– Так годится? – спросила Нора.
Она лежала на пляже, и при каждом ее вдохе из-под бедра, осыпаясь, вытекал зернистый песок. Солнце пекло немилосердно – казалось, будто к коже прижимают раскаленную металлическую пластину. Нора позировала уже час, в разных позах, с краткими перерывами на отдых, причем слово «отдых» звучало для нее особой насмешкой: именно об этом она мечтала и именно этого не получила. А ведь между прочим, у нее отпуск – она выиграла двухнедельную поездку на Арубу, продав в прошлом году рекордное число круизов, больше, чем любой из туристических агентов штата Кентукки. И вот полюбуйтесь: ей запрещено шевелиться, она намертво зажата между солнцем и пляжем, потные руки и шея облеплены песком.
Чтобы хоть как-то развлечься, она следила за Полом – далекой точкой, движущейся вдоль кромки воды. Ему исполнилось тринадцать; за последний год он вытянулся, как молодое деревце. Высокий и неуклюжий, он каждое утро бе гал трусцой с таким упорством, словно надеялся убежать от самого себя.
Волны медленно набегали на берег, начинался прилив. Жесткий полуденный свет скоро изменится, и тогда снять фотографию так, как хотелось бы Дэвиду, станет невозможно, придется ждать до завтра. Прядь волос, прилипшая к губе Норы, сильно щекотала ее, но она усилием воли заставляла себя держать позу.
– Очень хорошо! – Склонившись над фотоаппаратом, Дэвид быстро отщелкивал очередную серию снимков. – Да, да, вот так, просто отлично.
– Мне жарко, – пожаловалась Нора.
– Еще пару минут. Мы почти закончили. – Он стоял на коленях, на фоне песка его ноги выделялись поистине зимней бледностью. Дэвид невероятно много работал и почти все свободное время проводил в темной комнате, развешивая снимки по бельевым веревкам, натянутым от стены до стены. – Думай про волны. Волны на море, волны на песке. Ты – часть всего этого, Нора. Сама увидишь, на фотографии. Я покажу.
Она неподвижно лежала под палящими лучами и вспоминала весенние вечера в начале их совместной жизни, когда они подолгу гуляли, держась за руки, и воздух был напоен ароматами хмеля и гиацинтов. О чем мечтала та, юная Нора, шагая в мягких сумерках? Не о своей теперешней жизни, это уж точно. За прошедшие семь лет она вдоль и поперек изучила туристический бизнес. Сначала была секретарем, а со временем занялась организацией поездок, и сейчас у нее было множество постоянных клиентов. Она научилась с блеском продавать туры, небрежным жестом подвигая к людям глянцевые брошюры и без запинки расписывая прелести тех мест, куда сама только надеялась попасть. Она стала настоящим специалистом по разрешению кризисных ситуаций с пропавшим в последнюю минуту багажом, перепутанными паспортами и срочными прививками. В прошлом году, когда Пит Уоррен решил уйти на пенсию, Нора собралась с духом и купила фирму. Теперь все, от невысокого кирпичного здания до коробок с бланками авиабилетов в шкафу, принадлежало ей. Ее дни были насыщены до предела, она не успевала присесть и чувствовала себя незаменимой – а по вечерам возвращалась в дом, где царило молчание.
– Все, спасибо! – Дэвид закончил съемку.
– Мне все же непонятно… – Нора поднялась, отряхивая песок с рук и ног, вытрясая его из волос. – Зачем я вообще нужна, если ты хочешь, чтобы я слилась с пейзажем?
– Дело в перспективе, – объяснил Дэвид, складывая свое фотоснаряжение. Его волосы растрепались, плечи заметно обгорели на полуденном солнце. Пол – фигурка на горизонте – повернул назад и постепенно приближался. – Человек посмотрит на фотографию и увидит пляж, волнистые дюны. И лишь потом уловит что-то странно знакомое в изгибах твоего тела или прочтет подпись на снимке – и взглянет еще раз, чтобы найти женщину, которую не увидел сразу, и отыщет тебя.
Он говорил с жаром, а Норе стало грустно: он рассуждал о фотографии, как когда-то о медицине, об их будущем счастье, теми же словами, с той же пылкостью, пробуждая воспоминания о невозвратном прошлом и наполняя тоской душу Норы.
«О чем вы разговариваете с Дэвидом, о важном или о пустяках?» – спросила как-то Бри, и Нора, ужаснувшись, осознала, что их общение в основном сводится к обсуждению бытовых мелочей, домашних обязанностей или расписания Пола.
Солнце обжигало тело, крупный песок колол ступни. Дэвид сосредоточенно складывал камеру. Нора рассчитывала, что неожиданная и сказочная поездка станет для них с Дэвидом дорогой назад, к прежней близости. Именно это заставляло ее столько времени лежать статуей под палящим солнцем и ждать, пока Дэвид отщелкает свои пленки. Между тем за три дня ничего существенно отличающегося от жизни дома не произошло. Каждое утро они молча пили кофе. Дэвид находил себе разные занятия: фотографировал, рыбачил, по вечерам читал в гамаке. Нора дремала, слонялась без дела, ездила в город, заглядывала в роскошные, очень дорогие, рассчитанные на туристов магазины. Пол играл на гитаре, бегал.
Нора, прикрыв глаза рукой, оглядела золотой изгиб пляжа. Бегун приближался, и лишь сейчас Нора поняла, что это не Пол, а высокий, худой мужчина лет тридцати пяти – сорока. Он был без рубашки, в синих шортах с белым кантом. Темные от загара плечи сильно покраснели сверху. Поравнявшись с Норой и Дэвидом, мужчина замедлил бег, потом остановился, держа руки на бедрах и тяжело дыша.
– Отличная камера, – сказал он и, в упор поглядев на Нору, добавил: – Интересный ракурс.
Он начинал лысеть; у него были темно-карие, пронзительные глаза. Нора, ощутив их жар, отвернулась, а Дэвид подхватил излюбленную тему: волны и дюны, песок и плоть, конфликтующие образы.
Нора окинула взглядом берег. Ага, вот он: еле видная фигурка вдалеке, ее сын. От безумия солнца у нее закружилась голова, под веками заплясали серебристые искорки, совсем как на морской воде. «Говард», – назвался незнакомец. Интересно, откуда он родом – такое имя еще поискать. Дэвид и Говард тем временем с головой ушли в обсуждение фильтров и диафрагм.
– Стало быть, вы – муза будущего шедевра? – сказал Говард, поворачиваясь к Норе и включая ее в разговор.
– Очевидно. – Нора смахнула песок с запястья. – Хоть это и вредно для кожи, – добавила она, внезапно ощутив свою наготу под новым купальным костюмом.
– Что вы! У вас бесподобная кожа! – воскликнул Говард.
Дэвид круглыми глазами смотрел на жену, словно впервые увидел, и Нора возликовала. «Слышал? – хотелось кричать ей. – У меня бесподобная кожа». Но огонь во взгляде Говарда остановил ее.
– Надо бы вам показать другие работы Дэвида. Он привез с собой целый альбом. – Нора кивнула на коттедж, приютившийся под пальмами, с бугенвиллеей, водопадом стекаю щей по шпалерам крыльца.
Ее слова: заслон, но также и приглашение.
– С удовольствием посмотрел бы, – ответил Говард и снова повернулся к Дэвиду: – Ваши задумки крайне любопытны.
– А и вправду, присоединяйтесь к нам на ленч! – пригласил Дэвид.
Однако у Говарда, как выяснилось, в час дня была назначена встреча в городе.
– А вот и Пол, – сказала Нора. Дожимая последние сто ярдов, Пол бежал по кромке воды, его ноги и руки так и мелькали на солнце, в зыбком от жары воздухе. Мой сын, подумала Нора, и мир на секунду распахнулся, как это нередко случалось, – просто от того, что Пол есть на этом свете. – Наш сын, – добавила она для Говарда. – Тоже любитель бега.
– И в хорошей форме, – заметил Говард.
Пол замедлил шаг; поравнявшись с родителями, остановился, согнулся пополам и, уперев руки в колени, глубоко задышал.
– И у него прекрасное чувство времени, – прибавил Дэвид, поглядев на часы. Не надо, мысленно взмолилась Нора; Дэвид не понимал, как он ранит Пола своими планами относительно его будущего. Не надо! Но Дэвид упорствовал:
– Больно видеть, что он упускает свое призвание. Обратите внимание на его рост. Представьте, чего бы он достиг в спорте. Но, увы, ему совершенно наплевать на баскетбол.
Пол с недовольной гримасой поднял голову, и Нора разозлилась – в который раз. Ну почему Дэвид не желает понять, что чем больше он навязывает Полу свой баскетбол, тем сильнее мальчик сопротивляется? Лучше бы запретил – и добился бы своего.
– Мне нравится бегать, – буркнул Пол, выпрямляясь.
– Что совсем неудивительно, – ГЪвард протянул ему руку, – учитывая, как здорово это у тебя получается.
Пол, вспыхнув от удовольствия, обменялся с ним рукопожатием. У вас бесподобная кожа, сказал Говард пару минут назад. Возможно, ее лицо было столь же прозрачно, подумала Нора.
– В обед вы заняты – тогда приходите ужинать, – предложила она неожиданно для самой себя, в порыве благодарности за доброту Говарда к ее сыну. Она проголодалась и хотела пить, от солнца у нее кружилась голова. – С женой, конечно. Со всей семьей. Разведем костер на берегу, сообразим что-нибудь вкусненькое.
Говард сдвинул брови и отвел взгляд в сторону, на сверкающую воду. Сцепил ладони, закинул их за голову, потянулся.
– К сожалению, я здесь один. Ушел, так сказать, в себя. Собираюсь разводиться.
– Очень жаль, – соврала Нора.
– Все равно приходите, – сказал Дэвид. – Нора прекрасно готовит. А я покажу вам фотографии из серии, над которой работаю, – она, знаете ли, призвана пробуждать восприятие. Метаморфозы и все такое.
– Метаморфозы, говорите, – протянул Говард. – Это мой конек. Спасибо за приглашение, с удовольствием принимаю.
Дэвид и Говард проговорили еще несколько минут. Пол тем временем, остывая, шлепал по воде. Нора, нарезая для салата огурцы, в окно кухни видела, как Говард распрощался и ушел. Ветерок трепал занавеску, удаляющийся Говард то появлялся, то исчезал. Нора вспомнила его коричневые обожженные плечи, пронизывающий взгляд, голос. За стенкой шумела вода – Пол принимал душ; в гостиной шелестела бумага – Дэвид раскладывал фотографии. С годами он буквально помешался на своем хобби и видел мир – ее саму тоже – исключительно через объектив. Дочь, которую они потеряли, продолжала стоять между ними, их жизнь строилась вокруг ее отсутствия. Временами Норе казалось, что кроме этой трагедии их вообще больше ничего не связывает. Она смахнула огурцы в миску и занялась морковью. Говард превратился в точку размером с булавочную головку, затем и вовсе исчез. У него большие руки, вспомнила Нора, загорелые, со странно светлыми ладонями и ногтями. Бесподобная кожа, сказал он и не отвел взгляда.
После ленча Дэвид спал в гамаке, а Нора легла на кровати под окном. В комнату залетал ветерок с моря, и под его дуновением она чувствовала себя на удивление живой, органичной частью воды и пляжа. Говард, самый обыкновенный человек, сухощавый и лысоватый, таинственным образом привлекал ее, словно соткавшись из ее одиночества и желаний. Она представила, как восхитилась бы ею Бри.
«Почему бы и нет? – засмеялась бы она. – В самом деле, Нора, чем плохо?» «Я замужняя женщина», – чопорно ответила Нора, приподнявшись на локте, чтобы взглянуть в окно на ослепительный, зыбкий песок. Ей очень хотелось, чтобы сестра с ней поспорила. «Я тебя умоляю, Нора! Живем только раз. Отчего не развлечься?»
Нора тихонько прошла по истертому дощатому полу, налила себе джина с тоником и лаймом и устроилась в кресле-качалке на веранде. В воздухе плыли звуки гитары. Нора представила Пола, сидящего по-турецки на узкой кровати, сосредоточенно склонившего голову над обожаемой новой «Альмансой», которую Дэвид подарил ему на последний день рождения. Инструмент действительно прекрасный, с корпусом розового дерева, эбеновым грифом и медными колками. Дэвид очень старался быть Полу хорошим отцом. Пусть он чересчур давил по части спорта, но, с другой стороны, находил время для рыбалки и прогулок по лесу ради бесконечной охоты за камнями. А сколько времени потратил, собирая сведения о гитаре и заказывая ее через фирму в Нью-Йорке, и его лицо светилось тихой радостью, когда Пол со священным трепетом достал «Альмансу» из коробки. Нора поглядела на Дэвида, спящего на другом конце веранды, такого незнакомого в последнее время. На щеке у него подрагивал мускул. «Дэвид», – шепнула она. Он не услышал. «Дэвид», – повторила она чуть громче, но он не пошевелился.
В четыре часа Нора сонно встала. Надела цветастый сарафан, в талию, с тонкими бретельками, повязала фартук и занялась ужином, остановив выбор на простых, но изысканных блюдах. Тушеные устрицы с хрустящими крекерами, золотые кукурузные початки, свежий салат, маленькие омары, которых она купила утром на рынке и еще не вынимала из ведра с морской водой. Нора сновала по миниатюрной кухне, импровизируя на ходу: вместо сковородок использовала формы для выпечки, майоран в салатной заправке заменила душицей. Подол ситцевого сарафана легко касался ее ног, скользил по коже. Нора опустила руки в раковину с холодной водой и принялась мыть нежный латук, листочек за листочком. Пол и Дэвид разводили огонь в гриле, слегка проржавевшем, с дырками, залатанными алюминиевой фольгой. На столе, потрепанном солеными ветрами, были разложены бумажные тарелки, расставлены красные пластиковые стаканчики с вином. Омаров надо есть руками, и чтобы масло текло по ладоням.
Прежде чем увидеть Говарда, она услышала его голос. Иной тембр, ниже, чем у Дэвида, чуточку носовой. Классический северный акцент – с каждым звуком в комнату будто влетал колкий мелкий снег. Нора обтерла руки кухонным полотенцем и вышла на порог.
Трое мужчин – ее потрясло, что она подумала так о Поле, но его плечо было вровень с плечом Дэвида, и он выглядел настолько взрослым и независимым, словно никогда не сидел у нее в животе, – собрались у веранды. Гриль источал запахи дыма и резины, от углей к небу возносился зыбкий жар. Голый до пояса, сунув руки в карманы обрезанных джинсов, Пол с застенчивой краткостью отвечал на вопросы Говарда. Муж и сын не видели Норы, их взгляды были обращены к костру и океану, в этот час гладкому, как непрозрачное стекло. Говард, стоявший к ним лицом, поднял голову и улыбнулся ей. Прежде чем обернулись Пол и Дэвид, прежде чем Говард протянул ей бутылку вина, его взгляд встретил взгляд Норы – на мгновение, важное только для них двоих. Произошло нечто недоказуемое, но очень реальное: секундное единение, сумрак в его глазах, их лица, раскрывшиеся в обещании удовольствия. Мир разбился о них, как прибой.
Дэвид повернулся с улыбкой, и мгновение захлопнулось.
– Белое, – сказал Говард, отдавая бутылку, и сразу показался Норе очень заурядным. А еще эти его дурацкие бакенбарды до середины щек… Скрытый смысл прошедшего мига – неужели она все придумала? – куда-то исчез. – Надеюсь, подойдет.
– Замечательно, – ответила она. – У нас как раз омары.
Такой обыденный разговор. Поразительное мгновение осталось в прошлом, Нора снова стала любезной хозяйкой. Эта роль сидела на ней так же свободно, как и шелестящий сарафан. Говард был ее гостем, и она предложила ему плетеное кресло, предложила выпить. А когда вернулась с джином, тоником и ведерком льда на подносе, солнце уже опустилось к самому краю воды, над которым вскипали пышные, розовые и персиковые, облака.
