Не время и не место тут было для литературной болтовни, мне следовало притвориться, соврать, отделаться от нее, сказать, что я не я. Но я не удержалась: впервые ко мне вот так, можно сказать, на улице, обращались поклонники.

– В общем, да.

– Какое счастье! Смотри, Мартита, эта сеньора написала книжки, которые тебе так нравятся.

Мартита тепло улыбнулась мне. Девочка была уменьшенной копией матери – такой же большой нос и такие же толстые щеки.

– Как же нам повезло, ведь в этом году волхвы принесли тебе последнюю книжку серии, мы не одной не пропустили, правда, Мартита? Она обожает «Гусенка и Утенка», собирает все до единой.

Я почувствовала легкий укол гордости, каковая, судя по этому уколу, находится где-то возле печени.

– «Курочка», «Курочка-недурочка», – сказала я тихо.

– Что вы говорите?

– «Гусенка и Утенка» написала не я. Это книжки Франсиски Одон.

– Да что вы? Надо же! Вы уверены?

– Я писала книжки про курочку-недурочку – сказала я с некоторой надеждой и в то же время с беспокойством оглядывалась.

– Вот оно как! Этого мы не читали, верно, Мартита? Очень жаль, простите, пожалуйста, – пробормотала несколько смущенная сеньора.

И чуть не бегом кинулась прочь, волоча за собой дочку.

Пока я приходила в себя после этого разговора, ко мне подошел маленький замызганный мальчик, он продавал пластмассовые цветы. Ну и дерготня, в жизни ко мне столько народу одновременно не обращалось. Из-за этих случайных разговоров я снова провалю все дело.

– Я ничего не буду покупать, малыш, – поторопилась я сказать, чтобы он побыстрее ушел и не путался под ногами.

– Ты что, тетя? Я ничего не продаю. Я принес тебе записку. А цветок я тебе дарю, – невозмутимо ответил этот мальчик с пальчик Он сунул мне в руку записку и красную розу.

Я развернула записку: она была напечатана тем же мелким шрифтом, что и карточка, доставленная мне с букетом.

«Это была проверка. Сейчас же, повторяем, СЕЙЧАС ЖЕ отправляйтесь в кинотеатр на Платериас. Купите билет и войдите в зал одна, повторяем: ОДНА. Сядьте в последних рядах, с правой стороны от прохода, так, чтобы около вас было свободное место. Поставьте чемодан рядом с собой и спокойно смотрите фильм. Не пытайтесь никому звонить – мы за вами наблюдаем».

Я огляделась в поисках мальчика с цветами, но он исчез. Я быстро вышла из вокзала и дала почитать записку своим друзьям, которые к тому времени извелись в ожидании меня.

– Они пишут, что следят за нами, – шепнула я затравленно.

– Может, следят, а может, и нет, – ответил Феликс. – Как бы то ни было, надо идти.

На такси мы за десять минут добрались до кинотеатра. Платериас – это улочка в старом Мадриде, неподалеку от Пуэрта-дель-Соль. Киношка оказалась маленьким и жалким заведением, на двери висело объявление, написанное от руки: «Сегодня в программе три великолепных фильма: «Последний парижский набоб», «Отсоси» и «Яйца навалом». Я покрылась холодной испариной: я вынуждена войти туда и, кроме того, одна. Уже совсем стемнело, улица едва освещалась, прохожих не было. Киношка казалась столь же уютной, как пещера гремучей змеи.

– И все-таки тебе придется идти, – сказал Феликс.

– Не волнуйся, мы будем ждать тебя здесь, а если ты задержишься, я пойду за тобой, – сказал Адриан.

Я подошла к кассе за билетом, умирая от стыда потому, что сейчас меня могут увидеть. Однако кассирша, рыжая мумия с бородавчатым носом, ничуть не удивилась:

– Бери, дорогуша. И поторопись – сейчас как раз начинается «Отсоси». Этот фильм – самый лучший, там жутко интересный сюжет, – посоветовала мне мумия.

И по омерзительно грязной дорожке я вошла в зал, волоча свой неподъемный чемодан. Откинула жеваную занавеску и оказалась в жаркой душной темноте, где воняло грязными носками и исподним. Постепенно начали вырисовываться очертания кресел, зал был маленький и почти пустой. Следуя инструкциям, я нашла место справа возле прохода и опустилась в кресло, хотя сердце в груди отбивало чечетку. Еще хорошо, что было так темно: я хотя бы не видела той грязи, которая наверняка покрывала сиденья, ведь подлокотник, к которому я прикоснулась, был липкий и влажный. Я поставила чемодан на пол между собой и пустым сиденьем и приготовилась ждать. Прошло несколько минут, и я стала понимать, что происходит на экране: всюду плоть, черные волосатые половые органы, слюнявые рты, невероятных размеров мужские члены. И с облегчением подумала: это порно для гомосексуалистов. Я посмотрела вокруг – все остальные зрители сидели парочками, полностью погруженные в собственные переживания. Значит, это кинотеатр для геев, и это меня несколько успокоило. Если я не подхвачу какую-нибудь венерическую болезнь, если не забеременею просто от того, что сижу на одном из этих залитых спермой кресел, если не умру от удушья в этом вонючем воздухе, то, может, мне все же удастся наконец передать этот проклятый выкуп, говорила я себе с надеждой. И в этот самый миг, словно услышав мои мысли, рядом со мной уселся высокий и толстый мужчина.

То, что он высок и толст, я определила по его тени, по колыханию воздуха у своего лица – посмотреть на него я не осмелилась. Я не отрывалась от экрана, где огромный негр имел щуплого белого. Мой сосед начал шевелиться. Я поняла, что чемодан передвигается – он стукнул меня по ноге. Какого черта делает этот тип? Неужели собирается пересчитывать здесь деньги? И тут я уголком глаза увидела то, от чего меня охватила паника, – пистолет. Уж не собирается ли он убить меня? Инстинктивно я повернула голову и посмотрела на него – широкое бесцветное лицо, полуоткрытый рот, немного высунутый язык. А в руках у него был не пистолет, а темный напряженный член, твердый, как перекладина в платяном шкафу. Это не тот, кого я жду, не террорист, это, наверное, единственный бисексуал во всем кинотеатре, а может, и на всей планете, и надо же, чтобы он заметил меня, сел рядом и занялся своим делом.

Я резко вдохнула, встала и вышла, таща свой чемодан. И тут это случилось: я шла по проходу в поисках другого места, когда кто-то появился у меня за спиной и схватил чемодан.

– Это наше, – прошептали мне в ухо.

Действовал незнакомец спокойно и выверенно: я почувствовала его руку на своей и отпустила ручку. Потом увидела его спину и темный костюм – он шел впереди меня, направляясь к выходу. Несколько мгновений я не могла шевельнуться, но тут один из зрителей пожаловался, что я заслоняю экран. Я бегом кинулась на улицу, где у дверей меня ждали Феликс и Адриан.

– Вы его видели, вы его видели? – возбужденно крикнула я.

– Кого?

– Человека с чемоданом.

– Нет, мы никого не видели. Здесь никто не выходил. Наверное, там есть другой выход.

На самом деле мне было все равно, как он вышел, главное – нам наконец удалось сделать это. Игра в полицейских и воров закончена.

Измотанные, мы возвращались домой молча. Странно, но я ни разу не подумала о том, что будет после передачи выкупа: все свои силы я направила на выполнение этой операции. Теперь же, когда напряжение спало, в голове у меня была полная сумятица. Поскольку мы заплатили требуемую сумму, то Рамона, вероятно, освободят, и он вернется домой. От мысли о его освобождении мне становилось легче, конечно, мне становилось легче. Но мысль о его возвращении домой меня не радовала, отнюдь не радовала. Теперь, когда он должен был снова оказаться рядом со мной, я уже не чувствовала к нему такой нежности, как в последние дни. Я воображала, как он входит, представляла себе его изуродованную руку (бедняжка), как он садится в кресло и раз за разом принимается рассказывать о похищении, в течение ближайших лет он расскажет об этом сто пятьдесят тысяч раз, сто пятьдесят тысяч раз повторит свою скучнейшую историю – Рамон медлителен, зануден и вообще совсем не умеет рассказывать.

