Каролина стояла на автобусной остановке на углу Форбс и Бреддокс и дивилась невероятной энергии детей, которые играли на площадке, перекрывая своими счастливыми криками неизменный шум дороги. Дальше, на бейсбольном поле, фигурки в синем и красном – команды соревнующихся местных баров – беззвучно и грациозно перемещались по весенней траве. Вечерело. Скоро зрители – папы и мамы – поведут детей домой. Взрослые же будут играть до темноты, а потом похлопают друг друга по спине, разойдутся по барам, выпьют чего-нибудь, громко и радостно хохоча. Каролина с Алом не раз вливались в их толпу, когда выбирались из дома отдохнуть. Дневной сеанс в кино, потом ужин и – если наутро Ал не уезжал в рейс – пара кружек пива в баре. Сегодня, однако, Ала не было: набирая скорость, он уже мчал на юг от Кливленда в Толедо, а затем в Колумбус. Расписание его маршрутов висело у Каролины на холодильнике. Несколько лет назад, в немного странные дни сразу после отъезда Доро, Каролина наняла няню для Фебы, а сама ездила с Алом, надеясь, что это сделает их еще ближе. Долгие часы ускользали будто сквозь пальцы; она дремала, просыпалась, теряла счет времени, впереди разворачивалась бесконечная дорога, темная лента, разделенная надвое всполохами белого пунктира. Наконец Ал, осунувшийся от усталости, въезжал на стоянку для грузовиков и вел ее в кафе – близнец того, где они ели накануне. Жизнь на колесах наводила на мысль о провалах в пространстве: казалось, можно войти в туалет в одном городе, выйти через ту же дверь и очутиться совсем в другом месте, но с теми же нескончаемо длинными магазинами, заправочными станциями и кафе, с тем же шуршанием колес по дороге. Отличались только названия, освещение, лица. Каролина съездила с Алом дважды, потом перестала.
Автобус вывернул из-за угла и с железным лязгом подкатил к остановке. Двери сложились гармошкой. Каролина вошла, села у окна, и колымага задребезжала по мосту через ущелье. Вдоль дороги мелькали деревья. Автобус миновал кладбище, нырнул в тоннель сквозь Беличью гору, громоздко протрясся по старым пригородам Оукленда, где Каролина и вышла. Постояла минутку перед музеем Карнеги, собираясь с духом и рассматривая, задрав голову, величественное каменное здание с лестничными каскадами и ионическими колоннами. На портике ветер трепал плакат: ЗЕРКАЛЬНЫЕ ОТРАЖЕНИЯ: ФОТОРАБОТЫ ДЭВИДА ГЕНРИ.
Сегодня открытие: он выступит с речью. Каролина дрожащими руками достала из кармана газетную вырезку, которую носила с собой уже две недели. Всякий раз, когда она дотрагивалась до этого клочка бумаги, у нее сжималось сердце. Раз десять, а то и больше, она меняла решение. Ну что хорошего может выйти из ее затеи?
А с другой стороны, – буквально на следующем вдохе – что плохого?
Будь Ал дома, она не поехала бы, нет. Позволила бы себе упустить шанс и лишь считала минуты до закрытия вернисажа, когда Дэвид Генри вновь растворился бы в своей нынешней, неведомой ей жизни.
Но Ал позвонил и предупредил, что сегодня вечером не вернется. Миссис О'Нил согласилась присмотреть за Фебой, и даже автобус пришел вовремя.
Стук сердца Каролины заглушал все прочие звуки. Она стояла неподвижно и глубоко дышала, чтобы успокоиться, а вокруг визжали тормоза, пахло выхлопными газами, на деревьях пробивались робкие перышки новой листвы. К музею шли люди, и чем ближе они подходили, тем громче становились их голоса; ветер, точно клочки бумаги, притаскивал Каролине обрывки чужих разговоров. Толпы посетителей в шелках, туфлях на шпильках, дорогих костюмах текли вверх по ступеням здания. Небо темнело, быстро окрашиваясь в цвет индиго, на улицах зажглись фонари. В воздухе витали ароматы лимона и мяты с праздника греческой ортодоксальной церкви, расположенной в квартале отсюда. Каролина закрыла глаза, подумав о маслинах, которые в первый раз попробовала в этом городе, о безумной мозаике субботнего рынка на набережной: свежая сдоба, цветы, фрукты и овощи – пестрое разноцветье, протянувшееся вдоль реки на много кварталов. Обо всем том, чего она никогда бы не увидела, если бы не Дэвид Генри и неожиданная метель. Каролина сделала шаг, другой и с общим потоком вошла в музей.
Высокие белые потолки, дубовый паркет, отполированный до темно-золотого блеска. Каролине вручили программку на толстой кремовой бумаге с именем Дэвида наверху. Ниже следовал перечень фотографий. «Дюны в сумерках», прочитала она. «Дерево в сердце». Она прошла в галерею и увидела самую знаменитую его работу: песчаные волны пляжа и сливающийся с ними изгиб бедра, гладкая женская нога. Изображение балансировало на грани чего-то иного и внезапно действительно становилось иным. Впервые увидев этот снимок, Каролина смотрела на него добрых пятнадцать минут, зная, что таинственная плоть принадлежит Норе Гёнри, вспоминая белый холм ее живота, содрогающийся в схватках, и крепкие пальцы, вцепившиеся в ее руку. Долгие годы она утешалась презрением к Норе, считая ее высокомерной дамочкой, привыкшей к легкой, упорядоченной жизни, которая в любом случае согласилась бы отдать дочь в интернат. Но фотографии Дэвида развенчали этот нелестный образ. Они являли женщину, которой Каролина не знала.
Люди кругами ходили по залу; ряды стульев заполнялись. Каролина села, внимательно глядя по сторонам. Свет приглушили, включили вновь, потом все вдруг зааплодировали, и к публике вышел Дэвид Генри – высокий, невероятно знакомый, чуть поплотневший, улыбающийся. Каролину потрясло, что он уже не молодой человек. Волосы начали седеть, плечи поникли. Дэвид взошел на подиум, обвел взглядом сидящих людей, и у Каролины перехватило дыхание. Она была уверена, что он увидел ее, должен был увидеть – и тотчас узнать. Он откашлялся, пошутил насчет погоды. Легкие доброжелательные смешки стихли, Дэвид сверился со своими записями, заговорил, и лишь тогда Каролина поняла, что он не выделил ее из толпы.
Голос Дэвида звучал ровно, уверенно, но Каролина почти не слушала его, а только видела знакомые жесты и новые морщинки в уголках глаз. Он немного отрастил волосы, густые и пышные, невзирая на седину, и вид у него был довольный, успокоившийся. Она вспомнила давний вечер, почти уже двадцать лет назад, когда он, проснувшись и подняв голову от стола, увидел в дверях ее, совершенно беззащитную от любви к нему. В тот момент они оба были предельно обнажены друг перед другом, и она поняла, что он носит в душе какие-то старые переживания, а возможно, надежды или мечты, слишком личные, чтобы с кем-то ими делиться.
Она и сейчас видела: у Дэвида Генри есть тайна. Двадцать лет назад она ошиблась только в одном: поверила, что эта тайна – любовь к ней. Дэвид закончил выступление под аплодисменты, глотнул воды из стакана и сошел с подиума, отвечая на вопросы зрителей. Среди спрашивающих был мужчина с блокнотом, седовласая матрона и агрессивная молодая женщина с роскошными темными волосами, интересовавшаяся формой. Каролину сковало от напряжения, сердце колотилось до головокружения. Наконец Дэвид откашлялся, улыбнулся, поблагодарил всех присутствующих и повернулся, собираясь уходить. Каролина, чуть ли не против собственной воли, встала, закрываясь сумочкой, как щитом, пересекла зал и присоединилась к кучке людей, окруживших Дэвида. Он посмотрел на нее и вежливо улыбнулся, не узнавая. Каролина подождала, пока иссякнут вопросы. С каждой минутой она все больше успокаивалась. Устроитель выставки нервно расхаживал вокруг: Дэвиду уже пора было присоединиться к остальной публике. Но при первой же заминке с вопросами Каролина шагнула вперед и коснулась руки Дэвида.
– Дэвид, – сказала она. – Вы не узнаете меня?
Он вгляделся в ее лицо.
– Неужели я так сильно изменилась? – прошептала она.
И тогда он узнал. У него сделалось совершенно другое лицо, даже удлинилось, как будто земное притяжение неожиданно стало сильнее. Из-под воротника вверх по шее поползла краска, щека задергалась. Время проделало странный фокус, и они перенеслись на много лет назад, в клинику, все вокруг стремительно завалило снегом, а выставочный зал вместе с посетителями бесследно испарился. Каролина и Дэвид молча смотрели друг на друга.
– Каролина, – произнес он, обретая дар речи. – Каролина Джил. Давняя знакомая, – пояснил он не желавшим расходиться людям и дрожащими пальцами поправил галстук. На его лице появилась улыбка, не затронувшая, впрочем, глаз. – Благодарю вас, – сказал он, кивая в разные стороны. – Спасибо, что пришли. А теперь прошу нас извинить.
Они отошли в другой конец помещения. Дэвид легко, но твердо придерживал Каролину за спину одной рукой, словно в страхе, что она вновь исчезнет.
– Идемте сюда.
Он провел ее за выставочную панель, к двери без рамы, едва различимой на белой стене, быстро пропустил внутрь, зашел следом и закрыл за собой дверь. Они оказались в небольшом подсобном помещении. Единственная лампочка без абажура освещала полки с инструментами и краской. Каролина и Дэвид стояли лицом к лицу, в нескольких дюймах друг от друга. Каролина вдохнула его запах: сладковатый одеколон, а под ним нечто знакомое, медицинское, с адреналиновой ноткой. В духоте подсобки у Каролины закружилась голова, перед глазами замелькали серебристые мушки.
– Боже правый! – воскликнул он. – Вы живете здесь? В Питтсбурге? Почему вы не сообщали, где вас можно найти?
– Найти было не так уж трудно. Некоторым удалось, – медленно ответила она, вспоминая Ала, идущего к ней по аллее, и впервые осознав, какую настойчивость тот проявил. Ведь если Дэвид Генри не слишком усердствовал в поисках, то она, со своей стороны, прилагала максимум усилий, чтобы затеряться в мире.
Снаружи доносился звук шагов. Они приближались к двери, замирали, отдалялись. Каролина смотрела на Дэвида. Много лет она думала о нем каждый божий день, а теперь не знала, что и сказать.
– Разве вам не надо быть там? – спросила она, поглядев на дверь.
– Подождут.
И опять они молча смотрели друг на друга. Все это время образ Дэвида Генри хранился в памяти Каролины как фотография, точнее, сотни, тысячи фотографий, и на каждой он был молодым и, безусловно, неугомонно энергичным человеком. Видя сейчас волосы с проседью, округлившиеся щеки и модную прическу, она поняла, что на улице могла бы и пройти мимо.
Чуть погодя он заговорил, уже спокойнее, хотя мышца на щеке все еще подергивалась.
– Я был у вас на квартире, Каролина. Тогда, после поминальной службы. Приехал, а вас уже… Все эти годы… – Он осекся.
В дверь легко постучали, кто-то приглушенно о чем-то спросил.
– Минутку! – крикнул в ответ Дэвид.
– Я была влюблена в вас, – быстро выпалила Каролина, изумившись своему признанию. Она впервые произнесла вслух то, что всегда таила даже от самой себя. Полная какой-то бесшабашной решимости, она продолжила: – Знаете, я бесконечно мечтала о жизни с вами. И только там, возле церкви, поняла, что ничего для вас не значу. Никогда не значила.
Дэвид слушал ее, опустив голову, а сейчас поднял глаза.
– Я знал, что вы влюблены в меня, – сказал он. – Иначе я бы не просил вас мне помочь. Простите, Каролина. Вот уже много лет я… Простите меня.
Каролина – та, молодая, наблюдающая со стороны за поминальной службой, невидимая и ненужная ему, – кивнула, еле сдерживая слезы.
– Вы довольны своей жизнью, Каролина? Счастливы? Как Феба?
Этот вопрос и нежность его голоса совершенно обезоружили ее. Каролина подумала о Фебе: с каким трудом она училась зашнуровывать ботинки и писать буквы и как весело играла на заднем дворе, пока Каролина названивала по телефону, сражаясь за ее право поступить в школу. Вспомнила, как Феба бросается ей на шею со словами: «Мамочка, я тебя люблю». Вспомнила об Але, которого подолгу не бывает дома, но который в конце длинной недели появляется на пороге с цветами, пакетом свежих булочек, маленькими милыми знаками внимания; всегда привозит что-нибудь ей и Фебе. Когда Каролина работала с доктором Генри, она была так одинока и наивна, что считала себя сосудом, который надо наполнить любовью. Она ошибалась: любовь была в ней всегда.
– Вы уверены, что хотите знать? – после долгого молчания спросила она. – Вы ведь не отвечали на письма, Дэвид. Кроме того единственного случая, вы не интересовались, как мы живем. Ни разу за долгие годы.
Лишь теперь Каролина со всей отчетливостью осознала, зачем пришла сюда. Не из любви, не из верности прошлому, даже не из чувства вины. Ею руководили гнев и желание поквитаться.
– Вы не. желали знать, каково мне или Фебе. Вам было наплевать. И вдруг то, последнее письмо, на которое я не ответила. Ни с того ни с сего вам захотелось вернуть дочь.
Дэвид коротко, удивленно хохотнул.
– Вот как вы меня поняли? И поэтому перестали писать?
– А как еще я могла вас понять?
Он медленно покачал головой:
– Каролина, я же просил у вас адрес. Снова и снова – каждый раз, когда посылал деньги. А в последнем письме я всего лишь просил разрешения вернуться в вашу жизнь. Что еще я мог сделать? Представьте, я храню все ваши письма. Когда они перестали приходить, у меня было такое чувство, будто вы захлопнули дверь у меня перед носом.
Каролина подумала о своих письмах, признаниях, шедших из глубины сердца и чернильными строчками перетекавших на бумагу. Она уж и не помнила, о чем писала. Наверное, о каких-то событиях из жизни Фебы, о своих надеждах, мечтах, страхах.
– Где? – полюбопытствовала она. – Где вы храните мои письма?
Вопрос его удивил.
– В фотолаборатории над гаражом, в столе, в нижнем ящике. Он всегда заперт. А что?
– Я думала, вы их не читаете, – объяснила Каролина. – Мне казалось, я пишу в пустоту. Может, потому я и чувствовала себя так свободно – писала все подряд.
Дэвид потер щеку. Она помнила этот его жест – признак усталости или огорчения.
– Я читал. Поначалу, если честно, заставлял себя. А потом мне стало важно знать, что с вами происходит, хоть и было больно. Благодаря вам я получал зарисовки из жизни Фебы. Так сказать, фрагменты вашего существования. Я ждал их.
Каролина припомнила тот насквозь сырой день, когда она отослала Фебу вместе с котенком Дождиком в детскую – переодеваться в сухое, а сама с яростным наслаждением разорвала свое письмо к нему, на четыре части, на восемь, на шестнадцать, и, как конфетти, высыпала обрывки в мусорную корзину. Она праздновала свою победу. Все. Вопрос закрыт. В тот миг ее нисколько не заботили чувства Дэвида.
– Я не могу ее потерять, понимаете? Очень долго я была зла на вас, но к тому времени уже боялась, что если вы с ней познакомитесь, то решите отнять у меня. И я просто перестала писать.
– Я вовсе не собирался этого делать.
– Вы многого не собирались делать, – возразила Каролина, – но ведь сделали.
Дэвид вздохнул, и она представила, как он ходит из комнаты в комнату по ее пустой квартире и понимает, что она уехала навсегда. Сообщите мне о своем решении, сказал он. Вот все, о чем я прошу.
– Если б я не увезла ее, – добавила она тихо, – вы могли бы передумать.
– Я не остановил вас! – Его голос звучал резко. – А мог бы. На поминальной службе вы были в красном пальто. Я видел вас. И видел, как вы уезжали.
Каролина почувствовала себя до обморока опустошенной, будто сдувшийся воздушный шарик. Неизвестно, чего она ждала от сегодняшней встречи, но, представляя себе разговор с Дэвидом, помыслить не могла о таком противостоянии: его гнев и горе, ее горе и гнев.
– Вы меня видели? – переспросила она.
– Я поехал к вам на квартиру сразу после службы. Думал, найду вас там.
Каролина закрыла глаза. А она уже ехала по автостраде к новой жизни. Они с Дэвидом Генри разминулись на минуты. Как много зависело от той встречи, если бы она случилась. Насколько иначе могла повернуться жизнь.
– Вы не ответили, – кашлянув, проговорил Дэвид. – Вы счастливы, Каролина? А Феба? Она здорова? Как ее сердце?
