Авроры?" - спросил Хромов. Он слушал невнимательно, думая о своем.
"Увы, она не понимает, не хочет понять! Впрочем, так и должно быть. Если бы женщина понимала, она бы перестала быть женщиной, превратилась в зеркало, хуже - в стеклянный шар, свивающий банальные отражения в гримасы художественного ужаса и любострастия".
Густой звон кузнечиков, прохладный ветерок, расчесывающий тяжелый зной. Синева над головой...
Обойдя широкую яму, на дне которой лежали грубо обтесанные глыбы - все, что осталось от святилища, Хромов подошел к обрыву. Скала уходила отвесно вниз, упираясь в узкий полумесяц бухты. Хромов не смог устоять, присел, осторожно заглянув через край. Далеко внизу на серой гальке лежала девушка, ничком (ему не пришлось бороться со своими чувствами), как цитата, подставляя солнцу порозовевший тыл. Хромов пожалел, что не взял бинокль. Глядя на распластанное под тяжестью солнца тельце, уменьшенное отвесным расстоянием до размеров шахматной фигурки или ручки веера, Хромов вдруг догадался, чего ему не хватало в книге, которую он никак не мог начать писать - непосредственной натуры, притягивающей взгляд. Перенести действие из гостиной в будуар или на берег моря, что одно и то же. Мысль, которой не суждено трепетать дольше того, что ей отпущено, чтобы прийти на ум. Хромов встал, отступая от края.
"Нельзя исключить, что руины - подделка", - сказал Успенский, рассматривая найденный в траве обломок, похожий на наконечник стрелы.
Хромову представилась пустая комната, выцветшие обои, запертые окна, солнце, пыль. Пора назад. Успенский ехал на велосипеде медленно, вцепившись руками в руль, пригнувшись и напряженно глядя вперед. Вероятно, он уже сожалел, что привез Хромова на место, которое так много для него значило. Во всяком случае, Хромов, рассеянно кативший побоку, никак не выразил своего отношения к увиденному. Святилище осталось для него такой же отвлеченной идеей, какой было до того, как Успенский уговорил его посмотреть на руины. Успенский корил себя, что был недостаточно ясен в объяснениях, но он надеялся, что Хромов тот человек, который поймет его с полуслова, без дурацких вопросов.
Неблагодарное занятие посвящать в то, что ценишь, и все же трудно удержаться. Ценность собственности раскрывается по мере того, как уступаешь ее другому, вот и Аврора... Успенский еще напряженнее уставился на дорогу, бегущую через серо-желтые виноградники. Он готов был простить Хромову выражение рассеянной беспечности, если бы тот сказал сейчас хоть что-либо, а не вращал педали молча - с отсутствующим видом.
"Дочь гипнотизера", - сказал Хромов.
"Что?" - не понял Успенский.
Хромов рассмеялся:
"Так, ерунда..."
Он вдруг рванул вперед и, разогнавшись, отпустил педали.
В пустой комнате окна были заперты, нечем дышать, пыль покрывала стол, стулья, подоконник, обои выцвели настолько, что невозможно проследить орнамент, стакан воды из-под крана, запах пота, духов, платье, брошенное на пол. Сегодня весь день какой-то женообразный, подумал Хромов, полый.
22
В школе его звали Клоп. В то мерклое время он и сам считал себя самым некрасивым и неприятным человеком на свете. Каждая встреча с зеркалом была трагедией. Дичился. Злость не находила другого выхода, кроме как в сухой траве, раздирающей заплаканное лицо, в море, похожем на битое стекло, в слоновых облаках. Он научился подчинять себе не только те вещи, которые можно взять в руки, сжать, сдавить, придушить, но и вообще все, что попадает в поле зрения. Он чувствовал задатки власти в сладкой тоске, охватывающей его, когда просыпался не там, где, как помнил, укладывался спать. Его преследовали слова "пыльца", "пестик", "тычинки". В том, что мир полон богов, он убедился однажды, встретив на пустыре возле виноградников (ему было двенадцать лет, он был предоставлен самому себе) человека, одетого в черный костюм и, несмотря на жару, не снимавшего черных перчаток. У человека искрились глаза и растягивался, точно резиновый, рот. Он попросил Клопа сбегать в город за сигаретами и дал подержать большой армейский бинокль. Уже добежав до табачной лавки, Клоп понял, что сигареты можно не покупать, а деньги оставить себе. Несколько дней он не выходил из дома, боясь повстречать где-нибудь на улице человека, одетого в черный костюм. Но страх прошел: раз человек послал его за сигаретами, значит, сам по каким-то причинам не мог войти в город, значит, бояться нечего. Клоп потратил деньги, купив билет на представление заезжего гипнотизера: он давно уже засматривался на аляповатые афиши. Перед одним из своих номеров гипнотизер обратился в зал, призывая кого-нибудь из зрителей принять участие в эксперименте по чтению мыслей. Желающих не нашлось. "Что ж, - сказал гипнотизер, - придется мне самому выбрать..." Он обвел глазами притихший зал и ткнул в Клопа:
"Иди-ка сюда, малыш!"