Ужинали на веранде. Тьма сгустилась быстро, и Дэвид зажег свечи, заранее расставленные вдоль перил. Начинался прилив, невидимые волны глухо шуршали по песку, в неверном мерцании свечей голос Говарда то усиливался, то затихал. Он рассказывал о построенной им камере-обскуре, ящике красного дерева, который поглощает свет, за исключением одного-единственного точечного луча, и в результате в маленьком зеркале создается отражение окружающего пространства. Этот инструмент – предшественник фотоаппарата; им пользовались некоторые художники – Вермеер, например, – достигая в своих работах фантастического уровня детализации.
Нора слушала и удивлялась его изобретательности. Подумать только, мир, отраженный на темной внутренней стенке ящика, крошечные фигурки, пойманные лучом света и все-таки движущиеся. Это так отличалось от их с Дэвидом фотосессий, когда объектив аппарата пришпиливал ее ко времени и пространству. Сейчас, потягивая в темноте вино, она поняла, что тут-то и кроется их основная проблема. Они с Дэвидом кружили поблизости, но не покидая своих орбит. Разговор перекинулся на другие темы, Говард стал рассказывать о Вьетнаме, куда ездил военным фотокорреспондентом.
– Зачастую просто-напросто скучно, – отмел он восхищение Пола. – Катались взад-вперед по реке Меконг, больше ничего. Река, впрочем, удивительная, вообще места там необыкновенные.
После ужина Пол ушел в свою комнату, откуда вскоре полились гитарные переборы, вплетавшиеся в рокот волн. Пол не хотел сюда ехать: ему пришлось пожертвовать целой неделей в музыкальном лагере, а буквально через пару дней после возвращения предстояло играть на одном очень важном концерте. Но Дэвид настоял, чтобы сын ехал с ними. Он не принимал всерьез музыкальные устремления Пола – дескать, годится в качестве хобби, но не профессии. Однако Пол был страстно влюблен в свою гитару и твердо решил поступать в Джуллиард [5]. Дэвид, столько трудившийся ради благополучия семьи, не мог спокойно слышать об этом. Вот и теперь изящные, крылатые аккорды, слетавшие на землю, напоминали скальпель, остро врезающийся в плоть.
С оптики разговор перешел на волшебное освещение долины Гудзона, где жил Говард, и Южной Франции, где он любил отдыхать. Он описал узкую дорогу, клубы тонкой пыли, поля с сочными подсолнухами. Говард. Он был только голос, неразличимая тень, но его слова, как музыка Пола, обнимали Нору, искрились внутри нее. Дэвид подлил всем вина и сменил тему, а потом все они встали и перешли в ярко освещенную гостиную. Дэвид достал из папки серию черно-белых снимков, и между мужчинами завязалась горячая дискуссия о свойствах света.
Нора стояла возле них. На фотографиях, о которых шла речь, всюду была она, ее бедра, кожа, руки, волосы. Однако ее не включали в обсуждение, она была темой, не собеседником. Иногда дома, в Лексингтоне, зайдя в кабинет Дэвида, Нора вдруг видела снимок чего-то непонятного и одновременно смутно знакомого – какого-нибудь изгиба своего тела или места, где они вместе бывали, – но уже ни на что не похожего и совершенно преобразившегося: облик, ставший абстракцией, идеей. Позируя Дэвиду, она пыталась хоть как-то сократить расстояние, все больше их разделявшее. Кто виноват, он или она, по сути, не имело значения. Сейчас, глядя на Дэвида, поглощенного беседой с неожиданно встреченным фанатиком фото, она поняла, что он уже много лет не видит ее по-настоящему.
Гнев всколыхнул Нору, ее затрясло. Она резко развернулась и вышла из комнаты. После случая с осами она пила редко, но сейчас бросилась на кухню и до краев наполнила вином красный пластиковый стаканчик. Вокруг стояли грязные кастрюли, стыло масло, валялись огненно-красные обломки панцирей омаров, похожие на оболочки мертвых цикад. Столько работы ради короткого удовольствия! Обычно посуду мыл Дэвид, но сегодня Нора повязала фартук, составила все в раковину, убрала остатки устриц в холодильник. Разговор в гостиной вздымался и опускался, как морские волны. О чем она думала, выбирая этот сарафан, который был ей особенно к лицу, поддаваясь колдовству голоса Говарда? Она, Нора Генри, жена Дэвида, мать почти взрослого сына? У нее уже появились седые волосы, хотя их вряд ли замечал кто-нибудь, кроме нее самой, в нелестном освещении ванной комнаты. И все же седина уже была. Говард пришел пообщаться с Дэвидом на обожаемую обоими тему – больше ничего.
Нора вышла из дома, вынести мусор в бак. Песок слегка холодил босые ноги, а воздух был комфортно теплый. Нора подошла к берегу океана и встала, глядя на белые, живые россыпи звезд. Сзади открылась и с шумом захлопнулась сетчатая дверь. Дэвид и Говард, невидимые в темноте, направились к ней, шурша по песку.
– Ты все сама убрала – спасибо. – Дэвид коснулся ее спины. Нора напряглась, с трудом подавляя желание отодвинуться. – Извини, что не помог. Мы заговорились. Говард подал несколько хороших идей.
– Я совершенно очарован вашими руками, – объявил Говард, имея в виду сотни снимков, сделанных Дэвидом. Он поднял вынесенную прибоем палку и со всей силы швырнул в воду. Они услышали плеск и лижущий шорох волн, потащивших ее в море.
Коттедж, как фонарь, высился в круге света, но их троих окружала кромешная тьма, и Нора едва различала не только лица Дэвида и Говарда, но и свои собственные руки. Тени и бестелесные голоса в ночи. Разговор вертелся вокруг техники съемок и процесса обработки фотографий. Норе хотелось кричать. Она уже завела одну босую ногу за другую, собираясь развернуться и уйти, когда ее бедра коснулась чья-то рука. Нора замерла, испуганно, выжидающе. Миг спустя легкие пальцы побежали вверх по шву ее платья – Говард. Его рука проникла в карман сарафана: тайное тепло, прижавшееся к ее телу.
Нора затаила дыхание. Дэвид все расписывал свои работы. Прошла секунда, другая. Нора в темноте чуть повернулась, и ладонь Говарда горячим цветком раскрылась на тонкой ткани, на животе, все еще по-девичьи плоском.
– Что ж, верно, – раздался глуховатый, размеренный голос Говарда. – С этим фильтром приходится жертвовать четкостью. Но эффект определенно того стоит.
Нора медленно-медленно выдохнула, гадая, чувствует ли Говард бешеную пульсацию ее крови. От его пальцев шел жар. Желание пронизывало ее до боли, накатывало волнами, отступало, вновь накатывало. Нора стояла очень тихо, слыша только свое учащенное дыхание.
– А камера-обскура на один шаг приближает вас к процессу, – продолжал Говард. – Просто поразительно, как она выхватывает картинку. Мне хотелось бы показать ее вам. Придете?
– Завтра мы с Полом идем в море ловить рыбу, – ответил Дэвид. – Может быть, послезавтра.
– Я, пожалуй, пойду в дом, – ослабевшим голосом произнесла Нора.
– Норе надоело нас слушать, – заметил Дэвид.
– Ничего удивительного, – усмехнулся Говард. Его рука быстро и твердо, как птичье крыло, прошлась по нижней части ее живота и выскользнула из кармана. – Если хотите, приходите завтра утром, – предложил он ей. – Я буду рисовать картины с помощью камеры-обскуры.
Нора молча кивнула, представив себе луч, пронзающий тьму и рождающий на стене чудесные образы.
Говард вскоре ушел, почти мгновенно растворившись в темноте.
– Мне он понравился, – сказал Дэвид позже, когда они вошли в дом. Кухня блистала чистотой – никаких свидетельств ее предвечерних мечтаний.
– Нора, запустив руки в карманы, стояла у окна, смотрела на темный пляж и слушала шорох волн.
– Мне тоже, – кивнула она.
Дэвид и Пол встали еще до рассвета, чтобы попасть на рыбацкую лодку. Пока они собирались, Нора лежала в темноте, наслаждаясь прикосновением простыней, прислушиваясь к возне мужа и сына, которые очень старались не шуметь. Потом – шаги, рев мотора, быстро стихший вдали. Нора не шевелилась, вялая, как полоска света на стыке неба и океана. Затем приняла душ, оделась и приготовила кофе. Съела половинку грейпфрута, помыла посуду, аккуратно убрала ее и вышла за дверь. На ней были шорты и бирюзовая блузка, расписанная фламинго; белые кроссовки, связанные вместе шнурками, болтались в руке. Морской ветер сушил ее влажные после душа волосы, разметав их по лицу.
Пройдя примерно милю по пляжу, она подошла к коттеджу Говарда – близнецу их собственного. Босиком, как и Нора, в белых шортах и не застегнутой оранжевой рубашке в клетку, Говард сидел на веранде, склонившись над полированным ящиком темного дерева. Когда она приблизилась, он поднялся:
– Хотите кофе? Я смотрел, как вы идете по пляжу.
– Благодарю – нет, – отказалась она.
– Уверены? Кофе ирландский. Как говорится, со встряской.
– Разве что чуточку позже. – Она поднялась на веранду, провела рукой по красному дереву ящика. – Это и есть камера-обскура?
Он кивнул.
– Взгляните.
Она села в кресло, еще теплое после него, и приникла к глазку. Там было все: длинная полоса пляжа, скопище камней, парус на горизонте. Ветер в кронах казуарин, так похожих на сосны. Все крошечное, очень четкое, помещенное в рамку, но живое, не статичное. Нора, моргнув, подняла глаза и обнаружила, что мир вокруг переменился самым волшебным образом. Цветы на фоне песка, яркие полоски кресла, пара, гуляющая по берегу моря, поражали особой насыщенностью красок и были намного живее, чем она себе представляла.
– О-о, – только и сказала она, снова заглядывая в ящик. – Потрясающе! Такое точное, насыщенное изображение. Видно даже, как ветер колышет деревья.
– Говард засмеялся: Удивительно, да? Я знал, что вам понравится.
Она вспомнила маленького Пола, его ротик, округлявшийся до абсолютно ровного «О», когда он лежал в кроватке и вдруг видел над собой какое-то обыденное чудо. Нора опять приникла к глазку, чтобы потом, оторвав взгляд, еще раз увидеть, как преобразится мир. Даже свет, освободившись от рамок темноты, трепетал, как живой.
– Так красиво, – прошептала она. – Просто нестерпимо.
– Я знаю, – улыбнулся Говард. – Ну, идите. Слейтесь с красотой. Дайте мне нарисовать вас.
Она шагнула на горячий песок, в пекло побережья. Повернулась, встала перед Говардом. Он склонил голову к объективу. Нора следила за его рукой, движущейся по альбомному листу. Ее волосы почти горели – солнце накрыло их своей плоской горячей ладонью, – и она вспомнила, как позировала вчера, и позавчера, и раньше. Сколько раз она, объект и тема снимка, застывала вот так, заперев на замок свои мысли, в надежде вызвать к жизни или сохранить то, чего в действительности не существует?
Так же стояла она и теперь, женщина, превращенная в собственную миниатюрную копию немыслимого совершенства; свет переносил на зеркало самую ее суть. Руки Говарда, с длинными пальцами и аккуратно подстриженными ногтями, рождали ее образ на альбомной странице. Она вспомнила шевеление песка под бедрами, когда лежала перед камерой Дэвида, и то, как Дэвид и Говард обсуждали ее – не женщину из плоти и крови, но изображение, форму. Собственное тело вдруг показалось ей очень хрупким. Она перестала быть деловой женщиной, способной отправить туристов хоть на край света, и превратилась в нечто невесомое, готовое улететь с первым порывом ветра. Она вспомнила руку Говарда, прожигающую сквозь карман ее кожу. Ту самую руку, которая водила сейчас по бумаге, рисовала ее.
Нора взялась за край блузки. Медленно, но без колебаний стянула ее через голову, бросила на песок. Говард, на веранде, замер, но не поднял головы. Мускулы его рук и плеч будто окаменели. Нора расстегнула молнию, шорты скользнули по бедрам, и она перешагнула через них. Впрочем, под шортами на ней был купальник, в котором она столько позировала. Однако на сей раз Нора завела руки за спину и развязала тесемки лифчика. Резким движением стянула плавки, отшвырнула прочь. И выпрямилась, ощущая кожей ласку солнца и ветра.
Говард медленно поднял голову от глазка и остановил на ней неподвижный взгляд.
Норе на миг почудилось, что она нырнула в ночной кошмар, когда, расхаживая во сне по магазину или людному парку, ты вдруг в ужасе понимаешь, что забыл одеться, и сгораешь от стыда. Она потянулась за купальником.
– Не надо, – шепнул Говард. – Вы необыкновенно красивы.
Он поднялся с кресла – осторожно, словно она была птицей, которую легко спугнуть. Нора не шевелилась. Она еще никогда так остро не чувствовала своего тела, и ей казалось, будто она сделана из раскаленного песка, песка на пороге превращения, готового расплавиться и засиять. Говард прошел разделявшие их несколько футов. Это заняло целую вечность, его ноги утопали в горячем песке. Оказавшись наконец рядом, он остановился, не сводя с нее глаз, но и не дотрагиваясь.
– Я никогда не смогу передать, как вы сейчас прекрасны, Нора.
Нора улыбнулась и положила ладонь ему на грудь, ощущая под тонким хлопком теплую плоть, слой мускулов, кости. «Грудина, – вспомнилось ей слово из тех времен, когда она учила названия костей, чтобы лучше понимать Дэвида и его работу. – Рукоятка, мечевидный отросток – действительно похожий на меч. Истинные ребра и ложные, линии соединения». Она уронила руку.
Вместе, молча они направились к маленькому коттеджу. Нора оставила одежду на песке, не беспокоясь о том, что кто-то может заметить. Доски веранды слегка подались под ее ногами. Ткань на камере-обскуре была откинута, и Нора увидела, что Говард набросал контуры пляжа и горизонт, деревья и разбросанные камни: совершенную репродукцию действительности. Он успел нарисовать ее волосы, легкое бесформенное облако, – и все. Там, где она стояла, налисте было пустое место. Ее одежда облетела, как листья, он поднял глаза и обомлел.
Хоть однажды ей самой удалось остановить время.
После солнечного пляжа комната показалась темной. Мир был заключен в рамке окна, как раньше в линзах камеры-обскуры, такой живой и ослепительный, что у Норы заслезились глаза. Она села на край кровати. «Ложись, – сказал он и стащил через голову рубашку. – Хочу на тебя посмотреть». Она вытянулась на спине, он встал над ней и провел взглядом по ее телу. «Останься со мной», – произнес он, а затем совершенно изумил ее, встав на колени и прижавшись небритой щекой к ее животу. С каждым вдохом она чувствовала тяжесть его головы, и его дыхание скользило по ее коже. Она протянула руку, запустила пальцы в его редеющие волосы и потянула вверх, приоткрыв губы для поцелуя.
Позже она удивится, но не своему поступку и не следующим, а тому, что все это происходило на постели Говарда под открытым, незанавешенным окном – как в рамке видоискателя. Дэвид с Полом были далеко в море, ловили рыбу. Но кто угодно другой мог пройти мимо и увидеть ее и Говарда.
Это не остановило ее – ни тогда, ни после. Говард был лихорадкой, всплеском страсти, окном в ее собственные возможности, в то, что она считала свободой. Как ни странно, она обнаружила, что пропасть между ней и Дэвидом не выглядит такой уж бездонной. Она приходила к Говарду снова и снова, даже после того, как Дэвид вскользь заметил, что она слишком много и подолгу гуляет. Даже после того, как, дожидаясь в постели Говарда с джином, подняла с пола его шорты и выудила из кармана фото улыбающейся жены с тремя ребятишками и письмо со словами: «Дорогой, моей маме уже лучше. Мы все по тебе скучаем и любим и ждем твоего возвращения через неделю».