– Сердце? Отлично, – ответила Каролина, вспоминая ранние годы и свое постоянное беспокойство о здоровье Фебы, бесконечные походы к врачам, дантистам, кардиологам, отоларингологам. Но Феба выросла; она здорова; любит играть в баскетбол на дорожке у дома и танцевать. – Когда она была еще маленькая, я прочла кучу книг. Судя по ним, ей давно следовало умереть, а она в полном порядке. Думаю, ей повезло: у нее никогда не было проблем с сердцем. Она любит петь. У нее есть кот Дождик. Она учится ткать. Этим сейчас и занимается. Дома. – Каролина с восхищением покачала головой. – Она ходит в школу. Самую обычную среднюю школу. Правда, пришлось повоевать, чтобы ее туда взяли. А теперь она почти взрослая, и что будет дальше, я не знаю. У меня хорошая работа – в клинике на полставки. Мой муж… он все время в разъездах. Феба ежедневно занимается в специализированном интернате, у нее там много друзей. Быть может, выучится на секретаршу. Что еще? Вы, конечно, избавили себя от многих хлопот и печалей. Но, Дэвид! Вы потеряли и много радости.
– Я понимаю, – прошептал он. – Даже не представляете, как я это понимаю.
– А вы, Дэвид? Счастливы? – спросила она, снова изумляясь тому, как он постарел. Она все еще не могла свыкнуться с мыслью, что после стольких лет видит его здесь, рядом с собой, в этой маленькой комнатке. – А Нора? Пол?
– Не знаю, – медленно проговорил он. – Я счастлив, насколько это возможно. Пол очень умен и мог бы заняться чем угодно, а он играет на гитаре и собирается поступать в Джуллиард. По-моему, он совершает ошибку, а Нора со мной не согласна. Словом, все непросто.
И вновь Каролина подумала о Фебе: как она любит убирать в доме и все раскладывать по местам, как напевает про себя, когда моет посуду или протирает полы, и всем сердцем любит музыку – но никогда не научится играть на гитаре.
– А что Нора? – повторила она.
– У нее свое туристическое агентство. Ее тоже часто нет дома. Как вашего мужа.
– Туристическое агентство? – изумленно повторила Каролина. – У Норы?
– Сам удивляюсь. Но фирму она купила давно и отлично справляется.
Дверь приоткрылась на несколько дюймов, и организатор выставки протиснулся внутрь. Его голубые глаза горели тревожным любопытством. Он нервно провел рукой по волосам и произнес, заикаясь:
– Доктор Генри, видите ли, в зале масса людей. Мы надеялись, что вы… м-м… пообщае тесь с ними. У вас все в порядке?
Дэвид посмотрел на Каролину, колеблясь, но с очевидным нетерпением, и Каролина поняла, что через секунду он развернется, поправит галстук и уйдет. Что-то, тянувшееся годами, заканчивалось в этот момент. Не уходи, мысленно попросила она, но настырный служитель муз кашлянул, криво усмехнулся, и Дэвид сказал ему:
– Конечно, конечно, сейчас иду… Вы останетесь? – прибавил он, обращаясь к Каролине и тронув ее за локоть.
– Я спешу. Феба ждет дома.
– Прошу вас… – Он заглянул ей в лицо, и Каролина увидела в его глазах те же печаль и страдание, которые помнила с тех пор, когда оба они были куда моложе. – Прошло столько лет, нам нужно о многом поговорить. Пожалуйста, дождитесь меня. Это ненадолго. – Ее замутило от неясного беспокойства, но она едва заметно кивнула, и доктор Генри улыбнулся. – Вот и хорошо. Мы поужинаем, согласны? Уж эти мне светские беседы – однако никуда не денешься, обязательства. Но… я тогда сделал страшную ошибку и хочу услышать от вас все.
Они вышли в толпу. Хорошо, что говорить нужно было не ей: при всем желании Каролина не выдавила бы ни звука. Люди ждали Дэвида, с откровенным любопытством глядя в их сторону, перешептываясь. Каролина достала из сумочки и протянула Дэвиду конверт, который приготовила для него, с последними фотографиями Фебы. Дэвид благодарно кивнул – и его увела под руку девушка в черном льняном платье, та самая, красивая и немного агрессивная, которая все интересовалась формой.
Каролина постояла пару минут, наблюдая, как он показывает собеседнице снимок темных древесных ветвей. Дэвид был красив в молодости, но и сейчас был очень хорош. Дважды он бросал взгляд на Каролину и тут же снова погружался в разговор. Дождитесь, сказал он. Пожалуйста, дождитесь. В полной уверенности, что она не откажет. Ей опять стало нехорошо. Она не желает ждать – и точка. Вся ее молодость прошла в ожидании – признания, приключений, любви. А настоящая жизнь началась, лишь когда она вернулась в свою квартиру с Фебой на руках, а потом собрала вещи и уехала из Луисвилля. Ожидание ни разу не принесло ей ничего хорошего.
Дэвид, время от времени кивая, слушал фанатку фотографии. Конверт он держал в руке, за спиной. А потом на глазах у Каролины небрежно сунул его в карман, как нечто обыденное и слегка неприятное – вроде счета за коммунальные услуги или квитанции на уплату штрафа.
Миг спустя Каролина уже выскочила из музея и по каменной лестнице сбежала на тротуар, в ночь.
Сырой весенний воздух освежал, бодрил. Каролина так разволновалась, что не могла ждать автобуса. Она пошла пешком, быстро, квартал за кварталом, не замечая машин и прохожих, забыв даже, что гулять одной в такой час опасно. В голове всплывали отдельные события вечера, вихрями, вспышками, несвязными картинками. Темная прядь волос над его правым ухом, очень коротко обрезанные ногти. Квадратные подушечки пальцев, их она хорошо помнила, а вот голос изменился, стал скрипучим. Каролина была в замешательстве: привычные образы, годами хранившиеся в памяти, сменились новыми, как только она его увидела.
А какой увидел ее сегодня Дэвид? Что он вообще когда-либо видел в ней, Каролине Лоррейн Джил? Что знал о тайнах ее сердца? Ничего. Абсолютно ничего. И она это понимала, причем очень давно, с того далекого момента у церкви, когда круг его жизни замкнулся перед ней и она, повернувшись, ушла. Но все-таки в глубине души Каролина хранила глупое романтическое убеждение, что когда-то Дэвид Гёнри понимал ее как никто другой. Но это не так. Он даже не замечал ее.
Она прошла пять кварталов. Начался дождь. По лицу текли капли, пальто и туфли намокли. Холод ночи проникал в нее, просачивался под кожу. Каролина была недалеко от перекрестка, когда к остановке с визгом тормозов подъехал автобус. Она успела запрыгнуть и устроилась на треснувшем пластиковом сиденье. В окнах косо мелькали неоновые огни, размытые дождем красные пятна фар. Сырой воздух ранней весны холодил лицо. Автобус черепашьим шагом про трясся по городским улицам, а достигнув темных просторов парка и длинного низкого холма, начал набирать скорость.
Каролина вышла в центре Риджент-сквер. Проходя мимо бара, она услышала шумные голоса, крики и сквозь стекло в дождевых каплях увидела утренних игроков. Они собрались у телевизора со стаканами в руках, победно рассекая кулаками воздух. Музыкальный автомат отбрасывал голубую полосатую тень на руку официантки, только что отошедшей от ближайшего к окну столика. Каролина задержалась на минутку; адреналин, бурливший в ней после встречи с Дэвидом, вдруг растворился в тумане весенней ночи. Она остро почувствовала свою изолированность от всех – от людей в баре, объединенных общим увлечением, от прохожих на мостовой, которых нити судьбы влекли к чему-то, совершенно ей неизвестному.
На глазах выступили слезы. Телевизионный экран моргнул, очередной радостный вопль прорвался сквозь стекло, как пузырь. Каролина отшатнулась, наткнулась на женщину с набитыми сумками в обеих руках, переступила через остатки гамбургера, валявшиеся на тротуаре. Почти бегом спустившись с холма, она пошла вверх по аллее к дому. Россыпи городских огней уступали место привычным, хорошо знакомым картинам: теплому сиянию окон дома О'Нилов с кизиловым кустом возле крыльца; узкой темной полоске сада Сулардов и, наконец, газону Маргулисов, откуда летом на холм упорно карабкался дикий луноцвет. Дома шли в ряд друг за другом, как ступеньки, и заканчивались ее собственным, высоким и узким домом.
Она встала на дороге, глядя на него. Она была уверена, что опустила жалюзи, но сейчас они оказались открыты, и Каролина прекрасно видела столовую. Люстра освещала стол, где Феба разложила свои нитки. Склонясь над станком, она сосредоточенно водила челноком вперед-назад, вперед-назад. Дождик, пушистый оранжевый шар, пристроился у нее на коленях. Отсюда Феба выглядела такой маленькой и беззащитной, что Каролина испугалась, почувствовав за спиной таинственный, темный мир, и нахмурилась, припоминая, как ее рука повернула пластиковую штангу и закрыла жалюзи. В глубине дома она вдруг заметила какое-то движение, тень, переместившуюся от балконной двери в гостиную.
Каролина охнула от неожиданности, но не успела испугаться, как тень обрела форму. «Злоумышленником» оказался Ал – видно, вернулся из поездки пораньше. Каролина была приятно удивлена: Ал сейчас старался больше работать и часто отсутствовал по две недели кряду. Но вот он вернулся, приехал домой и открыл жалюзи, позволив Каролине насладиться чудесной картинкой ее жизни, заключенной в раму из кирпичных стен, заново отлакированного ею буфета, полуживого фикуса, оконных стекол, которые она так старательно мыла все эти годы. Феба подняла глаза от своей работы, невидяще поглядела в окно на темный мокрый газон, провела рукой по рыжей спинке Дождика. Ал прошел по комнате с чашкой кофе в руке, встал рядом с Фебой и показал этой чашкой на коврик, который она ткала.
Волосы Каролины совсем промокли, но она стояла не шевелясь. Тоскливая пустота в душе, реальная и страшная, которую она ощутила возле окон бара, исчезла при виде родных людей. Дождь бил ее по щекам, пропитывал добротное шерстяное пальто. Она сняла перчатки, чтобы найти в сумочке ключи, прежде чем сообразила, что дверь, вероятней всего, не заперта. Вокруг было темно, нескончаемый поток автомобилей с грохотом несся по шоссе, и свет фар выхватывал густую листву сирени, посаженной ею давным-давно в качестве живой изгороди. Каролина еще мгновение постояла неподвижно. Это – ее жизнь. Не та, о которой она когда-то мечтала, не та, которую представляла себе в молодости, нет, другая, реальная, во всей ее сложности. Эта ее жизнь построена со вниманием и заботой, и она – хороша.
Каролина захлопнула сумочку. Поднялась на крыльцо. Толкнула дверь и вошла в свой дом.
Преподаватель искусствоведения из университета Карнеги-Меллона, она засыпала его вопросами о форме. «Что есть красота? – вопрошала, касаясь пальцами руки Дэвида, и вела его сквозь дубовые двери, меж белых стен, на которых висели его работы. – Есть ли красота в форме? Есть ли в ней смысл?» Она повернулась, волосы, взметнувшись, упали ей на грудь. Он смотрел на нее, на белый пробор в волосах, на гладкое бледное лицо.
– Точки соприкосновения. – Он оглянулся на Каролину – та стояла у фотографии Норы на пляже, – обрадовался, что она еще здесь, и неохотно вернулся к разговору. – Сближение. Вот что я ищу. У меня нет теорий. Мной движет сама фотография.
– У всех есть теории! – воскликнула она. Однако перестала сыпать вопросами, сузила глаза и пожевала губу.
Он не видел ее зубов, но легко представил их, прямые, ровные, белые. Комната вертелась перед глазами, голоса шумели как морской прибой, но в краткий миг тишины он понял, что его сердце гулким молотом бьется в груди, а пальцы до боли сжимают конверт, который дала ему Каролина. Дэвид снова оглянулся – очень хорошо, она здесь – и аккуратно спрятал конверт в карман рубашки. Его руки немного дрожали.
«Меня зовут Ли», – сообщила между тем шатенка. Выяснилось, что она приглашенный критик при университете. Дэвид кивнул, слушая вполуха. Интересно, Каролина живет в Питтсбурге – или же, увидев объявление о выставке, откуда-то специально приехала: Моргантауна, Колумбуса, Филадельфии? Она посылала письма из всех этих мест и вдруг возникла среди безликой толпы, почти такая же, как раньше. Старше, разумеется, и жестче, увереннее в себе. Дэвид, вы не узнаете меня? И он узнал, узнал, хотя не сразу признался себе в этом.
Дэвид опять поискал ее взглядом, не нашел, и по его телу поползли первые нити паники, тонкие, но вездесущие, как грибница в гниющем стволе. Каролина проделала такой путь; обещала дождаться; конечно же, она не уйдет. Дэвид взял бокал с шампанским с подноса проходящего официанта. Организатор выставки, вновь возникнув рядом, представил его спонсорам. Дэвид усилием воли сосредоточился и сумел кое-как поддержать беседу, хотя думал по-прежнему о Каролине и не переставал выискивать ее глазами. Он был уверен, что она подождет его, но сейчас вдруг с неприятным чувством вспомнил давнее утро поминальной службы, Каролину в красном пальто, прохладу нарождавшейся весны, солнечное небо, Пола в коляске, дрыгавшего ножками под одеялом. Вспомнил, что и тогда ее упустил.
– Извините, – пробормотал он, перебив собеседника, и устремился к фойе главного входа. Там он остановился и еще раз оглядел выставочный зал. Теперь, когда она нашлась после стольких лет, конечно же, он не потеряет ее снова.
Но она исчезла. За окнами сверкали огни большого города: россыпи блесток на бесконечных, поразительной красоты холмах. Где-то там Каролина Джил мыла посуду, подметала пол, останавливалась на минутку и задумчиво глядела в темное окно. Горечь потери захлестнула его с такой силой, что он привалился к стене и уронил голову, пытаясь побороть подступившую тошноту. Его чувства были чрезмерны, несообразны, – в конце концов, он много лет прожил, не встречаясь с Каролиной. Дэвид сделал глубокий вдох, мысленно пробежался по периодической таблице – серебро, кадмий, индий, олово, – но не смог успокоиться.
Он достал из кармана ее конверт – вдруг там есть адрес или телефон? Внутри оказались лишь два поляроидных снимка – неважного качества, мутные, сероватые. На первом улыбающаяся Каролина обнимала стоящую рядом девочку в плотном голубом платье с пояском на бедрах. Они позировали на фоне кирпичной стены дома; воздух, казалось, искрился солнцем, обесцвечивавшим все вокруг. Девочка была коренастая, милое платьице не прибавляло изящества. Волосы мягкими волнами обрамляли широкое доброе лицо. Прикрыв глаза от удовольствия, она лучезарно улыбалась – не то в объектив, не то человеку за ним. Человек несведущий решил бы, что уголки ее глаз только кажутся вздернутыми, поскольку снимали снизу. «День рождения Фебы, – написала Каролина на обороте. – Шестнадцать лет».
Вторая фотография была сделана недавно. Опять Феба, с баскетбольным мячом, – целит в корзину, пятки оторвались от асфальта. Баскетбол: спорт, которым Пол не захотел заниматься. Дэвид посмотрел на оборот снимка, заглянул в конверт – адреса не было. Он допил шампанское и поставил бокал на мраморный столик.
В галерее по-прежнему толпился народ, гудели голоса. Дэвид постоял в дверях, глядя в зал с отстраненным любопытством, так, словно попал сюда случайно и не имел ко всему этому отношения. Затем повернулся и вышел на улицу, в прохладный, напоенный дождем вечер. Он убрал конверт с фотографиями в карман рубашки и побрел сам не зная куда.
Оукленд, район, где он когда-то учился, изменился и в то же время остался прежним. Больше не было стадиона Форбс-филд, на открытых трибунах которого он провел столько часов под палящими лучами солнца. Там, где когда-то ревела многотысячная толпа болельщиков, где он радостно вопил, когда над ярко-зеленым полем взмывал мяч, возвышалось новое университетское здание – прямоугольное, грубоватое. Дэвид встал лицом к Храму Знаний, серому монолиту, стройной тени в черном ночном небе, и попытался взять себя в руки.
Потом двинулся дальше – по темным городским улицам, огибая завсегдатаев ресторанов и театралов, расходившихся по домам. Он не думал о том, куда идет, хотя на самом деле знал это. Дэвид понял, что на долгие годы застрял во времени – в том мгновении, когда передал свою дочь Каролине Джил. Его жизнь вращалась вокруг одной-единственной сцены: новорожденная девочка в его руках – и она же, через секунду, в чужих. Похоже, что и фотографией он стал заниматься лишь затем, чтобы придать другим моментам существования такую же значимость и вес, остановить летящий куда-то мир. Тщетные усилия.
Он шел, растревоженный, изредка бормоча что-то себе под нос. После встречи с Каролиной нечто застывшее на много лет в его сердце оттаяло и встрепенулось. Он подумал о Норе – какой уверенной и независимой она стала, с каким блеском заключала крупные сделки, а возвращаясь с деловых ужинов, приносила домой запах вина, дождя, тень улыбки, победное сияние в глазах. За прошедшие годы у нее был не один роман, и ее секреты, как и его собственный, воздвигли стену между ними. Редкими вечерами, на кратчайший миг он видел в ней женщину, на которой женился: Нору с маленьким Полом на руках; Нору, перепачкавшую губы ягодами или повязывающую фартук; Нору, неопытную служащую туристического бюро, засидевшуюся допоздна с балансовыми счетами. Но она сбросила эти свои ипостаси, как змея кожу. Теперь в огромном доме жили два чужих друг другу человека.