Я так и видела, как Рамон в тысячный раз рассказывает о похищении, он курит так, как привык курить: сигарету держит четко перпендикулярно губам, а когда выдыхает дым, причмокивает; он открывает и смыкает губы с влажным причмокиванием, словно какая-нибудь рыба. Я уже заранее не выносила это чмоканье и рыбью манеру открывать рот. Забавно думать о том, как развивается неприязнь к близкому человеку: поначалу тебя раздражает, что твой партнер тебя не слушает или не проявляет свою любовь так, как ты этого ждешь, или ты находишь, что в дурном настроении он невыносим; но потом, когда уже пройден водораздел супружеских ссор, начинаешь выходить из себя потому, что он с шумом втягивает с ложки суп или имеет привычку свистеть, принимая душ; одним словом, все эти безобидные вещи постепенно образуют то ядро упреков и непонимания, из которого рождаются злоба и великое разочарование. И в возвращении Рамона меня больше всего пугало, что я опять буду слышать и видеть, как он причмокивает губами, когда возьмет в изуродованную руку (бедненький) сигарету – когда я видела, как он по-рыбьи открывает губы, меня охватывала такая ненависть, что я была готова запихнуть ему в рот, к примеру, раскрытый зонт обычного размера.

С другой стороны, я с некоторым беспокойством думала, что такая острая неприязнь к Рамону может быть вызвана присутствием Адриана. Вот вернется Рамон со своими занудными разговорами, сигаретами и ампутированным пальцем (бедненький), и я тоже вернусь к своей обычной жизни. Без Феликса и его удивительных рассказов. И без Адриана. Не то чтобы у меня на Адриана были какие-то планы, отнюдь, просто наши отношения походили на игру, в них было что-то теплое и блестящее, они освещали жизнь и немного опьяняли. Мне будет не хватать их обоих, теперь это стало ясно. Адриана очень будет не хватать.

Я думала об этом, пока мы на кухне ели бутерброды, запивая их вином, и тут Адриан торжественным тоном сказал:

– Я открыл кое-что, и мне это кажется важным.

Мы в ожидании смотрели на него.

– Знаете, одного двадцатипятилетнего парня в мадридском зоопарке убило молнией. И самое странное, что в тот день в Мадриде не было ни облачка, ни урагана, не пролилось ни капли дождя. Значит, это была единственная молния во всем городе.

Мы растерянно глядели на него.

– Другой парень, двадцати трех лет, разбился на машине на Гвадалахарском шоссе. Сообщают, что его смело с дороги сильным порывом ветра. Но в тот день не было ветра, и ехал он на такой скорости, что никак не мог вылететь с дороги. Парень, разумеется, погиб. И еще: двумя днями позже другой двадцатипятилетний парень погиб, когда на мадридской улице ему в ветровое стекло угодил камень. Камень отдали на экспертизу, это оказался метеорит! Кусок звездной материи, часть астероида, осколок космоса! Метеорит попадает в ветровое стекло – это настолько невероятно, что этого почти и быть не может! Но это случилось. Что вы думаете по этому поводу?

Мы взглянули на него несколько раздраженно.

– Не знаю. А о чем здесь думать? – сказала я.

– Но это же так странно, чрезвычайно странно!

– Ну и что ты этим хочешь сказать?

– В общем… Я знаю, это покажется глупостью, или паранойей, или тем и другим одновременно, но не кажутся ли все эти события заговором с целью убийства молодых людей? В конце концов, есть в этом что-то сверхъестественное. Вы же знаете, в совпадения я не верю.

С печальной снисходительностью мы смотрели на него. Или, быть может, печальную снисходительность испытывала только я: Феликс насмешливо улыбался. Зеленый мальчишка, нелепый мальчишка, который произносит чудовищные глупости с набитым ртом, казался мне привлекательнее, милее и желаннее, чем Рамон, мой муж (бедняжка). Если бы я осталась с Адрианом, жила бы с ним, то, возможно, наступило бы время, когда я возненавидела бы его за то, что он говорит с набитым ртом, как сейчас, когда изо рта у него падали мокрые от слюны крошки хлеба. Но в это мгновение даже такое безобразие вызывало у меня нежность. Нет в мире большей пристрастности и более жестокой несправедливости, чем те, что порождаются чувством.

* * *

Но он не вернулся. Я говорю о Рамоне – он не вернулся ни в тот день, ни на следующий, ни на третий. Не вернулся Рамон с рыбьим ртом и отрезанным пальцем, бедняжка. Время шло, от него не было никаких известий, и постепенно чувство вины стало разъедать мне душу. Я думала, что чемодан действительно унес какой-то вор. Думала, что похитители не удовлетворились полученной суммой и хотят потребовать еще денег. Но главное, я думала, что мой муж не вернулся, потому что я не хотела, чтобы он вернулся; что моя неправильная любовь стала магической и роковой причиной его несчастья; что он, возможно, умер, казненный моим презрением. Меня лихорадило, меня тошнило, у меня горели губы, но ни одно из этих наказаний не вернуло Рамона.

Зато появилась судья по имени Мария Мартина. На следующий день раздался неожиданный звонок меня просили прийти в суд во второй половине дня. Приглашали на неформальную беседу, без повестки, но речь шла о деле, связанном с исчезновением моего мужа, и потому мне лучше явиться, с бюрократической надменностью сообщил мне секретарь.

В суд я пришла настолько испуганная, что к тому времени, когда меня ввели в кабинет Марии Мартины, чувство вины у меня достигло таких размеров, что я была готова признаться в ограблении почтового поезда Глазго – Лондон. К моему удивлению, вызвали к судье не только меня: на стуле со скромным и скучающим видом, плотно сдвинув колени, как обычно сидят очень высокие женщины, ждал инспектор Хосе Гарсия. Он приветствовал меня кивком и указал на другой стул. Больше никого в кабинете не было. Комнатка оказалась маленькой и жалкой, типичный казенный кабинет – стены в пятнах и огромный расшатанный письменный стол, который занимал почти все пространство. Я не заметила никаких личных вещей, кроме подушечки, лежавшей на сиденье деревянного кресла судьи, зато подушечка сразу привлекала внимание: туго набитая, отвратительного желтого цвета, с вышивкой, на которой была представлена белая курица в полный рост в туфельках на каблуках и юбке в горошек. Мерзкие курицы, казалось, вечно сопровождали мои грехи.

– Спасибо, что пришли, сеньора Ирунья.

Я обернулась. Судья только что переступила порог. Ростом она была ненамного выше меня, но зато намного моложе – вряд ли ей исполнилось тридцать. На ней было свободное темно-синее платье, под которым ясно обозначался огромный живот, великолепный живот беременной женщины, с которым она управлялась, как управляется со своей роскошной яхтой ее хозяин – он и гордится ею, и презирает, и ругает. С некоторым трудом взобравшись на подушечку, она вздохнула – быть может, подушечка была ей нужна, чтобы казаться выше своих собеседников, чтобы внушать им почтение и страх. Она производила впечатление женщины решительной и деловой. До сих пор она даже не взглянула на меня и, кроме сухой фразы, сказанной на пороге, не поздоровалась со мной, не пожала руку, не обменялась никаким общепринятым приветствием. Судья открыла синюю папку и погрузилась в чтение документов, потом подняла голову и спросила меня:

– С каких пор ваш муж сотрудничает с «Оргульо обреро»?

– Что?

– С каких пор ваш муж передает деньги «Оргульо обреро»?

– О чем вы?

В жизни есть знания, которых ищешь, и есть знания, которые сами тебя находят. Ищут обычно знания научные или технические. Как правило, они приобретаются постепенно, и ты заранее знаешь, к чему придешь. Конечно, ищут и тех знаний, которые касаются эмоций и интимных переживаний, так, например, юная девственница стремится узнать, что такое секс. Но даже в таких случаях знания, которых ищут, становятся частью жизни человека. Дополняют ее, а не уменьшают. Дают сведения, воспоминания и опыт. Накапливаются.

А те знания, которые сами нас находят, наоборот, обычно отсекают часть твоего «я». Внезапно обрывают твою наивность. Ты жил спокойно, счастливый своим неведением, и – хлоп! – на тебя обрушивается новость, проклятое знание о том, чего ты вовсе не ожидал узнать. В общем, это и есть разоблачение – внезапная и невыносимая ясность, молния реальности, попадающая точно в тебя. Безжалостный свет, в котором обнаруживаешь: то, что ты считал пейзажами, – не более чем декорации, ты жил на сцене, а думал, что это и есть жизнь; и тебе приходится перестраивать свое прошлое, переписывать заново свои воспоминания и прощать себя за такую глупость и чудовищную слепоту. К худу ли, к добру ли, но после разоблачений никто не остается прежним.

Именно это со мной и произошло тогда в кабинете судьи Мартины: десять лет жизни с Рамоном превратились в руины после ее слов, как после землетрясения. Да кто же был мой муж на самом деле, что он думал, что он делал? И кто такая я, если ничего не подозревала?

– По нашим сведениям, Рамон Ирунья поддерживал контакт с «Оргульо обреро» в течение нескольких лет. В его кабинете, в сейфе, мы обнаружили эти два письма.

Конечно же, в кабинете Рамона! Почему мне не пришло в голову поискать там? Хотя, с другой стороны, похищенные вряд ли оставляют следы перед похищением… Я взяла два листочка, которые протянула мне судья, и с жадностью их прочитала. Текст напечатан тем же мелким шрифтом, что и на карточке, которую мне доставили с тюльпанами. На первом письме стояла дата трехлетней давности.