Клоп нехотя поднялся на сцену.
"Напиши какую-нибудь мысль и спрячь в конверт!" - приказал гипнотизер, вручая опешившему Клопу листок бумаги и карандаш.
Клоп, как ему было велено, сел за столик, отгороженный от нетерпеливо щелкающего пальцами гипнотизера ширмой, и уставился на пустой листок бумаги. Его охватил ужас. Ни одной мысли не приходило в голову.
"Ну что там, поторопись! - недовольно подгонял его гипнотизер. - Ты же не хочешь сорвать мое представление! Посмотри, сколько взрослых людей тебя ждут!"
Клоп морщил лоб, сглатывал слюну, водя карандашом в воздухе, но мысль не приходила.
"Хоть что-нибудь!"
В голосе гипнотизера появились умоляющие нотки. В зале засмеялись.
Клоп наклонил голову почти к самому столу и вдруг написал: Я большой. Поскорее сунул сложенный листок в конверт.
"Наконец-то... Можешь оставить конверт у себя".
Гипнотизер прошелся взад-вперед по сцене, вытирая платком лоб.
"Наш маленький друг, - сказал он, обращаясь к залу, - не так прост, как могло показаться на первый взгляд. Знаете, что он написал? Удивительно. Как только такая мысль могла прийти к нему в голову! Вы не поверите. Он написал... Он написал... - гипнотизер закрыл глаза, широко улыбаясь, - наш маленький друг написал: "Меня нет!" Аплодисменты!"
Зал послушно взорвался аплодисментами.
"Неправда! - закричал Клоп. Глаза его затопило слезами. - Я этого не писал".
Зал продолжал хлопать.
"Минутку, - движением руки гипнотизер восстановил тишину. - Кажется, наш молодой друг чем-то недоволен".
В наступившей тишине Клоп, вытирая кулаком слезы, повторил:
"Неправда, я не писал ничего такого..."
"Ась?"
Гипнотизер склонился, подставив ладонь к уху:
"Что ты сказал? Громче!"
"Там не это написано!" - с тупым упрямством повторил Клоп.
Зал загудел.
"Наш маленький друг утверждает, - гипнотизер окинул взором мгновенно притихший зал, - что я ошибся и на листе написано совсем не то, что я прочитал..."
Он выхватил конверт из рук Клопа, разорвал и развернул листок:
"Читай!"
Клоп взглянул и похолодел. На листке было написано: "Меня нет".
"Каждый может убедиться, кто из нас прав!"
Гипнотизер метнул листок в зал. Сидящий в первом ряду господин с бородкой подобрал листок, прочитал, усмехнулся и передал сидящей рядом с ним даме.
Клоп хотел убежать, но гипнотизер крепко держал его пальцами за шею и отпустил только тогда, когда листок прошел по всем рядам.
"Иди, и больше мне не попадайся!"
А через несколько дней в городе произошло событие, которое в воспоминаниях Клопа соединило человека, одетого в черное, и гипнотизера. Был застрелен мэр города. Газета писала об оптическом прицеле и терялась в догадках, кому мог встать поперек дороги мэр, добрейший человек, за всю свою жизнь не сделавший никому ничего плохого... Получилось, что Клоп - единственный, кто знал убийцу в лицо. Знал, но никому ничего не сказал. Ищите, ищите! Человек в черных перчатках, хоть Клоп и обманул его с сигаретами, вызывал в нем зависть и восхищение. Средь бела дня! Не оставив никаких следов! Подозревали гипнотизера: кто его знает, зачем он к нам пожаловал... И Клоп ощутил разочарование, когда услышал, что после многочасового допроса, не обнаружив никаких улик, гипнотизера отпустили на все четыре стороны...
Ко времени знакомства с Раей он уже давно из ничтожного Клопа превратился во внушительного Циклопа. Его "управление" приносило стабильный, слегка испачканный кровью доход. Деньги стекались безропотно, припуганно. С каждым годом увеличивалось число людей, обязанных ему жизнью и благополучием. Как-то приехав в столицу по делам, он познакомился на светском рауте с Раей и впервые понял, ради чего вел опасную игру. Красота не может устоять перед силой, и наоборот. Она сказала, что мечтает "стряхнуть столичную пыль", уехать подальше от всех этих бессовестных умников и прожженных умниц, жить на берегу моря, в свое удовольствие, без свидетелей... Он окружил ее фантастической роскошью. Какие платья он ей скупал, какое белье, какие принадлежности! Самоцветы, металлы, стекло. Мягкая мебель на пружинах. Орхидеи. Духи. Картины. Она входила во вкус. Она могла многое себе позволить. Царь-девица, венец творения, предел желаний. "Управление" признало ее, не могло не признать.