Дэвид понимал, что Пол страдает из-за этого, и очень старался быть хорошим отцом. Они вместе собирали окаменелости, сортировали их, подписывали, выставляли в гостиной, при любой возможности ездили на рыбалку. Дэвид всячески пытался облегчить жизнь Пола, но ничего не мог поделать с тем, что она построена на лжи. Он стремился защитить сына от своих собственных детских страданий: бедности, горя, тревог. Однако его усилия приводили к потерям. Скала лжи высилась в центре их семьи, и отношения принимали все более причудливые формы, подобно деревьям, что растут, огибая валун. Улицы сходились под острыми углами: город сужался к месту слияния двух больших рек, Мононгехилы и Аллеганы, которые вместе образовывали Огайо, а та в свою очередь питала Кентукки и вливалась в Миссисипи. Дэвид подошел к самому краю набережной. В молодости, студентом, он часто приходил сюда и стоял на берегу, глядя, как встречаются реки. Не однажды он смотрел на свои ботинки, нависавшие над темной кожей потока, и отстраненно думал о том, насколько холодна черная вода и сможет ли он выплыть на берег, если вдруг упадет. Сейчас, как и тогда, ветер насквозь продувал его костюм, и он не отрывал глаз от реки внизу. Он продвинулся на дюйм дальше и сквозь усталость ощутил легкий укол сожаления: отличная получилась бы фотография, но, увы, он оставил аппарат в гостиничном сейфе.
Внизу несся бурный поток, кружась и вспениваясь у цементных свай. Серединой ступни Дэвид ощущал острый бетонный край набережной. Если он упадет или прыгнет и не сможет выбраться, то найдут часы с выгравированным на задней стороне именем его отца, кошелек с двумя сотнями долларов, водительские права, камешек из ручейка у дома его детства, который он носил с собой вот уже тридцать лет. И конверт с фотографиями в кармане у сердца.
На его похоронах будет масса народа. Кортеж растянется на много кварталов.
Но там все и кончится. Каролина, скорее всего, и не узнает. И до его родины новость не долетит.
А если и долетит – кто его там вспомнит, без фамилии?
Когда он вернулся из школы, письмо ждало его в магазинчике на углу, под пустой кофейной банкой. Никто ничего не сказал, но все наблюдали за ним: логотип Питтсбургского университета был прекрасно известен. Дэвид отнес письмо к себе наверх и положил на столик возле кровати; он слишком нервничал и не решался его вскрыть. Он и сейчас помнил серое небо за окном, плоское, безликое, пересеченное голой веткой вяза.
Только через два часа он осмелился посмотреть. Письмо принесло сногсшибательную новость: его приняли на полную стипендию. Донельзя ошеломленный, он медленно опустился на край кровати, боясь верить хорошему – так будет всегда, всю его жизнь, – и не позволяя себе по-настоящему возликовать. Рады сообщить, что…
Вскоре он заметил ошибку, и скучная действительность комом легла туда, где он и привык ее ощущать, прямо под ложечкой. В письме стояла не его фамилия. Адрес и остальные подробности, от даты рождения до номера социального страхования, – все было верно. И оба его имени, Дэвид в честь отца и Генри в честь деда, тоже. Секретарша впечатала их правильно, но потом ее, вероятно, отвлек телефонный звонок или какой-нибудь посетитель. А может быть, приятный весенний ветерок заставил оторваться от работы и унестись в мечтах навстречу вечеру, жениху с букетом и своему трепещущему, как листок, сердцу. И тут стукнула дверь. Зазвучали шаги: начальник. Секретарша вздрогнула и вернулась в настоящее. Похлопала глазами, перевела каретку и снова занялась работой.
«Дэвид Генри» она благополучно напечатала.
А вот фамилия, Маккалистер, потерялась.
Он промолчал об этом. Никто ничего так и не узнал. Приехал в колледж, зарегистрировался – в конце концов, его действительно так звали. И все же Дэвид Генри как личность отличался от Дэвида Генри Маккалистера, это было очевидно, как и то, что в колледже он должен учиться именно как Дэвид Генри, человек без биографии, не отягощенный прошлым. Человек, получивший шанс создать себя заново.
Так он и поступил. Имя предоставило ему эту возможность – оно, в известной степени, того требовало: оно было сильное и даже аристократичное. Существовал же некогда Патрик Генри, государственный деятель и оратор. Первое время, в беседах с людьми запредельно, недостижимо богатыми и влиятельными, с теми, кто как рыба в воде плавал там, куда он только стремился, Дэвид, чувствуя себя не в своей тарелке, иногда намекал, хотя никогда впрямую, на дальних, но влиятельных родственников, призывал несуществующих предков себе на подмогу.
Этот дар он пытался передать Полу: неоспоримое место под солнцем.
Река под ним была коричневой, с противной белой пеной по краям. Поднялся ветер. Казалось, он продувает не только костюм, но и кожу, проникает в кровь. Вода внизу клубилась, вспухала, приближалась. К горлу подкатила тошнота. Дэвид упал на четвереньки, ладонями на холодный камень, и его вырвало в бурлящий поток. Спазмы продолжались, даже когда желудок совершенно опустел. Дэвид лежал там, в темноте, очень долго. Наконец медленно встал, вытер рот тыльной стороной ладони и поплелся назад в город.
Всю ночь он просидел на автовокзале – погружался в дремоту, вздрагивал, просыпался. Утром сел на первый автобус до Западной Виргинии и поехал к дому своего детства, в глубь холмов, взявших его в объятия. Через семь часов автобус, как обычно, затормозил на углу Мейн и Вайн и вскоре с ревом умчался, а Дэвид остался стоять перед продуктовым магазином. На улице было тихо, к телефонному столбу лепилась газета, сквозь трещины тротуара пробивались сорняки. Он работал в этом магазине за питание и комнату на втором этаже, умненький мальчик с гор, приехавший учиться. Мальчик, изумлявшийся колоколам, реву транспорта, домохозяйкам с покупками, школьникам, которые толпились у фонтана и покупали содовую, мужчинам, которые собирались по вечерам, плевались табаком, играли в карты и коротали время за разговорами… Время стерло все это. Многие окна были заколочены досками в красно-черных, смазанных дождями граффити.
Горло Дэвида пылало от жажды. С другой стороны дороги двое мужчин средних лет, один лысый, другой с жидкими седыми лохмами до плеч, играли на крыльце в шахматы. Подняв головы, они с подозрительным любопытством уставились на него, и Дэвид увидел себя их глазами: мятые, грязные брюки, рубашка, в которой он провел целый день и всю ночь, галстука нет, волосы свалялись после беспокойного сна в автобусе. Он был чужак, и не только сейчас – всегда. В комнатушке над магазином, с узкой кроватью, заваленной книгами, Дэвид так тосковал по родным стенам, что едва мог сосредоточиться на учебе, но и когда возвращался в горы, тоска не исчезала. В маленьком дощатом домике родителей, вросшем в холм, часы тянулись медленно, измеряемые постукиванием трубки отца по ручке кресла, вздохами матери, тихими играми сестры. Там, внизу за ручьем, и над ручьем – всюду была жизнь, и всюду, как темный цветок, раскрывало лепестки одиночество.
Дэвид кивнул мужчинам, повернулся и зашагал по дороге, спиной чувствуя их взгляды.
Зарядил дождик, холодный и легкий, как туман. Дэвид с трудом передвигал уставшие ноги. Он думал о своем ярко освещенном кабинете, оставшемся на расстоянии жизни – или мечты – отсюда. Близился вечер. Нора еще на работе, а Пол наверху изливает в музыке свой гнев и одиночество. Дэвида ждут дома, но он не приедет. Позвонит, чуть позже, как только поймет, что, собственно, делает. Можно, конечно, сесть на следующий автобус и уехать домой хоть сейчас. Но почему-то в голове не укладывалось, что та его жизнь существует в одном мире с этой.
На окраине города неровный тротуар начал теряться в траве, пропадая кусками, как точки-тире кода Морзе, а затем полностью исчез. По бокам узкой дорожки тянулись канавы. Дэвид помнил, что они зарастали рыжим лилейником, расползавшимся в разные стороны, как лесной пожар. Он обхватил себя руками, сунув ладони под мышки, чтобы согреться. Здесь пока не кончилась зима, до теплого дождика и сиреней Питтсбурга было еще далеко. Под ногами хрустел слежавшийся наст. Дэвид стукнул ногой по чернеющему снегу на краю канавы, из-под которого торчала сухая трава и мусор.
На местном шоссе пришлось перейти на травянистую обочину: пролетавшие мимо автомобили обдавали грязевой пылью. А когда-то здесь была проселочная дорога, люди слышали машину за несколько миль, и лишь потом она появлялась в поле зрения, причем обычно за ветровым стеклом виднелось знакомое лицо. Автомобиль замедлял ход, останавливался, дверца открывалась, впускала Дэвида. Его знали, как и всю его семью, и после короткой беседы – «Как мама, папа; как сад в этом году?» – повисало молчание. Ни водитель, ни пассажиры не представляли, о чем говорить с мальчиком до того умным, что ему дали стипендию, и чья сестра так больна, что не ходит в школу. В горах, а возможно, и в мире вообще бытовала теория, что за все надо платить – сразу и сполна. Твой двоюродный брат очень красивый, зато ты самый умный. Комплименты, заманчивые, как розы, и так же щетинившиеся шипами. Ты, может, и умный, зато уж урод – смотреть страшно; а ты, конечно, симпатяга, но мозгов у тебя ноль. Компенсация; вселенский баланс. В любом вопросе о его учебе Дэвиду чудилось обвинение (он-то в жизни получил все сразу: мозги, внешность, здоровье), и молчание в машине давило непомерным грузом.
Дорога повернула, затем еще раз: пляшущая дорога Джун. Холмы становились круче, ручьи крохотными водопадами падали вниз, дома встречались все реже и выглядели все бедней. Появились жилые вагончики, тусклые дешевые бусины в зеленой оправе горных склонов – бирюзовые, серебряные, желтые, выцветшие до сметанной белизны. Вот и платан, а вот камень в форме сердца и поворот с тремя вбитыми в землю белыми крестами, увитыми линялыми цветами и лентами. Дэвид свернул и стал подниматься по ручью – своему ручью. Тропинка почти заросла, но не исчезла окончательно.
Он почти час шел к своему старому дому, грязно-серому от непогоды. Крыша просела, местами прохудилась. Дэвид остановился. Он настолько перенесся в прошлое, что почти ожидал увидеть родных – мать с цинковым корытом для стирки, сестру на крыльце – и услышать стук топора из-за угла, где отец обычно рубил дрова. Дэвид уехал в школу, Джун умерла, но родители оставались здесь сколько могли, не в силах расстаться с землей. Но жилось им трудно, потом и отец умер, и мать переехала на север, к своей сестре, – там ей обещали место на автомобильном заводе. Дэвид редко приезжал домой из Питтсбурга, а после смерти отца – ни разу. Здешние места он знал как свои пять пальцев, но от его жизни они были далеки, как луна.
Ветер усилился. Дэвид поднялся на крыльцо. Дверь криво висела на петлях, не закрывалась. Внутри стоял холод, пахло плесенью. Потолок в единственной комнате – спальне, кухне и гостиной сразу – пробит коньком крыши. На стенах мокрые пятна, сквозь щели в досках проглядывали полоски бледного неба. Дэвид раньше помогал отцу с крышей: пот бежал по их лицам мобили обдавали грязевой пылью. А когда-то здесь была проселочная дорога, люди слышали машину за несколько миль, и лишь потом она появлялась в поле зрения, причем обычно за ветровым стеклом виднелось знакомое лицо. Автомобиль замедлял ход, останавливался, дверца открывалась, впускала Дэвида. Его знали, как и всю его семью, и после короткой беседы – «Как мама, папа; как сад в этом году?» – повисало молчание. Ни водитель, ни пассажиры не представляли, о чем говорить с мальчиком до того умным, что ему дали стипендию, и чья сестра так больна, что не ходит в школу. В горах, а возможно, и в мире вообще бытовала теория, что за все надо платить – сразу и сполна. Твой двоюродный брат очень красивый, зато ты самый умный. Комплименты, заманчивые, как розы, и так же щетинившиеся шипами. Ты, может, и умный, зато уж урод – смотреть страшно; а ты, конечно, симпатяга, но мозгов у тебя ноль. Компенсация; вселенский баланс. В любом вопросе о его учебе Дэвиду чудилось обвинение (он-то в жизни получил все сразу: мозги, внешность, здоровье), и молчание в машине давило непомерным грузом.
Дорога повернула, затем еще раз: пляшущая дорога Джун. Холмы становились круче, ручьи крохотными водопадами падали вниз, дома встречались все реже и выглядели все бедней. Появились жилые вагончики, тусклые дешевые бусины в зеленой оправе горных склонов – бирюзовые, серебряные, желтые, выцветшие до сметанной белизны. Вот и платан, а вот камень в форме сердца и поворот с тремя вбитыми в землю белыми крестами, увитыми линялыми цветами и лентами. Дэвид свернул и стал подниматься по ручью – своему ручью. Тропинка почти заросла, но не исчезла окончательно.
Он почти час шел к своему старому дому, грязно-серому от непогоды. Крыша просела, местами прохудилась. Дэвид остановился. Он настолько перенесся в прошлое, что почти ожидал увидеть родных – мать с цинковым корытом для стирки, сестру на крыльце – и услышать стук топора из-за угла, где отец обычно рубил дрова. Дэвид уехал в школу, Джун умерла, но родители оставались здесь сколько могли, не в силах расстаться с землей. Но жилось им трудно, потом и отец умер, и мать переехала на север, к своей сестре, – там ей обещали место на автомобильном заводе. Дэвид редко приезжал домой из Питтсбурга, а после смерти отца – ни разу. Здешние места он знал как свои пять пальцев, но от его жизни они были далеки, как луна.
Ветер усилился. Дэвид поднялся на крыльцо. Дверь криво висела на петлях, не закрывалась. Внутри стоял холод, пахло плесенью. Потолок в единственной комнате – спальне, кухне и гостиной сразу – пробит коньком крыши. На стенах мокрые пятна, сквозь щели в досках проглядывали полоски бледного неба. Дэвид раньше помогал отцу с крышей: пот бежал по их лицам и капал на ладони, молотки взлетали к солнцу в остром аромате свежеструганного кедра.
Дэвид считал, что здесь много лет никто не живет, между тем на старой плите стояла грязная сковородка; жир застыл, но – Дэвид понюхал – не протух. Старую железную кровать в углу закрывало потрепанное, сырое на ощупь лоскутное одеяло – такие когда-то шили его мать и бабушка. На раме кровати лежали доски со сложенными одеялами вместо матраса. Дощатый пол был тщательно выметен, и даже три крокуса стояли в банке на окне.
По дому пробежал ветерок, зашелестев ажурными картинками, вырезанными из бумаги. Они были повсюду: спускались с потолка, висели на окнах, над кроватью. Дэвид обошел комнату, разглядывая их с поминутно возраставшим удивлением. В школе он тоже вырезал снежинки, но тут были невероятно подробные жанровые сцены: ярмарка штата, уютная гостиная с камином, пикник под небом, расцветшим фейерверками. Изящные, четкие, шуршащие, они придавали убогому помещению странную таинственность. Дэвид потрогал резной край картинки, изображавшей повозку с сеном, девочек в шляпках с кружевами, мальчиков в закатанных до колен штанишках. Над кроватью, чуть подрагивая на сквозняке, висели чертово колесо, вертящиеся карусели, машины, едущие по шоссе, хрупкие, как крылья бабочек.
У кого хватило умения и терпения сотворить это чудо? Дэвид подумал о своих фотографиях: он так старался поймать каждое мгновение, а когда изображение появлялось на бумаге, понимал, что все уже давно изменилось. К тому времени успевали пройти часы, даже дни; он и сам становился немного другим. Тем не менее всякий раз, снова, снова и снова, он пробовал удержать ускользающий мир.
Дэвид присел на край жесткого ложа. Голова гудела. Он вытянулся, набросил на себя края сырого одеяла. В окна лился мягкий серый свет. Голый стол, плита, да и сам воздух отдавал плесенью. Газеты, в несколько слоев наклеенные на стены, местами начали отставать. Его семья была очень бедной, все их знакомые были бедными. Не преступление, конечно, но дела ничуть не меняло. Никто ничего не выбрасывал. Старые двигатели, консервные банки, молочные бутылки заполоняли холмы и поляны: своеобразное заклятие, крепостная стена против нищеты и нужды. Когда Дэвид был ребенком, соседский мальчик, Дэниэл Бринкерхофф, забрался в старый холодильник и задохнулся. В памяти Дэвида осталось глухое перешептывание, а потом – тело ребенка на столе в лачуге, практически такой же, как эта, среди зажженных свечей. Мать Дэниэла плакала, что удивляло Дэвида: он был слишком мал и не понимал горя, всей огромности смерти. Но он запомнил, что говорил несчастный отец, потерявший сына, за порогом, на улице, но так, что слышала мать Дэвида: «Почему именно мой мальчик? Он же был здоровый, сильный. Почему не та больная девчонка? Если кому-то суждено умереть, почему не ей?»