«Мы в последний раз предупреждаем: ждем следующего платежа 27 числа, пять чеков на известные вам банки. Никаких отговорок больше не принимаем. Сотрудничайте с нами, и все будет хорошо. Иначе вы умрете. Оргульо обреро».

Другое письмо датировалось месяцем раньше.

«Нам надо все двести. Мы не бандиты, мы борцы за социальную справедливость. Мы не допустим, чтобы коррумпированный мелкий чиновник вроде тебя наживался на нашем деле. Выбирай: или ты нам даешь деньги, или мы их у тебя отнимаем. Послезавтра, в двенадцать, в пункте 2. Невыполнение этих условий будет иметь для тебя роковые последствия. Оргульо обреро».

– О чем вам говорят эти записки? – спросила судья.

Я подняла голову.

– Я ничего не понимаю.

Судья гладила невесть откуда взявшегося кота. Хотя нет, то был не кот, а кошка – полосатая кошка с отвисшим тяжелым животом, которая вот-вот родит.

– Давайте подумаем. Вот во втором письме слово «двести». О чем оно вам говорит? – холодно спросила судья. – Думаете ли вы, что речь идет о двухстах головках сыра, или о двухстах болтах, или о двухстах парах пинеток?

Господи, вот еще не хватало! Судья предпочитает саркастическую манеру разговора. У нее геморрой, точно. И подушка эта кошмарная нужна ей потому, что у нее геморрой, которым страдают почти все беременные, подумала я не без тайного удовлетворения (или геморроем мучаются роженицы?).

– По-моему, здесь речь идет о деньгах, о двухстах миллионах песет, – ответила я с достоинством.

– Совершенно верно. О двухстах миллионах. Как раз о той сумме, которую вы им передали.

Я молчала.

– Знаете, сеньора Ирунья, на вашем месте я бы все нам рассказала. Нам известно, что у вас с мужем был сейф во внешнеторговом банке, нам известно, что второго числа вы взяли из сейфа что-то очень тяжелое. Скажу вам больше, поскольку мне хотелось бы думать, что вы об этом ничего не знаете: последние четыре года ваш муж постоянно производил растраты фондов министерства, фальсифицировал отчеты и присваивал штрафы, которые не были официально оформлены. Речь идет о больших деньгах, очень больших – порядка шести миллиардов песет. Деньги переводились на счета двух подставных компаний – обществ с ограниченной ответственностью «Капитал» и «Белинда» и снимались с этих счетов посредством чеков на предъявителя или с помощью сложных финансовых проводок. Обе компании ликвидированы, а у ответственных лиц оказались фальшивые документы. То есть шесть миллиардов просто испарились.

В кабинет вошла секретарша, и судья замолчала. Невероятно, но секретарша тоже была беременна. Она была высокая, крупная, как метательница диска, и живот ее был тоже огромен. Маленькая комната наполнилась запахом давно не менструировавших женщин, концентрация эстрогенов на одном квадратном метре производила удушающий эффект. Судья подписала несколько документов, беременная великанша вышла, и изложение фактов продолжилось.

– Мы полагаем, что организация «Оргульо обреро» вышла на вашего мужа и угрозами принудила его к расхищению министерских фондов. Он не единственный, кому угрожали: нам известно по крайней мере еще об одном высокопоставленном чиновнике из Валенсии. Он тоже исчез, и мы почти уверены, что его похитила «Оргульо обреро». По нашему мнению, это нечто вроде революционного налога, правда, назначаемого очень избирательно. Шантажировать богатых, видимо, непросто. «Оргульо обреро» – организация маленькая, вероятно, им показалось более целесообразным сконцентрировать свое внимание на двух-трех лицах, занимающих ключевые посты, и доить государство с их помощью. Разумеется, организовать такие операции мог только человек с большим административным и финансовым опытом. Скажите, вы замечали, что ваш муж как-то изменился за последние четыре года? Может, он стал более нервным, испытывал тревогу или страх?

Замечала ли я? Да ведь уже целую вечность я даже не смотрела на Рамона! Это одна из тех гадостей супружества, о которых принято молчать.

– Нет. Я ничего не замечала, – сказала я с некоторой неловкостью.

– Да, я это уже поняла. Ну что ж, по нашему мнению, с некоторых пор ваш муж стал оставлять себе часть изъятых у государства средств. Начал создавать свой собственный личный фонд, который постепенно достиг двухсот миллионов песет.

Она умолкла и несколько мгновений пристально смотрела на меня.

– Возможно, когда такие огромные суммы проходили через его руки, он испытал искушение, которому не смог противостоять. Однако возможно и то, что он копил эти деньги, намереваясь исчезнуть. Сбежать. Наверное, очень трудно жить под давлением шантажистов в течение стольких лет.

Мысленно я поблагодарила судью за то, что она оставила для Рамона некоторую возможность сохранить достоинство. Да, я поблагодарила ее от всей души.

– «Оргульо обреро», видимо, каким-то образом узнала об этом собственном капитале Рамона Ируньи и стала угрожать ему, требуя выдачи этих денег. Однако, судя по всему, ваш муж проявил куда больше героизма, когда защищал собственное имущество, чем при защите государственных средств. Вероятно, он отказал им и был похищен.

Я взяла свою благодарность обратно. Все-таки это была очень противная дама.

– Скажу еще, что ваш телефон прослушивался, и по вашим разговорам я, поскольку я вообще человек мирный и склонна верить в добрую человеческую природу, в какой-то момент поверила, что вам ничего не известно об этом деле. Понимаю, что поначалу вы хранили молчание, чтобы защитить мужа, но сейчас вы больше поможете ему, если расскажете все. Этим вы поможете и самой себе. Потому что я могу подвергнуть вас уголовному преследованию как сообщницу сеньора Ируньи в совершенных им преступлениях. А это большой букет, смею вас уверить.

В общем, я рассказала ей все. Выкуп я уже заплатила, да и судья знала то, чего ей бы знать не следовало, а раз так, то чему может повредить, если я заговорю? Наоборот: ведь Рамон так и не объявился, и возможно, мой рассказ облегчит поиски преступников. Одним словом, я рассказала про деньги, про супермаркет «Мад и Спендер», про отрубленный палец, и все это в присутствии инспектора Гарсии, который хранил гробовое молчание. Они, конечно, забрали мизинец Рамона, отдали его на экспертизу, которая сравнивала волоски на фаланге с теми волосами, которые я нашла на головной щетке. В конце концов эксперты подтвердили, что я и так знала: оба образца принадлежат одному человеку. Но все это произошло неделей позже, а за это время много чего случилось.

В тот день, вернувшись домой, я пересказала своим друзьям то, что говорила мне судья. Произнося вслух ее слова, я полностью осознала постыдность своей роли в этом деле. Как могло случиться, что я ничего не заметила? Когда-то я знавала одну женщину, которая однажды поделилась со мной своими проблемами: у нее был муж и трое уже взрослых детей, но, по ее убеждению, они относились к ней столь же тепло и внимательно, как к обогревателю или душу – полезным предметам, совершенно необходимым в быту, однако никому и в голову не приходит вести с ними сколько-нибудь серьезные разговоры. В доказательство она привела такой случай: однажды она ударилась о дверцу шкафа и две недели ходила с синяком под глазом, и за все это время ни муж, ни трое детей, появившиеся на свет из ее чрева, даже не спросили, что с ней произошло. Когда она мне это рассказывала, такое невнимание показалось мне отвратительным, гадким и бесчеловечным, но теперь я сама бледнела, внезапно обнаружив собственную мерзкую бесчувственность.

– В это нельзя поверить. Как же я могла столько лет прожить с Рамоном и совсем его не знать? Как вообще это возможно – столько лет я не замечала ничего, а ему все это время угрожали? Бедный Рамон.

– Да, действительно, трудно поверить… – задумчиво сказал Феликс. – Но прежде всего потому, что сама история кажется довольно странной.

– Что ты имеешь в виду? Мне она кажется очень логичной и вполне правдоподобной… Про этот революционный налог, про то, как доят государство, и про все остальное, о чем говорила судья.

– Ну-ну… И получается, что твой муж хранил в своем сейфе два письма от террористов. Не все, а только два, и как раз именно те, из которых понятно, почему он присваивал государственные деньги и почему его похитили.

– И что тут странного? Может быть, он только эти два письма и получил. Ясно, что террористы предпочитают общаться по телефону, чтобы не оставлять улик. Или лично.

– Верно, – перебил нас Адриан, который при каждом удобном случае придирался к словам Феликса. – Мне рассказывали, что члены ЭТА, например, для вымогательства используют именно личные контакты.