После того как Рая убежала и покончила с собой (ванна, оголенный ток), Циклоп внешне сохранил все свои жизненные привычки и деловую хватку, но время перестало забегать в будущее, остановившись на настоящем. "Другой такой не будет", - убеждала его каждая новая наложница, умная, глупая, тонкая, толстая. Когда время замирает, душа теряет покой. Рая унесла с собой все, что было незыблемого в его жизни. Циклоп почувствовал то, что так часто чувствовал в детстве: он один, в мире без стен, без пола, без потолка. Он стал патологически прозорлив. Все, до чего он дотрагивался, не имело содержания. Как месяц на ущербе, переходящий из облака в облако, он переворачивал пустые страницы. Он ощущал себя механизмом, воспроизводящим себя в бесконечном ряду копий. Один только раз он видел ее во сне: розовая каемка заплаканных, точно затянутых плесенью глаз, опухшая, раздутая щека ("зуб нарывает"), шрам от выдавленного прыща на подбородке, замазанная йодом ссадина на лбу, пластырь на запястье ("порезалась"), царапина на шее. Она слегка прихрамывала и сморкалась в большой, мятый платок ("течет"), прикладывала ладонь к уху ("звенит"). Сказала, что с утра у нее болит живот, развела какой-то красный порошок в чашке. Потом стала показывать вещи, оставшиеся от бабушки и дедушки: деревянную маску, покрытую смуглым лаком, с темными узкими прорезями для глаз и рта, ремень, дверную ручку с медными шишечками... Он впервые испытал страх за свою жизнь. Власть, которую прежде он считал само собой разумеющейся, утратила очевидность. Его стало удивлять, что столько людей готовы выполнять то, что он им приказывает, покорно несут дань, даже погибают ради его выгоды. Невозможно понять, о чем думает шофер, несущий его по шоссе мимо виноградников, о чем думает девица, когда по его приказу заголяет зад, о чем думает телохранитель, расхаживающий целый день у ворот. Его стала пугать эта податливость, отсутствие какого бы то ни было сопротивления. Он вязнул, барахтался, тонул. Что если все они - части машины, созданной только для того, чтобы его раздавить, как - клопа?.. В последнее время стали происходить странные вещи. Все говорило о том, что в городе у него появился сильный, безжалостный враг. Люди Циклопа гибли, то и дело происходили мелкие стычки, а ведь еще недавно казалось, что соперники уничтожены: винный завод, санаторий, городской пляж, "Наяда", "Тритон" - все вошло в его "управление"...
Минуло пять, нет, уже шесть лет, и она стала возвращаться. Вначале подкидывала свои вещи, потом явилась сама. Он ехал в машине, направляясь в редакцию газеты, чтобы лично разобраться с зарвавшимся редактором. И она была рядом с ним - шелест платья, запах духов, он боялся пошевелиться, чтобы не рассеять ее. И сегодня ночью, когда он зашел в гостиную, она сидела на диване, листая журнал, покачивая ногой, почему-то забинтованной. Он не посмел с ней заговорить, только стоял и смотрел.
Он не стал рассказывать об этом Тропинину, что-то удержало его. Но покончив с делами, как бы между прочим, в продолжение какого-то давнего разговора, спросил, не видел ли тот Розу (что подруга Раи приехала со своим мужем, известным писателем, ему своевременно донесли). Вопрос удивил Тропинина.
"Она сейчас здесь, в гостинице, - сказал он. - Больна, не выходит".
"Ты ее видел?"
Как обычно у себя дома, Циклоп был совершенно голый. Его мягкое безволосое туловище напоминало вываленное в муке тесто, со множеством тонких, расходящихся складок вокруг отдельно круглящегося живота с глубокой лункой пупка. Чем бесформеннее становилось его туловище, тем большей любовью, замешанной на любопытстве, Циклоп к нему проникался. Как и прежде, он не терпел зеркал. Вместо того чтобы осматривать прущую из холодной пустоты тушу, он предпочитал себя ощупывать, перебирать дряблые мышцы, мять обвисшие груди, оттягивать щипками тонкую, легко тянущуюся кожу. Даже разговаривая с Тропининым, он не переставал одной рукой поглаживать сморщенную подмышку, а другой с ласковой машинальностью теребить крохотные причиндалы, изящную розовую бирюльку, которую никто бы не посмел назвать детородным органом.
Позвонив, он приказал служанке принести воды со льдом.
"Нет, - сказал Тропинин, - ее муж никого к ней не допускает, говорит, что она изменилась до неузнаваемости и не хочет никого видеть".
Служанка вернулась с подносом, на котором стояли стаканы. Длинноногая, с неподвижной улыбкой на лице, она действовала Циклопу на нервы.
"Тебе надо постричься!" - вдруг закричал он.
Испуганно тараща ресницы, она дотронулась рукой до тщательно завитых, сбегающих на плечи русых локонов.
"Состричь, сбрить эту гадость!"
Девушка замерла, испуганно улыбаясь.
"Немедленно!" - заорал Циклоп.
Служанка неловко поклонилась и, тщетно пытаясь стереть улыбку, выбежала из комнаты, стуча каблуками.
Глядя вслед взметнувшейся юбке, Тропинин протянул руку к стакану, покрытому изморозью.