Это случилось днем, когда солнце золотило волны и от песка поднимался жар. Под потолком сумрачной комнаты щелкал вентилятор. Нора держала в руках снимок, глядя на сказочный, ослепительный пейзаж за окном. В реальной жизни фотография непременно причинила бы острую боль, но сейчас Нора ничего не почувствовала. Она сунула карточку обратно и равнодушно бросила шорты на пол. Здесь это не имело значения. Только мечты что-то значили, и горячечный свет. Еще десять дней она продолжала с ним встречаться.
Дэвид взбежал по лестнице, влетел в тихий школьный вестибюль и на секунду остановился, чтобы перевести дыхание и собраться с духом. Он опаздывал на концерт Пола, сильно опаздывал. Он собирался рано уйти с работы, но в последний момент «скорая помощь» привезла пожилых супругов: муж упал с лестницы прямо на жену. У него была сломана нога, у нее – рука; для ноги потребовалась металлическая пластинка и штифты. Дэвид позвонил Норе, услышал в ее голосе плохо скрываемый гнев и сам так рассердился, что ему все стало безразлично, он был даже рад досадить ей. В конце концов, выходя за него, она прекрасно знала, что у него за работа. На бесконечно долгое мгновение между ними повисло молчание, затем он повесил трубку.
Венецианская мозаика на полу отливала розовым, ряды шкафчиков по стенам вестибюля были выкрашены в темно-синий цвет. Дэвид постоял, напрягая слух, но какое-то время слышал только собственное дыхание, затем взрыв аплодисментов повлек его к высоким двойным дверям актового зала. Он приоткрыл створку, шагнул внутрь и остановился, привыкая к темноте. Зал был полон; море черных голов текло вниз, к ярко освещенной сцене. Пока Дэвид разыскивал жену, какая-то девушка сунула ему программку и, поскольку в это время из-за кулис на сцену вышел мальчик в мешковатых джинсах, с саксофоном в руках, ткнула пальцем в пятую фамилию сверху. Дэвид благодарно вздохнул, напряжение спало. Он успел вовремя – Пол выступал седьмым.
Саксофонист начал играть, бурно и страстно, и вдруг выдал такую визжаще фальшивую ноту, что по спине Дэвида побежали мурашки. Он еще раз внимательно оглядел зал и нашел Нору. Она сидела в центре, кресло рядом с ней пустовало. По крайней мере, подумала о муже, заняла место. Дэвид не был уверен, что она это сделает, он уже давно ни в чем не был уверен. Знал только одно: что страшно возмущен и виноват, а потому молчит об увиденном на Арубе; все это, безусловно, стояло между ними. Он не мог даже краем глаза заглянуть в сердце Норы, угадать ее желания и устремления.
Выступавший выдал заключительный пассаж и поклонился. Пока зал аплодировал, Дэвид спустился по слабо освещенному проходу и неуклюже пробрался мимо сидящих людей к своему месту рядом с Норой.
– Дэвид? – Она убрала с кресла свое пальто. – Надо же. Ты все-таки пришел.
– У меня была срочная операция, – сухо ответил он.
– Конечно, конечно, я давно привыкла. За Пола переживала, только и всего.
– Я тоже переживаю за Пола, – сказал Дэвид. – Поэтому я здесь.
– Разумеется, – прошипела она. – Как же иначе.
Она буквально излучала гнев. Светлые волосы были модно подстрижены, и в костюме из натурального шелка, купленном во время первой поездки в Сингапур, она вся казалась кремово-золотой. Ее фирма росла, она путешествовала чаще и чаще, возила туристов по привычным маршрутам и по экзотическим местам. Дэвид несколько раз сопровождал ее, в не слишком дальних и не самых претенциозных поездках: к Мамонтовой пещере, на кораблике по Миссисипи. И всякий раз поражался тому, какой стала Нора. Люди из группы обращались к ней с жалобами по всевозможнейшим поводам: то мясо оказывалось недожаренным, то каюта слишком мала, то неисправен кондиционер, то постель слишком жесткая. Она выслушивала всех с неизменным спокойствием, подбадривала и тянулась к телефону – решать проблему. Она была по-прежнему красива, хотя красота ее с годами сделалась дерзкой. Она прекрасно справлялась со своей работой, и не одна пожилая дама с голубыми волосами отводила Дэвида в сторонку, желая убедиться, что он знает, как ему повезло.
Интересно, что бы они сказали, эти дамы, если бы сами наткнулись на ее одежду, брошенную на пляже?
– Нора, ты не имеешь права злиться на меня, – шепотом сказал он. От нее слабо пахло апельсинами, и она недовольно сжимала губы. На сцене молодой человек в синем костюме сел за фортепьяно, размял пальцы и кинулся на клавиши, извлекая рваные ноты. – Никакого права, – повторил Дэвид.
– Я не злюсь. Я переживаю за Пола. А вот ты злишься.
– Нет, ты, – возразил он. – Причем с самой Арубы.
– Видел бы ты себя в зеркале, – шепнула она в ответ. – У тебя такое лицо, будто ты проглотил ящерицу, которых там была прорва.
В этот момент на его плечо легла чья-то рука. Дэвид оглянулся. Сзади сидела внушительных размеров женщина, с супругом и выводком детей.
– Извините, – сказала она, – вы ведь отец Пола Генри? Так вот, сейчас на пианино играет мой сын Дюк. Если не возражаете, нам бы хотелось его послушать.
Дэвид встретился глазами с Норой, и в краткий миг супружеского согласия она смутилась еще больше, чем он.
Дюк, приятель Пола, играл напряженно, чуть застенчиво, но все же очень хорошо: умело, технично и со страстью. Дэвид следил за его руками, порхающими по клавишам, и пытался представить, о чем беседуют Дюк и Пол, когда ездят на велосипедах по тихим улочкам района, о чем они мечтают, эти юноши? Что Пол рассказывает друзьям и никогда не расскажет отцу?
Одежда Норы – разноцветная горка на белом песке, ветер, играющий полой ее кричаще яркой бирюзовой блузки, – единственная тема, которой они наверняка не касаются, хотя Дэвид сильно подозревал, что Пол тоже это видел. В то утро они встали очень рано, чтобы отправиться на рыбалку, и в предрассветной тьме поехали по побережью мимо местных поселений. Оба не любили пустой болтовни, но их по-особому связывал ранний подъем, ритуалы забрасывания и сматывания лески, и Дэвид всегда с нетерпением ждал возможности побыть наедине с сыном, который так быстро рос и превращался для него в загадку. Но рыбалку отменили: на лодке сломался мотор, и владелец ждал, когда привезут запчасти. Дэвид и Пол разочарованно посидели в доке, потягивая из бутылок апельсиновую соду, поглядели, как над зеркальным океаном восходит солнце, и отправились домой.
Свет в тот день был на редкость хорош, и Дэвид, забыв о неудаче, обрадовался, что может заняться фотографией. Среди ночи у него родилась новая идея. Говард показал ему место, которое свяжет воедино всю серию. Симпатичный мужик этот Говард, восприимчивый. Дэвид полночи вспоминал их разговор, почти не спал и теперь хотел поскорей добраться до коттеджа и отснять еще одну пленку с Норой на песке. Но дома их ждали тишина, прохлада и пустота. В центре стола Нора поставила вазу с апельсинами. Ее чашка из-под кофе, аккуратно вымытая, сохла на раковине. «Нора! – позвал он, и потом еще раз: – Нора?» Она не ответила. «Я, пожалуй, побегаю». – Пол возник черной тенью в дверном проеме. Дэвид кивнул: «Заодно поищи маму».
Оставшись один, Дэвид переставил вазу с апельсинами на кухонный шкаф и разложил на столе свои работы. Из-за легкого ветерка их пришлось прижать рюмками. Нора жаловалась, что Дэвид совсем помешался на фотографии – как еще можно объяснить то, что он притащил в отпуск незаконченную серию снимков? – и, наверное, так оно и было. Однако насчет того, что за камерой он прячется от действительности, Нора ошибалась. Иногда, глядя, как в ванночке с проявителем рождается снимок, он видел ее руку, изгиб бедра – и замирал от глубокой любви к ней. Он все еще раскладывал и перекладывал фотографии, когда вернулся Пол. Дверь с треском захлопнулась за ним.
Дэвид поднял глаза:
– Что-то ты быстро.
– Просто устал, – буркнул Пол. – Устал. – Он пересек гостиную и скрылся в своей комнате.
– Пол? – встревоженно крикнул Дэвид, подошел к двери и повернул ручку. Заперто.
– Я просто устал, – повторил сын. – Все в порядке.
Дэвид подождал несколько минут. Последнее время мальчик все время ходил мрачный. Любые слова Дэвида оказывались не к месту, и хуже всего были разговоры о будущем. А оно многое обещало: Пол был очень одарен в музыке и спорте, перед ним открывались безграничные возможности. Дэвид часто думал, что его собственная жизнь – все трудные решения, которые ему пришлось принять, – будет прожита не зря, если его сын реализует свой потенциал, и жил в постоянном, гнетущем страхе, что не сумеет за чем-нибудь уследить и мальчик зароет свои таланты в землю. Дэвид постучал еще раз, легонько, но Пол не ответил.
Вздохнув, Дэвид вернулся в кухню. Восхитился вазой с апельсинами – округлостью фруктов, – затем, сам не зная почему, вышел из дома и побрел по пляжу. Пройдя с милю, заметил вдалеке что-то разноцветное, трепыхающееся. Приблизившись, он понял, что это одежда Норы. Одежда Норы на песке перед коттеджем – по-видимому, коттеджем Говарда. Дэвид растерянно замер. Выходит, купаются? Он всмотрелся в морскую рябь – никого. Шагнул было дальше, но донесшийся из коттеджа женский смех, грудной, музыкальный, знакомый, пригвоздил его к месту. Эхом вторил смех Говарда, и тогда Дэвид все понял, и в его сердце когтями впилась боль, горячая, хрусткая, как песок под ногами.
Лысеющий Говард в дурацких сандалиях. Говард, раздающий советы по фотографии в их гостиной, накануне вечером.
С Говардом. Как она могла?
И все же, все же… он ведь годами ждал этого момента.
Песок горячо липнул к ступням, свет резал глаза. На Дэвида нахлынула неизбывная, давняя уверенность в том, что вьюжная ночь, когда он отдал дочь Каролине Джил, не прошла без последствий. Разумеется, жизнь продолжалась, богатая событиями; сам он, по всем внешним признакам, достиг немалых успехов. И при всем том, в самые непредсказуемые моменты – на операции, за рулем машины, в постели, почти засыпая, – он содрогался от сознания своей вины. Он отказался от дочери. Страшная тайна создала основу его семьи, стала своеобразным костяком их с Норой совместной жизни. Он знал это, видел так ясно, как если бы между ними выросла каменная стена. И видел, как Нора и Пол бьются в эту стену, не понимая, в чем дело, и только чувствуя перед собой нечто невидимое и несокрушимое.
Дюк Мэдисон эффектно закончил игру, встал и поклонился. С воодушевлением аплодируя, Нора повернулась к семейству сзади.
– Великолепно! – воскликнула она. – Дюк необычайно талантлив.
Сцена опустела, рукоплескания стихли. Прошла секунда, другая. По залу пошел шумок.
– Где он? – Дэвид сверился с программкой. – Где Пол?
– Не волнуйся, он здесь, – ответила Нора и, к удивлению Дэвида, взяла его за руку. Прохлада ее пальцев принесла ему необъяснимое облегчение, и он поверил на миг, что их отношения не изменились и ничто в конечном итоге между ними не стоит. – Сейчас выйдет.
Она еще не договорила, а за кулисами возникло движение, и на сцену шагнул Пол. Дэвид обнял его взглядом: долговязый подросток в белоснежной рубашке с закатанными рукавами, с кривоватой улыбкой, обращенной к публике. Как это получилось, что его ребенок вдруг вырос и с такой непринужденной уверенностью стоит перед полным залом? Сам Дэвид никогда не решился бы. На него нахлынул невероятный страх: что, если Пол опозорится перед столькими людьми? Рука Норы все еще лежала на его руке, когда Пол склонился над гитарой, взял несколько пробных аккордов и заиграл.
Сеговия, значилось в программке, два коротких этюда: «Этюд» и «Этюд без света». Эти произведения, изысканные и строгие, Дэвид знал наизусть. Он сотни, тысячи раз слышал их в исполнении своего сына. На Арубе именно они лились из комнаты Пола, быстрее, медленнее, с бесконечным повторением некоторых аккордов и тактов. Они были столь же привычны, как длинные пальцы Пола, умело перебиравшие струны, вытягивавшие в воздухе нить мелодии. Тем не менее Дэвиду казалось, что он слышит эти звуки – а возможно, и самого Пола видит – впервые. Где малыш, который стаскивал ботиночки, чтобы попробовать их на зуб? Мальчик, лазавший по деревьям, ездивший на велосипеде стоя и отпустив руки? Непостижимым образом тот милый рисковый мальчишка превратился в молодого человека с гитарой, на сцене. Сердце Дэвида не помещалось в груди, колотилось так часто, что он испугался инфаркта – ему всего сорок шесть, но случается и не такое.
Дэвид заставил себя расслабиться, слиться с темнотой; закрыл глаза и поплыл на волнах дивной музыки. Под веками проступили слезы, горло болезненно сжалось. Дэвид увидел свою сестру: она стояла на крыльце и пела чистым, серебристым голосом. Казалось, это особая речь, данная ей от рождения, – такая же, что дана Полу. Его охватило жестокое осознание потери, сотканное из стольких воспоминаний: голоса Джун, двери, захлопнувшейся за Полом, одежды Норы, брошенной на пляже. Новорожденной дочери в руках Каролины Джил.
Слишком много всего. Слишком много. Дэвид едва сдерживал рыдания. Он открыл глаза и стал повторять периодическую таблицу – водород, гелий, литий, – чтобы комок в горле растворился, не пролившись слезами. Таблица всегда помогала в операционной, помогла и сейчас. Немного успокоившись, Дэвид спешно запер все на замок: Джун, музыку, мощный порыв любви к сыну. Пальцы Пола замерли, легли на струны. Дэвид высвободил руку из ладони Норы и зааплодировал.
– Все в порядке, Дэвид? – глянув на него, спросила она. – Все нормально?
Он кивнул, не решаясь заговорить, но спустя какое-то время сдавленно произнес:
– Пол молодец. Хорошо играет.
– Поэтому и мечтает поступить в Джуллиард. – Она хлопала, не жалея ладоней, а когда Пол нашел их глазами, послала ему воздушный поцелуй. – Вот будет здорово, если все получится. У него еще есть несколько лет, и, если он целиком посвятит себя музыке – кто знает?
Их сын поклонился и, обнимая гитару, ушел со сцены. Аплодисменты усилились.
– Целиком посвятит музыке? – переспросил Дэвид. – А если ничего не получится?
– А если получится?
– Ну, не знаю, – протянул Дэвид. – По-моему, он еще слишком молод, чтобы закрывать для себя другие возможности.
– Он очень талантлив, Дэвид. Ты сам слышал. Может, это и есть его возможность?
– Ему всего тринадцать.
– Уже тринадцать – и он любит музыку. Он говорит, что по-настоящему живет, только когда играет на гитаре.
– Что это за профессия? Он сможет зарабатывать ею на жизнь?
Нора задумчиво покачала головой:
– Не знаю. Но… как там говорится? Делай, что любишь, а деньги приложатся. Не убивай его мечту.
– Не буду, – сказал Дэвид. – Но я беспокоюсь. Хочу застраховать его от неприятностей. А Джуллиард, как он ни престижен, вершина почти недоступная. Пол может сильно обжечься.
Нора хотела что-то ответить, но зал стих: на сцену вышла девушка в темно-красном платье со скрипкой. Дэвид слушал и эту девушку, и остальных, но с ним по-прежнему была музыка Пола. После концерта они с Норой вышли в фойе, на каждом шагу останавливаясь, пожимая кому-то руки и выслушивая комплименты в адрес сына. Наконец добрались до Пола. Нора, протиснувшись сквозь толпу, обняла его, Пол смущенно похлопал ее по спине. Дэвид поймал его взгляд и улыбнулся; Пол, к его удивлению, улыбнулся в ответ. Ничего особенного, но Дэвид вновь разрешил себе поверить, что все наладится. Однако через пару секунд Пол словно бы одернул сам себя, отстранился от Норы, шагнул назад.