Дэвид закрыл глаза. Как тихо. Он стал вспоминать звуки, наполнявшие его лексингтонскую жизнь: шаги, голоса в коридорах, телефонные трели, звон в ушах. Писк пейджера, пробивающийся сквозь бормотание радио в автомобиле, а дома – бесконечная гитара Пола, Нора, с телефонным шнуром вокруг запястья ведущая переговоры с клиентами. Среди ночи опять звонки: его ждут в больнице, надо ехать. И он вставал в темноте и холоде и ехал.
Здесь не так. Только шорох ветра в опавшей листве, а вдали – тихое журчание ручья подо льдом. И стук ветки по стене дома. Дэвид замерз и, приподнявшись, вытянул из-под себя одеяло. Он повернулся, укутываясь плотнее; фотографии в кармане остро кольнули грудь. Его еще несколько минут колотила дрожь, от холода и усталости после долгой дороги. Дэвид прикрыл глаза – всего на пару минут, чуточку отдохнуть. На изнанке век темнели две сливающиеся реки, манящие водовороты. Не упасть, но прыгнуть: тоже выбор.
В окружающей плесневой затхлости чувствовалась нотка чего-то сладкого, сахарного. Его мать покупала сахар в городе. Дэвид почти ощутил во рту вкус именинного пирога, желтого, плотного, сдобного. Взрыв сладости, веселые голоса нижних соседей из домов в лощине, разноцветные платья женщин, шуршащие по высокой траве. Мужчины в темных брюках и сапогах, дети, с бешеной энергией и криками носящиеся по двору. Позже они собирались все вместе и делали мороженое в баке с соляным раствором, ставили под крыльцо, долго морозили, а потом снимали заледеневшую металлическую крышку и щедро накладывали в миски сладкий холодный крем.
Кажется, праздник с мороженым устраивали после рождения, а может, крещения Джун. Сначала она была как все дети, махала в воздухе крохотными ручками, которые задевали его лицо, когда он наклонялся поцеловать сестричку. В тот жаркий летний день они еще веселились; мороженое стыло под крыльцом. Затем прошла осень, зима, а Джун все не садилась. Миновал ее первый день рождения, но она была очень слабенькая, не держалась на ножках. Снова наступила осень, и приехала двоюродная сестра матери с сыном, примерно того же возраста, что и Джун, и тот мальчик не просто ходил – носился с утра до вечера и уже начинал говорить, а Джун только сидела и молча смотрела по сторонам. Вот когда они поняли: что-то не так. Мама, вспомнил Дэвид, провожала взглядом их маленького гостя, и слезы бесшумно текли по ее щекам. Потом она печально вздохнула, отвернулась и пошла к дочери. Это горе, тяжкий камень на сердце, Дэвид всюду носил с собой; от него он пытался избавить Нору и Пола, но лишь породил множество других страданий.
– Дэвид, – сказала в тот день мать, выте-рев слезы тайком от сына, – убери со стола свои бумаги и сходи за дровами и за водой. Сейчас же. Сделай что-нибудь полезное.
Он послушно все выполнил. И они стали жить дальше, день за днем. Замкнулись в себе и даже не ходили в гости, только изредка, на крестины или похороны – до трагедии с Дэни-элом Бринкерхоффом. С тех поминок они возвращались в темноте, пробираясь вдоль дорожки у ручья ощупью, по памяти; отец нес Джун на руках. Мать больше не спускалась с гор до самого своего переезда в Детройт…
«Так-то вот. И ни фига у тебя не выйдет», – сказал кто-то, и Дэвид, не открывая глаз и не понимая, снится ему это или чудится в завывании ветра, заворочался. Спать мешал не только голос: что-то впивалось в запястья. Дэвид провел сухим языком по небу. Жизнь дома была трудна, они работали дни напролет, и для горя не оставалось ни времени, ни терпения. Надо было жить дальше, и коль скоро разговоры о Джун не могли ее вернуть, то о ней больше никогда не говорили. Дэвид повернулся на бок и опять почувствовал резкую боль в запястьях. От удивления он разлепил веки и обвел сонным взглядом комнату.
Она стояла у плиты. Армейские штаны плотно облегали стройные ноги, немного топорщась на бедрах. Из-под байковой мужской рубашки в черно-зеленую клетку торчал ворот свитера цвета ржавчины с ярко-оранжевыми вплетениями. Руки в перчатках с отрезанными пальцами сноровисто колдовали над сковородкой, где шипела яичница. Снаружи уже стемнело – он долго проспал, – в комнате горели свечи, их желтое пламя смягчало все вокруг и заставляло кружиться подвески-аппликации.
Со сковородки брызнул жир, рука девушки взметнулась к лицу. Несколько минут Дэвид, не двигаясь, наблюдал за ней, вбирая взглядом все детали: черные ручки плиты, которые его мать так старательно начищала, и обгрызенные ногти этой девчушки, и трепетание огненных язычков на фоне темного окна. Девушка потянулась к полке над плитой, за солью и перцем, и Дэвид залюбовался игрой света и тени на ее коже и волосах, ее природной грацией.
Жаль, фотоаппарат остался в гостиничном сейфе.
Дэвид попытался сесть, но запястья снова ожгла боль. Недоумевая, он повернул голову и понял, что привязан к кровати: прозрачным шифоновым шарфом к одной стойке, веревками от швабры – к другой. Она уловила движение у себя за спиной, обернулась, легко похлопывая по ладони деревянной ложкой, и объявила:
– Сейчас вернется мой друг.
Дэвид откинул голову на подушку. Девушка была худенькая, не старше, а то и моложе Пола. Одна, в заброшенном доме. Бродяжка. Интересно, что у нее за друг и не пора ли уже испугаться?
– Как тебя зовут? – спросил Дэвид.
– Розмари, – ответила она и, почему-то встревожившись, прибавила: – Хочешь верь, хочешь нет.
– Розмари, – повторил он, представив куст, похожий на сосну, с ароматными игольчатыми листочками, который Нора посадила на солнечном месте, – окажите любезность, развяжите меня.
– Не-а! – быстро, весело ответила она. – Ни за что.
– Я очень хочу пить, – сказал он.
Она остановила на нем настороженный взгляд карих с вишневым оттенком глаз и вышла за дверь, впустив в дом острый клин холодного воздуха, от которого затрепетали все аппликации. Вернулась она с водой из ручья в металлической кружке.
– Спасибо, Розмари. Вот только я не умею пить лежа.
С минуту она возилась у плиты с яичницей, затем порылась в ящике, достала пластиковую соломинку, явно из какой-нибудь забегаловки, с одного конца грязную, и сунула ее в кружку:
– Коли и вправду жажда замучила – и это сойдет.
Дэвид стал шумно втягивать в себя воду – пить так хотелось, что он почти не чувствовал земляной взвеси в воде. Девушка приподняла сковородку, ловко тряхнула, сбросив яичницу на синюю, в мелких сколах, эмалированную тарелку, уселась за стол и принялась ужинать, точным движением указательного пальца левой руки загоняя кусочки яйца на пластиковую вилку. На Дэвида она не обращала внимания, словно того вообще тут не было. Почему-то в этот момент он догадался, что «друга» она придумала.
Дэвид пил, пока в соломинке не захлюпала жижа.
– Когда-то я жил в этом доме с родителями, – сообщил он. – Собственно, я по сей день им владею. У меня в сейфе документы. Так что, если официально, вы вторглись в чужое жилище.
Девушка улыбнулась и аккуратно положила вилку на середину тарелки.
– В смысле – приехал востребовать свое имущество? Официально? – передразнила она.
На ее волосах, щеках отражалось мерцание свечей. Несмотря на юность, в ней было нечто сильное, яростное, какая-то одинокая решимость.
– Нет. – Дэвид подумал о своем странном путешествии, которое началось с обычного утра в Лексингтоне (Пол, никак не желавший вылезать из ванной, хмурая Нора с дымящейся чашкой кофе перед чековой книжкой), продолжилось выставкой и рекой и вот куда его привело.
– Тогда зачем явился? – Девушка отодвинула тарелку к центру стола. У нее были загрубевшие пальцы, обломанные ногти. Удивительно, что они могли создать изящные, сложные поделки, заполнявшие комнату.
– Меня зовут Дэвид Генри Маккалистер. – Настоящее имя. Как долго его никто не произносил.
– Не знаю никаких Маккалистеров, – отрезала она. – И вообще, я не здешняя.
– Сколько тебе лет? – спросил он. – Пятнадцать?
– Шестнадцать, – уточнила она. А затем твердо добавила: – Шестнадцать, двадцать или сорок – выбирай, как больше нравится.
– Шестнадцать, – повторил Дэвид. – У меня сын старше тебя. Его зовут Пол.
«И дочь», – добавил он безмолвно.
– Правда? – равнодушно отозвалась она, вновь берясь за вилку.
Дэвид наблюдал, как она ест, деликатно откусывая и тщательно прожевывая кусочки, и вдруг перенесся в прошлое, когда смотрел на Джун, которая точно так же ела яйца. Ближе к концу ей все труднее было сидеть за столом, но она упрямо каждый вечер ужинала вместе со всеми. Лампа освещала ее тусклые волосы и устало, с размеренной грацией двигавшиеся руки.
– Может, все-таки развяжешь меня? – тихо попросил он хриплым от волнения голосом. – Я врач. Не опасен.
– Размечтался.
Она отнесла тарелку к раковине и потянулась к полке за мылом, повернувшись к Дэвиду боком. «Беременна! – потрясенно осознал Дэвид. – Срок… пять месяцев максимум».
– Послушай, я действительно врач. Визитка в бумажнике, посмотри и убедись.
Она не ответила, вымыла тарелку и вилку, тщательно вытерла руки полотенцем. «Что за странная штука жизнь, – подумал Дэвид. – Надо же – снова оказаться в доме, где я был зачат, родился и вырос. И быть привязанным к собственной старой кровати девочкой, почти ребенком, такой грозной и далеко не невинной».
Она подошла, достала из его кармана бумажник и стала поочередно выкладывать на стол вещи: деньги, кредитные карточки, клочки бумажек с записями.
– Здесь написано: фотограф. – Она рассматривала визитку в неверном пламени свечей.
– И фотограф тоже, – кивнул он. – Читай дальше.
– Ладно, – бросила она через мгновение, изучив удостоверение личности. – Ты врач. И чего? Мне-то что с того?
Из перетянутых резинкой волос выбилось несколько прядей; она привычно сдула их со щеки.
– Я врач – значит, не причиню тебе зла. Первая заповедь: не навреди. Слышала?
Она кинула на него быстрый, оценивающий взгляд. Хмыкнула.
– Плавали – знаем. Все так говорят. А сами только и норовят что навредить.
Он разглядывал ее небрежную прическу, ясные темные глаза.
– У меня тут фотографии, Розмари… – Он дернул плечом, сквозь карман рубашки почувствовав острый край конверта. – Пожалуйста, посмотри. Это моя дочь, примерно твоего возраста.
Когда Розмари сунула руку в его карман, он вдохнул ее тепло и естественный, чистый запах. «Откуда же взялся тот сахаристый аромат?» – подумал он, вспоминая свой сон и поднос пирожных со взбитыми сливками, который пронесли мимо него на открытии выставки.
– Как ее зовут? – поинтересовалась Розмари, по очереди рассмотрев фотографии.
– Феба.
– Феба. Она симпатичная. В честь мамы назвали?
– Нет. – Дэвид вспомнил ночь, когда родились его дети, как Нора произнесла имена – и отключилась. Каролина услышала, запомнила и выполнила ее желание. – В честь двоюродной бабушки с материнской стороны. Я ее даже не знал.
– А меня назвали в честь обеих бабушек, – тихо произнесла Розмари. Темная прядь опять упала на ее бледную щеку, и она резко отвела ее назад; палец в перчатке задержался около уха, и Дэвид почему-то представил ее у другого стола, под другой лампой, в окружении семьи. Ему захотелось обнять ее, отвести домой, защитить. – Роза – с папиной стороны, Мари – с маминой.
– Твои родные знают, где ты? – спросил Дэвид.
Розмари мотнула головой:
– Я к ним не вернусь. – В ее голосе странно сплетались тоска и злость. – Никогда. Не могу.
Она сидела за столом, сжимая кулаки, с мрачным, тревожным лицом, и выглядела совсем-совсем юной.
– Почему? – спросил он.
Вновь мотнув головой, она постучала пальцем по фотографии Фебы:
– Говорите, она моего возраста?
Думаю, да. Тебе сколько? Она родилась шестого марта 1964-го.
– А я в феврале 1966-го. – Розмари положила снимок на стол. Ее руки немного дрожали. – Мама собиралась позвать гостей на мое шестнадцатилетие. Она у меня такая, знаете ли, любительница розовых оборочек.
Розмари сглотнула и уставилась в темное окно. Дэвиду хотелось утешить ее, как он часто хотел утешить других – Джун, свою мать, Нору, – но не мог, ни тогда, ни сейчас. Движение и неподвижность: в этом было нечто важное, требовавшее осмысления, но голова отказывалась соображать. Он будто застыл на одной из своих фотографий, в судьбоносном и очень болезненном моменте своей жизни. Он лишь однажды плакал по Джун: на склоне горы, на сыром вечернем ветру, когда стоял рядом с матерью над свежей могилой, одной рукой держал перед собой Библию и читал молитву. Мать тоже плакала и с того дня люто ненавидела ветер, а потом они спрятали горе поглубже и зажили дальше. Таков был порядок вещей, и никто его не оспаривал.
– Феба – моя дочь, – заговорил он, поражаясь сам себе, но не имея сил сопротивляться потребности рассказать свою историю, раскрыть секрет, который хранил столько лет. – Я не видел ее с момента рождения. – Дэвид помолчал, но все же заставил себя продолжить: – Я отдал ее, потому что у нее синдром Дауна. Я от нее отказался. И об этом никто не знает.
Розмари ожгла его потрясенным взглядом.
– По-моему, это и называется «навредить», – сказала она.
Дэвид кивнул.
Оба долго молчали. Куда бы Дэвид ни посмотрел, все напоминало ему о родных: о теплом дыхании Джун на его щеке, о пении матери, раскладывавшей на столе чистое белье, о рассказах отца, звучавших в этих стенах. Никого теперь нет с ним, и дочери тоже. По старой привычке он пытался задушить отчаяние, но слезы текли по щекам, их нельзя было остановить. Он плакал о Джун и о том мгновении, когда Каролина Джил взяла Фебу и вышла из кабинета, а он смотрел ей вслед. Мрачная Розмари была безмолвна и неподвижна. Один раз они встретились глазами, и Дэвид не отвел взгляда: миг странной, но безусловной близости. Он вспомнил Каролину, наблюдавшую за ним с порога, пока он спал, ее лицо, такое открытое от любви к нему. Вчера он мог выйти вместе с ней из музея и вернуться в ее жизнь, но и эту возможность упустил.
– Извини, – пробормотал он, стараясь взять себя в руки. – Просто я очень давно здесь не был.
Розмари не ответила. Вполне возможно, сочла его безумцем.
– Когда ждешь ребенка?
Ее темные глаза удивленно расширились.
– Примерно через пять месяцев.
– Твой парень остался там, дома? – тихо произнес Дэвид. – Он не хотел ребенка?
Она отвернулась, но Дэвид успел заметить слезы, блеснувшие в глазах.
– Прости, – сразу сказал он. – Я не хотел лезть в душу.
Она еле заметно покачала головой:
– Ничего страшного. Ерунда.
– Где он? – по-прежнему тихо спросил Дэвид. – И сама ты откуда?
– Из Пенсильвании, – после длительной паузы ответила Розмари. По ее тяжелому вздоху Дэвид понял – узнав о трагедии его жизни, она готова поделиться своей. – Из-под Харрисбурга. У меня тут в городе жила тетя, мамина сестра, Сью Уоллис. Она уже умерла. Когда я была маленькая, мы сюда часто приезжали, гуляли по горам. Ваш дом всегда стоял пустой, и мы, дети, залезали внутрь, играли. Замечательное было время, самое лучшее. Вот я и решила приехать сюда.
Он кивнул, вспоминая шуршащую тишину леса. Сью Уоллис. Что-то шевельнулось в памяти: женщина, поднимающаяся на холм, с персиковым пирогом под полотенцем.
– Развяжи меня, – почти шепотом попросил Дэвид.
Она горько рассмеялась и вытерла глаза.
– С какой стати? Кругом ни души. Я ж не идиотка.