"Кто ее муж?" - спросил Циклоп.
"Хромов, писатель".
"Это я знаю... Хороший писатель?"
"Ну, с какой стороны посмотреть..."
Тропинин принял естественный для себя профессионально-уверенный тон: "Как монета, с одной стороны орел, с другой - решка... Стиль... Сюжет... Герои... Идеи... Повторения... Двусмысленные шутки... сшибка ошибок... грамматика любви против риторики совокуплений... провалы, проволочки... навязчивая вульгарность... одно большое паническое отступление... несвежая метафизика... холодный расчет... показное бесчувствие... плохая видимость... богохульство... тонкий покров... пустоты... самолюбие между строк... Малларме сказал, что книга не нуждается в читателе... искаженные образы... шаткая конструкция... иносказание... Делез, Гваттари... круг, линия... тело... яд и стрелы... небыль... поза розы... осадок, отложение..."
"Богохульство?"
Циклоп слушал, встряхивая кубики льда в стакане. Он еще ничего не решил, но был близок к решению. Слишком много совпадений, не к добру, в пору звать писателя.
Когда Рая как-то упомянула о своей подруге Розе, он сразу вспомнил ее легкую, тонкую девочку, жившую на соседней улице, в доме с покатой крышей и садом, обнесенным стеной. Странно, что они опять встретились... Но после того как он увез свою невесту из столицы сюда, подруги уже не общались, все кончилось, пути разошлись... И вот Раи нет, а Роза здесь, больная, скрытая от посторонних глаз, несвободная. И этот пресловутый гипнотизер, который взирает с каждой стены, с каждого столба! Не хватает еще убийцы с оптическим прицелом. Все как будто сговорились: проще начать, чем кончить.
Тропинин замолчал, высказав почти все, что у него было на уме. Циклоп глядел на него, прищурив левый глаз, поигрывая вялой бирюлькой. В саду среди листвы краснели апельсины, журчал фонтан.
Проходя по мраморному коридору, увешанному допотопными картинами, Тропинин услышал за спиной треньканье звонка. Мимо проскользнула служанка с гладко обритой головой и несгибаемой улыбкой.
23
Среди практикующих литераторов нет единого мнения по вопросу стиля. Одни считают стиль своей личной заслугой, своим неотъемлемым правом, как отточенный глазомер или накачанная мышца. Стиль в их понимании - предел самовыражения. Стилем овладевают, стиль можно при желании выработать, отполировать, развить, наконец, изобрести. Короче, согласно этой распространенной теории, следует прежде всего определить цель, а потом уже упорно и неуклонно продвигаться в избранном направлении. Стиль - это сверхчеловек.
Другие придерживаются того мнения, что стиль - естественный дар, он или есть, или его нет. Вернее, он всегда есть, и никакое "высиживание" и "просеивание" не в силах его улучшить или ухудшить. В такой интерпретации к стилю не применимы понятия "плохой" и "хороший", принадлежащие исключительно сфере торгового книгосбыта. Есть стиль, который именно сейчас нравится, востребован, соответствует коллективному ожиданию, "хорошо идет". Литература уступает место политэкономии. Можно оценивать черты лица и строение тела с точки зрения нужд производства, армии, деторождения, эстрады, но кто возьмет на себя смелость утверждать, что лицо Ивана Ивановича плохое, что тело Анны Петровны никуда не годится, если и Ивана Ивановича его лицо вполне устраивает, и Анна Петровна своим телом удовлетворена? Хорошее и плохое определяется практикой, соответствием поставленной цели, а что такое литературный текст как не попытка, пусть обреченная, создать нечто, не имеющее никакого практического применения, абсолютно бесполезное, отсутствующее? Стиль - это всего лишь человек.
Хромов чаще придерживался первой точки зрения. Тропинин был ярым приверженцем второй. Он говорил, что о человеке следует судить не по его внешности, а по поступкам и помыслам. Должно предоставить ему свободу действия, чтобы понять, на что он способен. Конечно, писал он в одной из нашумевших рецензий, я не могу не обращать внимания на стиль, как не могу не заметить кривого носа или хромоты, но я призываю именно в отклонениях от нормы видеть достоинство человека, его право злоупотреблять нашим вниманием и играть на наших лучших чувствах.
Хромов коротко возражал, что стиль - это все-таки не поверхность тела, а одежда, которую каждый выбирает по своему вкусу и, конечно, с оглядкой на окружающих. Но ведь и книгу пишут, глядя по сторонам. Во всяком случае, я так пишу, добавлял он.
Хромов и Тропинин сидели на лавочке, заинтересованно глядя на прогуливающихся по набережной пташек, розочек, мартышек, дудочек, шестеренок.
"В наше время было модное словечко снять девчонку, как снимают карту, снимают с веревки белье, как вор снимает со стены картину, а фотограф снимает с природы черно-белый саван..." - задумчиво сказал Тропинин.
"Мне больше нравится окрутить. Но почему ты говоришь о нашем времени так, будто оно давно прошло. Разве нынешнее время нам уже не принадлежит?"