– Ты великолепно играл, – с чувством сказал Дэвид и обнял Пола, заметив, как напряглись его плечи, как он насторожен и скован. – Просто феноменально, сынок.
– Спасибо. Я здорово нервничал.
– Да что ты? А совершенно незаметно.
– Совершенно, – подтвердила Нора. – Ты прекрасно держишься на сцене.
К Полу со всех сторон тянулись руки. Он охотно пожимал их, словно избавляясь от нерастраченной энергии.
– Марк Миллер пригласил меня играть с ним на фестивале искусств. Правда, классно?
Марк Миллер, учивший Пола играть на гитаре, быстро обретал известность. На сердце у Дэвида потеплело от радости.
– Еще как классно, – ответила, смеясь, Нора. – Классно и круто!
Она поймала страдальческий взгляд сына.
– В чем дело, Пол?
Пол сунул руки в карманы, потоптался на месте, обвел взглядом набитое битком фойе.
– Просто… даже не знаю… как-то стыдно, мам. Ты так говоришь… ты ж не школьница, в самом деле.
Нора вспыхнула. Дэвид видел, как она застыла от обиды, и ему тоже стало за нее больно. Она не знала, почему муж и сын отдалились от нее. Не знала, что одежду, брошенную на песке, трепали бури, которые Дэвид сам вызвал много лет назад. – Не смей так разговаривать с матерью! – Дэвид принял на себя выпад Пола. – Немедленно извинись.
Пол равнодушно пожал плечами:
– Само собой. Прошу прощения.
– Искренне.
– Дэвид… – Рука Норы легла на плечо мужа. – Не будем раздувать мировой скандал, очень тебя прошу. Мы все перенервничали. Давайте-ка поедем домой и отпразднуем успех. Я хотела кое-кого пригласить. Бри обещала прийти, и еще Маршаллы… Лиззи с ее флейтой – просто чудо, вы согласны? Родители Дюка, думаю, тоже не откажутся. Как по-твоему, Пол? Мы не очень хорошо знакомы, но, возможно, они к нам присоединятся?
– Нет! – Пол смотрел мимо Норы, в толпу.
– Серьезно? Ты не хочешь пригласить семью Дюка?
– Я никого не хочу приглашать, – ответил Пол. – Я просто хочу домой.
С минуту все трое не произносили ни звука: островок безмолвия в гудящем от разговоров фойе.
– Что же, ладно, – нарушил молчание Дэвид, – едем.
В доме было темно. Пол отправился прямиком к себе. Дэвид и Нора слышали снизу его шаги – в ванную и обратно. Слышали, как тихо хлопнула дверь, клацнул замок.
– Не понимаю… – Сняв туфли, Нора стояла в чулках посреди кухни и выглядела очень маленькой и несчастной. – Он так хорошо выступал. Казался счастливым – и вдруг… Что произошло? Не понимаю. – Она вздохнула. – Подростки. Трудный возраст. Пойду поговорю с ним.
– Нет, – сказал Дэвид. – Лучше я.
Он поднялся наверх, не включая света, подошел к комнате Пола и немного постоял в темноте, вспоминая, как руки сына ласково и уверенно перебирали струны, наполняли музыкой просторный зал. Много лет назад, отдав дочь Каролине Джил, он совершил чудовищную ошибку. Он сделал свой выбор – и теперь оказался здесь, во мраке, перед комнатой сына. Дэвид постучал в дверь; Пол не открыл. Дэвид постучал еще и, не дождавшись ответа, прошел к книжному шкафу, достал специально хранившийся там тонкий гвоздь и сунул его в замок на дверной ручке. Услышав тихий щелчок, Дэвид повернул ручку и открыл дверь. Его не удивило, что в комнате никого нет, лишь ветер полоскал блеклую занавеску.
– Он сбежал, – сообщил Дэвид Норе. Она по-прежнему была на кухне – стояла, скрестив на груди руки, и ждала, когда закипит чайник.
– Сбежал?
– Через окно. Видимо, по дереву.
Она уткнулась лицом в ладони.
– Ты знаешь, куда он мог пойти? – спросил Дэвид.
Нора помотала головой. Чайник засвистел, комната наполнилась упорным, пронзительным завыванием.
– Куда-нибудь с Дюком?
Дэвид выключил газ под чайником.
– Я уверен, что с ним все в порядке, – сказал он.
Нора кивнула, затем покачала головой.
– Нет, – шепнула она. – В том-то и дело. Я вообще не понимаю, что с ним.
Она сняла телефонную трубку. Мать Дюка назвала ей адрес дома, где ребята хотели собраться после концерта, и Нора потянулась за ключами.
– Лучше поеду я, – сказал Дэвид. – Вряд ли он сейчас захочет говорить с тобой.
– А с тобой, можно подумать, захочет, – парировала она.
Но он видел: она поняла, еще не договорив. В тот момент обнажилась вся правда. Между ними разом встали ее долгие отлучки из коттеджа под выдуманными предлогами и одежда, брошенная на пляже. И его собственная ложь. Нора кивнула один раз, очень медленно, и он испугался того, что она может сказать или сделать: это грозило навсегда изменить мир. Дэвиду как никогда раньше хотелось остановить мгновение, не дать судьбе продвинуться вперед.
– Я сам виноват, – проговорил он. – Во всем.
Он взял ключи и вышел в теплую весеннюю ночь. Полная луна, красивая, круглая, цвета жирной сметаны, низко висела над горизонтом. Дэвид все поглядывал на нее, пока ехал по безмолвным улицам своего солидного, респектабельного района. Ребенком он не мог и представить, что будет жить в таком месте. Вот чего не знает Пол: что мир непредсказуем и временами жесток. Дэвиду пришлось долго бороться за то, что его сын принимает как должное.
Он увидел Пола за квартал до места, где праздновали успех его друзья. Мальчик брел по переулку, сгорбившись, засунув руки в карманы. Вдоль дороги вереницей стояли машины, припарковаться было негде. Дэвид затормозил, посигналил. Пол вскинул голову, и на мгновение Дэвид испугался, что он сейчас убежит.
– Садись, – велел Дэвид, и сын покорно открыл дверцу и молча сел.
Машина тронулась с места. Луна заливала все вокруг матовым светом. Дэвид кожей ощущал присутствие Пола, слышал его тихое дыхание, видел руки, неподвижно лежащие на коленях, чувствовал, как он смотрит в окно на проплывающие мимо газоны.
– Ты прекрасно играл. Если честно, я потрясен.
– Спасибо.
Еще два квартала в молчании.
– Мама говорит, ты хочешь поступать в Джуллиард.
– Не исключено.
– Музыка – это твое, – сказал Дэвид. – Как и многое другое. Перед тобой масса возможностей. Тысяча дорог. Ты можешь стать кем угодно.
– Я люблю музыку, – ответил Пол. – Я ею живу. Но видимо, тебе этого не понять.
– Почему, я понимаю, – возразил Дэвид. – Но одно дело жить, а другое – зарабатывать на жизнь.
– Угу.
– Не согласен? Это потому, что ты никогда ни в чем не нуждался и не осознаешь, что такая жизнь – подарок судьбы.
Они почти подъехали к дому, но Дэвид свернул в противоположную сторону. Ему хотелось еще побыть с Полом в машине, при лунном свете, в котором их разговор, пусть натянутый и неловкий, все-таки был возможен.
– Вот вы с мамой, – вдруг выпалил Пол так, будто очень долго сдерживал эти слова, – что с вами такое? Вам, похоже, ни до чего нет дела. Вы ничему не радуетесь. Прожили день – и ладно, и хоть трава ни расти. Тебе даже наплевать на этого Говарда.
Знает.
– Совсем не наплевать, – пробормотал Дэвид. – Но… все очень сложно, Пол. Я не хочу с тобой это обсуждать, ни сейчас, ни потом. Есть многое, чего ты не знаешь.
Пол не ответил. Дэвид остановился на светофоре. Других машин не было. Они сидели молча и ждали, когда зажжется зеленый свет.
– Давай поговорим о тебе, – произнес наконец Дэвид. – Обо мне и маме не беспокойся. Мы как-нибудь сами разберемся. А твоя задача – найти свое место в жизни. Реализовать свои таланты. Не только ради себя. Надо ведь что-то возвращать. Вот почему я работаю в клинике.
– Я люблю музыку, – тихо сказал Пол. – Когда я играю, я как раз возвращаю. Такое у меня чувство.
– Так и есть. Возвращаешь. Но, Пол, представь: вдруг ты, например, откроешь новый элемент? Или найдешь лекарство от смертельного заболевания?
– Это твои мечты, – отозвался Пол. – Не мои.
Дэвид умолк, осознав, что это и правда его мечты. Это он в свое время хотел изменить, исправить, переделать мир – и вот плывет в лунном море со своим почти уже взрослым сыном, не способный наладить собственную жизнь.
– Разумеется, – кивнул он. – Я об этом мечтал.
– А вдруг я – новый Сеговия? – спросил Пол. – Вдумайся, пап. Что, если во мне это есть, а я даже не попытаюсь ничего сделать?
Дэвид не ответил. Они опять доехали до своей улицы, и на сей раз он повернул к дому. Машина слегка подпрыгнула на стыке шоссе и подъездной дорожки. Дэвид остановился у гаража и выключил двигатель. Несколько секунд они молчали.
– Не думай, что мне наплевать, – сказал Дэвид. – Пойдем. Я тебе кое-что покажу.
Они с Полом сквозь лунный свет подошли к гаражу и по внешней лестнице поднялись в фотолабораторию. Пока Дэвид разливал по ванночкам химикаты и вставлял негатив в увеличитель, Пол, скрестив руки, – само нетерпение – ждал у закрытой двери. Вскоре Дэвид позвал его.
– Погляди. Что это, по-твоему, такое? – спросил он.
После минутного колебания сын подошел к нему, взглянул.
– Дерево? – предположил он. – Вроде похоже.
– Отлично. А теперь посмотри сюда. Снято на операции. Я стоял на балконе операционного театра с телескопической линзой. Догадываешься, что это может быть?
– Не знаю… сердце?
– Верно, сердце. Разве не удивительно? Я делаю серию работ о восприятии, снимаю разные части тела так, чтобы их нельзя было узнать. Иногда мне кажется, что в каждом человеке заключена вселенная. Это загадка. Восприятие – тоже загадка, и меня она очень волнует. Так что я хорошо понимаю твое отношение к музыке.
Дэвид включил свет в увеличителе, затем положил фотобумагу в проявитель. Он остро ощущал присутствие сына, который молча стоял рядом с ним в темноте.
– Фотография – вообще сплошная тайна, – продолжал Дэвид через несколько минут, доставая снимок щипцами, ополаскивая и перекладывая его в закрепитель. – Впрочем, тайны есть у каждого из нас, и мы о них никогда никому не рассказываем.
– Музыка совсем не такая, – отозвался Пол, и Дэвид уловил неприятие в голосе сына. Но в слабом красном освещении было невозможно понять, что выражает лицо Пола. – Музыка – это пульс мира. Она всегда и везде. Временами ты можешь ее коснуться. А когда это удается, ты понимаешь, что все в мире взаимосвязано.
Он развернулся и вышел из темной комнаты.
– Пол! – крикнул вслед Дэвид, но его сын, сердито грохоча ногами, уже спускался по наружной лестнице.
Дэвид подошел к окну. Пол пробежал через двор, поднялся на заднее крыльцо и скрылся в доме. Через пару секунд в его комнате зажегся свет. Из окна поплыла чистая, прекрасная мелодия Сеговии. Анализируя их разговор, Дэвид готов был броситься вслед за сыном. Он ведь надеялся достучаться до Пола, найти точку соприкосновения, но, несмотря на все его добрые намерения, мирная беседа стремительно переросла в спор и привела к отчужденности. И Дэвид не рискнул увеличить пропасть. Тусклый красный свет фотолаборатории действовал успокаивающе. Он вспомнил свои слова: мир соткан из множества тайн и держится на костях, которые никогда не видят света. Когда-то он искал единства, как будто в скрытой связи между легкими-и тюльпанами, венами – и деревьями, плотью – и почвой рассчитывал обнаружить формулу, которая все объяснит. Но, увы, связи не было. Скоро он войдет в дом, откроет дверь спальни и увидит спящую Нору. Постоит, наблюдая за ней – вселенской загадкой, существом, которое он никогда по-настоящему не узнает, женщиной, обернувшейся клубочком вокруг своих тайн.
Дэвид подошел к небольшому холодильнику, где держал химикалии и пленку. В глубине, за бутылками, хранился конверт, полный двадцатидолларовых купюр, хрустящих, новых, холодных. Дэвид отсчитал десять, подумав, добавил еще столько же и сунул конверт обратно за бутылки.
Раньше он всегда отправлял деньги по почте в листе чистой белой бумаги, но сегодня, когда гнев Пола еще витал в воздухе, а в комнату вплывали звуки его гитары, Дэвид сел за письмо. Он писал быстро, не думая, изливая все свое сожаление о прошлом, рассказывая обо всем, чего он хотел для Фебы. Кто она, эта девочка, плоть от его плоти, дочь, от которой он отказался? Дэвид не ожидал, что она столько проживет и что с ней произойдет все то, о чем пишет Каролина. Он подумал о сыне, одиноко сидящем на сцене, вообще об одиночестве, котрое Пол всюду носил с собой. Так ли это у Фебы? Что изменилось бы для них, если бы, как Нора и Бри, они росли вместе – очень разные, но связанные неразрывными нитями? Что было бы с ним, Дэвидом, если бы не умерла Джун? «Я очень хочу встретиться с Фебой, – писал он. – Хочу познакомить ее с братом, чтобы они узнали друг друга». Не перечитывая, он сложил свое послание, убрал вместе с деньгами в конверт, надписал адрес. Запечатал, наклеил марку. Завтра отошлет.
Гитара стихла. Дэвид вышел на балкончик гаража и смотрел на луну – она поднялась выше, четко выделяясь на черном небе. И на пляже он сделал свой выбор: ушел от одежды Норы на песке, от ее смеха, выплескивающегося из окна. Он вернулся в коттедж и занялся фотографиями, а когда она появилась – примерно через час, – не сказал ни слова о Говарде. Промолчал, зная, что его тайна глубже, страшнее, что измена жены порождена его грехами.
Вернувшись в темную комнату, Дэвид начал просматривать отпускную пленку. За ужином на пляже он сделал несколько очень живых снимков: Нора с бокалами на подносе, Пол у гриля, в сдвинутой на затылок кепке, все вместе на веранде. Дэвида интересовал самый последний снимок. Он нашел его, положил в ванночку с проявителем. Там, где только что ничего не было, медленно, зерно за зерном, проступало изображение. Этот процесс неизменно поражал Дэвида своей непостижимой тайной. Он зачарованно следил, как смеющиеся, с бокалами в руках, Нора и Говард постепенно обретают форму. Невинная и одновременно судьбоносная сцена – момент выбора. Дэвид вынул фотографию из проявителя, но закреплять не стал. Он вышел на балкончик, под лунный свет, и встал с мокрым снимком в руке, глядя на свой темный дом с Норой и Полом внутри, которые мечтали каждый о своем и двигались по собтвенным орбитам. Чья жизнь формировалась под влиянием силы тяжести – тяжести выбора, сделанного им много лет назад.
В фотолаборатории он повесил снимок фатальной минуты сушиться. Без фиксажа снимок долго не просуществует. Очень скоро свет окажет свое разрушительное действие. Смеющиеся Нора и Говард медленно потемнеют, а уже назавтра растворятся в черноте.