– Разумеется, – подтвердил Феликс. – А еще для террористов – самое обычное дело проставлять даты в письмах с угрозами. Ставят дату, отправляют копию в архив и заносят в журнал входящей и исходящей корреспонденции. Разве ты не понимаешь, что это просто смешно?

Да, верно, согласна; теперь, когда об этом сказал Феликс, я вспомнила, что при чтении письма именно эта деталь – дата – остановила мое внимание. Но большого значения я ей не придала, потому что от всего происходящего, от невероятности разоблачений голова у меня шла кругом.

– Да, это странно, – признала я. – И что, по-твоему, на самом деле происходит?

– Может быть, существует заговор против Рамона, чтобы свалить на него вину за грандиозную аферу, – оживился Адриан. – Может быть, злоумышленники подделали письма и похитили твоего мужа, чтобы ответственность пала на него. И ты потому ничего не замечала, что ничего и не происходило, а все эти разоблачения – сплошная ложь.

Мне очень хотелось верить в эту утешительную версию событий, которая снимала вину и с Рамона, и с меня. Феликс с сомнением покачал головой.

– Очень уж много темных пятен в этой истории. Надо поискать среди вещей твоего мужа, вдруг что и найдем.

– Что?

– Все что угодно, все, что может снабдить нас дополнительной информацией. Ты же говорила, что нашла счет на мобильный телефон? Надо просмотреть все номера. Может, попадется что-нибудь интересное.

Это была неплохая мысль, конечно. Жаль только, что найти этот проклятый счет нам так и не удалось. Мы искали в письменном столе Рамона, в ящике на кухне, на полках, рядом с телефонной книжкой, перетрясли все книги, счета, залезли даже под шкаф на тот случай, если он упал и его занесло туда сквозняком. Ничего. Битый час мы искали эту бумажонку, которую я тогда оставила у Рамона на столе, в этом я была уверена; и чем понятнее становилось, что все наши усилия ни к чему не приведут, тем больше меня одолевали подозрения, которые я оставила при себе: взять счет мог только Адриан. Он все время торчал в моей квартире, приходил и уходил, когда вздумается, ему ничего не стоило отделаться от телефонного счета. В конце концов, я совершенно ничего не знаю об этом молодом человеке, снова напомнила я себе. У него нет ни друзей, ни рекомендателей, никого, кто мог бы подтвердить его личность и прошлое. А противоречивость его поведения – то он сущий младенец, то взрослый и разумный человек, – это же может быть притворством? Как и его заигрывания. К этому времени я была почти убеждена, что он заигрывает со мной. Разве нормально, что парень двадцати одного года находит привлекательной женщину, которой исполнился сорок один год? Или же это тоже входит в его роль. в его легенду?

– Ладно, – сказал Феликс. – Забудем про этот дурацкий счет. Давайте искать дальше, может, найдем все-таки что-нибудь интересное.

И мы начали тщательный обыск квартиры, особенно тех ее частей, где были «зоны влияния» Рамона – его шкафы, его полки, его чемоданы. Работа оказалась изнурительной, напрасной и нудной. К вечеру мы не нашли ничего интересного и наглотались пыли в таких количествах, словно попали в песчаную бурю. Я уже была готова сдаться, когда услышала победный клич Феликса:

– Смотрите! Смотрите, что я нашел!

Это был мобильный телефон. Мобильный телефон Рамона, которым при мне он никогда не пользовался и с которого звонил по эротическим номерам. Мобильник был засунут в носок и лежал в туфле моего мужа. Несколько странное место для телефона. В другой туфле и тоже в носке лежало зарядное устройство.

– Странно, почему он так далеко его запрятал. Правда? – спросил Адриан.

Феликс ничего не ответил, он так запыхался, что жалко было смотреть на него. Он немало времени провел на четвереньках, обыскивая обувь в шкафу Рамона, и теперь пытался встать, но у него ничего не получалось.

– Дай мне руку, пожалуйста, – вконец измучившись, попросил он.

– Прости, прости меня, – поспешила я сказать.

– Это все мое колено. Когда-то я столкнулся с фургоном, и с тех пор у меня проблемы с суставом. – Ему хотелось и самому верить, и нас заставить поверить, что его немощь зависит от внешней и случайной причины, а не от того личного оскорбления, которое нам наносит старость, произрастающая изнутри.

Адриан включил мобильник.

– Аккумулятор еще не сел. Уровень низкий, но до конца он не разрядился.

И тогда Адриан сделал нечто самое естественное, то, что постепенно пришло в голову и мне, то, о чем Феликс подумал бы в первую секунду, если бы не принадлежал другому миру, другой эпохе, где не существовало мобильных телефонов и электронной памяти, – Адриан нажал кнопку, и на экране высветился последний номер, по которому говорили с этого аппарата. 91-3378146. Это не эротические услуги, а мадридский абонент.

– Тебе этот номер что-нибудь говорит? – спросил Феликс.

– Нет. Совсем ничего.

– Тогда можем попробовать, вдруг повезет.

– Попробовать что? – спросила я, заранее боясь ответа.

– Попробуем позвонить. Посмотрим, что будет. Звони ты. Если ответят, скажи, что звонишь по поручению Рамона. Что ты его жена. Это же правда.

Мне вообще не слишком нравится говорить по телефону, и вполне понятно, что еще меньше мне нравилась идея говорить по мобильнику, который мой похищенный муж прятал в своих туфлях. С другой стороны, мне было любопытно, что это за номер. Я набрала воздуху, нажала клавишу дрожащей рукой и поднесла телефон к уху. Один гудок, второй, третий. Я уже надеялась, что трубку никто не возьмет, но вдруг мне ответили:

– Слушаю?

Голос молодого мужчины, бесцветный.

– О… Здравствуйте, я… звоню по поручению Рамона. Последовала короткая пауза.

– Вы ошиблись.

– Рамона Ируньи. Вы же знаете… Рамон Ирунья.

На сей раз последовала более долгая пауза. Когда он заговорил снова, голос стал резким. Отрывистым, пронзительным.

– Я не знаю никакого Рамона.

– А я думаю, вы его знаете. Рамон сказал, чтобы я вам позвонила. Я Лусия. Жена Рамона.

– Я же сказал: вы ошиблись. Не звоните больше, – рявкнул он и быстро нажал отбой.

Да, разговор мало что прояснил. Но я была уверена, что тот тип мне врал. Скрывал что-то. И конечно же, он знал моего мужа. Я описывала друзьям свои впечатления от собеседника, от его тона, как вдруг мобильник зазвонил. Мы все трое замерли и растерянно переглянулись. Казалось, будто нам звонят с того света.

– Возьми трубку, возьми! А то перестанут звонить! – велели мне наконец Феликс и Адриан.

С величайшей осторожностью, словно это был скорпион, я схватила трубку и со страхом поднесла к уху.

– Да?

– Рамон Ирунья?

Тот же голос. Только что я с ним разговаривала.

– Нет… его нет… Я Лусия, его жена. Я уже говорила вам, что звоню по его поручению.

Короткая пауза.

– Угу. Вы понимаете, я должен был проверить звонок.

– Да-да, конечно.

– Потом, он мне говорил, что вы ничего не знали.

– Да-да, конечно. То есть не знала. Нет, нет, я ничего не знала.

– Мы говорим об одном и том же?

– Да-да, конечно, – сказала я, ощущая себя по меньшей мере Робинзоном Крузо на необитаемом острове.

– Угу. В общем, я сожалею, что вам пришлось перенести такой страх, но вы же понимаете – ничего личного.

– Да-да, ничего личного.

– Я профессионал, вы должны это знать.

– Конечно.

– Угу. Ну говорите.

– Что? – перепугалась я.

– Что я должен сделать?

– А, вы об этом… – перепугалась я еще больше, потому что ничего не понимала.

– Хочу предупредить вас – цена теперь вдвое выше. Я больше не хочу никаких сюрпризов.

– Понятно. – Я так нервничала, так растерялась, что могла только поддакивать. И вдруг мне в голову пришла спасительная мысль. – Знаете, я не хочу говорить об этом по мобильнику. Вы же знаете, что такое мобильный телефон – твои разговоры слушают все кому не лень. Давайте лучше встретимся.

– Хорошо. В обычном месте?

– Да. То есть нет, нет. Не надо в обычном месте. Давайте встретимся в…

Феликс передал мне спешно нацарапанную записку.

– … у стойки в кафе «Параисо»? Это кафе на…

– Угу. Я знаю. Отлично, завтра в час в «Параисо». И возьмите деньги. Не будет денег – не будет разговора.

Я прекратила разговор, охваченная невероятным возбуждением, у меня выступила испарина, горели уши, дрожали руки, в груди колотилось сердце, и – должна признаться – все эти реакции возбуждали, стимулировали меня. Наверное, наши предки испытывали такой же всплеск эмоций, удовлетворяя свои охотничьи инстинкты.