"Конечно, нет! - весело, звонко сказал Тропинин. - А это значит, что и мы ему уже не служим верой и правдой".
К вопросу о стиле. В далекой палевой дымке томно клубились облака. Солнце только что скрылось за гребнем гор, как дрессировщик, исполнив свой номер, уводит со сцены ручных тигров и слонов. Что у нас по программе? Клоуны. За высоким парапетом шумно вздыхало море, ласкаясь, пенясь, виясь. Из маленьких прибрежных кафе, похожих на разноцветные фонари, сочились мелодии, смешиваясь в приятную какофонию.
Я отдыхаю, думал Хромов, со мной ничего не происходит. Рядом сидит литературный критик по призванию, банкир по обстоятельствам. Я ему не доверяю, но ценю его острое слово и пользуюсь его связями. Благодаря ему и мне кое-что перепадает. Это не значит, что я чувствую себя чем-то ему обязанным. Нет и еще раз нет! Когда моя книга будет написана, он перестанет существовать, и тем самым долг будет отдан сполна. Состояние аффекта. Тело - это душа наизнанку. Снасти. S'annega il pensier mio. Влюбленный водолаз. Запах жареной рыбы выматывал нервы. Вот я вас всех, quos ego! Ратный подвиг. Бдение. Поза: прильнувший к жертвеннику бамбук. Широкополая шляпа с высокой тульей украшена розой из черной тафты. Отданный на съедение птицам. Не важно с кем, где, когда...
"Все дело в правильном выборе. Не стоит брать первую попавшуюся, забот не оберешься: за одну ночь она сделает из тебя бессильного невротика, идущего на нелепейшие ухищрения, чтобы сохранить свое мужское достоинство. Нет, к выбору надо подходить расчетливо, прицениваясь и прицеливаясь. Ты можешь сказать, какая разница - та задница, другая... И будешь по-своему прав. Но мой частный опыт учит меня, что даже там, где нет разницы, есть различие, даже если задним числом понимаешь, что привнес его ты сам на кончике языка. Кажется, я начал путаться, ну да не беда. Суть в том, чтобы быть разборчивым. Вот что я называю смыслом жизни. Быть разборчивым, в этом вся мораль, вся истина. Не хватать что попало, даже если попало. Видишь ту девчонку в розовой майке, которая уже несколько раз прошла мимо нас, туда и обратно, поглядывая с интересом на двух немолодых франтов. Держу пари, стоит мне захотеть, и сегодня ночью она со мной переспит, а завтра будет хныкать, кричать и упираться, когда я выставлю ее вон. Для начала скажу ей, что она неотразима..."
"На сто рублей".
Когда девушка показалась в очередной раз, Тропинин нехотя поднялся и подошел к ней. Высокий, тощий, сухой, сутулый, с рыжеватой бороденкой и лупами круглых очков, в мешковатом табачном костюме, литературный критик был грозен и вкрадчив, точно имел дело с гулящей рифмой "роза - проза". С ходу загреб тонкую талию кащейной рукой, что-то скоромное нашептывая на ушко.
Девушка остановилась, слегка изогнувшись, рассеянно выслушала, склонив голову, быстро взглянула на поникшего Хромова, пожала плечами и, сказав несколько слов, ушла довольно витиевато.
Тропинин вернулся к Хромову, на ходу доставая толстый бумажник.
"Что ты ей сказал?" - спросил Хромов, пряча поглубже честно заработанные деньги.
"Я сказал, что ты хотел бы с ней познакомиться..."
"Ты предложил ей меня?" - удивился Хромов.
"Да, и, поверишь ли, она была не против, но сказала, что слишком хорошо тебя знает, чтобы знакомиться еще раз..."
Лицо Тропинина слегка подергивалось, точно кто-то тянул его то за одно, то за другое ухо. Он был сконфужен, но с долей самоиронии.
"Не повезло. Впрочем, это только подтверждает мою теорию. Мы ("мы!" - Х.) поторопились с выбором, сделали неправильный выбор. В следующий раз будем осмотрительнее. Может быть, попробовать вон ту, с сигаретой в оранжево напомаженных губах?"
Обычно с такой вечерней прогулки по набережной Тропинин возвращался с целым букетом длинноногих (он предпочитал длинноногих) дев. Что он с ними делал, одному, самому въедливому богу известно. Наверное, что-то делал, во всяком случае, ни одна из пташек, попавших в его стилистически безупречные сети, не жаловалась, ни одна из подсоединенных шестеренок не чувствовала себя обделенной. Ловкий повеса. Не то чтобы Хромов ему завидовал, но для него познакомиться с девушкой было всегда проблемой (с возрастом утратившей былую остроту и превратившейся скорее в шахматную задачу, которую просматривают, надеясь решить по наитию без долгих, скучных выкладок). Что-то каждый раз не сходилось. Он знал, конечно, старую истину: боящийся несовершенен в любви, идет ли речь о Боге или о противоположном Ему - женщине. Но для него не существовало любви без страха, он не хотел таких отношений, в которых с самого начала и до самого конца не было страха остаться ни с чем.