Розмари встала, взяла с полки над плитой ножницы, маленькую стопку бумаги и принялась за работу. Крошечные белые обрезки полетели на пол. Сквозило. Язычки свечей трепетали на ветру. Лицо Розмари было твердо, сосредоточенно, решительно; она ушла в себя, совсем как Пол, когда он играл, отгораживаясь от мира Дэвида в поисках иного, собственного. Лезвия ножниц щелкали, на щеке Розмари дергалась мышца. До сих пор Дэвиду не приходило в голову, что и она может быть для него опасна.
– Очень красиво, – похвалил он.
– Бабушка Роз научила. Называется sche-renschnitte. Она выросла в Швейцарии, там, наверное, все так умеют.
– Бабушка, должно быть, переживает из-за тебя.
Она умерла. В прошлом году. – Розмари помолчала, сосредоточенно вырезая. – Мне нравится это занятие. Успокаивает. И о бабушке напоминает.
Дэвид кивнул.
– Ты с самого начала знаешь, что получится? – поинтересовался он.
– Бумага подсказывает. Я не придумываю картинки. Скорее, нахожу.
– Находишь. – Дэвид опять кивнул. – Это я понимаю. С фотографией так же. Все уже есть, надо только отыскать.
– Вот именно. – Розмари повернула лист бумаги.
– Что ты собираешься со мной делать? – спросил он.
Она молчала, продолжая сосредоточенно работать.
– Я сейчас описаюсь.
Он надеялся шокировать ее и тем самым расшевелить, к тому же то была истинная правда. Розмари скосила на него глаза, отложила бумагу, ножницы и молча вышла из дома. Дэвид слышал, как она ходит снаружи, в темноте. Вскоре она вернулась с пустой банкой из-под арахисового масла.
– Слушай, Розмари, – воззвал он. – Пожалуйста, развяжи меня.
Она поставила банку и снова взялась за ножницы.
– Как можно отдать своего ребенка? – вдруг спросила она.
На кончиках ножниц играли блики. Точно так же сверкал скальпель в его руке во время операции. Дэвид вспомнил, как той ночью будто выплыл из собственного тела и сверху наблюдал за событиями, от которых его жизнь пришла в движение. Одно влекло за собой другое; двери, прежде не существовавшие, открывались, другие закрывались, и вот, наконец, он очутился здесь, перед незнакомой девочкой, которая ищет картину в листе бумаги и ждет от него ответа, а ему нечего сказать и некуда уйти.
– Ты что же, хочешь отдать ребенка, Розмари?
– Ни за что. Я никогда этого не сделаю! – с яростной решимостью воскликнула она.
Кто-то ведь виноват в том, что с ней случилось, кто-то, выбросивший ее как мусор: хочешь – плыви, не хочешь – тони. Беременная в шестнадцать лет, одна, в заброшенном доме.
– Я понял, что совершил ошибку, – признался Дэвид. – Но было уже слишком поздно.
– Слишком поздно не бывает.
– Тебе всего шестнадцать, – сказал он. – Иногда, поверь мне, бывает.
Ее лицо на миг посуровело, но она не ответила, и в наступившем молчании снова заговорил Дэвид. Он хотел все объяснить и начал с метели, своего потрясения, блестящего скальпеля, безжалостного света. Рассказал, как висел над самим собой и следил за собственными действиями. Как вот уже восемнадцать лет каждое утро просыпается с мыслью, что сегодня, именно сегодня попытается все исправить. Но Каролина исчезла вместе с Фебой, ему не удавалось разыскать дочь, – так как же он мог признаться Норе? Его тайна коварной лианой опутала и душила их брак. Первое время Нора много пила, а потом стала заводить романы – с мерзким типом с пляжа, потом с другими; он пытался не замечать, прощал, зная, что, по сути, сам во всем виноват. И щелкал снимок за снимком в надежде остановить время или создать изображение такой силы, что оно затмит в памяти то мгновение, когда он передал свою дочь в руки Каролины Джил.
Его голос взлетал и падал. Начав рассказывать, он уже был не в состоянии замолчать. Разве можно остановить дождь, водопад, рыбу подо льдом ручья, навязчиво мелькающую перед глазами и ускользающую, как воспоминание? Он отдал дочь Каролине Джил, и этот поступок через многие годы привел его сюда, к девочке, двигавшейся по своей траектории. Ради чьего-то минутного удовольствия она решилась сказать «да» на заднем сиденье машины или в темноте пустого дома, а потом встала и поправила одежду, не сознавая, что один краткий миг уже сформировал ее жизнь.
Она безостановочно щелкала ножницами и слушала. Ее молчание освобождало Дэвида. Он говорил, и его речи заливали старый дом, как река, как ливень, с такой силой, что их поток было не остановить. В какой-то момент он заплакал, и слез тоже было не остановить. Розмари не поддакивала и не осуждала. Дэвид говорил, пока не иссякли слова.
Розмари по-прежнему молчала. Так же молча поднялась. Блеснули ножницы; наполовину вырезанная картинка слетела со стола. Дэвид закрыл глаза, в страхе перед гневом ее взгляда.
Шаги; затем холодное скольжение металла по коже.
Боль в запястьях ушла. Дэвид приоткрыл глаза и увидел, что Розмари медленно отступает. Ее глаза, блестящие и настороженные, были прикованы к его лицу.
– Ладно, – сказала она. – Свободен.
– Пол! – крикнула мать.
Ее каблучки исполнили стаккато на полированных ступенях лестницы – и вот она уже появилась в дверях, стройная и стильная, в темно-синем костюме с узкой юбкой и накладными плечами. Чуть разомкнув веки, Пол увидел свою комнату ее глазами: одежда расшвыряна по полу, завалы альбомов и нотных листов, гитара в углу.
Мать покачала головой и вздохнула.
– Пол, вставай, – сказала она. – Немедленно.
– Я заболел, – театрально прохрипел он, натягивая на голову тонкий плед.
Сквозь рыхлое плетение ткани он все равно видел ее укоризненную, руки в бедра, позу. Солнечные лучи подсвечивали ее волосы, только вчера колорированные, искрящиеся рыжим и золотым. Пол слышал, она описывала по телефону Бри новомодную процедуру: пряди волос заворачивают в фольгу и сушат горячим воздухом.
Она как раз готовила соте и говорила вроде бы спокойно, хотя глаза были красными от недавних слез. Отец пропал – три дня ни слуху ни духу. А вчера вечером появился как ни в чем не бывало, и разговор родителей на повышенных тонах несколько часов доносился с первого этажа.
– Ну вот что, – сказала сейчас мать, взглянув на часы. – Держу пари, ты здоровей меня. Мне бы тоже хотелось проспать весь день. Бог свидетель, до чего хотелось бы. Но у меня нет такой возможности, и у тебя тоже. Поэтому вставай и одевайся. Я подброшу тебя до школы.
– Горло прямо горит, – как можно убедительней просипел он.
Мать заколебалась, вздохнула, и он понял, что выиграл.
– Только дома – так уж дома, – предупредила она. – Никаких репетиций с этим вашим квартетом. И еще – слушай меня! – наведи порядок в своем свинарнике. Я серьезно, Пол. У меня и без того хлопот довольно.
– Заметано, – каркающим голосом ответил он. – Все будет в лучшем виде.
– Мне тоже тяжело, поверь, – после паузы произнесла Нора. – Я бы осталась с тобой, но обещала отвезти Бри к врачу.
Он приподнялся на локте, уловив тревожный тон матери.
– Ничего серьезного?
Мать отвела глаза.
– Надеюсь. Просто нужно сделать кое-какие анализы, а она боится. Что естественно. Я обещала поехать с ней еще на прошлой неделе. До истории с отцом.
– Все нормально, – не забывая хрипеть, успокоил ее Пол. – Конечно, поезжай. Я справлюсь. – Он говорил уверенно, но втайне самую капельку надеялся, что она все же останется с ним.
– Я недолго. И сразу домой.
– А где папа?
Она покачала головой:
– Понятия не имею. Не здесь. Впрочем, что тут удивительного?
Пол не ответил, лег обратно и закрыл глаза. Ничего удивительного, подумал он.
Мать легко коснулась ладонью его щеки, но он не пошевелился, и она ушла, оставив на его лице прохладу своих пальцев. Хлопнула входная дверь, из холла донесся голос Бри. За последние несколько лет мать и Бри так сблизились, что и внешне стали очень похожи: Бри тоже коло-рировала волосы и ходила с портфелем. По-прежнему решительная, цельная, рисковая личность, она советовала Полу слушаться своего сердца и подавать документы в Джуллиард. Бри все любили – за бесшабашность, за щедрость души. Она очень помогала Норе с туристической фирмой и не раз на памяти Пола говорила, что они с Норой – силы, дополняющие друг друга. Пол и сам это видел. Бри и его мать существовали, как пункт и контрапункт, одна была невозможна без другой, и обе тянули свою партию. Сейчас их голоса, сплетаясь, пару раз перепорхнули туда и обратно, затем послышался невеселый смех матери, дверь снова хлопнула. Он сел, потянулся. Свобода.
В доме было тихо, лишь негромко тикал счетчик горячей воды. Пол спустился вниз, открыл холодильник и, стоя в его прохладном свете и пальцами таская макароны с сыром из формы для запекания, выискивал взглядом, что бы такое еще съесть. М-да, не густо. В морозилке – лишь полдюжины упаковок мятных пластинок в шоколаде. Он сунул в рот горсть тонких ледяных дисков, запил молоком прямо из пакета. Проглотил еще горсть и, помахивая пакетом, прошел через гостиную – на диване ровной стопкой лежало постельное белье отца – в кабинет.
Девушка была здесь, спала. Пол отправил в рот еще один диск и, смакуя медленно тающий шоколад и мятную начинку, рассматривал незнакомку. Вчера вечером, прислушиваясь из своей комнаты к резким голосам родителей, он переживал из-за их ссоры, но и радовался, что жгучего комка, который вставал в горле при мысли об отце, погибшем, пропавшем навсегда, больше нет. Пол тогда вылез из постели и хотел спуститься, но на площадке замер при виде немыслимой сцены: усталый, грязный, заросший, нечесаный отец в рубашке, когда-то, видимо, белой, в мятых брюках от костюма, заляпанных глиной; мать в персиковом атласном халате и шлепанцах, в воинственной позе скрестившая руки на груди, со злобным прищуром, – и незнакомая девушка в распахнутом большом, не по размеру, черном пальто, замершая в дверях и вцепившаяся пальцами в края рукавов. Ссoрa родителей набирали силу. Девушка подняла глаза к потолку, как бы отстраняясь от скандала, и встретилась взглядом с Полом. Он отметил бледность на растерянном лице, уши на редкость изящной лепки, поразился усталости в вишнево-карих глазах – и едва сдержал порыв сбежать вниз и обнять незнакомку.
– Пропадаешь на целых три дня, – возмущалась мать, – и заявляешься домой в таком… господи, ты только посмотри на себя, Дэвид… жутком виде, и к тому же с беременной девицей. И я должна взять ее в дом, не задавая вопросов?
Девушка поморщилась и отвела глаза. Взгляд Пола невольно скользнул к ее животу. Под пальто ничего не разглядишь, но она, будто защищая, приложила к нему ладонь, и Пол заметил легкую выпуклость под свитером. Он затаился. Ссора продолжалась, кажется, бесконечно. В итоге мать умолкла и, поджав губы, вытащила из шкафа простыню, подушку, одеяло и швырнула вниз, отцу. А тот очень официально взял девушку под локоть и провел в кабинет.
Сейчас она спала на разложенном диване, повернув набок голову и закинув на подушку руку. Пол смотрел, как подрагивают ее веки, медленно поднимается и опускается грудь. Девушка лежала на спине, и живот был заметнее, чем вчера. Плоть Пола отреагировала сразу, и он вздрогнул. С марта он уже шесть раз занимался сексом с Лорен Лобельо. Она давно торчала на репетициях квартета и пялилась на него, не заговаривая: смазливая, стройненькая, хоть и чудила. Как-то раз она дождалась, пока другие участники группы разойдутся, и осталась наедине с Полом в тишине гаража. На бетонном полу танцевали солнечные зайчики. Лорен, конечно, со странностями, но сексуальная, черноглазая, с длинными густыми волосами. Она стояла у стены с инструментами; Пол сидел напротив в старом плетеном кресле, подкручивал струны гитары и гадал, рискнуть ли подойти к ней и поцеловать.
Но Лорен сама прошла через гараж, застыла прямо перед ним – его сердце толкнулось в ребра – и скользнула к нему на колени. Ее юбка задралась, обнажив стройные белые ноги. Про нее так и говорили: Лорен Лобельо даст, если положит на тебя глаз. Пол еще сомневался, что это правда, а между тем – пожалуйста: его руки уже под ее футболкой, и в каждую ладонь легла теплая, мягкая грудь.
Не надо бы этого делать, но тут уж как с падением: если полетел, сам не остановишься. Она по-прежнему околачивалась с ними в гараже, только теперь воздух был заряжен энергией секса, и, когда они оставались одни, Пол бросался к ней и начинал целовать, скользя ладонями вверх по атласной коже ее спины. Девушка на диване вздохнула, пошевелила губами. «Гляди, как бы за решетку не загреметь», – предупреждали насчет Лорен друзья, особенно Дюк Мэдисон, которому в прошлом году пришлось бросить школу и жениться на своей подружке. У него больше не было времени играть на фортепьяно, а если и выдавался случай, бедняга то и дело затравленно косился на часы. «Залетит – и привет, считай, это тебя поимели».
Пол не отводил глаз от спящей девушки: бледное лицо, длинные темные волосы, россыпь веснушек. Кто она такая? Его педантичный отец, предсказуемый как часы, вдруг взял и исчез. На второй день мать позвонила в полицию, но там ее не приняли всерьез, все отпускали пикантные шуточки – до тех пор, пока в гардеробе питтсбургского музея не нашли портфель отца, а в гостинице, где он останавливался, – его чемодан и фотоаппарат. Полиция засуетилась. Отца видели на вернисаже, он спорил с какой-то темноволосой женщиной, как оказалось, художественным критиком. Ее отзыв о выставке – нелицеприятный, надо сказать, – был напечатан в питтсбургской газете.
– Личных тем не касались, заявила копам критикесса.
А вчера вечером в замке вдруг повернулся ключ, и отец вошел в дом вместе с беременной девушкой, с которой, по его словам, только-только познакомился. Он никак не объяснил ее присутствия, лишь коротко бросил, что ей нужна помощь.«Помощь бывает разная, – заметила мать. Она говорила о девушке так, словно та, в своем огромном пальто, не стояла здесь же, в холле. – Можно дать денег или устроить в центр поддержки матерей-одиночек. Но нельзя пропадать несколько дней без единой весточки, а потом явиться домой с незнакомым человеком. Боже мой, Дэвид, ты что, совсем ничего не понимаешь? Мы подняли на ноги полицию! Думали, ты умер!»
«Быть может, я и умер», – сказал отец, и этот странный ответ заставил мать замолчать, а Пола – окаменеть на лестнице.
Сейчас девушка безмятежно спала, ни о чем не тревожась, а внутри нее, в темных водах, плавал и рос ребенок. Пол легонько коснулся ее волос – и уронил руку. Вдруг захотелось прижаться к ней, обнять. Не так, как с Лорен, не ради секса; ему просто хотелось быть рядом, ощущать ее тепло. Хотелось проснуться около нее, провести рукой по выпуклости живота, дотронуться до лица, взять за руку.
Расспросить, что она знает про его отца.
Она вдруг распахнула глаза и секунду смотрела на него невидяще. Затем быстро села, запустила пальцы в волосы. Она спала в его старой синей футболке с надписью «Дикие Коты Кентукки», пару лет назад он в ней бегал. У девушки были длинные, тонкие руки. Пол мельком увидел подмышку с короткими волосками и гладкую выпуклость груди.
– Что смотришь? – Она опустила ноги на пол.
Он помотал головой, не находя слов.
– Ты – Пол, – сказала девушка. – Отец про тебя рассказывал.
– Да? – Пол ненавидел себя за жадное, жалкое любопытство в голосе. – И что именно?
Она пожала плечами, отбросила волосы на спину, встала с дивана.
– Дай вспомнить. Ты упрямый. Отца ненавидишь. И ты – гитарный гений.
Жар бросился Полу в лицо. Ему-то казалось, что отец не замечает его, точнее, замечает лишь то, что не соответствует ожиданиям.
– Как это – я ненавижу? – пробормотал он. – Все ровно наоборот.
Она наклонилась, сложила постельное белье и села с ним в руках, оглядываясь по сторонам.
– Красиво у вас, – произнесла она. – Когда-нибудь и у меня будет такой дом.
Пол едва успел проглотить смешок.
– Ты ж беременная, – сказал он. Перед ним сидел его олицетворенный страх, тот, что терзал его всякий раз, когда он, дрожа, не в силах сопротивляться всепоглощающему желанию, шел через гараж к Лорен Лобельо.
– Точно, беременная. И что? Не мертвая же.
Она говорила с вызовом, но по ее голосу Пол догадался, что она очень боится, совсем как он, когда просыпается среди ночи от сна о Лорен. Теплая, шелковистая, Лорен из сна что-то шептала ему на ухо, и он знал, что не может остановиться, хотя их, совершенно очевидно, несет к катастрофе.
– Pзница невелика, – заявил он.