Однако по мере того, как проходило возбуждение и нервы успокаивались, совсем иное чувство стало охватывать меня, и через несколько минут я уже была в полной его власти – то был страх, отчаянный страх, усиленный бесполезными сожалениями о том, что мне вообще пришло в голову звонить неизвестно кому.

– Боже мой! Как я могла быть такой легкомысленной?! Почему вы мне позволили сделать это? Теперь я связана черт знает с кем, может, он террорист или убийца, и этот убийца требует с меня денег невесть за что, теперь он знает, кто я, и наверняка знает, где я живу, и если я завтра не появлюсь в «Параисо», он явится сюда, а если явится, то все будет куда хуже, чем было!

Я была в таком ужасе – и, по правде говоря, у меня для этого имелись самые веские основания, – что в конце концов мы решили сообщить обо всем в полицию. Я позвонила инспектору Гарсии, который, едва узнав, в чем дело, выехал к нам. Уже через полчаса он сидел за кухонным столом с мобильником в руке, и его лицо, похожее на морду страдающего анорексией хорька, казалось несколько более оживленным, чем обычно.

– Очень интересно. Важный след. Хорошо сработано. Встреча в кафе. Звонок Завтра идем все, – сообщил он в своем телеграфном стиле.

– Что? Вы хотите, чтобы я пошла в кафе?

– Конечно. Вас будут охранять. Нечего бояться. Много полиции.

– Вот этого как раз я и боюсь! Что вы заполните все кафе полицейскими. Он поймет, что я его выдала, и перережет мне горло.

– Нет. Мы его схватим. Точно.

– А вы не можете вместо меня послать полицейского-женщину? – предложила я, вспомнив какое-то кино.

– Нет. Он вас знает. Так мне кажется. Идти надо вам.

Впрочем, я и так это знала – мне придется идти. Это был единственный след, который мог вывести нас на Рамона, не дававшего знать о себе. Бедняжка Рамон с отрезанным мизинцем, Рамон мне незнакомый, Рамон неизвестный, Рамон непонятный и немного пугающий, однако это мой муж, и он, возможно, находится в крайней опасности. Я должна идти ради него.

И я пошла. Натощак. Потому что попыталась выпить чашку липового чая, но меня вырвало. «Параисо» – старое кафе на Гран-Виа, где обычно собираются люди искусства – художники, писатели. Там очень длинная стойка в форме подковы и круглые столики из темного металла с мраморными столешницами, которые сейчас оккупированы переодетыми полицейскими. Такая охрана достойна голливудской продукции, однако, в отличие от американских детективов, от полицейских так и несло полицией, их присутствие невозможно было не заметить. Они постарались походить на обычных людей, но, для меня по крайней мере, было очевидно, что вот те трое крепких грубоватых парней с плеерами отнюдь не случайно забрели сюда, как и тот усатый тип у входа – он неотрывно читал одну и ту же страницу газеты – не говоря уж об инспекторе Гарсии, который оперся на стойку с таким же непринужденным и беззаботным видом, точно стервятник, поджидающий, когда наконец издохнет его будущий обед. Мне сказали, что полицейские займут свои места к половине первого, без десяти час пришла я. Устроилась я у стойки, подальше от входа, во рту у меня пересохло, я все время переминалась с ноги на ногу. Каждый раз, когда кто-нибудь снаружи толкал высокую дверь с матовыми стеклами, у меня перехватывало дыхание. Время шло и шло, заказанный кофе, к которому я так и не притронулась, давно остыл, оттого, что я постоянно сжимала зубы, у меня заныли челюсти. В четверть третьего вдруг возник короткий переполох, и полицейские явили себя во всем блеске. Молодого человека, который собрался было сбежать, схватили, поставили к стене, велели раздвинуть руки-ноги, запугали и обыскали. У него нашли крошку гашиша и один грамм кокаина весьма посредственного качества, но было ясно, что к нашему делу он не имеет никакого отношения. К трем часам, когда троица с плеерами заказала себе бутерброды с ветчиной, инспектор Гарсия решил, что операцию пора заканчивать.

– Не сработало. Бывает. Работать в полиции трудно. Это призвание, а не профессия, – меланхолично поделился он. – Может, он не пришел. Может, пришел, но что-то заподозрил. Я дам вам охрану. На всякий случай.

По дороге домой я поняла, что все сложилось хуже некуда: я испытывала тот же страх, ту же неуверенность и беззащитность, а к тому же еще эти двое охранников. Эти гориллы поднялись по лестнице впереди меня и первыми вошли в квартиру, чтобы проверить, все ли в порядке, после чего вернулись в подъезд.

– Во всяком случае, теперь, с двумя охранниками, ты будешь чувствовать себя увереннее, – сказал Адриан, пытаясь подбодрить меня.

Но мне-то казалось, что все обстоит как раз наоборот: охранники стоят внизу только потому, что ситуация стала еще более неопределенной и опасной. Моя прежняя жизнь, скучная и бессмысленная, казалась мне теперь просто райской. Я всегда была трусихой, чему способствовали развитое воображение и эмоциональная неустойчивость. За те часы, что последовали за несостоявшейся встречей, я на тысячу ладов представляла, как меня убьют, как неизвестный телефонный собеседник влезает в кухонное окно, спустившись с террасы по веревке, как он обманывает полицейских и преспокойно входит в дверь, как он прячется в котельной в подвале, как поднимается по водосточной трубе в патио; или же он уже находится (может быть) в квартире Адриана, потому что Адриан (может быть) связан с похитителями.

Однако этот приступ паранойи закончился быстро и резко. В тот же вечер позвонил инспектор Гарсия. Это было почти в двенадцать, в час ведьм и проклятий.

– Пожалуйста, приходите в комиссариат. Очень важная информация.

Собравшись с духом, я отправилась туда в сопровождении обоих горилл. Инспектор сразу же пригласил меня в свой кабинет, в котором пахло жестокостью и застоявшимся табачным дымом. Он протянул мне газету, раскрытую на странице мадридской хроники.

– Завтрашняя «Пайс».

«При выходе из своего дома застрелен мужчина. Вероятно – сведение счетов», гласил заголовок, а ниже была напечатана маленькая фотография с удостоверения личности: молодой смуглый мужчина деревенского вида, довольно смазливый.

– По-моему… По-моему, это один из тех, кто напал на нас в подъезде, – сказала я, чуть не теряя сознание.

– Да? Очень интересно.

Гарсия показал мне другие фотографии – фото из полицейских архивов, мутные моментальные снимки, сделанные в момент задержания. Да, никаких сомнений: он напал на нас в подъезде.

– Значит, он – это он, – позволил себе тавтологию Гарсия. – Тот, кого мы ждали в «Параисо». Его телефон – это его телефон. Потому он и не пришел.

– Почему?

– Потому что был убит.

Теперь я внимательно прочитала заметку: его застрелили утром, в 10.45. Из автомобиля. Рука высунулась из окошка автомобиля, и стрелявший попал точно в цель. Способ не совсем обычный, однако широко используемый террористами. «Урбано Рехон Олья по кличке «Русский» неоднократно был судим за вооруженный грабеж, нанесение ущерба и вымогательство».

Значит, покойником, голосом в мобильном телефоне, грабителем в подъезде был Урбано Рехон Олья. Умирая, он забрызгал меня своей кровью, я чувствовала себя странным образом причастной к его смерти, даже ответственной за нее, что еще глубже погружало меня в кошмар последнего времени.

– Не повезло. Его заставили замолчать.

Возвращалась я на такси, потому что Гарсия сразу же решил снять охрану. Он полагал, что раз Урбано больше нет, никакая опасность мне не угрожает, хотя я его выводов не поняла.

– У меня есть подозрение, что он приставил к тебе охрану вовсе не для того, чтобы защитить, он просто использовал тебя как приманку, хотел схватить Урбано, если тот попытается войти в контакт с тобой, – сказал Феликс. – По правде говоря, не думаю, что ты вообще подвергалась опасности.

Возможно, но убийство грабителя доказывало, что эти люди убивают. Не только похищают, не только отрезают пальцы, но и убивают. Бедный Рамон. Хотя нет: бедная я. Потому что только теперь до меня начал доходить смысл телефонного разговора с убитым. Кто-то же сказал ему, что я ничего не знала. И еще эти слова: ничего личного. Получается, что ограбление в подъезде заказал Рамон? Но это полная нелепость и бессмыслица. Кто-то выдал себя за Рамона. Конечно. Это вполне возможно. Кто-то притворился другим человеком. Это легко сделать. Так часто бывает. Сколько человек представляются не теми, кто они есть на самом деле! Сегодня утром Адриан пришел завтракать очень поздно, было почти половина двенадцатого. Он объяснил, что провел очень беспокойную и бессонную ночь, а утром отсыпался. Долго объяснял и, может быть, слишком подробно. Слова, слова – чтобы прикрыть свое отсутствие и пустить дымовую завесу. Слова, которые скрывают, что он вполне мог поехать к тому дому, выстрелить из окна машины и убить человека.