Тропинин замечал в женщинах только их платоническую "лошадность", готовность тянуть экипаж и трусить в узде, кокетливо поводя задом. Хромов вспомнил стихотворение Агапова, одну строчку, тончайший плагиат:
Тобой дышать до гроба стану...
"Упущенные мысли имеют свойство возвращаться", - сказал Тропинин, хмуро выслушав цитату. Он не признавал у Агапова гения.
"А упущенное счастье?"
"Разумеется, но с опозданием, с большим опозданием..."
Уже совсем стемнело. Вдоль набережной зажглись фонари. Пташек, шестеренок, розочек, мартышек, дудочек смело. Подоспевшие дамы в длинных платьях и на высоких каблуках дефилировали с каким-то мелодраматическим уклоном, как будто им предстояло через пару минут выйти на сцену и умереть под рукоплескания и крики "бис". Фигурами их спутников, напротив, овладела вертлявость и расхлябанность людей, которые уже подсчитали свои убытки и смирились с ними.
"Я вообще не понимаю, почему нужно отдавать другим свои мысли. Почему не унести все с собой?" - задумчиво сказал Тропинин, не любивший почтенную ночную публику с ее драматическими жестами и пожилым коварством. Ему непосредственность подавай!
"Потому что "я", которым ты так дорожишь, это то, что остается, а не то, что уходит".
"А кто же по-твоему уходит?"
"Уходит - он, они... "Я" существует постольку, поскольку открыто для всеобщего обозрения и употребления".
"Ну это, знаешь, кому что нравится. Мне моя тайна дороже моего бессмертия".
"Да какая у тебя тайна? Смешно! Нет ничего смешнее и банальнее человеческих тайн. Скрытность выдает посредственность".
"Ты меня пугаешь".
"Я тебя дезориентирую".
"Лучше бы ты писал свою книгу, клянусь Аполлоном и его отравленными стрелами!"
Тропинин разозлился. Он не терпел наивного сердцеедства.
"Психологический роман умер, сколько раз нужно повторять! - сказал он. Все чувства идут из головы, и жить, руководствуясь ими, дико, дурно, глупо, нелепо, преступно! А почему бы тебе не взяться за историю? Это было бы, на мой взгляд, удачным выходом из создавшегося положения (Какого положения? О чем это он? - Х.). Факты, отсеянные временем, отнюдь не помеха вымыслу. Напротив, маскарад допускает известную вольность... Писать о том, о чем история умалчивает. Присваивать давно почившим персонам свои позывы. Привирать бессовестно, но так, чтобы не бросалось в глаза. Какие возможности для своеволия! История ждет нашего участия. Она трепещет, смущается. Ей нравится, когда ее перекраивают. Я тебе завидую. Если бы моя рука была послушна моему воображению, я бы..."
"Главная проблема - сюжет".
"Нужен сюжет? Пожалуйста. Он, она. Никак не поймут, чего друг от друга хотят".
Тропинин замолчал.
Снег. Тишина. Волки с желтыми глазами, занесенные снегом кресты. Казармы. Пьяненький литератор. Тараканы, свеча. Красный свет. Грязная девочка в простынях. Как тебя зовут? - Промокашка. Тюбик с вазелином закатился под комод.
"Это все?" - спросил Хромов.
"Тебе мало? Да из этого можно выжать не одну сотню страниц!"
"Сомневаюсь".
"А ты попробуй".
"Пустая трата времени".
"Как угодно, я не навязываю. Может быть, я сам когда-нибудь возьмусь, сочиню. Пишешь?"
Хромов замялся, не хотелось сознаваться.
"Не увиливай! И так вижу, без дела не сидишь. Как называется?"
"Дочь гипнотизера", - соврал Хромов. Тропинин посмотрел на него удивленно, пожал плечами:
"Ну, знаешь, это ты чего-то того..."
Он внезапно погрустнел:
"Почему ты больше не сочиняешь рассказов? Когда-то у тебя ловко получалось. Одни названия чего стоили: "Штиль, или Отдыхайте, ребята"..."
"У меня перевелись маленькие идеи".
"Шутишь! Ленишься. Надо работать. Само собой ничего не происходит. Природу следует осторожно насиловать, осквернять, подавлять, иначе, прости господи, одни сантименты да денежные расчеты..."
Хромова неожиданно потянуло на признания:
"Я замышляю книгу, в которой было бы скрыто больше, чем поведано. Этакий склеп событий и пожеланий. В мои владения впускаю лишь наделенных терпением и досугом, любителей мнимых сокровищ и недостоверных историй. В словах мои тайны. Мой долг быть словоохотливо изворотливым. Пусть другой пританцовывает под сопелку низких истин. Я здесь никто, путешественник, хитростью убегающий из пещеры одноглазого гиганта..."
Тропинин слушал его с каким-то грустным сочувствием.