Она глянула на него так, будто он ее ударил; глаза наполнились слезами.
– Прости, – сказал он. – Ляпнул не подумав.
Она уже всерьез плакала.
– Что ты тут забыла? – рявкнул он, злясь и на ее слезы, и вообще на ее присутствие. – В смысле – кто ты такая, чтобы лезть к моему отцу и к нам в дом?
– Никто! – Слезы вмиг высохли, она ощетинилась. – И я к вам не просилась. Твой отец сам меня потащил.
– Чушь какая-то. С чего вдруг?
Она пожала плечами:
– Понятия не имею. Я жила в старом доме, где он вырос. Он сказал, что мне больше нельзя там оставаться. Дом ведь его, верно? Мне-то крыть нечем. Утром мы пошли в город, он купил билеты на автобус, вот мы и приехали. Чтоб им провалиться, этим автобусам. Тыщу пересадок пришлось сделать.
Она завязала волосы в хвост на затылке, и Пол вновь невольно залюбовался ее изящными ушками. Интересно, отец тоже считает ее симпатичной?
– В каком еще старом доме? – переспросил Пол хмуро, ощутив странный укол в груди.
– Говорю же, где он вырос. Я там последнее время жила. Больше некуда было податься. – Она опустила глаза.
Пол съежился от какого-то неясного чувства. Зависти? К тому, что этот заморыш с ушками побывал в дорогом для его отца месте, которое Пол никогда не видел? Как-нибудь с тобой съездим, обещал отец, но годы шли, а он больше не заговаривал об этом. Между тем Пол не мог забыть, как отец сидел посреди своей разгромленной фотолаборатории и осторожно, одну за другой, собирал фотографии. Это моя мать, Пол, твоя бабушка. У нее была трудная жизнь. И у меня была сестра, ты не знал? Ее звали Джун. Она хорошо пела, любила музыку, как ты. Пол до сих пор помнил запах отца в то утро – аромат свежести и одеколона; он уже собрался в больницу и все-таки сидел на полу в темной комнате и разговаривал с сыном, в кои веки забыв о работе. И делился с Полом самым личным.
– Мой отец – врач, – сообщил Пол. – Он любит помогать людям.
Девушка кивнула, и взгляд ее исполнился… жалостью к нему, внезапно осознал Пол. Раскаленные иглы гнева пронзили его до самых кончиков пальцев.
– В чем дело? – процедил он. Она покачала головой:
– Ни в чем. Ты прав. Мне нужна была помощь. И он помог.
Прядь волос, темная с рыжиной, выбилась из хвоста и упала ей на лицо. Пол вспомнил, какие мягкие у нее волосы, как он трогал их, пока она спала, такая безмятежная и теплая, и с трудом подавил желание протянуть руку и убрать прядь ей за ухо.
– У отца была сестра!
Полу почудился тихий ровный голос отца, рассказывающего семейную историю. Может, все она врет, эта беременная девчонка, про встречу с его отцом в старом доме?
– Знаю. Джун. Она похоронена на склоне горы рядом с домом. Там мы тоже были.
Иглы гнева проникли глубже, Пол часто, прерывисто задышал. Почему его злит, что она это знает? Какая ему разница? И все же он кривился, представляя, как она вслед за его отцом поднимается на какую-то гору, к месту, которого он в жизни не видел.
– Ну и что? – выпалил он. – Ну и что, что вы там были, что с того?!
Она хотела ответить, но передумала, повернулась и направилась к кухне. Длинный хвост при каждом шаге бился о спину. У нее были прямые, изящные плечи, и она шла медленно, с осторожной грацией танцовщицы.
– Подожди! – крикнул Пол, но, когда она оглянулась, он не знал, что сказать.
– Мне нужно было где-то остановиться, – тихо произнесла она. – Больше тебе обо мне знать нечего, Пол.
Он проводил ее взглядом. Она исчезла в кухне. Он слышал, как открылась и закрылась дверца холодильника. Пол отправился наверх и достал из нижнего ящика стола папку с фотографиями, которые хранил после того памятного разговора с отцом.
Сунув папку под мышку, он прихватил гитару и вышел на крыльцо, без рубашки, босой. Сел на качели и начал играть, поглядывая на девушку, бродившую по дому: из кухни в гостиную, оттуда в столовую. Она съела йогурт и долго стояла перед книжными полками матери, пока наконец не вытащила какой-то роман и не устроилась с книжкой на диване.
Музыка успокаивала Пола как ничто другое. Он попадал в иную реальность, где его руки двигались сами собой, зная, какой струны коснуться. Прозвучала последняя нота, и Пол замер с закрытыми глазами, позволив мелодии раствориться в воздухе.
Никогда больше. Ни этой музыки, ни этого момента, никогда, никогда не будет.
– Ух ты!
Он открыл глаза. Девушка стояла, прислонившись к дверному косяку. Она вышла на крыльцо со стаканом воды и села.
– Твой отец прав, – протянула она. – Потрясающе!
– Спасибо. – Он опустил голову, скрывая довольную улыбку, и взял аккорд. Музыка освобождала его, гнев исчез. – А ты как? Играешь?
– Нет. Хотя училась на пианино.
– У нас есть пианино, – Пол кивнул на дверь, – пойдем.
Она улыбнулась, но улыбка не затронула глаз.
– Я не в настроении. И потом, ты действительно очень-очень хорошо играешь. Как настоящий профессионал. Мне было бы стыдно при тебе барабанить «К Элизе» или что-нибудь в том же духе.
Он улыбнулся:
– «К Элизе». Знакомая штука. Можем сыграть дуэтом.
– Дуэтом, – кивая, повторила она и слегка нахмурилась. Затем подняла глаза и спросила: – А ты единственный ребенок?
Он удивился:
– И да и нет. То есть у меня была сестра-близнец. Она умерла.
– Ты о ней когда-нибудь думаешь?
– Конечно. – Он смутился и отвел взгляд. – Вернее, не то чтобы о ней, я ее не знал. О том, какой она могла быть.
Он вспыхнул – надо же, разоткровенничался с девчонкой, которая свалилась к ним как снег на голову и к тому же бесила его.
– Вот так вот, – сказал он. – Теперь твоя очередь. Расскажи о себе. Что-нибудь, чего не знает мой отец.
Розмари испытующе посмотрела на него.
– Я не люблю бананы, – выдала она в конце концов. Он засмеялся, а следом за ним и она. – Нет, правда, не люблю. Что еще? В пять лет я упала с велосипеда и сломала руку.
– Я тоже, – ответил Пол. – Тоже сломал руку, в шесть лет. Упал с дерева. – Он вспомнил, как его подняли с земли и как сияло небо, пока отец нес его к машине, – небо, полное солнца и листвы. – Слушай-ка! Хочу тебе кое-что показать.
Он отложил гитару и взял тонкую стопку черно-белых фотографий.
– Это то самое место? – спросил он, протягивая ей одну из них. – Где ты встретилась с моим отцом?
Она взяла снимок, рассмотрела, кивнула:
– Да. Только там теперь все по-другому. Здесь симпатичный домик – видишь, цветочки на окнах, занавесочки. А сейчас там никто не живет, окна разбиты, ветер гуляет. Когда я была маленькая, мы забирались туда с двоюродными братьями и сестрами. Нас отпускали играть на холмах, и мы договорились, что это будет понарошку наш домик. Братья нас пугали – вроде там водятся привидения, а мне он всегда нравился. Даже не знаю почему. Бывало, я забиралась туда и мечтала, кем стану, когда вырасту.
Пол забрал фотографию и, как много раз прежде, стал разглядывать людей перед домом, словно надеясь узнать от них все о своем отце.
– О таком ты не мечтала, – сказал он через некоторое время, поднимая глаза.
– Нет, – тихо отозвалась она, – никогда.
Пару минут оба молчали. Солнце косо пробивалось сквозь кроны деревьев и бросало тени на крашеный пол крыльца.
– Твоя очередь, – сказала она.
– Моя очередь?
– Расскажи что-нибудь, чего не знает твой отец.
– Я поступаю в Джуллиард, – выпалил Пол. Слова прозвучали ярко, как музыка. Он еще никому об этом не говорил, только матери. – Я был первым в списке, а на прошлой неделе меня приняли. Пока отец пропадал.
– Здорово. – Она улыбнулась, немного грустно. – Хотя если честно, я рассчитывала услышать, например, что ты любишь из овощей. Но колледж – это здорово, Пол.
– Ты тоже хотела поступать, – догадался он, лишь сейчас сообразив, как много она потеряла из-за беременности.
– Я и поступлю. Обязательно.
– Мне, наверное, придется самому за себя платить, – сказал Пол в попытке сравнять шансы: под ее решимостью явно прятался страх. – Отец-то против. Хочет, чтобы я выбрал что-нибудь понадежнее. Затея с музыкой ему категорически не нравится.
– С чего ты взял? – резко бросила она. – Думаешь, все про него знаешь? Ошибаешься.
Пол не нашелся с ответом.
От улицы их отделяла шпалера, густо увитая белым и фиолетовым клематисом, поэтому, когда к дому одна за другой подъехали две машины, отца и матери, – странное дело, среди дня! – Пол увидел лишь ослепительные хромовые проблески. Ребята переглянулись. Хлопнула дверца, затем другая, за крыльцом раздались шаги и негромкие, напряженные голоса родителей. Розмари открыла рот, словно собираясь их окликнуть, но Пол приложил палец к губам и помотал головой.
– Подумать только – именно сегодня, – говорила мать, остановившись на дорожке. – На этой неделе! Если б ты только знал, Дэвид, сколько боли ты нам причинил.
– Прости. Ты права. Надо было позвонить. Я собирался.
– По-твоему, этого достаточно? А может, мне тоже испариться? Вот так просто, как это сделал ты, – уехать и вернуться бог знает с кем, безо всяких объяснений. Как бы тебе это понравилось?
Отец не ответил. А Пол вспомнил одежду на песке и множество вечеров, когда мать приходила домой не раньше полуночи. «Дела», – неизменно вздыхала она, сбрасывала в холле туфли и, минуя ванную, падала в постель. Пол скосил глаза на Розмари – та сосредоточенно изучала собственные руки.
– Она всего лишь ребенок, – после долгого молчания раздался голос отца. – Ей шестнадцать, она беременна и жила в заброшенном доме совсем одна. Я не мог ее там оставить.
– Это что, пресловутый кризис среднего возраста? – едко поинтересовалась мать, и Пол представил, как она проводит пальцами по волосам.
– Кризис среднего возраста? – Отец говорил ровно, задумчиво, словно оценивая симптомы. – Возможно. Там, в Питтсбурге, я понял, что уперся в стену, Нора. В молодости я был очень целеустремленным человеком, просто не мог позволить себе роскоши быть иным. Я поехал в родные места, чтобы кое-что понять, а в моем старом доме оказалась Розмари. Это не похоже на простое совпадение. Не знаю, не могу объяснить, ты сочтешь меня сумасшедшим. Но пожалуйста, поверь мне. Я в нее не влюблен. Дело не в этом. Ничего такого никогда не будет.
Пол взглянул на Розмари. Она так низко склонила голову, что он не видел лица, но ее щеки пылали. Она прятала глаза, яростно отрывая заусенец.
– Я уже не знаю, чему верить, – протянула мать. – А главное, что ты устроил все это именно сейчас, Дэвид. Знаешь, где я только что была? Водила Бри к онкологу. На прошлой неделе ей сделали биопсию. Опухоль в левой груди небольшая, прогноз хороший, но ведь злокачественная!
– Я не знал, Нора. Мне очень жаль.
– Нет! Не трогай меня, Дэвид.
– Кто будет оперировать?
– Эд Джонс.
– Эд – прекрасный хирург.
– Дай-то бог. Словом, Дэвид, только твоего кризиса мне и не хватало.
Полу показалось, что время замедлило бег. Бри, – Бри с ее быстрым смехом, которая могла часами слушать, как он играет; музыка плыла между ними, и слова были не нужны. Бри закрывала глаза и раскачивалась на качелях, купаясь в мелодии. Пол не мог представить себе жизни без своей замечательной тетушки.
– Чего ты от меня хочешь, Нора? – спрашивал между тем отец. – Хочешь – я останусь, а хочешь – уеду. Но я не могу выгнать Розмари. Ей некуда идти.
В наступившей тишине Пол, едва осмеливаясь дышать, ждал, что скажет мать, и мечтал, чтобы она продолжала молчать.
– А как же я? – вдруг выпалил он, изумив сам себя. – Мое мнение не считается?
– Пол? – Голос матери.
– Я здесь, – сказал он, подхватывая гитару. – На крыльце. Мы с Розмари.
– Боже милосердный… – Отец возник у крыльца, чисто выбритый, в свежем костюме. Он похудел и выглядел уставшим. Впрочем, как и мать, которая через миг присоединилась к нему.
Пол поднялся, не сводя глаз с отца.
– Я поступаю в Джуллиард, пап. На прошлой неделе звонили – я принят. И я пойду туда.
Он ждал, что отец заведет свою обычную песню про ненадежность карьеры исполнителя даже классической музыки. О множестве дорог, открытых перед Полом, о том, что всегда можно играть и сколько угодно наслаждаться этим, но зарабатывать надо чем-то более серьезным. Он ждал упорных возражений, резонных доводов, угроз, наконец. И заранее готовился к отпору. А отец, к величайшему удивлению Пола, только кивнул и сказал:
– Молодец. – Его лицо на секунду смягчилось, было видно, что он доволен. Когда он снова заговорил, голос звучал спокойно и уверенно. – Если это действительно то, чего ты хочешь, – поступай, учись и будь счастлив.
Пол неловко топтался на крыльце. Много лет при разговорах с отцом ему казалось, что он пытается с разбега пробить лбом стену. Сейчас стена таинственным образом исчезла, а он все бежал в пустоту.
– Я горжусь тобой, сынок, – добавил отец. Все смотрели на Пола, и у него на глазах выступили слезы. Не зная, что сказать, он опустил голову и пошел прочь с гитарой в руке, сначала просто чтобы избежать их взглядов и не позориться, но затем припустил бегом.
– Пол! – крикнула вслед Нора.
Он затормозил, развернулся – и вдруг увидел мать другими глазами: какая она бледная, как нервно обхватила себя руками, как некрасиво растрепалась на ветру ее модная прическа. Он подумал о Бри и опухоли, вспомнил слова матери о том, что они с сестрой стали очень похожи, и похолодел от страха. Потом вспомнил отца в грязной рубашке и брюках, с черной щетиной, почти уже бородой, и спутанными волосами. Даже сейчас, несмотря на его опрятность и спокойствие, все равно было видно, что он изменился. Безупречный, педантичный, непогрешимый отец Пола стал другим человеком.
И Розмари, которая молча слушала их разговор, сложив руки на груди, каким-то образом участвовала в фантастическом преображении отца, и Пол снова очень испугался всего происходящего.
И он побежал.
Мистер Ферри и миссис Пул помахали Полу со своих крылечек. В ответ он на бегу поднял гитару. Он был уже в трех кварталах от дома, в пяти, в десяти. На другой стороне шоссе, перед низким бунгало, стоял автомобиль с работающим двигателем. Хозяин, должно быть, что-то забыл и заскочил в дом – портфель взять или пиджак. Пол остановился. Желто-коричневый «гремлин», самая уродливая тачка во вселенной, проржавела по краям. Пол перешел улицу, открыл водительскую дверцу, сел. Никто не крикнул, не выбежал из дома. Пол захлопнул дверь, передвинул сиденье, освобождая место для ног, пристроил гитару на сиденье рядом.
Коробка передач автоматическая, отметил он, а салон завален конфетными обертками и пустыми пачками от сигарет. Ну точно, хозяйка – клиническая неудачница. Из тех, что мажутся как клоуны и работают секретаршами в какой-нибудь тоскливой дыре типа химчистки. Он повернул ключ зажигания – хоть бы ключ догадалась вынуть, растяпа! – и сдал назад.
По-прежнему ничего: ни воплей, ни визгов. Пол вывернул руль.
Водитель он был, мягко говоря, неопытный, но решил, что вождение схоже с сексом: если притвориться, будто знаешь, что делаешь, то скоро осваиваешься и входишь в роль.
Нед Стоун и Рэнди Делани торчали на углу школы и швыряли в траву окурки. Пол поискал взглядом Лорен Лобельо – она зачастую присоединялась к ним, и тогда ее дыхание при поцелуе отдавало дымом.
Гитара соскользнула с сиденья. Пол затормозил и пристегнул ее ремнем. «Гремлин», дерьмо собачье. Теперь – по городу, аккуратно останавливаясь на светофорах. День был синий, ослепительно яркий. Он вспомнил слезы в глазах Розмари. Он не хотел обижать ее, но обидел. И что-то случилось, изменилось в мире. Она была частью той ситуации, что страшила Пола, а он – нет, хотя лицо отца, пусть на мгновение, осветилось счастьем от его новости.