* * *

Стоило бы задаться вопросом, почему Лусия так не доверяла Адриану. Почему она не подозревала Феликса, который, в конце концов, по собственному его признанию, был террористом и преступником? Или инспектора Хосе Гарсию, у которого такой зловещий взгляд и вообще облик киношного злодея? Однако ее недоверчивость касалась одного Адриана. Действительно, против него говорили некоторые странные совпадения, запутанный клубок обвинительных предположений. Но доказательства были ничтожные и, в общем, неубедительные. Их явно не хватало, чтобы объяснить ее отношение к Адриану.

Вероятно, страх Лусии проистекал из другого источника. Таким источником, например, могла быть молодость Адриана. Его привлекательность. Или такой основополагающий факт, что он принадлежал к мужскому полу. Молодость, чтобы идти по порядку, – свойство тревожащее. Некоторые думают, что молодость вообще невинна, понимая под невинностью инстинктивную предрасположенность к добру. Лусию же молодые, напротив, беспокоили своей неопределенностью: они были не невинными, а не устоявшимися, недооформившимися, они еще не имели возможности проявить свои наклонности к великодушию и низости, к солидарности и тирании. Но внутри они уже были такими, какими станут потом: посредственными эгоистами, или спасителями человечества, или серийными убийцами. Все это в них уже присутствовало, но они еще не совершили поступков, по которым бы всем стало ясно, что они собой представляют. И Гитлер был подростком, и Джек-потрошитель был подростком, и Сталин, наверное, в соответствующем возрасте сиял обаятельной улыбкой грузинского юноши. Молодые как бы сидят в засаде внутри самих себя, их личности скрыты и будут выстроены с течением жизни, высшей точкой которой становится старость. Поэтому Феликс не страшил Лусию – старик уже показал, кто он такой, уже завершил процесс метаморфоз. А Адриан оставался землей неизведанной. Кто знает, какое предательство, какое злодеяние, какая подлость может скрываться в его душе!

Но еще больше Лусия боялась в Адриане той опасности, которая таится в мужчине. Нет на свете женщины, которая не знала бы или подсознательно не ощущала той угрозы, которую несет с собой мужчина, того страдания, которое он может причинить; любовь – это своего рода смертельная зараза. Лусия вовсе не имела в виду нелюбовь любимого, или слезы разочарования, когда тебя любят не так, как тебе хотелось бы, или рыдания покинутой ради другой женщины. Это обычные сердечные страдания, хотя они и оставляют мучительные раны. Нет, на самом деле Лусия боялась мужчины как такового, всего того не выразимого словами, что составляет сущность противоположного пола, его непонятность, ту зеркальность, в которой не видишь своего отражения. Она боялась того, что в мужчине заложена способность покончить с женщиной.

Все мы носим внутри себя свой ад, свою собственную возможность падения, свой собственный проект личной катастрофы. Когда, почему и каким образом бродяга становится бродягой, неудачник – неудачником, алкоголик – отверженным? Конечно же, у всех у них есть отцы и матери, и, возможно, даже любящие; несомненно, все они когда-то верили в счастье и в будущее, были шаловливыми детишками и подростками с не менее сияющей улыбкой, чем у Сталина. Но однажды что-то в них сломалось, и они оказались ввергнутыми в хаос.

Личное падение – вещь коварная, оно живет в нас, как тропическая болезнь, скрытно и никак не проявляясь годами и даже десятилетиями, дожидаясь, пока мы снимем караул, пока оборонительные сооружения не обветшают, и тогда запускает механизм разрушения. Лусия не раз наблюдала, как любовь становится тем троянским конем, который обеспечивает победу внутреннему врагу. Именно этого и боялась она в мужчинах – боялась утраты самой себя, самоотчуждения. Это был страх вдвойне: мужчины, который безраздельно властвует, и женщины, которая позволяет собой властвовать. Боялась отдать мужчине все, в том числе и способность рассуждать здраво, при этом называя это разрушительное явление любовью. Боялась строить отношения на боли и зависеть от нее. Из-за этой темной туманности, пролегающей между полами, Лусия и боялась мужчин. И, возможно, поэтому она и подозревала Адриана: он был опасен, потому что был привлекателен.

Много лет назад, задолго до появления Рамона, в легкомысленную пору ее жизни, когда она меняла мужчин как перчатки, с ней произошла странная история. Вдруг она стала получать на автоответчик оскорбительные послания: «Шлюха, дрянь, потаскуха». Голос был женский и молодой, он произносил ругательства избитые, отнюдь не изощренные, в их постоянном повторении чудилась даже какая-то наивность. Случалось, кто-то звонил, когда Лусия была дома, она брала трубку, но ничего не слышала, точнее говоря, она слышала выжидающее, влажное молчание, насквозь пропитанное парами сдерживаемого дыхания, как всегда бывает, если на том конце линии кто-то есть. Так продолжалось недели три-четыре, Лусии было немного неприятно, но значения она этому не придавала, поскольку ни голос, ни сами сообщения тревоги не внушали: могла звонить глупая девчонка, или безобидная сумасшедшая, или просто отупевшая от скуки телефонистка, одновременно глупая, юная и немного полоумная. Прослушав сообщения, Лусия о них больше даже не вспоминала.

Однажды она вернулась домой после ужина и, открывая дверь, услышала звонок. Одним прыжком она оказалась у телефона – поздние звонки всегда рождают тревогу, а может быть, она надеялась, что звонит Ганс. Но это был не он. Она услышала голос той женщины:

– Лусия?

– Да.

– Это Регина.

– А, Регина, – сказала Лусия, вежливо притворяясь, будто знает, кто говорит, а сама лихорадочно рылась в памяти. Имя было не слишком распространенное, но она так никого и не вспомнила. – Регина… Какая Регина?

– Не строй из себя дурочку… Ишь ты, она не помнит… Вот уж не думала, что ты осмелишься притвориться, будто не знаешь меня.

Больше всего Лусию удивили не слова, а та горечь, упрек, которые в них звучали.

– О чем ты? Прости, но я действительно не понимаю, с кем говорю.

– Я жена Константино, – сказала та, как плюнула. Снова поиски в памяти. Константино – и никакого

отклика. Регина и Константино – звучат как имена императора и императрицы Австро-Венгрии. Если бы она знала супружескую пару с такими именами, никогда бы не забыла.

– Ну и что? Я не помню никакого Константино и не знаю тебя.

– Ах, ты и его не знаешь… Это уж такой цинизм… Ты… ты… хуже тебя нет никого… ты… ты… просто страшная.

Всякий разумный человек, которому позвонили с такого рода инсинуациями в половине двенадцатого вечера, бросит трубку и не позволит какой-то сумасшедшей оскорблять себя. Даже Лусия, а к ней не очень-то применимо определение «разумный человек», была готова повесить трубку, поскольку ей осточертела эта агрессивность, когда женщина добавила кое-что еще:

– Вот ты любовница моего мужа, ты хвастаешься этой связью, ходишь с ним по всему Мадриду, а признаться в этом мне у тебя духу не хватает. Трусливая душонка.

Любовница ее мужа? Снова поиск по задворкам памяти: Константино, или Константе, а может, Тино… Знает ли она мужчину с таким именем? Может, она спала с ним и забыла? Перед Лусией открылась бездна. Неужели у нее была такая связь, а она о ней просто-напросто забыла? Можно ли жить двумя жизнями: дневной, в которой ничего не помнишь о ночной, и ночной, сомнамбулической? Комната, холодная и полутемная, потому что Лусия успела включить свет только в прихожей, стала таинственной, Лусия не узнавала своей мебели, все поверхности как будто несколько искривились, воздух словно бы превратился в непригодную для дыхания субстанцию.

– Что ты сказала? – пересохшими губами спросила Лусия.

– И даришь ему кольца, чтобы он носил их, а я умирала!

Ах, нет, вот чего не было, того не было. Она не помнила случая, когда бы подарила кольцо мужчине. Ей бы и в голову такое не пришло. Какая пошлость! Это не она, разумеется! Воздух снова стал пригодным для дыхания, комната перестала казаться нереальной.

– Прости, с кем ты хочешь поговорить? – спросила она уже спокойнее.

В голосе на том конце провода впервые послышалась растерянность.

– Я хочу поговорить… с Лусией Ромеро. Да, с Лусией Ромеро.

– Эта Лусия – темноволосая женщина маленького роста, лет под тридцать? – продолжала выспрашивать она. Называя свои приметы, она с ужасом предчувствовала появление тысяч Лусий Ромеро, они просто кишат вокруг и дарят кольца женатым мужчинам.