"Написать книгу, - сказал он, - может всякий, не всякий догадывается, что написанное им - книга. Ведь настоящая книга, и это мое твердое убеждение, похожа на что угодно - на блеклый полевой цветок, на старое, застиранное платье, на фейерверк, на кучу дерьма, но только не на книгу. Вот, положим, "Мертвые души"... Если бы мне не внушили со школьной скамьи, что это книга, я бы, право, принял эту, с позволения сказать, книгу за скелет какого-нибудь доисторического зверя, за перевернутую лодку, за удар хлыстом. А "Анна Каренина"? Щупальца, присоски... Есть книги мягкие, щетинистые, гладкие. А есть сыпучие, полые, "на соплях". Нередко книга под воздействием луны или затяжного дождя меняет свойства. Откроешь на заложенной спичкой странице и вместо бала-маскарада попадаешь на скотобойню. Нет сомнения, что в этом смысле книга похожа на парусник, покинутый командой. Не случайно в каждой книге, если хорошо поискать между строк, найдется описание моря. Ныряльщик видит на дне разбитые, занесенные песком статуи. Ныне метафора книги не лабиринт, не засеянное поле, не лестница, а дом, объятый пламенем, из которого никому не выбраться. Читатель сгорает заживо, или погибает от удушья, или разбивается, выпрыгнув из окна... И, однако, во все времена ненаписанная книга ценилась выше, чем написанная. Когда берешь в руки то, чего нет, когда пробегаешь глазами по невидимым строкам, переворачиваешь невидимые страницы, чувствуешь себя одним из богов, который еще не успел сотворить речь..."
24
Начав играть, Агапов уже не мог остановиться. Он играл в покер, в штосс, в винт, в преферанс, бросал кости, катал шары на бильярде. Он спустил всю имевшуюся у него наличность. В ход пошли банковские сбережения. Накопленные за годы сомнительных сделок авуары были велики, но не бездонны. Когда и они иссякли, Агапов начал продавать вещь за вещью, вещицу за вещицей из того, что нашлось в унаследованном доме. Ящики быстро освобождались от веками слежавшегося в них добра. Все, что имело хоть какую-нибудь цену, все, что можно было вынести, перешло в чужие руки. Агапов без сожаления расстался со всеми этими вазами, картинами, статуями, кольцами, браслетами, книгами. Напротив, он даже радовался тому, что в доме так удачно освобождается место. Местом он дорожил.
На совести Агапова был не один бог. То он верил в Троицу, потом в Единицу. От Абсолютной сущности, бесстрастно поглощающей безвкусное вещество понятий, его бросало к Нирване, мечущей золотую икру будд. Был период, когда он ни во что не верил, вполне довольный собой. В конце концов, он пришел к логичному выводу, что, за неимением лучшего, следует надеяться лишь на свои силы и самому создать для себя Бога, который бы отвечал требованиям рассудка и исполнял желания. Все, что он знал, все, что видел, подсказывало ему, что задача сделать из подручных материалов нематериальную сущность, устанавливающую центр мира и простирающую свою волю на все, что есть живого и мертвого, выполнима. Он с жаром взялся за дело, которое, конечно же, поначалу должно было продвигаться от ошибки к ошибке, чтобы в какой-то момент, совокупив случай и рок, обрести истину, упраздняющую время, включая и сам момент обретения истины. Дело спорилось. Он подбирал где брошенный отрезок электропровода, где перегоревшую лампочку, старый пиджак, кость. Только подручные материалы годились. Сломанные, отторгнутые жизнью вещи, постоянно находящиеся в поле зрения и потому незаметные, подброшенные неутомимой, хоть и бестолковой без человеческого участия судьбой, никчемные вещи, испытавшие на себе ярость времени, бесполезные, пустые. Все это раскладывалось в доме на месте проданных картин, мебели, фарфора. Штуки, которые Хромов, взобравшись по лестнице на террасу, видел на рабочем столе и в кучах по углам, были мизерной частью - теми не самыми пригодными экземплярами, на которых Агапов шлифовал свои идеи сцепления и сочленения. То, что он позволял постороннему Хромову увидеть детали своей работы и даже не стеснялся давать пояснения, что к чему крепится, свидетельствовало о незначительной роли, которую они выполняли в целом его замысла. "Пусть думает, что это и есть Бог, пусть тешит себя иллюзией..." Он не вел письменного учета вещам, постепенно заполняющим дом, ибо знал их все наизусть от расчески до сломанного весла. У каждой из вещей было строго определенное место, строго определенное положение. В том, что предприятие движется в правильном направлении, Агапов смог воочию убедиться, когда как-то днем, зайдя в комнату, прежде служившую библиотекой (все книги уже были проданы), он увидел, что свеча, вставленная в горлышко бутылки и давно заросшая пылью, щурится маленьким огоньком. Сквозь окна падали пропущенные сухим плющом полосы яркого, клубящегося пылью света, и он не сразу разглядел огонек. Свечу он, конечно же, потушил во избежание пожара, но это не помешало ему ощутить что-то вроде просветления. В другой раз Агапов заметил, что старый стакан, последний житель буфета, оказался наполнен какой-то красноватой жидкостью. Он не сразу решился ее выпить. На вкус она была сладковатой и издавала довольно сильный не неприятный запах.