Пол катил куда глаза глядят. Меньше всего ему хотелось возвращаться домой и ждать решения родителей, поэтому, достигнув развязки, он свернул в сторону Луисвилля. Перед мысленным взором замерцала Калифорния: музыка, бесконечные пляжи. Лорен Лобельо не заплачет – присосется к новой жертве. Любовью между ними и не пахло; она была для него наркотиком, и все, что они делали, имело темный, нехороший привкус. Калифорния. Скоро он окажется у океана и все лето будет играть на гитаре, а жить чем бог пошлет. Ну а осенью найдет способ добраться до Джуллиарда. Автостопом через всю страну – чем плохо? Пол до предела опустил окно, и весенний ветер ворвал ся в салон. «Гремлин» с трудом выжимал пятьдесят пять миль, даже на полном газу, но Полу казалось, что он летит.
Он неплохо знал эту дорогу по чинным школьным поездкам в луисвилльский зоопарк и тем безумным автомобильным гонкам, которые устраивала мать, когда он был еще маленький. Помнится, он лежал на заднем сиденье и смотрел, как в окне проносятся ветки, листья, столбы, провода. Мать громко пела под радио, потом ее голос вкрадчиво обещал, что они остановятся и купят мороженое или что-нибудь еще, если он будет хорошо себя вести и сидеть тихо. Долгие годы он вел себя хорошо, но это ничего не меняло. Пол открыл для себя музыку и в игре изливал душу в безмолвие родительского дома, в пустоту, которая заменила им жизнь после смерти его сестры, но и это не могло ничего изменить. Как умел, он старался заставить родителей выйти из их скорлупы и увидеть, услышать найденную им радостную красоту. Он так много играл, так хорошо этому научился. Но они ни разу не подняли глаз, чтобы оглянуться и увидеть мир по-новому, ни разу – пока в дверь не вошла Розмари и не изменила все вокруг. А может, она ничего и не меняла. Может, ее появление пролило обнажающий свет на их жизнь, сместило акцент в композиции. Как известно, в одном мгновении бесчисленное множество вариантов.
Он положил руку на гитару. Теплое дерево успокаивало. Он вдавил педаль газа в пол.
Автомобиль вскарабкался меж известняковых стен, где шоссе врезалось в гору, а затем спустился, почти слетел, к изгибу реки Кентукки. Мост запел под его колесами. Пол ехал, дальше и дальше. Что угодно, лишь бы не думать.
Сквозь стекло двери своего кабинета Нора смотрела, как кипит работа на фирме. Мелькнул темный костюм и начищенные ботинки – в офис вошел Нил Симз, менеджер по работе с персоналом из IB М. Бри, которая задержалась в приемной, забирая факсы, обернулась и поздоровалась с ним. Она была в песочном льняном костюме и темно-желтых туфлях; тонкий золотой браслет скользнул вверх по запястью, к локтю, когда она протянула ему руку. Под ее элегантным нарядом скрывалась страшная худоба – что называется, кожа да кости. Однако смех сестры, по-прежнему заразительный, через стекло доносился до Норы, прижимавшей к уху телефонную трубку. На столе перед ней лежала блестящая папка с жирной золотой надписью «IBМ» – материалы, которые она готовила несколько недель.
– Послушай, Сэм, – сказала Нора, – я же просила больше не звонить. И это не шутка.
Из трубки глубокой холодной рекой разливалось молчание. Она мысленно увидела Сэма, работающего дома, у окна во всю стену с видом на озеро. Нора познакомилась с инвестиционным аналитиком Сэмом полгода назад, у лифта подземной парковки. Ключи выскользнули у нее из рук, и он ловко поймал их на лету; его пальцы мелькнули, как рыбки. «Ваши?» – спросил он с быстрой, легкой улыбкой, – пошутил: кроме них, вокруг не было ни души. Нора, мгновенно ощутив в груди знакомое, восхитительно порочное замирание, кивнула. Его пальцы скользнули по ее коже, прохладный металл лег в ладонь.
Тем же вечером он оставил ей сообщение на автоответчике. Ее сердце забилось, разволновалось от его голоса. И все же, когда запись кончилась, она велела себе сесть и пересчитать свои романы за прошедшие годы – короткие и длинные, страстные и спокойные, горькие и дружеские.
Четыре. Она начертала эту цифру на полях утренней газеты резкими графитными штрихами. Наверху, в ванной, журчала вода. В гостиной Пол бесконечно повторял один и тот же гитарный аккорд. Дэвида в доме не было, он занимался своими фотографиями – как всегда, бесконечно далекий от нее. В каждый роман Нора вступала с надеждой, упиваясь тайными встречами, свежестью впечатлений, новизной. После Говарда у нее было два мимолетных и приятных увлечения, а потом еще одна, более длительная связь. Все они начинались в тот момент, когда Нора думала, что вот-вот сойдет с ума от рева тишины в доме, и таинственная вселенная, скрытая в другом, неважно каком человеке, представлялась спасением.
– Нора, прошу тебя, подожди, – настаивал Сэм: сильная личность, настоящий таран на переговорах, мужчина, который ей не особенно-то и нравился. (Бри, из приемной, посмотрела на нее нетерпеливо, вопросительно. Да-да, жестом показала Нора, я скоро. С этим заказом они обхаживали IBM почти год, – разумеется, она поторопится.) – Я хотел узнать про Пола. Выяснилось что-нибудь? Запомни: я к твоим услугам. Слышишь, что говорю, Нора? Я всецело, абсолютно к твоим услугам.
– Слышу, – ответила она, злясь на себя: ей не хотелось говорить с Сэмом про сына.
Пола не было уже сутки, а за три квартала от их дома пропала машина. Нора видела, как он убегал после той острой сцены на крыльце, и мучительно перебирала в памяти свои слова, пыталась понять, что он мог слышать, терзалась, вспоминая его смятение. Дэвид поступил правильно, согласился с решением Пола, но почему-то его благословение, сама его странность только ухудшила дело. Глядя вслед Полу, убегавшему с гитарой в руке, она готова была броситься за ним. Но у нее болела голова, и она разрешила себе поверить, что ему нужно время, чтобы самому во всем разобраться. Да и не убежит он далеко – куда?
– Нора? – окликнул Сэм. – Нора, тебе плохо?
Она прикрыла глаза от солнечных лучей – самых обычных лучей. В окнах спальни Сэма стекла были с особой огранкой, и в такое утро, как сегодня, на всех поверхностях должны плясать веселые разноцветные зайчики. «Все равно что заниматься любовью на дискотеке», – однажды сказала она, наполовину жалуясь, наполовину восхищаясь. Длинные световые лучи пробегали по его рукам, по ее бледной коже. В тот день, как и всякий раз с начала их знакомства, Нора хотела порвать с ним. Но Сэм провел пальцем по радужной полоске на ее бедре, и ей показалось, что рваные края ее души начинают сглаживаться, эмоции сменяют одна другую в таинственной цветовой последовательности, от темнейшего индиго до золота, и отвращение загадочным образом переходит в желание.
Тем не менее удовольствия хватало максимум на поездку до дома.
– Меня сейчас волнует только Пол, – сказала она и резко добавила: – Сэм, пойми, все кончено. Я тогда говорила серьезно. Больше не звони.
– Ты расстроена.
– Да. Но к тебе это не относится. Не звони мне. Никогда.
Она повесила трубку. Рука дрожала, и она прижала ладонь к столу. Исчезновение Пола казалось ей наказанием за их с Дэвидом бесконечный, безмолвный гнев. Угнанную машину нашли вчера вечером на маленькой улочке в Луисвилле, но следов Пола нигде не было. Они с Дэвидом ждали новостей, беспомощно раздвигая слои тишины в доме. Девочка из Западной Виргинии по-прежнему спала на диване в кабинете. Дэвид не прикасался к ней и почти не общался, только спрашивал, не нужно ли что. Но живое и очень сильное эмоциональное притяжение между ними оскорбляло Нору не меньше, а то и больше, чем любое физическое. Бри постучала в стекло и приоткрыла дверь:
– Все нормально? А то Нил пришел, из IBM.
– Все хорошо, – ответила Нора. – А ты как?
– Работа мне только на пользу, – бодро заверила Бри. – Особенно учитывая обстоятельства.
Нора кивнула. Она обзванивала приятелей Пола, а Дэвид – полицейские участки. Всю ночь и все утро она вышагивала по дому в халате и пила кофе литрами, воображая мыслимые и немыслимые катастрофы. Возможность пойти на работу и хоть немного отвлечься стала настоящим избавлением.
– Сейчас иду, – сказала она. Но стоило только встать, как телефон зазвонил снова. Вспышка усталого возмущения вытолкнула Нору за дверь. Она не позволит Сэму действовать себе на нервы, не даст испортить переговоры, нет, нет, нет. Другие ее романы заканчивались иначе: быстро, медленно, дружески, враждебно, но ни один – так трудно. «Больше никогда, – подумала Нора. – Пусть это кончится, и больше – никогда».
Она торопливо шла через вестибюль, когда Cалли остановила ее у своего стола, протягивая телефонную трубку:
– Вам лучше поговорить.
Нора сразу все поняла; ее трясло, когда она взяла трубку.
– Его нашли. – Голос Дэвида был спокоен. – Только что звонили из полиции. Нашего сына поймали в Луисвилле на краже сыра.
– Значит, все в порядке, – произнесла она и лишь тогда выдохнула, – оказывается, все это время она не дышала. Кровь опять прилила к кончикам пальцев. Господи! Она была наполовину мертва и даже не знала этого.
– Да, он жив-здоров. Но очевидно, голоден. Я еду за ним. Ты поедешь?
– Думаю, да… Не знаю, Дэвид. Ты ведь можешь сказать что-нибудь не то.
«Лучше оставайся со своей девицей», – чуть не прибавила она. Он вздохнул.
– А что «то», Нора? Очень хотелось бы знать. Я горжусь им – и прямо сказал ему об этом. В ответ он убежал из дома, угнал машину и пытался стащить сыр. Спрашивается, что надо было говорить?
«Ты сказал слишком мало и слишком поздно, – хотелось ответить ей. – И как насчет твоей подружки?» Но она промолчала.
– Нора, ему восемнадцать. Он угнал машину. Он должен отвечать за свои поступки.
– А тебе пятьдесят один, – отчеканила она. – И ты тоже должен.
Повисло молчание. Она представила Дэвида в кабинете: белый халат, седина, уверенность и спокойствие. Никто и вообразить не мог, в каком виде он вчера заявился домой: небритый, грязный, рваный и к тому же с беременной девкой в жуткой черной хламиде.
– Давай адрес, – решилась она. – Встретимся там.
– Он в полицейском участке, Нора. В центральном отделении. Где он, по-твоему, может находиться – в зоопарке? Впрочем, адрес я тебе, конечно, дам. Минутку…
Записывая, Нора подняла глаза – Бри закрывала дверь за Нилом Симзом.
– Пол нашелся? – спросила Бри.
Нора кивнула. Она была так взволнована, что не рискнула говорить. Но то, что кто-то произнес его имя, сделало новость реальной. С Полом все хорошо, он, возможно, в наручниках, но с ним ничего не случилось. Он жив. Сотрудники фирмы, робко толкавшиеся в приемной, зааплодировали, а Бри подошла и обняла Нору. Какая худенькая, со слезами на глазах подумала Нора; лопатки сестры были тоненькими и острыми, как крылья.
– Я поведу машину. – Бри взяла ее за руку. – Пойдем. Расскажешь по дороге.
Пока они ехали по запруженным городским улицам, Нора говорила и говорила, выплескивая облегчение.
– Прямо не верится. Я всю ночь не спала. Знаю же, что Пол уже взрослый, через пару месяцев уедет в колледж, и тогда вообще будет неизвестно, где он и чем занимается. А все равно не могу перестать беспокоиться.
– Он по-прежнему твой ребенок.
– Всегда. Трудно отпустить его. Труднее, чем я думала.
Они миновали низкие скучные здания IBM. Бри помахала им рукой:
– Привет, Нил! Скоро увидимся.
– Столько работы псу под хвост, – вздохнула Нора.
– Не волнуйся, мы не потеряем заказ, – заверила Бри. – Я была с ним крайне мила. К тому же человек он семейный. И, подозреваю, большой любитель спасать дамочек, терпящих бедствие.
– Ты меня представила в таком свете? – вскинулась Нора. – Ну все, на сделке можно поставить крест!
Бри звонко рассмеялась:
– Ничего подобного. Я научилась работать в предлагаемых обстоятельствах. Считай, заказ у нас в руках.
За окном мелькали белые изгороди, пастбища с далекими фигурками лошадей, сараи с табаком, выцветшие от непогоды. Опять весна, скоро расцветет багряник. Они пересекли грязную, бурную Кентукки. В поле за мостом качался на ветру один-единственный нарцисс – ранний всплеск красоты. Был – и пролетел.
Сколько раз она ездила этой дорогой, сколько раз ветер свистел в ее волосах и река Огайо манила своими неясными обещаниями, быстрой, текучей прелестью? Она забыла о джине и автомобильных поездках наперегонки с ветром; купила туристическое бюро, полностью изменила жизнь. Но – внезапно, во всей ясности осознала Нора – так и не перестала бежать. В Сан-Хуан, Бангкок, Лондон, на Аляску. В объятия Говарда и прочих, вплоть до Сэма, до этой секунды.
– Я не могу потерять тебя, Бри, – пробормотала она. – Не знаю, как ты можешь быть такой спокойной. У меня такое чувство, что я уперлась лбом в стену.
Она вспомнила, что вчера на дорожке у дома Дэвид сказал то же самое, когда пытался объяснить, почему привел в дом эту молоденькую Розмари. Что произошло с ним в Питтсбурге, отчего он так переменился?
– Я спокойна, – ответила Бри, – потому что ты меня не потеряешь.
– Хорошо. Я рада, что ты так уверена. А то ведь я этого не перенесу.
Несколько миль они проехали в молчании.
– Помнишь мой драный синий диван? – спросила Бри.
– Смутно. – Нора вытерла глаза. – А что?
– Еще один табачный сарай, еще одно длинное поле зелени.
– Я всегда считала его очень красивым. А в один прекрасный день одного поистине дрянного периода моей жизни освещение вдруг изменилось – не помню, снег был или что, – и я поняла, что этот диван – совершеннейшая развалина и держится только на пыли. Тут до меня дошло: пора что-то менять. – Улыбаясь, она коротко глянула на сестру. – И я пошла работать к тебе.
– Дрянной период? – повторила Нора. – Мне твоя жизнь всегда казалась блистательной. Во всяком случае, по сравнению с моей. Я не знала, что у тебя был дрянной период. Почему, Бри?
– Неважно. Древняя история. Но вчера ночью я тоже не спала, и у меня было такое же чувство: что-то меняется. Странно, почему вдруг все видится иначе? Утром, например, солнце светило в окно кухни, и на полу получился такой длинный прямоугольник. И я поймала себя на том, что наблюдаю, как в нем шевелится тень ветвей. Необыкновенно красивые узоры. Простая, но удивительная вещь.
Нора смотрела на профиль Бри, вспоминая ее в юности, на пороге призывного пункта, беззаботную, решительную и уверенную в себе. Куда делась та девушка? Как она превратилась в эту женщину, такую хрупкую и смелую, упорную и одинокую?
– О, Бри, – с трудом выговорила Нора.
– Это не смертный приговор, Нора. – Бри заговорила жестко и сосредоточенно, как будто зачитывала список оплаченных счетов. – Скорее звоночек сверху: просыпайся, дорогая. Я тут кое-что почитала, у меня действительно неплохие шансы. А еще утром я подумала, что если для таких женщин, как я, нет группы поддержки, то я сама ее организую.
Нора улыбнулась:
– Узнаю свою сестру. И это обнадеживает больше всего. – Они еще несколько минут ехали в молчании, а затем Нора прибавила: – Но ты ничего не говорила. Тогда, давно. Не признавалась, что тебе было плохо.
– Да, – кивнула Бри. – А сейчас признаюсь.
– Нора положила руку на колено сестры – теплое, худенькое.
– Чем я могу помочь?
– Просто живи, день за днем. За меня молятся в церкви, это помогает.
Примерно год назад Бри начала посещать небольшую епископальную церковь по соседству со своим домом. Однажды Нора ходила с ней, но, ничего не понимая в запутанном ритуале службы с бесконечным преклонением колен, молитвами и тишиной, почувствовала себя невежественной, пришлой, чужой. Она украдкой поглядывала на тех, кто сидел рядом, и пыталась понять, что они чувствуют, что подняло их с постели в прекрасное воскресное утро и заставило прийти в храм. Она при всем желании не ощущала никакого душевного трепета и не видела вокруг ничего божественного – только приглушенный свет и собрание утомленных, послушных долгу, на что-то надеющихся людей.
Больше она туда не ходила, но сейчас была признательна за утешение, которое нашла в той тихой церкви ее сестра, за то, что она обрела благодать, недоступную Норе.
За окнами проносился мир: трава, деревья, небо. Затем, все чаще, здания. Они въехали в Луисвилль, и Бри влилась в плотный, быстрый поток автомобилей. На стоянке у полицейского участка место нашлось с трудом, машины тускло блестели на полуденном солнце. Нора и Бри захлопнули за собой дверцы – звук разлетелся эхом, – по бетонной дорожке, обсаженной унылыми кустиками, прошли к вращающимся дверям и очутились в помещении с мутным, каким-то подводным светом.