Они шли по железнодорожным путям: Дюк Мэдисон – сунув руки в карманы кожаной куртки, приглянувшейся ему в «гудвилле», Пол – пиная ногами камешки, которые отлетали и звонко стукались о рельсы. Вдалеке засвистел поезд. Ребята с молчаливой синхронностью шагнули на край путей и встали, балансируя на рельсе. Поезд подходил долго, рельс вибрировал, локомотив, вначале всего лишь точка, неуклонно рос и темнел, машинист отчаянно сигналил. Пол глянул на своего друга, чьи глаза от риска и опасности горели шальным огнем. Поезд приближался, истеричный гудок разносился по окрестностям, резал уши. Во всем теле Пола, нарастая, звенело едва выносимое возбуждение. Круг света, машинист высоко в окне, новый предупреждающий сигнал. Поезд был совсем близко; ветер из-под колес клонил траву к земле. Пол выжидающе смотрел на Дюка. Поезд летел на них, а они все медлили, и Полу казалось, что это последние мгновения его жизни. Потом прыжок на ложе из сорняков, грохот колес в футе от лица. На секунду мелькнуло бледное, потрясенное лицо машиниста, затем пронеслись вагоны – свет-тьма, свет-тьма, – и все, пустота. Даже ветер стих.
Дюк сидел на земле недалеко от Пола, запрокинув лицо к серому небу.
– Черт! – воскликнул он. – Вот это я понимаю – пощекотали нервы!
Отряхнув одежду, ребята пошли к дому Дюка у самой железной дороги, одноэтажному, с проходными комнатами. Пол родился всего за несколько улиц отсюда, и мать иногда возила его посмотреть на маленький парк с беседкой и дом напротив, где они раньше жили. Тем не менее она не любила, когда он бывал у Дюка. Но… какого черта! Ее-то вечно нет дома, и ему разрешено гулять – при условии, что он выполнит домашние задания, выкосит газон и час поиграет на пианино. А все это сделано.
То, чего она не видит, не может ее огорчить. Тем более – то, о чем она не узнает.
– Небось обделался до ушей, – сказал Дюк. – Тот идиот в поезде.
– Ага, – отозвался Пол. – Как пить дать, дьявол его подери!
Ему нравилось ругаться, нравилось послевкусие жаркого ветра на лице, нравились их отчаянные фокусы с Дюком, хоть на время унимавшие его тихую ярость. В то утро на Арубе он бежал по берегу моря с легким сердцем, с удовольствием ощущая, как пружинит мокрый песок под ногами, напрягаются мускулы в икрах. Радуясь, что рыбалка не состоялась. Отец любил подолгу сидеть в лодке или в доке, молча забрасывать удочку и – правда, нечасто – картинно вытаскивать из воды рыбу. Пол и сам любил – давно, в детстве, – хотя привлекал его не столько процесс, сколько возможность побыть с отцом. Теперь он вырос, и поездки на рыбалку превратились в ритуал, к которому отец прибегал, не зная, как еще общаться с Полом. Или, быть может, считая, что общее хобби объединяет детей и родителей, – вы читал в какой-нибудь книжке по воспитанию. Однажды на озере Миннесота, вот так же в лодке, Пол выслушал лекцию «про это». Деться было некуда, и пришлось, жарко краснея, обсуждать с отцом репродуктивные органы человека. А в последнее время излюбленной темой стало будущее Пола, но только мысли отца на сей счет интересовали Пола не больше, чем зеркальная гладь воды.
Словом, он радовался случаю побегать у моря, упивался свободой и вначале не обратил внимания на ворох одежды перед одним из коттеджей. Пол пробежал мимо, ощущая лишь четкий ритм своего движения и прислушиваясь к пению мускулов, которое придавало ему сил и позволило дотянуть до скалы. Там он остановился, походил кругами и побежал обратно, уже не так быстро. Одежда была на прежнем месте. Ветер трепал рукав блузки, на пронзительно-бирюзовом поле танцевали ярко-розовые фламинго. Пол замедлил бег. Блузка могла быть чья угодно, но у его матери – такая же. Они долго смеялись над ней в тамошнем магазине, мама крутила ее так и эдак, а потом купила, в шутку.
Спокойно, спокойно, таких блузок здесь сотни, тысячи. И все же… Пол наклонился и поднял ее. Под блузкой притаился купальник – телесного цвета, с выпуклым рисунком, вне всякого сомнения принадлежащий матери. Пола пригвоздило к месту, он застыл, точно вор, которого вспышка фотоаппарата застигла на месте преступления. Блузка выпала из руки, а сам он не мог шевелиться. Наконец побрел вперед, а там и побежал к дому, словно к храму в поисках защиты. На пороге помедлил, пытаясь обрести самообладание. Отец переставил вазу с апельсинами на шкафчик и разложил на большом деревянном столе фотографии. «Что случилось?» – спросил он, отрываясь от своих снимков. Пол не мог ответить. Он прошел к себе и захлопнул дверь.
Мать вернулась через два часа, напевая. Блузка была аккуратно заправлена в шорты.
– Хочу поплавать перед обедом, – сообщила она так, будто мир еще не обрушился. – Пойдешь со мной?
Он помотал головой. И все. Тайна, ее тайна – а теперь и его – завесой упала между ними.
У отца тоже была своя жизнь, протекавшая на работе и в фотолаборатории, и Пол считал, что так живут все семьи, пока не начал бывать у Дюка Мэдисона. Они познакомились в репетиционном зале; Дюк потрясающе играл на фортепиано. Семья его была бедна, и жили они у самой железной дороги – в доме даже стекла дребезжали, когда проходили поезда. Мама Дюка ни разу в жизни не летала на самолете. Пол знал, что должен бы ее жалеть. Его предки точно пожалели бы: все-таки пятеро детей и муж – простой работяга, которому не заработать приличных денег, вкалывая на «Дженерал Электрик». Вот только папа Дюка обожал гонять мяч со своими мальчишками, приходил домой в шесть, сразу после смены, и хотя, как и отец Пола, разговорчивостью он не отличался, но всегда был дома с семьей, а если уходил, все знали, где его искать.
– Ну, чего теперь будем делать? – поинтересовался Дюк.
– Фиг его знает, – ответил Пол. – Ты чего хочешь?
Рельсы еще гудели. Интересно, подумал Пол, где бы остановился поезд, если бы машинист затормозил? И видел ли кто-нибудь парня, который стоял на рельсе и при желании мог коснуться рукой вагона, а ветер рвал его волосы и обжигал глаза? А если видел – то что подумал? Сначала картинки в окнах поезда, серия моментальных пейзажей. То, другое; дерево, камень, облако. И вдруг – парень совсем рядом, с хохотом запрокинувший голову. Секунда – и нет его. Куст, электропровода, всполох дороги.
– Перекинемся в волейбол?
– Неохота.
Они зашагали по путям. Но вскоре Дюк сошел на насыпь, остановился среди высокой травы и полез в карман кожаной куртки. У него были зеленые с голубыми крапинками глаза. Как глобус, подумал Пол. Вот какие у него глаза. Земной шар, вид с луны.
– Глянь-ка, что мне на прошлой неделе дал Дэнни, – сказал Дюк. – Двоюродный брат.
В маленьком пластиковом пакетике лежала сухая резаная трава.
– Что это? – недоумевая, спросил Пол. – Сушеная травка? – Едва произнеся эти слова, он сразу все понял и вспыхнул от собственной тупости.
Дюк засмеялся, очень громко в окружавшей их тишине, в шорохе бурьяна.
– Так точно, старик, травка. Хочешь полетать!
Пол затряс головой, не в силах скрыть потрясения.
– Не дрейфь, на нее не подсаживаются. Я уже два раза курил. Полный улет, говорю тебе.
Небо по-прежнему было серым, ветер перебирал листья. Вдалеке снова раздался свисток поезда.
– Никто и не дрейфит, – отрезал Пол и зашагал по шпалам.
– Молоток! – одобрил Дюк. – Попробуешь?
– Конечно. – Пол огляделся по сторонам. – Только не здесь.
Дюк усмехнулся:
– Кто, по-твоему, нас тут увидит?
– Оглох? – спросил вместо ответа Пол.
Оба прислушались. Вскоре показался поезд с другой стороны, маленькая, но быстро растущая точка. Свисток разрезал воздух. Ребята сошли с рельсов и встали по разные стороны путей, лицом друг к другу.
– Пойдем ко мне – Полу приходилось кричать; поезд приближался. – Дома никого нет.
Он представил, как они с Дюком курят травку на новом атласном диване матери, и захохотал. Между ними помчались вагоны: грохот – тишина, грохот – тишина. Дюк мелькал перед глазами Пола, как фотографии, развешанные в темной комнате, обрывки отцовской жизни, мельком увиденные из поезда. Пойманные, посаженные в клетку. Грохот и тишина. Как сейчас.
Они вернулись к дому Дюка, сели на велосипеды, пересекли Николасвилль-роуд и покатили по извилистым улицам района, где жил Пол.
Дом был заперт, ключ, как всегда, – в выемке под плиткой у рододендрона. Внутри оказалось жарковато и душно. Пока Дюк звонил родителям, чтобы предупредить, что задержится, Пол открыл окно, и порыв ветра взметнул сшитые матерью занавески. До того как пойти работать, она каждый год переделывала все в доме. Он помнил, как она строчила на швейной машинке и чертыхалась под нос, когда рвалась или петляла нитка. Занавески были кремовые, с синими, в тон темных полосатых обоев, рисунками – сценами из деревенской жизни. Пол, бывало, сидел за столом и смотрел на них, будто ожидая, что человеческие фигурки оживут, выйдут из домиков и начнут вешать белье или махать кому-нибудь рукой на прощанье.
Дюк повесил трубку, огляделся. Присвистнул:
– Старик! Да ты богатей.
Устроившись за столом в гостиной, он расправил тонкую прямоугольную бумажку. Пол зачарованно следил, как Дюк полоской высыпал на нее травку и свернул белую трубочку.
– Не здесь! – Пол в последний момент занервничал.
Они вышли на заднее крыльцо, опустились на ступеньки. Оранжевое пятнышко косяка, вспыхивая, перемещалось от одного к другому. Сначала Пол ничего не чувствовал. Потом самокрутка, зашипев, погасла, а через некоторое время Пол вдруг сообразил, что неотрывно смотрит на каплю воды на дорожке, наблюдая, как она медленно расширяется, сливается с другой каплей и перетекает в траву.
– Старик, ты бы себя видел, – загоготал Дюк. – Ну ты и закосел.
– Отвали, морда, – с хохотом отмахнулся Пол.
В какой-то момент они оказались в доме, но до того попали под дождь, промокли и замерзли. Мать оставила на плите картофельную запеканку, но Пол на нее и не глянул. Открыл банку с маринованными огурцами и еще одну, с арахисовым маслом, Дюк заказал пиццу, а Пол принес гитару, и они перебрались в гостиную, к пианино. Пол сел на приступку перед камином, взял несколько аккордов, а затем из-под его пальцев сами собой полились знакомые звуки «Этюда» и «Этюда без света» Сеговии – произведений, которые он исполнял на концерте. В памяти невольно всплыл образ отца, высокого, молчаливого, склонившегося над увеличителем. Светотени мелодий неразрывно сплетались с жизнью Пола, с молчанием их дома, отпуском, пляжем, высокими окнами школьных комнат. Пол играл и словно возносился на волнах, рождая звуки, а потом сам стал музыкой и взлетел вместе с ней – вверх, вверх, до самого гребня.
Когда он закончил, минуту царило молчание.
– Форменный кайф! – воскликнул Дюк. Он пробежал пальцами по клавишам и заиграл свой концертный отрывок, «Марш троллей» Грига, энергичный и мрачно-радостный. Потом снова играл Пол, и они не слышали ни звонка, ни стука. Неожиданно на пороге возник мальчик – разносчик пиццы. Уже почти стемнело, в дом ворвался сумеречный ветер. Они рывком вскрыли коробки и стали есть – жадно, быстро, обжигая рты, не чувствуя вкуса. Пол физически ощущал, как пицца камнем падает в желудок. Он посмотрел в окно, на тоскливое серое небо, перевел взгляд на Дюка. Тот был бледен, на лице отчетливо проявились все прыщи, темные волосы прилипли ко лбу, на губах рыжело пятно соуса.
– Черт, – бросил Пол. Он уперся ладонями в дубовый паркет, радуясь, что ни паркет, ни он сам никуда не делись и вся комната тоже не изменилась.
– Кроме шуток, – согласился Дюк, – вещь. Сколько времени?
Пол неуверенно поднялся и прошел к высоким напольным часам в холле. Несколько минут – или дней? – назад они с Дюком стояли здесь, сотрясаясь от смеха; стрелка отсчитывала время, и между одной секундой и другой лежала вечность. Теперь же Пол мог думать только о своем отце, который каждое утро сверял наручные часы с этими. Полу стало грустно. День растворился в крупинке памяти, не большей, чем капля дождя, на улице почти совсем стемнело.
Зазвонил телефон. Дюк лежал на спине, на ковре в гостиной. Казалось, прошли часы, прежде чем Пол снял трубку.
– Милый, – зазвучал голос матери сквозь шум и звон столовых приборов. Пол представил ее: костюм, наверное, темно-синий, блеск колец на пальцах, приглаживающих короткие волосы. – Я на деловом ужине. Очень важный заказчик. Отец дома? У тебя все в порядке?
– Уроки сделал, – коротко отчитался он, рассматривая напольные часы, еще недавно такие смешные. – На пианино поиграл. Папы еще нет.
Пауза.
– Он обещал быть дома, – сказала мать.
– У меня все в порядке, – механическим голосом произнес Пол, вспоминая прошлую ночь, когда он сидел на подоконнике, долго собирался с духом для прыжка, а потом вдруг оказался в воздухе и приземлился с мягким туком, которого никто не услышал. – Вечером никуда не собираюсь.
– Что-то я беспокоюсь, Пол…
«Неужели? Так приходи домой», – хотел крикнуть он, но где-то на заднем плане раздался смех, взлетев и разбившись, как волна о скалу.
– У меня все в порядке, – повторил он.
– Точно?
– Да.
– Ну, не знаю. – Она вздохнула, что-то невнятно произнесла в сторону, видно прикрыв трубку рукой. – В любом случае, молодец, что сделал уроки. Слушай, Пол, я сейчас позвоню папе и приеду домой максимум через два часа. Договорились? У тебя точно все хорошо? Иначе я все брошу и приеду.
– Я в порядке, – еще раз заверил он. – Папе звонить необязательно.
Она ответила холодно, резко:
– Он обещал быть дома. Обещал.
– А этим твоим клиентам, – процедил Пол, – которые такие важные, – им тоже нравятся фламинго?
Тишина. Взрыв хохота, звон бокалов.
– Пол, – отозвалась наконец мать. – Что с тобой?
– Ничего, – сказал он. – Шутка. Не бери в голову.
Мать повесила трубку. Он постоял, слушая гудки. Дом окружал его, высокий, безмолвный, но тишина напоминала не напряженное молчание зрительного зала, а скорее вакуум. Он потянулся за гитарой, думая о сестре. Какая бы она была? Похожая на него? Любила бы бегать? Петь?
В гостиной Дюк по-прежнему лежал на спине, прикрыв лицо рукой. Пол отнес в мусорное ведро пустую коробку из-под пиццы и обрывки бумажной упаковки. В дом проникла прохлада, мир был новый, с иголочки. Пол умирал от жажды, как пустынник, как бегун после десятимильного марафона, поэтому захватил с собой из кухни пакет молока, в один присест выхлебал половину, передал пакет Дюку и снова заиграл – тише, спокойнее. Чудесные звуки медленно и грациозно, будто невесомые крылатые существа, слетали со струн гитары.
– У тебя еще есть эта фигня? – спросил он у друга.
– Ага. Только она дорогая.
Пол кивнул, продолжая играть, а Дюк пошел к телефону.