– Да! Именно так! Она пишет детские сказки, – нетерпеливо ответила женщина.

Лусия вздохнула: да, это она. Но это же не она!

– Значит, речь обо мне. Но это не я. Поверь, я клянусь тебе, что не знакома ни с одним мужчиной по имени Константино.

Уверенность Регины дала трещину: она с воодушевлением перечисляла улики, но на самом деле просто убеждала самое себя.

– Как это не ты! Я сама слышала, как он говорит с тобой по телефону, я сама читала твои письма, я видела кольцо!

Далось же ей это кольцо!

– Ты слышала мой голос, когда думала, что он говорит со мной? Наверное, не слышала. А письма подделать проще простого. С кольцом и вовсе никаких проблем. Он, наверное, его купил где-то.

– М-да, правда, когда я однажды хотела снять трубку, ты уже ее повесила… – озадаченно сказала Регина. – Нет, этого не может быть. Не может быть, что все – ложь, я не могу так думать. А потом, он знает все о тебе, знает твою квартиру, знает адрес и телефон… Я могу описать тебе гостиную, где ты сейчас находишься! Там стоит круглый стол, покрытый индийской скатертью, старинное плетеное кресло-качалка, красная софа…

Любой разумный человек, которому в половине двенадцатого звонит неизвестная женщина, чтобы рассказывать ему такие сказки, давно бы уже решил, что с него достаточно, и, не задумываясь, бросил бы трубку. Но Лусия была, наверное, не вполне здравомыслящим человеком, к тому же она твердо знала, что ее круглый стол покрыт индийской скатертью и неподалеку от него стоит деревянное кресло-качалка. Софа, правда, была синяя, но в полумраке ее обивка отдавала кроваво-красным.

– Да, видимо, некий Константино обладает кое-какой информацией обо мне, и это меня беспокоит. Мне хотелось бы понять, откуда у него такие сведения. Но я тебя уверяю, что не знаю, кто этот человек, у нас нет никаких отношений, и я никогда и никому не дарила колец.

Именно кольцо связывало всю историю с реальностью, это для меня было неоспоримо и потому успокаивало.

– Если ты мне не веришь, я готова встретиться с этим Константино прямо сейчас и проверить, как он докажет свои вымыслы. И знай, мне это безразлично, я сделаю это ради тебя, чтобы ты поняла – этот мужчина тебя обманывает.

Любой разумный человек и т. д., но Лусия, вместо того чтобы сделать «и т. д.», то есть повесить трубку, почувствовала, что ею овладел дух разоблачения. Ради этой девочки, ради этой бедной жертвы, какой-то Регины, из солидарности с обманутой женой, думала Лусия, пока старалась убедить свою собеседницу, что им надо увидеться. Но на самом деле ей самой это было нужно – из-за той тревоги, которую в ней вызывало существование некой призрачной Лусии Ромеро. С этим призраком надо было покончить, надо было убить его, твердо убедиться в том, что никакой параллельной жизни нет. Хватало и того, что столько личностей живут внутри нее, чтобы еще встречаться с двойниками в реальной действительности.

В общем, Лусии удалось убедить рассерженную и сомневающуюся Регину, которая к тому времени находилась уже в истерике, что им надо встретиться.

– Но он не захочет, я уверена…

– Не говори ему, что звонила мне. Приведи его туда, куда вы ходите обычно, в какой-нибудь бар, и я туда приеду.

Регина назвала паршивенький бар на улице Виктория, поскольку августейшая австро-венгерская чета жила неподалеку. Она зайдет за своим мужем, который работал поваром в ресторане и заканчивал в половине второго ночи (раньше он развозил пиццу и, наверное, таким образом и узнал Лусию; по словам Регины, однажды Лусию показывали по телевизору, и Константино сказал: «Эту женщину я знаю, она – моя клиентка, я несколько раз привозил ей пиццу, она кокетка и хочет меня соблазнить»), и уговорит его зайти в бар.

Лусия приехала туда без двадцати два ночи, но недовольный официант отказался обслужить ее, заявив:

– Мы закрываемся.

Ей пришлось выйти и ждать у входа, эффект неожиданности был потерян. Стоял февраль, было холодно, на узких улицах пустынно. Старые дома, облупленные и грязные, казались еще более жалкими и печальными в резком свете уличных фонарей. Сердитый официант с грохотом запер дверь и ушел. Лусия ждала и все больше нервничала. Ночью, в одиночестве, ей было не по себе в центре старого Мадрида. Она уже почти собралась уйти, когда увидела, что к ней бежит девушка.

Девушка совсем молоденькая – на вид ей было не больше двадцати.

– Привет… Я Регина, – сказала она, едва переводя дыхание.

Она была по-настоящему хороша собой, просто красавица, несмотря на плохо прокрашенные светлые волосы, дешевые брюки в обтяжку и кошмарную джинсовую куртку на синтетическом меху с золотыми заклепками на плечах. Но большие зеленоватые глаза смотрели внимательно, с милым и живым выражением, рот был прекрасно очерчен, ростом она оказалась намного выше Лусии – высокая, хорошо сложенная девушка.

– Я не смогла привести его… Он что-то заподозрил… И сразу заспешил… Если мы поторопимся, то нагоним его.

И она действительно так заторопилась, что у Лусии не было времени подумать, во что же она ввязывается. Регина рванула вперед, а Лусия – за ней, они спешно продвигались по городскому лабиринту, лавируя между неправильно припаркованными машинами, пробегая переулок за переулком, один темнее и уже другого, фантастичности городу добавляли блестящие черные мостовые, мокрые от дождя. Наконец Регина свернула в торговый пассаж, ветхую галерею, которая и при свете дня должна была бы казаться мрачной, но сейчас, в темноте, с закрытыми лавками (полуразрушенными булочными, пыльными магазинчиками галантерейных товаров, обшарпанными аптеками), представляла собой декорации настоящего кошмара. Куда она меня ведет, чего в действительности хочет, почему я дала себя вовлечь в эту непонятную авантюру, спрашивала себя Лусия, пробегая по отвратительной галерее; она была оглушена гулом собственных шагов, а в голове мелькали смутные картины кровавых сцен. Но вот галерея кончилась, они вышли из нее и оказались на улице – снова ночь, снова дождь, снова мертвенный свет уличных фонарей. Пройдя галереей, они спрямили себе дорогу – по противоположной стороне, в нескольких метрах впереди них, опустив голову, быстро шел в окружении теней какой-то человек.

– Это он, – прошептала девушка. – Константино.

Регина широкими шагами валькирии поспешила за ним, а Лусия, совсем задыхаясь, семенила за ней. Она видела, как Регина догнала его на горке, видела две склоненные, неслышно перешептывающиеся головы, и вдруг сердце у нее забилось сильнее. Вот и конец поискам, вот разгадка, вот волшебное зеркало. Она сделала над собой усилие и ускорила шаг, преодолевая последние метры подъема. Она подошла к ним сзади, они стояли недалеко от фонаря, и Лусия могла разглядеть мужчину. Он тоже был молод, лет двадцати пяти. Щуплый, невысокий, на ладонь, быть может, выше Лусии, некрасивый, с острыми зубами и мышиным личиком, с гладкими русыми волосами, в которых уже намечались ранние проплешины. Но самым примечательным в нем были глаза, увеличенные толстыми астигматическими линзами очков, эти выкатившиеся от испуга глаза, которые напоминали маленьких рыбешек за стеклом аквариума.

– Простите… Простите… – бормотал он ошарашенно.

Я его не знаю, думала Лусия с торжеством и облегчением, я действительно его не знаю, другой Лусии Ромеро не существует, есть только одна Лусия Ромеро, и это – она. И еще она думала: что все это значит? На редкость уродливый мужчина и прекрасная женщина. Неуверенный в себе мужчина, который мучает женщину, чтобы удержать ее. И женщина-мазохистка, которая любит того, кто ее мучает. Лусия почувствовала близость бездны, раскаленной лавы. В одной из прежних жизней, мелькнуло в голове у Лусии, она могла быть Региной, или Константино, или любовницей, которая дарит своим любовникам кольца. В страдании есть темная зона, ничейная полоса, где все роли перепутываются.

– Ладно… Все в порядке, – ответила Лусия недомерку с выкачанными глазами-рыбками. – Не волнуйся, я тебя простила, для меня это все несерьезно, а вот тебе бы следовало подумать, почему ты так поступаешь, ведь это не совсем нормально.