Даже Сапфира не имела прямого доступа в его дом, занятый под производство Всевышнего. Он считал, что она должна оставаться вне, как бы ни соблазняла мысль вовлечь ее и пустить ресурсы ее организма на благое дело.
С шестикрылой Сапфирой он встречался по ночам, конечно же, не под землей при свете факелов, как хотелось бы Хромову, но все же в местах достаточно укромных. Чудом уцелевшая комната нашлась в здании санатория. Удивительно, но даже водопровод здесь работал. Вода, правда, текла ржавая, но и то казалось чудом, принимая во внимание окружающую разруху. Иногда Сапфира приводила его тайком в один из пустующих номеров гостиницы, но это было скорее исключением. Ни он, ни она не желали попасться, оба считали свою связь преступной.
Ему пришлось учить ее всему, что он знал со школьной поры, от А до Я. Он подарил ей в образовательных целях колоду карт, изображающую на рубашке комбинации мужского и женского. К сожалению, он должен был констатировать, что она ничего толком не усвоила. До нее медленно доходит, сокрушался он, терпеливо втолковывая, что нужно действовать, пускаться в авантюры, а не лежать, закрыв глаза, и ждать, когда тот или иной палец проберется в то или иное отверстие. На худой конец, немного сопротивляться. "Не для того я лишал тебя невинности, чтобы оставить на произвол судьбы!" Догадывался ли он, как болезненно звучали для нее брошенные им мимоходом упреки? Какие страшные машины в ее душе запускали в ход? Какими кошмарами отзывались? Если бы знал, то уж наверняка не бросал мимоходом обидных слов, никто не тянул его за язык, никто не просил его шептать на ухо: "Моя ненаглядная сучка!".
То, что он лишил ее невинности, изгнал из рая, не спросив предварительно у нее разрешения, не соблазнив, было для нее незаживающей раной, пусть и приносящей наслаждение. В результате нападения Сапфира вмиг лишилась своего посмертного существования, поскольку бог, в которого она верила, не прощал измены своим заповедям, а перейти под покровительство к новому богу, дозволяющему терять невинность с первым встречным, было поздно, после того как невинность уже потеряна. Сглотнув "о", она рассуждала навзрыд о несовместимости телологий.
Агапов знал, что должен победить ее, но не до конца. Ведь только потерпевший поражение сохраняет способность любить, желать, это он усвоил. Даже если непокорный кончик, как ядовитое жало, сулит мучительную кончину. Нет, он не мог не догадываться, какие планы вынашивает оскорбленная в своей невинности Сапфира, какую участь ему готовит. Она не успокоится, пока он цел и невредим. Богобоязненная, она уже поклялась отдать его в жертву своему богу, кто бы он ни был - камень, дерево, тритон, пустая бутылка. Приговор был вынесен, и только исполнение откладывалось до лучших времен, когда ей будет достаточно вобрать воздух в грудь и подуть на него, чтобы потушить. А его не оставляла надежда примириться, загладить свою вину, стереть прошлое, казавшееся ему недостоверным, точно выдумка торопливого беллетриста. "Ничего такого не было! - хотело сорваться с его губ: - Ничего такого не могло быть!" Но он молчал, полагая, что все само образуется, а неосторожное, преждевременное восклицание только внесет сумятицу и отсрочит развязку на неопределенный срок.
Нескончаемыми проигрышами в карты, в рулетку, на бильярде он старался заглушить вину, которую подспудно испытывал с тех пор, как "надругался" над Сапфирой. Теория вероятности с ее четом и нечетом пришлась как нельзя кстати. Сапфира никогда открыто ни в чем его не обвиняла, но тем сильнее скрытое действовало на его нервы или то, что в наше время принято называть нервами.
Как-то раз он спросил, что она думает о Хромове, и потом долго пытался объяснить, кого имеет в виду.
"Он уже больше месяца живет у вас в гостинице!"
"Мало ли кто у нас живет, я что - всех должна помнить?"
Она терпеть не могла гостиницу. Она терпеть не могла этот город, это море и мечтала уехать.
"На перекладных", - вставил Агапов.
Сапфира не оценила его шутку:
"Хоть на своих двоих!"
Сегодня в ней отсутствовала решительность. Она была вся слух, вся внимание. Она прислушивалась к малейшему шороху, вздрагивала от потрескиваний старых стен, от всхлипа труб. Луна холодно и брезгливо светила в разбитое окно. Время от времени доносился сухой треск выстрелов.
При свете луны ее плоть цветом и консистенцией напоминала сыр, покрытый пятнами плесени. Какое-то мгновение Агапову казалось, что неверный свет и неверные тени нарисовали картину, которую могло расстроить малейшее прикосновение, самая робкая ласка. Как тот пастух, в руках которого вместо трепетной нимфы осталось трухлявое полено. Помните, в детстве, под корой, жуткие обезумевшие мураши, волочащие белые яйца?..