Совсем еще ребенком, должно быть в детском саду, Пол нарисовал сестру. Мама рассказала ему про Фебу, и он включил ее в картину под названием «Моя семья»: коричневый контур отца, мать с темно-желтыми волосами, сам Пол – за ручку с зеркально отраженной фигуркой. Рисунок, перевязанный ленточкой, он радостно преподнес за завтраком родителям – и при виде их лиц внутри у него мгновенно возникла темная пустота. Папино лицо отразило нечто, чего Пол в свои пять лет не умел объяснить, но все равно знал, что отцу грустно. Мама тоже помрачнела, но быстро спряталась за маской, той самой, фальшиво оживленной, которую носила теперь постоянно, общаясь с клиентами. Пол не забыл, как ее рука задержалась на его щеке. Она до сих пор иногда так делала и глядела пристально, словно опасаясь, что он исчезнет. «Замечательный рисунок, Пол», – сказала она в тот день.
Когда он подрос, лет в девять или десять, она отвезла его на загородное кладбище, где похоронили его сестру. Был прохладный весенний день, мать сажала вдоль чугунной ограды семена ипомеи. Пол смотрел на имя – Феба Грейс Генри – и собственную дату рождения, чувствуя беспокойство, необъяснимую тяжесть в душе. «Почему она умерла?» – спросил он, когда мать подошла к нему, снимая садовые перчатки. «Неизвестно, – ответила она, а увидев лицо сына, порывисто обняла. – Ты не виноват, – с нажимом почти крикнула она. – Ты ни при чем!»
Пол тогда ей не поверил и не верил сейчас. Если отец просиживает вечера в своей чертовой фотолаборатории, а мать допоздна задерживается на работе, а в отпуске швыряет одежду на песок и скрывается в коттеджах черт знает у кого – кто в этом виноват? Не его же сестра, которая умерла при рождении, оставив лишь звенящую тишину. От всего этого в животе Пола завязывался узел. По утрам крохотный, в течение дня он рос и рос, вызывая боль. Ведь он, Пол, в конце концов, живой! Он здесь. И потому обязан защищать их.
Вернулся Дюк, и Пол оборвал мелодию.
– Сейчас придет! В смысле – Джо придет, – сообщил Дюк. – Деньжата, говоришь, найдутся?
– Пойдем со мной, – сказал Пол.
Они вышли через заднюю дверь, спустились по мокрым бетонным ступенькам во двор, а затем поднялись по боковой лестнице в галерею над гаражом, с высокими окнами вдоль стен. В течение дня это помещение отовсюду заливал свет. Темная комната, без единого окна, как кладовка, находилась рядом со входом. Галерею отец построил несколько лет назад, когда на его работы стали обращать внимание. Теперь он проводил здесь почти все свободное время, проявляя пленки, экспериментируя с освещением. Кроме него, сюда почти никто не ходил. Мать – никогда. Изредка отец звал Пола, и тот ждал этих моментов с тоской, смущавшей его самого.
– Эге! Во класс! – воскликнул Дюк, вышагивая вдоль внешней стены и рассматривая фотографии в рамках.
– Внутрь заходить запрещено, – предупредил Пол. – Так что торчать здесь не будем.
– Глянь-ка, а я это видел.
Дюк остановился перед изображением дымящихся руин призывного пункта, с бледными бутонами кизила на фоне почерневших стен. Этот снимок стал прорывом в творчестве отца. Много лет назад именно его отобрало известное телеграфное агентство, и фотография прогремела на всю страну. «С нее все пошло, – любил говорить отец. – Она принесла мне известность».
– Отец снял, – кивнул Пол. – Не трогай ничего, лады?
Дюк хохотнул:
– Расслабься, парень. Все под контролем.
Пол зашел в темную комнату. Там было душно, в неподвижном воздухе сохли новые снимки. Пол открыл маленький холодильник, где отец хранил пленку, и достал засунутый вглубь, к задней стенке, холодный конверт из манильской бумаги. Внутри лежал другой конверт, с пачкой двадцатидолларовых купюр. Пол взял одну, подумав, добавил еще одну и сунул остальные деньги обратно.
Он бывал здесь не только с отцом, но и тайком, один. Так он и обнаружил деньги, однажды днем, когда играл тут на гитаре и злился, потому что отец обещал научить его обращаться с увеличителем, а в последнюю минуту смылся на работу. Пол в бешенстве терзал струны гитары, а когда проголодался, заглянул в холодильник – и обнаружил конверт с банкнотами, холодными, новенькими, неизвестно откуда взявшимися. В первый раз Пол взял двадцатку, потом больше. Отец вроде ничего не заметил, и Пол продолжал периодически таскать хрустящие бумажки.
Деньги и безнаказанность краж внушали Полу тревогу. То же чувство он испытывал, когда стоял рядом с отцом в темноте и снимки у них на глазах обретали жизнь. В негативе не одно фото, говорил отец, их множество. Бесконечное число вариантов, зависящих от того, кто, что и как видит. Пол впитывал каждое слово, ему становилось страшно: если все так, то ему не дано по-настоящему узнать своего отца. И все же он любил находиться здесь, в красноватом полумраке, пропитанном запахами химикалий. Любил точную последовательность действий: листы фотобумаги, выскальзывающие из-под увеличителя в проявитель, возникающие словно бы ниоткуда изображения, сигнал таймера – и почти готовая фотография, ныряющая в фиксаж. Сохнущие на прищепках, все новые и новые таинственные снимки.
Пол задержался, чтобы посмотреть на недавние работы отца. Странные извилистые формы – вроде гниющих цветов. Коралл, догадался Пол. Коралл с Арубы, усохший до причудливого скелета. На других снимках было что-то похожее: пористые, с белыми венчиками, отверстия, напоминающие лунный пейзаж с кратерами. «Мозговой коралл/кости», – гласила подпись на аккуратной табличке рядом с увеличителем.
В тот день в коттедже, за миг до того, как отец почувствовал присутствие Пола и поднял глаза, его лицо было совершенно открыто, залито эмоциями, как дождем: давней любовью, горечью утраты. Пол увидел – и очень хотел что-нибудь сказать, сделать, что угодно, лишь бы помочь. И в то же время ему хотелось убежать, забыть обо всех несчастьях. Пол отвел глаза, а уже в следующую секунду лицо отца вновь стало бесстрастным: он вполне мог думать о какой-нибудь неудаче с пленкой, о сложном переломе у пациента или о планах на обед.
В одном мгновении – бесчисленное множество вариантов.
– Эй! – Дюк распахнул дверь. – Ты когда-нибудь оттуда выползешь?
Пол сунул в карман купюры и вышел. Снаружи уже ждали два парня постарше, на переменках они часто курили на пустыре против школы. Один из них протянул Полу бутылку пива из упаковки в шесть штук, и тот чуть было не сказал: «Пойдемте в сад, давайте лучше не дома», но на дворе шел сильный дождь, а мальчики были старше, явно сильнее, так что ничего не оставалось, кроме как присоединиться к ним, сесть рядом. Он отдал Дюку деньги, и вскоре янтарный огонек двинулся по кругу. Пола совершенно заворожили кончики пальцев Дюка, деликатно державшие самокрутку; он вспомнил, с какой невероятной точностью они касаются клавиш. Отец тоже виртуоз в своем деле.
– Чувствуешь? – немного погодя спросил Дюк.
Его голос доносился издалека, как сквозь воду. На этот раз не было ни безумной смешливости, ни головокружения, только глубокая яма в душе, куда он проваливался. Яма внутри слилась с темнотой снаружи, он больше не видел Дюка и очень испугался.
– Чего это с ним? – удивился кто-то из парней.
– Кажись, заглючил, – сказал Дюк, и гигантские слова заняли все окружающее пространство, придавили Пола к стене.
Бесконечно длинные ленты хохота, разматываясь, наполняли комнату, лица Дюка и двух других ребят разъезжались, искореженные весельем. Пол не смеялся, он будто окостенел. Горло пересохло, руки стали большими, неуклюжими. Он неотрывно следил за дверью, опасаясь отца, который может ворваться и смести их волной своего гнева. Затем хохот прекратился, ребята один за другим поднимались, начали рыться в ящиках, разыскивая еду, но нашли только аккуратно сложенные папки. Не трогай, хотел сказать Пол, когда самый старший, с бородкой, принялся вынимать и открывать папки. Не трогай! Этот вопль звенел внутри его головы, но с губ не слетало ни звука. Остальные тоже поднялись и, хватая папку за папкой, стали вываливать на пол тщательно подобранные снимки и негативы.
– Эй, Пол! – Дюк обернулся к нему и показал небольшой глянцевый снимок: – Ни как это ты?
Пол сидел неподвижно, обхватив руками колени, и прислушивался к свисту воздуха в легких. Дюк равнодушно выпустил снимок из пальцев и вместе с остальными принялся как безумный расшвыривать по полу фотографии.
Пол затаил дыхание, мечтая исчезнуть. От страха он не смел шелохнуться, а когда все же решился – неведомым образом оказался в темной комнате, в углу у шкафа с папками, который отец всегда держал на замке. Съежившись, он прислушивался к звукам снаружи: грохот, взрывы смеха, звон стекла. Наконец шум чуть стих, дверь открылась и раздался голос Дюка:
– Эй, старик, ты тут живой?
Пол не ответил. Ребята за стенкой перебросились парой слов и ушли, протопав по лестнице. Пол медленно встал и во мраке выбрался в галерею, сплошь в грудах изуродованных снимков. Выглянув в окно, он увидел Дюка – тот катил по дорожке велосипед, затем вскочил в седло, нажал на педали и свернул на шоссе.
Смертельно уставший, Пол обвел взглядом галерею: всюду шелестящие на сквозняке фотографии, гирлянды пленок свисают со столов и ламп. На крашеных досках пола блестят зеленые бутылочные осколки, все, что можно, залито пивом, стены – в непристойных надписях и рисунках. Пол бессильно прислонился к двери, съехал вниз и сел прямо в грязь. Скоро придется подняться, по возможности убрать, разложить фотографии.
Под рукой у него оказалось довольно старое фото. Место неизвестное: ветхий домик, прилепившийся к горе. Перед ним четыре человека: женщина в старомодном длинном платье и фартуке сцепила на животе руки; прядь волос, выбившаяся от ветра, легла на лицо. Рядом – худой, согнутый, как запятая, мужчина с прижатой к груди шляпой. Женщина чуть повернулась к нему, оба явно сдерживали улыбки, словно кто-то из них только что пошутил и они готовы были разразиться смехом. К женщине прислонилась светловолосая девочка, а между родителями стоял мальчик примерно того же возраста, что и Пол, и очень серьезно смотрел прямо в объектив. Семейство казалось странно знакомым. Пол, изнуренный марихуаной, чуть не плача от изнеможения, закрыл глаза.
Когда он проснулся, в восточных окнах полыхал рассвет и в центре этого сияния темнел силуэт. Отец…
– Какого черта, Пол? – рявкнул он.
Тот приподнялся, пытаясь сообразить, где он и что с ним произошло. Вокруг – изувеченные, в следах от грязных ботинок фотографии и серпантин пленок. На крашеном полу – отметины от битого стекла. Сейчас стошнит, подумал Пол, заслоняясь рукой от света.
– Боже милостивый, Пол! Что тут произошло? – Отец опустился на корточки, поднял фотографию неизвестной семьи и, не выпуская из рук снимка, обвел расширенным взглядом разгром.
– Что случилось? – спросил он уже тише.
– Друзья приходили. Похоже, ситуация вышла из-под контроля.
– Похоже, – согласился отец, прижимая руку ко лбу. – Дюк был?
Пол замялся, но все-таки кивнул. Он еле сдерживал слезы, а от хаоса вокруг его сердце, казалось, сдавливал безжалостный кулак.
– Это все… ты сделал, Пол? – спросил отец на удивление мягким тоном.
Пол замотал головой:
– Нет. Но я их не остановил.
Отец помолчал.
– Чтобы привести тут все в божеский вид, понадобится не одна неделя, – сказал он наконец. – Этим займешься ты. Поможешь мне восстановить папки. Работа большая. Долгая. Тебе придется отказаться от репетиций.
Пол кивнул, но не смог удержаться:
– Ты пользуешься предлогом, чтобы запретить мне играть.
– Неправда. Черт возьми, Пол, ты знаешь, что это не так!
Отец покачал головой, и Пол испугался, что он сейчас встанет и уйдет, но тот почему-то смотрел на фотографию семьи перед маленьким домиком. Она была черно-белой, с резным краем.
– Ты знаешь, кто это? – спросил отец.
– Нет, – сказал Пол – и тут же понял, что знает. – А-а! – протянул он, указывая на мальчик на крылечке, – это ведь ты.
– Точно. В твоем возрасте. С мамой, папой и сестрой. У меня была сестра, слышал об этом? Джун. У нее был прекрасный слух, как у тебя. Это последняя фотография, где мы все вместе. Следующей осенью Джун умерла от порока сердца. Ее смерть едва не убила мою мать.
Пол посмотрел на фотографию другими глазами. Оказывается, это близкие родственники. Можно сказать, семья. Бабушка Дюка жила с ним, пекла пироги и каждый день смотрела мыльные оперы. Пол рассматривал женщину, еле сдерживавшую смех, – бабушку, которой он не знал.
– Она умерла? – спросил он.
– Мама? Да. Но позже. Твой дед тоже. Оба были не очень старыми. Им нелегко пришлось в жизни, Пол, денег не было. И речь не о богатстве – временами нам не хватало на еду. Мой отец, очень работящий человек, сильно переживал. Мать тоже, потому что они не могли вылечить Джун. В твоем возрасте я уже подрабатывал летом, чтобы иметь возможность учиться в школе в городе. Потом Джун умерла, и я поклялся приложить все усилия, чтобы сделать мир лучше. – Он покачал головой. – Само собой, мне это не удалось. И все-таки, Пол… подумай о том, как мы живем. Мы далеко не бедствуем. Не боимся остаться голодными. Ты можешь пойти в любой колледж. А у тебя хватает ума только на то, чтобы накуриться с друзьями и выбросить все псу под хвост.
В горле Пола застрял комок, он не смог ничего ответить. Окружающий мир был все еще слишком ярок и не вполне устойчив. Ему хотелось сделать что-нибудь, чтобы голос отца перестал быть таким печальным, а безмолвие, наполнявшее их дом, навсегда исчезло. А больше всего на свете он желал, чтобы этот миг – когда отец сидел рядом и рассказывал историю семьи – никогда не кончался. Он боялся сказать что-то не то и все испортить, как избыток света портит фотографию, и тогда уже назад пути нет.
– Прости меня, – пробормотал он.
Отец, не поднимая глаз, кивнул и быстро, легко провел рукой по волосам Пола.
– Конечно, – сказал он.
– Я все уберу.
– Конечно, – повторил отец.
– Но я все равно люблю музыку, – произнес Пол, понимая, что говорит не то, что слова его сейчас – как свет для негатива, и все же не в силах сдержаться. – Гитара – моя жизнь. Я никогда от нее не откажусь. Отец сидел молча, повесив голову. Затем вздохнул и поднялся на ноги. – Только не отрезай все пути прямо сейчас, – проговорил он. – Больше я ни о чем не прошу.
– Пол проводил глазами отца, скрывшегося в темной комнате, и принялся на коленях собирать осколки. Где-то далеко мчались поезда; за окнами простиралось безграничное, ясное небо. Пол на мгновение замер, прислушиваясь к тому, что делает отец, и представляя, как те же руки аккуратно чинят человеческое тело.
Каролина двумя пальцами ухватила за уголок поляроидный снимок, выползавший из камеры. Изображение уже начинало проявляться. Стол, накрытый белой скатертью, казалось, плыл по морю темной травы. Чуть подсвеченный луно-цвет карабкался на гору. Феба, в платье для конфирмации, была пока лишь бледным пятном.
Вдали послышался раскат грома. Собиралась гроза, поднимавшийся ветер ворошил бумажные салфетки.
– Еще одну, – сказала Каролина.
– Ой, мам! – заныла Феба, но послушно застыла.