Пол сидел на скамье в дальнем конце комнаты, сгорбившись, уперев локти в колени и устало свесив руки. У Норы сжалось сердце. Миновав стол с полицейскими, она преодолела плотное сизое пространство и подошла к сыну. В комнате было жарко. Под потолком в грязных звукоизоляционных плитках вращался вентилятор, но движение воздуха не ощущалось. Нора села на скамью рядом с Полом. Он не мылся, волосы засалились, запах пота и ношеной одежды смешался с сигаретным дымом. Едкие, резкие запахи; мужские. Подушечки его пальцев загрубели от гитары, покрылись мозолями. У него своя, тайная жизнь, он теперь сам по себе. Нора вдруг оробела от этого. Да, он ее часть, но нисколько ей не принадлежит. – Рада, что ты нашелся, – тихо произнесла она. – Я очень беспокоилась. Мы все беспокоились.
Он посмотрел на нее, мрачно, гневно, подозрительно – и вдруг отвернулся и заморгал, смахивая слезы.
– От меня несет черт знает чем, – сказал он.
– Что правда, то правда.
Вскинув голову, Пол оглядел приемную. Взгляд задержался на Бри у стола дежурного и замер на беспрерывно крутящейся двери.
– Как я понимаю, он не потрудился приехать. Мне повезло.
Дэвид, он имел в виду. Такая боль в голосе. Такая агрессия.
– Отец едет из больницы, – ровным голосом ответила Нора. – Будет с минуты на минуту. А я приехала с Бри прямо с фирмы. Точнее, прилетела.
Она хотела развеселить его, но Пол лишь кивнул.
– Как Бри, ничего?
– Нормально, – сказала Нора, вспомнив их разговор в машине. – Держится.
Он снова кивнул:
– Хорошо. Это хорошо. А отец наверняка рвет и мечет.
– Не сомневайся.
– Меня посадят? – еле слышно прошептал Пол.
Нора вздохнула.
– Не знаю. Надеюсь, что нет. Но не уверена.
Бри беседовала с полицейским. За ними, в постоянном чередовании света и тьмы, вертелась дверь, впуская и выпуская незнакомых людей, одного за другим, а затем и Дэвида. Он шел по выложенному плиткой полу, его черные ботинки скрипели, лицо было серьезно, Бесстрастно, непроницаемо. Нора напряглась и почувствовала напряжение Пола. К ее удивлению, Дэвид подошел прямо к сыну и молча привлек его к себе.
– Ты жив и здоров, – сказал он. – Слава богу.
Нора облегченно выдохнула. Полицейский с белым ежиком волос и поразительно голубыми глазами направился к ним. Под мышкой он держал папку с блоком отрывных листов. Обменявшись рукопожатием с Норой и Дэвидом, он повернулся к Полу.
– Тебе место в кутузке, – сказал он самым обыденным тоном. – Умнику этакому. Сколько я вас перевидал за годы, уж и не сосчитать. Мальчишек, которые думают, что они очень крутые, пока им все сходит с рук. А потом они обязательно попадают в передрягу и, естественно, за решетку. Там-то вся их крутизна вмиг слетает. К счастью для тебя, ваши соседи готовы пойти тебе навстречу и не заявлять про угон машины. И, коль скоро упечь тебя не получается, ты освобождаешься на поруки родителей.
Пол кивнул. Его руки дрожали, он сунул их в карманы. Все трое следили, как полицейский оторвал лист от блока, протянул его Дэвиду и размеренным шагом вернулся к столу.
– Я звонил Болендам, – объяснил Дэвид, складывая бумагу и пряча ее в нагрудный карман. – Они отнеслись ко мне с пониманием. Но, Пол, все могло быть гораздо хуже. И не думай, тебе придется сполна расплатиться за починку машины, до единого цента. Так что на какое-то время твоя жизнь станет очень скучной. Никаких приятелей. Никаких развлечений.
Пол, сглотнув, кивнул.
– Но мне нужно репетировать, – сказал он. – Нельзя же бросить квартет.
– Нет, – твердо ответил Дэвид. – Нельзя другое. Нельзя угонять машину соседей и Жить дальше как ни в чем не бывало.
Нора физически ощутила, как ощетинился Пол. «Перестаньте, – мелькнуло у нее в голове, когда она увидела, как ходит мускул на щеке Дэвида. – Прекратите, оба. Хватит».
– Прекрасно, – бросил Пол. – Тогда я не поеду домой. Лучше в тюрьму.
– Что ж, это я могу устроить, – опасно холодным тоном отозвался Дэвид.
– Давай, давай, – сказал Пол, – устраивай. Но знай, что я – музыкант. Хороший. И скорее соглашусь спать на улице, чем откажусь от игры. Черт, да я лучше умру.
Одно мгновение, один удар сердца. Дэвид не ответил. Пол сузил глаза.
– Жалко, моя сестра не знает, как ей повезло, – процедил он.
От этих жестоких слов Нору пронзило горе, острое и жгучее, как осколки льда. Прежде она стояла, затаившись, но сейчас, не успев подумать, что делает, наотмашь ударила сына по щеке. Отросшая щетина ожгла ладонь – не мальчик, но мужчина, – да и сил она не пожалела. Пол отшатнулся, потрясенный. На щеке уже проступала красная отметина.
– Не надо усугублять и без того печальное положение, Пол, – произнес Дэвид. – Не говори того, о чем потом всю жизнь будешь жалеть.
Рука Норы еще горела, кровь шумела в ушах.
– Едем домой, – сказала она. – Там все решим.
– Не знаю. Ночь в тюрьме может пойти ему на пользу.
– Я потеряла одного ребенка, – бросила она, поворачиваясь к мужу, – и не собираюсь терять второго.
Дэвид вздрогнул, как будто тоже получил пощечину. Вентилятор на потолке щелкал, дверь вращалась с ритмичным скрипом.
– Все правильно, – пробормотал Дэвид. – Видно, так и надо. Вам плевать на меня – и правильно. Видит бог, я сожалею. Обо всем. Я предал вас обоих.
Он отвернулся.
– Дэвид? – окликнула Нора, но он упрямо зашагал к выходу.
Нора проводила мужа взглядом: немолодой человек в темном пиджаке, часть толпы. Затем он скрылся из виду. Вентилятор не мог разогнать кислый запах немытых тел, который смешивался с запахами жареной картошки и антисептика.
– Я не хотел… – начал Пол. Нора подняла руку:
– Не надо. Пожалуйста. Ничего больше не говори.
Бри, хладнокровная и собранная, повела их к машине. Они открыли все окна, чтобы выветрился запах пота, и Бри тронулась с места, обвив руль тонкими до прозрачности пальцами. Нора была погружена в мрачные думы, и прошло около получаса, прежде чем она заметила, что они едут уже не по магистрали, а по узким деревенским дорогам. За окнами тянулись начинающие зеленеть поля, качались ветви деревьев с чуть проклюнувшимися почками.
– Куда мы едем? – спросила Нора.
– Навстречу маленькому приключению, – ответила Бри. – Потерпи.
Не в силах видеть руки Бри, костлявые, с набухшими синими венами, Нора посмотрела на Пола в зеркальце заднего вида. Он сидел бледный, мрачный, скрестив руки и устало откинувшись назад. Было очевидно, что он злится и очень страдает. Какая она дура: набросилась на Дэвида, ударила Пола. Окончательно все испортила. Нора встретила в зеркале яростный взгляд сына и вспомнила прикосновение его нежной младенческой ручки к своей щеке, его смех, разносящийся по дому. Совсем другой мальчик. Куда он исчез?
– Какому приключению? – не выдержал Пол.
– Хочу найти Гефсиманский монастырь.
– Он что, где-то здесь? – удивилась Нора. Бри кивнула:
– Вроде бы да. Я всегда хотела его увидеть, а по пути сюда поняла, что мы совсем близко. Вот и подумала – почему нет? День сегодня чудесный.
День и впрямь был чудесный, с ясным небом, бледным у горизонта, радостными, оживающими деревьями. Они ехали по узким дорогам еще минут десять, а потом Бри притормозила у обочины и полезла под сиденье.
– Кажется, я не взяла карту, – сказала она, выпрямляясь.
– Вечно ты ездишь без карты.
Упрек Норы вполне можно было отнести ко всей жизни Бри. А с другой стороны – какая разница? Они с Дэвидом в начале пути обложились всевозможными картами – и куда в результате пришли?
Бри остановилась у двух скромных деревенских домиков с плотно затворенными дверями. Вокруг ни души; на дальних холмах виднелись открытые табачные сараи, выбеленные до серебристого цвета. Наступил посевной сезон. По полям ползли тракторы, оставляя за собой полосы черной вспаханной земли, а следом тянулись люди – сажали ярко-зеленые семена табака. Вниз по дороге, на другом конце поля, в тени старых платанов стояла белоснежная церковка, окруженная цветочным бордюром из фиолетовых анютиных глазок. Рядом – кладбище со старыми покосившимися надгробиями, обнесенное чугунной решеткой. Все это настолько напоминало место, где была похоронена ее дочь, что у Норы перехватило дыхание. В памяти всплыл давний мартовский день: мокрая трава под ногами, низкие давящие облака, молчаливый, отстраненный Дэвид. Прах к праху, земля к земле – и привычный мир пошатнулся под их ногами.
– Давайте зайдем в церковь, – предложила она. – Там наверняка знают.
– Они проехали до конца дороги. Нора и Бри вышли из машины, в своих деловых костюмах чувствуя себя нелепыми горожанками. День был безветренный, почти жаркий. Под желтыми туфлями Бри сочно зеленела трава. Нора положила ладонь на тонкую руку сестры, ощутив мягкую и одновременно хрусткую прохладу льна.
– Испортишь туфли, – предупредила она. Бри посмотрела вниз, кивнула и сбросила туфли.
– Я спрошу в доме пастора, – сказала она. – Дверь открыта.
– Давай, – согласилась Нора. – А мы подождем здесь.
Бри пошла по густой траве прямо в чулках. Желтые туфельки в руке, бледные худые ноги, розовые пятки – она казалась ребенком, беззащитным и трогательным. Норе вспомнилось, как Бри бежала по полю за домом, где прошло их детство, и будто услышала ее смех – звенящий, беззаботный. Выздоравливай, подумала она, глядя вслед Бри. Выздоравливай, сестричка, выздоравливай.
– Пойду погуляю.
Оставив в машине нахохленного сына, Нора по гравиевой дорожке направилась к кладбищу. Чугунная калитка легко открылась, и Нора медленно двинулась между старых, покосившихся надгробий. Как давно она не навещала могилу на ферме Бентли… Нора оглянулась на Пола. Он как раз вышел из машины и стоял, потягиваясь; глаза были скрыты темными очками.
Дверь церкви, выкрашенная в красный цвет, бесшумно отворилась от толчка. Внутри, в прохладном сумраке, алмазным блеском светились оконные витражи: библейские сцены, голуби, огонь. Нора подумала, что по сравнению с тревожным цветовым буйством спальни Сэма здесь, напротив, очень спокойно от ровных, чистых красок, напитавших воздух. Гостевая книга лежала открытой, и Нора расписалась в ней своим текучим почерком, вспомнив бывшую монахиню, которая учила ее каллиграфии. Нора медлила, не уходила. Должно быть, тишина поманила ее по безлюдному центральному проходу, – тишина, удивительное ощущение покоя и пустоты и лучи света из витражных окон, искрившиеся пылью. Нора пошла сквозь этот свет: красный, темно-синий, золотой.
Она скользнула между скамьями, пахнувшими средством для мебели, и села. Внизу лежали синие бархатные подушечки для коленей, немного запылившиеся. Нора подумала о старом диване Бри и неожиданно вспомнила женщин из вечернего кружка, который когда-то посещала, и тот день, когда они пришли к ней с подарками для Пола. Однажды она помогала им убирать в церкви, и они полировали скамьи: садились на тряпки и ездили по длинным гладким сиденьям. «Тут у нас основная тяжесть», – шутили они; веселый смех терялся под сводами. В своем горе Нора отвернулась от них, бросила кружок, но сейчас ей пришло в голову, что ведь и они тоже страдали, теряли любимых, болели, предавали себя и других. Нора не захотела стоять с ними в одном ряду, принимать их сочувствие – и ушла. При этой мысли у нее на глазах выступили слезы. Как глупо, ее горю почти уже двадцать лет. Оно не может вечно бурлить, как вода весной.
Что за безумие эти ее слезы. Она бежала сломя голову, быстро, долго и далеко, убегала от этого момента, а он все равно ее настиг: на ее диване спит незнакомая девушка, видит сны и несет в себе тайну новой жизни. Дэвид же отвернулся от нее, равнодушно пожав плечами. Нора знала, что уже не застанет его дома; возможно, он соберет чемодан, но больше ничего не возьмет. Она плакала о нем и о Поле с его яростным, потерянным взглядом. О дочери, которой не знала. О худых руках Бри. О том, что любовь многократно предала их всех, а они предали любовь. Казалось, горе было частью ее тела. Нора плакала, не замечая ничего вокруг, и слезы приносили облегчение, как в детстве. Она рыдала до изнеможения, до полной потери сил.
На открытых церковных балках гнездились воробьи. Услышав их негромкое чириканье и шорох крыльев, Нора начала приходить в себя. Она стояла на коленях, уронив руки на спинку передней скамьи. Свет косыми столбами падал в окна, собирался в лужи на полу. Сконфуженная своей истерикой, Нора неуклюже села, вытерла слезы. На выложенных плитками алтарных ступенях лежало несколько серых перьев. За долгие годы здесь побывало множество людей со своими секретами и мечтами, мрачными и светлыми. Наверное, и другие, подобно ей, получили утешение в неизбывном горе. Нора не понимала, почему пребывание в церкви принесло ей такое умиротворение, однако это было так.
Вскоре она вышла на улицу и заморгала от яркого солнца. Пол сидел на камне перед чугунной оградой кладбища.
Вдалеке через луг шла Бри, размахивая туфлями.
Пол кивнул на стоящие в беспорядке надгробия.
– Прости меня, – сказал он. – Прости за те слова. Я не имел этого в виду. Просто хотел отомстить отцу.
– Никогда больше так не говори, – ответила Нора. – Никогда-никогда. Чтобы я этого больше не слышала. Даже думать не смей, что твоя жизнь ничего не стоит.
– Не буду, мам. Мне правда стыдно.
– Я знаю, ты злишься, – проговорила Нора, – и ты имеешь право жить так, как тебе хочется. Но точно такое же право есть у твоего отца. Тебе поставлены определенные условия. И, если ты их нарушишь, пеняй на себя.
Она высказала все это, не глядя на сына, а когда повернулась к нему, то в ужасе поняла, что его лицо сморщилось и по щекам текут слезы. Господи, оказывается, ребенок, каким он был раньше, не так уж и далеко. Нора обняла своего мальчика – в меру возможности. Он был такой высокий: ее голова едва достигала его груди.
– Знаешь, я очень люблю тебя, – сказала она в его дурно пахнущую рубашку. – И страшно рада, что ты нашелся. И от тебя ужасно, просто ужасно пахнет, – добавила она, смеясь, и он тоже засмеялся.
– Монастырь совсем рядом! – крикнула, приблизившись, Бри. – Еще чуть-чуть по дороге. Говорят, мы его не пропустим.
Они вернулись в машину и опять покатили по узкой дороге среди округлых холмов. Очень скоро за кипарисами замелькали белые строения, и неожиданно в зеленом просвете возник Гефсиманский монастырь, суровый и великолепный в своей простоте. Бри въехала на стоянку под шеренгой деревьев. Когда они выходили из автомобиля, зазвонили колокола. Чистый звон растворялся в чистейшем воздухе.
– Как красиво, – сказала Бри, следя за облаками, лениво проплывающими в небе. – Вы знаете, что здесь жил Томас Мертон? Он ездил вТибет, к далай-ламе. Я люблю представлять себе их встречу. А еще – как живут монахи, как они изо дня в день делают одно и то же.
Пол снял солнечные очки, полез в карман и выложил на капот несколько маленьких камешков.
– Помнишь? – спросил он, когда Нора взяла в руки и погладила пальцами гладкий белый диск с дыркой посередине. – Криноидея. Морская лилия. Папа рассказывал мне о них, когда я сломал руку. Я немного погулял, пока ты была в церкви. Их тут полным-полно.
– Я и забыла, – задумчиво произнесла Нора, но события того дня мгновенно всплыли в памяти: и ожерелье Пола, и то, как она беспокоилась, что оно зацепится за что-нибудь и он задохнется.
– Звуки колоколов медленно замирали в прозрачном воздухе. Легкий камешек, размером с пуговицу, приятно грел руку. Она вспомнила, как Дэвид поднял Пола с земли и понес сквозь толпу гостей, как он накладывал гипс. Дэвид столько работал для того, чтобы они жили хорошо, но почему-то все всегда было очень трудно, словно они втроем вплавь пересекали море, что когда-то покрывало эти земли.