Как только щелкнула камера, она убежала на другую сторону газона к соседской восьмилетней девочке Эйвери, которая держала на руках крошечного котенка, такого же темно-рыжего, как она сама. Феба, в свои тринадцать, была невысокой, крепенькой, по-прежнему импульсивной и впечатлительной. Она медленно училась, зато с поразительной быстротой переходила от радости к задумчивости и грусти – и вновь к радости.
– У меня была конфирмация! – крикнула она и, счастливая, воздев к небу руки, закрутилась на месте, чем вызвала улыбки гостей, стоявших с бокалами в руках. Взметая при каждом шаге коленками юбку, Феба бросилась к Тиму, сыну Сандры, тоже теперь подростку, обняла его и пылко поцеловала в щеку. Опомнившись, она в тревоге оглянулась на Каролину. В школе в этом году ее привычка обниматься уже привела к недоразумениям.
«Я тебя люблю!» – радостно сообщала Феба, хватая в объятия кого-нибудь помладше – и не понимала, за что ее ругают. Каролина снова и снова повторяла: «Обнимать разрешается только близких, из своей семьи», и Феба это не сразу, но усвоила. А сейчас, увидев, что девочке приходится сдерживать свои чувства, Каролина усомнилась, правильно ли она поступила.
– Ничего-ничего, солнышко, – крикнула она Фебе. – Обнимать друзей на празднике можно.
Феба вновь расцвела улыбкой и вместе с Тимом пошла гладить котенка. Каролина посмотрела на снимок: улыбка Фебы, пронизанный светом сад, пойманное и ушедшее мгновение. Вдалеке опять загромыхало, но вечер пока оставался хорош: тепло, море цветов – красота! Лужайка была полна гостей, они беседовали, смеялись, подливали напитки в пластиковые стаканчики. На столе, среди темно-красных роз из сада, красовался трехъярусный торт с белой глазурью. Три слоя – в честь трех событий: конфирмации Фебы, годовщины свадьбы Каролины с Алом и ухода на пенсию Доро.
– Это мой торт! – Восклицание Фебы взлетело над общим гомоном.
На праздник собрались коллеги Доро, соседи, школьные друзья, семьи из общества «Гражданин Даун», дети со всей округи. Пришли и новые знакомые Каролины по больнице, куда она устроилась на неполную ставку, когда Феба пошла в школу. Каролина собрала вместе всех этих людей, устроила прием, расцветший в сумерках, как чудесный цветок.
– Мой торт! – снова зазвенел голосок Фебы. – Моя конфирмация!
Каролина пригубила вино. Теплый вечер, будто дыхание, гладил ее кожу. Она не видела Ала; он подошел неслышно, обвил рукой ее талию, поцеловал в щеку. Нежен, как всегда. Они поженились пять лет назад, устроив прием в саду, очень похожий на сегодняшний, с клубникой в шампанском, светлячками в воздухе, ароматом роз. Пять лет – а новизна не ушла. Комната Каролины на третьем этаже стала местом таинственным и чувственным, как этот сад. Она любила просыпаться рядом с теплым, большим телом Ала, который спал, легко положив руку на ее живот. Спальня, простыни, полотенца постепенно пропитались его запахом – запахом мыла, лосьона «Олд Спайс». Его присутствие было так явно, что, даже когда он был в рейсе, Каролина ощущала его каждым нервом.
– С годовщиной! – сказал он сейчас, легонько прижимая ее к себе.
Опускался вечер; гости наслаждались длящимся теплом; на траве, подернутой белым инеем цветов, выступила роса. Каролина взяла Ала за руку и усмехнулась втихомолку: он только приехал и еще не слышал новостей! Доро собралась со своим другом Трейсом в кругосветное путешествие на целый год. Это не было тайной для Ала: поездка планировалась давно. Но он не знал, что Доро, по ее собственным словам, «в ликующем расставании с прошлым», подарила Каролине свой дом.
Нарядная, в шелковом платье, Доро как раз приехала и спускалась по лестнице от аллеи. Трейс следовал за ней с большим пакетом льда. Он был на год моложе Доро, шестидесяти пяти лет, с седым ежиком, длинным бледным лицом и полными губами. Он стеснялся своего веса и вечно сидел на диете, любил оперу и спортивные машины, а когда-то на олимпиаде по плаванию едва не стал бронзовым призером. Он до сих пор спокойно переплывал Мононгехилу. Однажды днем он вылез из воды на берег и, пошатываясь, как был, в одних плавках, мокрый, попал в самую гущу ежегодного пикника факультета физики. Так они и познакомились, Доро и Трейс. Добряк Трейс симпатизировал Доро, а та попросту обожала его. Каролине он, правда, казался холодноватым и чересчур сдержанным, но какое ей, в сущности, дело?
Со стола порывом ветра смело стопку салфеток, и Каролина наклонилась их поднять.
– Ты принесла бурю. – Ал улыбнулся Доро.
– Как здорово! – воскликнула она. Доро все больше напоминала отца, черты лица стали острее, чисто-белые волосы – короче.
– Ал чувствует перемену погоды, как морской волк, – заметил Трейс, опустив тяжелый пакет на стол. Каролина придавила салфетки камешком. – Доро, замри! – воскликнул он. – Боже, какая ты красивая! Богиня ветра, честное слово.
– Раз уж ты богиня ветра… – Ал подхватил чуть не улетевшие бумажные тарелки, – то приглуши двигатель, чтобы наш прием не накрылся.
– Такой чудесный прощальный вечер! – продолжала восторгаться Доро.
Подбежала Феба с котенком на руках, темно-оранжевым клубочком. Каролина с улыбкой пригладила ей волосы.
– Можно мне его оставить? – спросила Феба.
– Нет, – как всегда, ответила Каролина. – У тети Доро аллергия.
– Мам, – жалобно начала Феба, но ее уже отвлек ветер, красивый стол. Она потянула Доро за шелковый рукав: – Тетя Доро! Это мой торт!
– И мой, – уточнила Доро, обнимая Фебу за плечи. – Не забывай, я уезжаю в круиз, поэтому торт и мой тоже. А еще мамы и Ала, потому что у них пятая годовщина свадьбы.
– Я уезжаю в круиз! – захлопала в ладоши Феба.
– Нет, нет, детка, – мягко возразила Доро. – Не сейчас. Это путешествие для взрослых. Для нас с Трейсом.
Разочарование Фебы было столь же глубоко, как недавняя радость. Живая и быстрая как ртуть – что бы она ни чувствовала, это поглощало ее целиком.
– Эй, малыш! – Ал опустился рядом с ней на корточки. – А эта киска любит сливки, как думаешь?
– Еще цепляясь за обиду, Феба попыталась сдержать улыбку, но тут же сдалась – и круиз был забыт.
– Вот и отлично! – Ал подмигнул Каролине, уводя Фебу за руку.
– Не берите котенка в дом, – предупредила Каролина.
Она поставила на поднос стаканчики и пошла с подносом среди гостей, в душе не переставая удивляться: она, Каролина Симпсон, – мать Фебы, жена Ала, активистка движения за права нездоровых детей; в ней нет ничего общего с той робкой женщиной, которая тринадцать лет назад стояла с младенцем на руках в кабинете безмолвной, погребенной под снегом больницы. Каролина обернулась на дом: кирпичные стены почти светились на фоне наливавшегося свинцом неба. «Мой дом!» – подумала она, своеобразным эхом к недавнему заявлению Фебы. И улыбнулась следующей, до странности уместной мысли: моя конфирмация.
У зарослей хмеля чему-то смеялись Сандра и Доро, миссис Солард несла по дорожке вазу с лилиями. Трейс, прикрывая ладонью спичку, пытался зажечь свечи, ветер ерошил его короткие волосы. Фитили шипели, вспыхивали и гасли, но все же один за другим разгорались. Язычки пламени осветили белую льняную скатерть, прозрачные конфирмационные чашечки, вазу с белыми цветами, торт со взбитыми сливками. Мимо пролетали автомобили. Их шум заглушали веселые голоса, шелест листвы. Каролина замерла на мгновение, думая об Але и его руках в темноте спальни. «Это счастье, – сказала она про себя. – Это и есть счастье».
Вечеринка продолжалась до одиннадцати. Доро и Трейс задержались после ухода гостей, помогли убрать подносы, остатки торта, вазы с цветами, вернуть столы и стулья в гараж. Феба уже спала. Ал отнес ее в дом, когда она разрыдалась от усталости и перевозбуждения, а вспомнив к тому же об отъезде Доро, наплакалась так, что едва дышала.
– Хватит суетиться! – Каролина остановила Доро, задев рукой плотные, упругие листья сирени. Она посадила эти кусты три года назад, они долго были жалкими веточками, а теперь начали разрастаться. На следующий год уже будут прогибаться под тяжестью цветов. – Я завтра сама уберу. А вам рано вылетать. Не терпится?
– Еще как, – отозвалась Доро так тихо, что Каролина с трудом ее услышала, и кивнула на освещенное окно: в кухне возились, очищая тарелки, Ал и Трейс. – Знаешь, мне и сладко и горько. Сейчас обошла в последний раз все комнаты. Это – моя жизнь. Так странно ее покидать. И все же я безумно жду отъезда.
– Ты всегда можешь вернуться, – сдавленно сказала Каролина – к горлу подступили внезапные слезы.
– Надеюсь, не захочется, – покачала головой Доро. – Разве что в гости. – Она взяла Каролину под локоть и предложила: – Посидим на крылечке?
Они обошли дом и устроились в креслах-качалках, под нависшими дугой ветвями глицинии, глядя на автомобильную реку, текущую по автостраде. В свете уличных фонарей качались большие, как блюдца, листья платанов.
– По грохоту нашего шоссе ты вряд ли будешь скучать, – пошутила Каролина.
– Это уж точно. А ведь раньше здесь было так тихо. Зимой его вообще закрывали. Мы скатывались на санках прямо на середину дороги.
Каролине вспомнилась та далекая ночь, когда луна светила в окна ванной, Феба заходилась кашлем у нее на руках, а с полей детства Доро взлетали аисты.
Сетчатая дверь распахнулась.
– Ну? – спросил Трейс. – Ты готова, Доро?
– Почти, – ответила та.
– Тогда я пойду за машиной, подгоню к входу.
Тринадцать лет назад, думала Каролина, она подошла к этой двери с грудной Фебой на руках. И позвонила – на свой страх и риск.
– Когда у вас самолет?
– Рано. В восемь. – Доро откинулась назад, разбросав руки. – После стольких лет я наконец-то чувствую себя свободной. Кто знает, куда я могу улететь?
– Я буду по тебе скучать, – сказала Каролина. – И Феба тоже.
Доро кивнула:
– Конечно. Но мы еще встретимся. И я буду отовсюду слать открытки.
С холма уже лился свет фар. Арендованная машина замедлила ход, рука Трейса махнула из окна.
– Труба зовет! – прокричал он.
– Что ж… Счастливого пути. И удачи. – Каролина обняла Доро, прижалась щекой к щеке подруги. – Знаешь, ты ведь тогда спасла мне жизнь.
– А ты – мне, дорогая. – Доро отстранилась. В ее темных глазах стояли слезы. – Надеюсь, тебе будет хорошо в твоем доме.
Еще миг – и Доро уже спускалась по ступенькам, на ходу запахивая от ветра белую кофту. Сев в машину, помахала на прощанье.
Каролина проследила за автомобилем, вырулившим на дорогу и быстро растворившимся в потоке огней. Над холмами еще шла гроза, небо вдали озарялось белыми всполохами. Ал появился на пороге дома с бокалами и занял место Доро в кресле рядом с Каролиной.
– Отличная вечеринка.
– Было весело, – согласилась Каролина. – Признаться, я устала.
– Но, надеюсь, чтобы открыть вот это, силы остались? – ухмыльнулся Ал, протягивая небольшой сверток.
Каролина разорвала упаковку, и ей в ладонь выпало сердечко из вишневого дерева, гладкое, как обкатанный водой камень. Она сжала его в руке, вспомнив медальон Ала, поблескивавший в холодном свете кабины. И крошечные пальчики Фебы, обхватившие его много позже.
– Красивое, – она прижала глянцевитое сердечко к щеке, – такое теплое. И в точности по моей ладони.
– Сам вырезал! Ночами, в дороге. Боялся, что как-то простовато, но знакомая официантка из Кливленда сказала, тебе точно понравится. Надеюсь, так и есть.
– Конечно. – Каролина продела руку ему под локоть. – У меня для тебя тоже кое-что есть. – Она протянула Алу маленькую картонную коробочку. – Красиво упаковать времени не было.
Ал открыл коробочку и достал новенький медный ключ.
– От твоего сердца?
Она засмеялась:
– Нет. От этого дома.
– Зачем? Ты поменяла замок?
– Нет. – Каролина качнулась в кресле. – Доро подарила мне дом. Правда, здорово? Все оформлено официально. Доро сказала – хочет начать жизнь с чистого листа.
Один удар сердца. Два, три. Скрип качалки, назад, вперед.
– Рисковый поступок, – проговорил Ал. – А если она решит вернуться?
– Я спросила то же самое. Доро говорит, Лео оставил ей целое состояние: выплаты от патентов, сбережения, что-то еще, не знаю. А Доро привыкла экономить, и денег ей особо не нужно. Если они вернутся, то купят какое-нибудь жилье вместе с Трейсом.
– Щедро, – сказал Ал.
– Еще бы.
– Мы могли бы его продать, – помолчав, задумчиво произнес Ал. – Уехали бы куда-нибудь…
– За него не много выручишь. – Мысль продать дом вообще не приходила Каролине в голову. – Да и куда мы поедем?
– Понятия не имею. Но ты ж меня знаешь, я всю жизнь в дороге. А сейчас просто думаю вслух. Перевариваю новость.
До сих пор Каролине было очень уютно, но сейчас ее вдруг охватила тревога. Кто он, спросила она себя, кто этот мужчина рядом, который приезжает в выходные и так привычно ложится в ее постель, а по утрам характерным движением поворачивает голову набок и легким похлопыванием наносит «Олд Спайс» на шею и подбородок? Что ей известно о его мечтах и тайных желаниях? Почти ничего, внезапно поняла она. Как и он мало что знает о ней.
– Так ты вообще против собственного жилья? – попробовала уяснить она.
– Не в том дело. Это очень благородно со стороны Доро.
– Но привязывает тебя к месту.
– Мне нравится возвращаться домой к тебе, Каролина. Нравится проезжать последний участок шоссе и знать, что вы с Фебой здесь, готовите ужин или возитесь в саду. Но то, на что решились Доро с Трейсом, тоже соблазнительно. Сорвались с насиженного места – и айда колесить по свету. По-моему, это здорово. Свобода.
– Такие порывы уже не для меня, – сказала Каролина, глядя на темный сад, на мозаику городских огней и темно-красную вывеску супермаркета «Фудленд», мерцающую сквозь плотную летнюю листву. – Я счастлива на своем месте. Ты скоро затоскуешь со мной.
– Скажешь тоже, ласточка. Как раз наоборот – потому-то нам и хорошо вместе.
Они посидели молча.
– Феба не любит перемен, – сказала Каролина. – Она с трудом привыкает к новому.
– И об этом нельзя забывать, – согласился Ал.
Он подумал мгновение и повернулся к ней:
– Но знаешь, Феба-то растет.
– Ей едва исполнилось тринадцать, – слегка удивилась Каролина, подумав о Фебе с котенком и о том, как легко она возвращается в детство.
– Вот именно, тринадцать. Она… как бы это сказать… начинает развиваться. Мне бывает неловко, когда я поднимаю ее, как сегодня.
– Ну так не поднимай, – отрезала Каролина, но сразу вспомнила бассейн, где они с Фебой были на этой неделе. Феба уплывала, возвращалась, хватала ее под водой, и к ее руке прижимались мягкие бугорки грудок.
– Не нужно сердиться, ласточка. Просто мы никогда не говорили о том, что с ней будет дальше. И что будет с нами, когда мы уйдем на пенсию, как Доро и Трейс. – Ал запнулся; Каролине показалось, что он подбирает слова. – Меня, например, привлекает мысль о путешествиях. А когда я представляю, что навечно засяду тут в доме, – ей-богу, наступает… как ее? клаустрофобия. И потом, что же Феба? Она всегда будет жить с нами?
– Не знаю, – устало выдохнула Каролина.
Она столько сражалась за Фебу с этим равнодушным миром. На сегодняшний момент проблемы были решены, за последний год или около того Каролина наконец немного успокоилась. Но как Феба будет жить, когда вырастет, где работать, по-прежнему неясно.
– Ал, дорогой, прошу тебя! Сегодня я не могу об этом думать.
Кресло качнулось – назад, вперед.
– Когда-нибудь все равно придется.
– Она еще ребенок. Что ты предлагаешь?
– Ничего я не предлагаю. Ты знаешь, я люблю Фебу. Но жизнь – штука непредсказуемая. Вдруг мы завтра умрем, и о ней некому будет заботиться. Или она сама потом этого не захочет. Я всего-навсего прошу тебя подумать: что дальше? Для чего ты копишь ее деньги? Это, так сказать, тема для обсуждения. Подумай. Разве тебе не хотелось бы изредка уезжать со мной? Хотя бы на выходные? Было бы здорово.
– Да, – тихо произнесла она. – Здорово.
Но уверенности в ее голосе не было. Каролина попыталась представить себе жизнь Ала в рейсах. Каждую ночь – другой город, новая комната, однообразная серая лента дороги. Его первый порыв – продать дом, сорваться с места, бродить по миру – чуточку испугал ее.
Ал кивнул, осушил свой бокал и приподнялся.
– Не уходи, – попросила она, касаясь его руки. – Мне надо с тобой кое о чем поговорить.
– Звучит серьезно, – сказал он, садясь обратно, и нервно хохотнул. – Надеюсь, ты не собираешься меня бросить? Как-никак наследство получила!
– Не говори глупостей. – Каролина вздохнула. – На прошлой неделе я получила письмо, – объяснила она. – Очень странное. Хочу обсудить его с тобой.
– От кого письмо?
– От отца Фебы.
Ал кивнул и скрестил на груди руки – молча. О письмах он, разумеется, знал. Они приходили уже много лет, с разными денежными суммами, но одинаковыми записками с единственной фразой: «Пожалуйста, сообщите свой адрес». Каролина на эту просьбу не отвечала, однако в первые годы рассказывала Дэвиду обо всем. Делилась чувствами, откровениями, как с близким другом. Со временем ее послания стали короче: фотография Фебы и в лучшем случае пара строчек. Каролина теперь жила такой насыщенной жизнью, что передать это на бумаге было просто невозможно, и она испытала настоящий шок, обнаружив в конверте длинное письмо от Дэвида, целых три страницы, исписанные его тесным почерком, – истинный крик души. Письмо начиналось с рассказа о Поле, его таланте и устремлениях, его гневе последних недель.
Какую страшную ошибку я совершил. Что я наделал, когда отдал Вам свою дочь; это ужасно, ужасно, и ничего нельзя изменить. Но, Каролина, я хочу встретиться с ней, хочу как-то загладить свою вину. Я хочу знать больше о Фебе и о том, как вы живете.
Ее растревожило то, о чем он писал, – Пол, подросток, играющий на гитаре и мечтающий о Джуллиарде; Нора с собственной фирмой; сам Дэвид, долгие годы хранившийся в памяти Каролины, как фотография в альбоме. Она почти воочию видела, как он склонялся над этим листом бумаги, пытаясь излить свою тоску и раскаяние. Она сунула письмо в ящик комода, словно для того, чтобы отгородиться от его влияния, но пронзительные слова преследовали ее каждую секунду прошедшей недели, несмотря на все заботы и волнения.
– Он хочет с ней повидаться, – проговорила Каролина, перебирая пальцами бахрому шали Доро, брошенной на подлокотнике кресла. – Хочет быть частью ее жизни.
– Гляди-ка, – отозвался Ал. – А парень-то смельчак. После стольких-то лет.
Каролина кивнула:
– И все же он отец.
– Кто же тогда я, хотелось бы знать?
– Ал, я тебя умоляю! Ты – отец, которого Феба знает и любит. Но ты не знаешь всего, Ал, не знаешь, как у меня оказалась Феба. И по-моему, пора тебе рассказать.
Он взял ее руку в свою.
– Ласточка… Я ведь не зря побывал в Лексингтоне после твоего отъезда. Побеседовал с той твоей дошлой соседкой и узнал много чего занятного. Образование у меня, может, и подкачало, но я ж не остолоп, два и два сложить могу. Примерно в то время, как ты уехала из города, у Дэвида Гёнри умер ребенок, девочка. Что там между вами произошло – совершенно неважно.
– Ни для меня, ни для нас с тобой. Так что обойдусь без деталей. Каролина долго молчала, провожая взглядом несущиеся по автостраде машины.
– Он не хотел ее, – наконец произнесла она. – Собирался поместить в специнтернат. Попросил меня отвезти ее… Я и отвезла. Вот только не смогла оставить. Это жуткое место.
– Слыхал я про такое, – после паузы отозвался Ал. – На трассе чего только не услышишь. Ты умница, все сделала правильно. Страшно представить – чтобы наша Феба росла в интернате!
Каролина кивнула. У нее в глазах стояли слезы.
– Мне стыдно, Ал. Я давным-давно должна была тебе все рассказать.
– Все нормально, ласточка, – успокоил он. – Быльем поросло.
– Как ты думаешь, что мне делать? – спросила она. – В смысле, с письмом. Отвечать или нет? Мучаюсь всю неделю. Вдруг он ее заберет?
– Не знаю, что и посоветовать, – протянул он. – Не мне решать.
– Справедливо – после ее многолетнего молчания.
– Но я в любом случае тебя поддержу. – Ал пожал ее руку. – Реши, что для вас с Фебой лучше, а я поддержу, на все сто процентов.
– Спасибо тебе. Я так переживала.
– Ты слишком много переживаешь, и все не о том, Каролина.
– Значит, ты не обиделся и нас это не затронет? Ну… то, что я не рассказала раньше? Не испортит наших отношений?
– Ни боже мой, – заверил он, встал и потянулся. – Длинный был день. Ты идешь?
– Через минутку.
Пошел дождь, сначала зашуршав, потом забарабанив по крыше. Каролина заперла дом – отныне свой собственный. Поднявшись в детскую, проверила, как спит Феба. Кожа девочки была теплой и влажной. Феба заворочалась, что-то невнятно пробормотала и затихла. «Малышка моя славная», – шепнула Каролина, подоткнув со всех сторон одеяло. Она постояла еще минутку, прислушиваясь к стуку дождя, умиляясь беззащитности спящего ребенка и чувствуя свое бессилие перед великим множеством опасностей, от которых при всем желании не сможет защитить дочь. Затем прошла в свою комнату и осторожно скользнула под прохладные простыни. Ал уже уснул, но она так хорошо помнила его руки на своем теле, колкую бороду на своей шее, собственные стоны в темноте. Замечательный муж, прекрасный отец для Фебы; человек, который в понедельник утром встанет, примет душ, оденется и уедет в своем трейлере на целую неделю, предоставив ей поступать с Дэвидом Генри и его письмом так, как она считает нужным. Каролина положила руку Алу на грудь и долго лежала, слушая шум дождя.
Она проснулась на рассвете, от топота Ала по лестнице – он встал пораньше, чтобы сменить масло. Потоки дождевой воды струились по желобам и трубам, собирались в лужи, речками стекали вниз по холму. Каролина спустилась в кухню, приготовила кофе. В непривычном безмолвии дома она так погрузилась в свои мысли, что не слышала шагов дочери, пока та не встала на пороге за ее спиной.
– Дождь! – объявила Феба, и не подумав запахнуть халатик. – Из ведра!
– Как из ведра, – кивнула Каролина. Они провели много часов, разучивая это выражение: Каролина рисовала иллюстрации с хмурыми тучами в виде ведер, откуда лился дождь. Феба обожала эти картинки. – А сегодня, я бы даже сказала, – как из цистерны.
– Из бака, – подхватила Феба. – Из ушата.
– Хочешь тост?
– Нет, кошку, – ответила Феба.
– Что ты хочешь? – переспросила Каролина. – Говори полностью.
– Я хочу кошку. Пожалуйста, мама.
– Мы не можем завести кошку.
– Тетя Доро уехала, – возразила Феба. – Можно завести кошку.
У Каролины заныло в висках. Что с ней будет, с этой девочкой?
– Вот тебе тост, солнышко. Про кошку поговорим позже, хорошо?
– Я хочу кошку!
– Позже.
– Кошку! – не унималась Феба.
– Черт возьми! – Каролина треснула рукой по столу, напугав и себя, и Фебу. – Слышать больше не хочу ни о какой кошке. Поняла?
– Сидеть на крыльце, – надулась Феба. – Смотреть дождь.
– Что ты хочешь? Говори полностью.
– Я хочу сидеть на крыльце и смотреть на дождь.
– Замерзнешь.
– Я хочу…
– Ладно, ладно. – Каролина махнула рукой. – Ладно. Иди на улицу, сиди на крыльце. Смотри на дождь. Делай что хочешь.
Дверь открылась, захлопнулась. Каролина выглянула в окошко. Дочь сидела в кресле под зонтиком и с тостом на коленях. Каролину взяло такое зло на себя – за то, что вспылила. Дело-то не в Фебе… дело в ее отце. Что написать доктору Генри? Ответа Каролина не знала, и ей было страшно.
Она достала фотоальбомы и разрозненные снимки, которые давно хотела разобрать, и села на диван, откуда могла следить за Фебой, точнее, за раскачивающимся зонтиком. Потом разложила на кофейном столике последние фотографии, взяла лист бумаги и начала письмо Дэвиду.
Вчера Феба прошла конфирмацию. Она была очаровательна в белом кружевном платье с розовыми лентами. В церкви она пела соло. Мы пригласили гостей и устроили праздник в саду; посылаю Вам фотографию. Трудно поверить, что она уже такая большая. Меня начинает беспокоить ее будущее. Видимо, именно об этом и Вы думали в ту ночь, когда отдали ее мне. Я столько пережила за прошедшие годы, иногда я боюсь того, что может случиться…
Она замерла с ручкой на весу. Что, собственно, заставило ее отвечать? Конечно, не деньги. Каждый присланный цент попадал в банк, и за годы на счете, открытом на имя Фебы, накопилось почти пятнадцать тысяч долларов. Вероятно, она писала по старой привычке или же в душе хотела, чтобы он понял, чего лишился. «Вот! – словно бы говорила она, хватая Дэвида Генри за воротник. – Вот твоя дочь, Феба, девочка с солнечной улыбкой! Ей уже тринадцать лет, а она жива и радуется всему вокруг!»
Каролина отложила ручку, вспоминая Фебу в белом платье, поющую в хоре, Фебу с котенком на руках. Можно ли рассказать ему обо всем этом, а потом не разрешить встретиться с дочерью? А если он, после стольких лет, явится к ним – что тогда? Любовь к нему Каролины давно прошла, но… мало ли? Вдруг она все еще зла на него за скорую женитьбу, за то, что не сумел разглядеть ее, Каролину? Собственная ожесточенность встревожила ее. Может, он изменился? А если нет? Обидит Фебу, как когда-то, сам того не понимая, жестоко обидел ее саму.
Каролина в сердцах отпихнула письмо, за полнила несколько счетов и вышла на крыльцо опустить их в почтовый ящик. Феба сидела на ступеньках, высоко держа зонтик, прячась от дождя. Каролина посмотрела на нее минутку и тихонько прикрыла дверь. Прошла в кухню, налила себе еще кофе и долго стояла у задней двери, глядя на листья, с которых текла вода, на мокрый газон и ручеек вдоль дорожки. Под кустом валялся бумажный стаканчик, у гаража – салфетка, превратившаяся в месиво. Совсем скоро Ал в очередной раз уедет. Неожиданно – и лишь на миг – Каролина подумала, что отъезд мужа тоже можно воспринимать как свободу.
Дождь усилился, яростно забарабанил по крыше. Что-то дрогнуло в сердце Каролины, мощный инстинкт заставил ее развернуться. Она проскочила гостиную и вылетела на крыльцо, уже зная, что никого там не увидит. Тарелка аккуратно стояла на бетонном полу, кресло замерло неподвижно.
Феба исчезла. Ушла.
Ушла – куда?! Сквозь густую пелену дождя Каролина из конца в конец осмотрела улицу. Вдалеке грохотал поезд; с левой стороны дорога взбиралась на холм, к железнодорожным путям, а справа заканчивалась выездом на магистраль. Спокойно, спокойно, думай. Думай! Куда она могла пойти?
Чуть дальше на улице дети Свонов шлепали босиком по лужам. Каролина вспомнила слова Фебы: «Хочу кошку», вспомнила маленький пушистый комочек на руках Эйвери и то, как Феба была зачарована этим крошечным созданием и его тоненьким мяуканьем. Все верно: Каролина спросила маленьких Свонов о Фебе, и те фазу показали на молодую рощицу за дорогой. Котенок убежал, и Феба с Эйвери отправились его спасать.
При первой возможности Каролина перебежала шоссе, лавируя между машинами. Земля размокла, в роще следы Каролины сразу заполнялись водой. Она продралась сквозь густую поросль на полянку. Эйвери, стоя на коленках, заглядывала в трубу, по которой вода с холмов стекала в бетонную канаву. Рядом, как флаг, валялся желтый зонтик Фебы.
– Эйвери! – Каролина схватила девочку за мокрое плечо. – Где Феба?!
– Полезла за котенком. – Эйвери ткнула рукой в трубу. – Он убежал туда.
О черт! Каролина распласталась перед отверстием, откуда хлестала холодная вода. «Феба! – закричала она, и ее голос эхом полетел в темноту. – Детка, ты здесь?»
Тишина. Каролина протиснулась внутрь, обдирая онемевшие от воды пальцы. «Феба!» – крикнула она изо всех сил и прислушалась. Из глубины мрака донесся слабый звук. Каролина продвинулась еще на несколько футов, нащупывая путь руками в невидимом ледяном потоке. Наконец пальцы коснулись мокрой ткани, холодного тела – и замерзшая, дрожащая Феба оказалась у нее в объятиях. Каролина прижала девочку к себе, как в детстве, когда носила ее по напаренной фиолетовой ванной, заставляя дышать.
– Давай-ка выбираться отсюда, солнышко.
Феба даже не шелохнулась.
– Мой котенок! – произнесла она решительно, и Каролина только теперь почувствовала под рубашкой Фебы что-то извивающееся, слабо мяукающее. – Он мой!
– Да забудь ты про котенка! – Каролина потянула Фебу к выходу. – Ну-ка, давай. Быстренько.
– Мой котенок, – повторила Феба.
– Ладно, ладно, – раздраженно сдалась Каролина. Вода быстро прибывала. – Твой котенок. Пойдем!
Феба начала медленно продвигаться к кругу света. Наконец они вылезли из трубы и выпрямились в бетонной канаве, в пенном дождевом потоке. Феба промокла до нитки, волосы прилипли к лицу, мокрый и взъерошенный котенок жалобно мяукал и дрожал от холода. За деревьями смутно маячил их дом, теплый и надежный, как спасательный плот в бурном житейском море.
– Все хорошо, детка. – Каролина обняла Фебу, и в ладонь ей тут же впились коготки.
– Почтальон, – сказала Феба. Каролина кивнула, глядя, как он заходит на крыльцо и перекладывает ее счета из ящика в кожаную сумку.
Неоконченное письмо Дэвиду осталось на столе. Она стояла у задней двери, глядя на дождь, и думала о Дэвиде Генри, а его дочь бежала навстречу опасности. Это вдруг показалось знамением, и страх, который Каролина испытала при исчезновении Фебы, превратился в гнев. Не станет она писать Дэвиду. Он хочет от нее слишком многого – и слишком поздно.
– Почтальон спустился с крыльца, взмахнув ярким зонтиком.
– Да, моя дорогая, – сказала Каролина, погладив костлявую головенку котенка. – По чтальон. Он уже ушел.