Конечно, ненормально – или наоборот: как раз очень нормально в этом мире, охваченном общим безумием, в нас обитающим, – то, что Константино выдумал себе другую жизнь, то, что Регина оскорбляла по телефону свою предполагаемую соперницу, то, что Лусия не задумываясь бросилась в погоню за призрачными химерами предрассветного часа. И все это – боль, тревога, недостойная зависимость, нищета дней и ночей – любовь, если уж так принято обозначать эту патологию, эту разрушающую потребность в другом, людоедскую жестокость. Те, кто любят, пожирая других, – каннибалы. Если зло есть вторжение ужаса в будничную спокойную жизнь, то нет большего зла, чем унижающая любовь: из этой черной дыры бросается на человека ревущий и изрыгающий огонь дракон, и начинается падение.

Сейчас, почти через сутки после гибели грабителя, Лусия вспоминала эту старую историю с Константино и Региной и чувствовала, что Адриан вполне может столкнуть ее в эту бездну. Ее отношения с этим молодым человеком становились все более запутанными, все более затягивающими. Она все меньше доверяла ему, но то была подсознательная, инстинктивная подозрительность. Хорошо, Адриан поздно пришел к завтраку в тот день, но становился ли он от этого убийцей? Действительно ли Лусия думала, что Адриан находится в контакте с террористами? Нет, на самом деле она этого не думала. А если так, то откуда столько подозрений и почему она ощущает растущую агрессивность по отношению к Адриану? Дурацкую, неконтролируемую агрессивность, из-за которой она начинала вести себя как глупая девчонка. Так она вела себя сегодня днем, когда Адриан с Феликсом пустились в свои обычные споры.

– Ну да, конечно, я верю, что там что-то есть. Я не говорю «Бог», Бог, как его представляли раньше, я не о нем, но что-то все-таки есть, не знаю что… Например, теория реинкарнации кажется мне вполне разумной, – горячо отстаивал свое Адриан.

– Ах, реинкарнация… А у меня в голове это не умещается. Значит, я должен, к примеру, верить, что в шестнадцатом веке был проституткой? – угрюмо возразил Феликс.

– Конечно нет. Ты все высмеиваешь, все выхолащиваешь.

– Возможно. Но дело в том, что ты веришь не только в реинкарнацию, ты готов поверить во что угодно. Твоя доверчивость всеохватна. Ты умный парень, но иногда на тебя производят сильное впечатление вещи, которые по плечу любому ярмарочному фокуснику. Честное слово, я не хочу тебя оскорбить, но иногда ты отстаиваешь такие невероятные нелепости, а это приводит в полное недоумение. Взять хотя бы твои теории насчет совпадений, молний без грозы и странных смертей, – сказал Феликс.

– Я просто в восторге! Как удобно говорить «я не хочу тебя оскорбить, я не хочу тебя оскорбить», после чего преспокойно оскорблять оппонента. И вообще, не называй меня умным парнем – я прихожу от этого в бешенство. А по делу отвечу: я же не говорю, что у меня есть ответ на все вопросы, и даже не утверждаю, что это – паранормальные явления; я просто отмечаю, что совпадения эти очень странные, и я не единственный, кто не верит в совпадения. Например, Артур Кестлер, очень интересный мыслитель, написал книгу, где показывает, что совпадения…

– Приехали! Твой Кестлер коммунист. А коммунисты – совсем не великие мыслители.

– А вот и нет! Он ведь быстро вышел из партии и написал жестокие книги, где разоблачает сталинизм, так что здесь ты как раз ошибаешься, – похвастался эрудицией Адриан, который был в восторге, что может заработать очередное очко.

– Ничего не значит, что он вышел из партии, он все равно остался каким был. Если ты входил в какую-то партию, значит, мозги твои организованы определенным образом. Анархизм учит думать, читать, развивать собственные взгляды, быть свободным интеллектуально и морально. А коммунисты всегда были сектантами. К ним стекались те, у кого с мозгами слабовато, кто ищет утешения в догмах, им необходима твердая уверенность.

– Я не собираюсь сейчас спорить о коммунизме или о квадратуре круга. Мы говорим о том, что существует множество вещей, которых мы не знаем. В этой книге Кестлера, «Объятия жабы», говорится об одном венском биологе двадцатых годов, Пауле Крамерере. Он утверждал, что совпадений не существует, они происходят благодаря еще не открытому фундаментальному закону, такому же закону физики, как закон всемирного тяготения. Крамерер назвал его законом серийности, по которому предметы, вещества, формы и события выстраиваются по принципу схожести в гомогенные серии. Потому что вселенная, по Крамереру, есть слепая пульсация, направленная к гармонии и единству.

– Да, еще немного, и ты изобретешь Бога.

– К твоему сведению, теория Крамерера импонировала множеству умных людей. Эйнштейну, Юнгу и другим. Конечно, чтобы ее понять, надо иметь незашоренный взгляд, но ты, хотя и хвалишься гибкостью своего ума, все-таки догматик, как мне кажется.

– Я?! Догматик? Вот теперь ты оскорбляешь. Догматик – я, который всю жизнь боролся с интеллектуальным и политическим тоталитаризмом? Ты имеешь хоть какое-нибудь понятие, что такое анархизм? Послушай, я скажу тебе, в чем дело. А дело в том, что у вашего поколения не хватает мужества увидеть мир таким, каков он есть, мир без Бога, без рая, без потустороннего мира; нет другого мира, кроме этого, такое трудно проглотить, это очень горькая пилюля, надо быть сильным человеком, чтобы выносить страх, и это говорю тебе я, которому восемьдесят лет, я уже стою у края черной дыры; я видел, как почти все мои знакомые, старея, становились верующими, словно по мановению волшебной палочки, а в молодости все они были воинствующими атеистами, а потом наделали в штаны, потому что тьма лишает мужества, поверь мне. Но нынешняя молодежь так труслива, так мелка и слаба, что даже в юности не может вынести мысли о пустоте, вы готовы поверить во все что угодно, хоть в сказки про фей, хоть в «Галактическую империю», лишь бы поверить во что-нибудь. Наше поколение по крайней мере умело выносить головокружительность жизни в пустоте, без опоры на веру.

По существу Лусия была не согласна с Феликсом, она считала, что в годы его юности мир был полон различных верований, пусть не связанных с Богом, но не менее религиозных, таких, как вера в конечную победу пролетариата, футуристическая вера в революцию машин, вера в утверждение национал-социализма; да и сам Феликс был человеком веры, апостолом лучшего будущего, пророком счастливого и свободного человечества. На деле это она, Лусия, и ее поколение сорокалетних действительно жили в пустом мире, в мире без веры, в обществе посредственностей, лишенном величия, в котором ничто, казалось, не имеет смысла. Что знает Феликс о том, каково жить без милосердия и без защиты? Все это она и должна была бы сказать старику, но тогда получилось бы, что она поддерживает Адриана, а в тот вечер Лусии совершенно не хотелось ничем поощрять его. И она сказала:

– Я согласна с тобой, Феликс.

Адриан насупился.

– Раз так, раз вы оба против меня, я не хочу больше продолжать этот нелепый спор, – сказал он и вышел из кухни.

Лусия сразу же пожалела об этом. Что со мной происходит, думала она в смятении, почему я веду себя таким образом? К тому времени Лусия знала о себе гораздо меньше, чем я теперь о ней знаю; и все, что я только что написала о страхе перед мужчинами, об опасности, о страдании, тогдашняя Лусия предугадывала, но не могла бы изложить столь ясно. Итак, Лусии сразу же стало не хватать Адриана, и она пришла в ярость от того, что так тоскует по нему. И тогда она решила починить люстру в гостиной, которая сломалась месяца два назад. Да, она починит люстру и тем самым приведет в порядок хотя бы одну десятимиллионную частицу нашего проклятого мира. Она взяла стремянку, отвертку, плоскогубцы. Это была галогенная люстра, громоздкое изделие из стекла и металла. Ее высоту можно было менять с помощью системы блоков, но один тросик выскочил из направляющей, и люстра, скособочившись, застряла под самым потолком. Смотреть на нее было так же неприятно, как на косо повешенную картину.

Лусия поставила стремянку и взобралась на нее. Дом был старый, с высокими потолками, и дотянуться до люстры она могла только с последней, пятой ступеньки, причем ей все равно пришлось становиться на цыпочки и балансировать руками. Плохо быть маленького роста.

– Ты упадешь. Давай я сделаю, – сказал Феликс.

Ни за что, сказала про себя Лусия. Еще не хватало, чтобы старик карабкался по стремянке, а потом свалился с нее. Ни за что.

– Нет. Я прекрасно справлюсь.

Не так уж и прекрасно. Тросик зацепился так, что его практически невозможно было поправить, тем более что она едва доставала до этого места. Она решила снять люстру, спокойно устранить неполадку внизу, а потом снова повесить. И с трудом стала откручивать винты.

– Ты упадешь. Я же говорил тебе, что сам это сделаю.

С этими словами подошел Адриан. Да, Адриан говорил, что починит люстру. Именно поэтому Лусия и затеяла этот ремонт. Ему действительно это проще сделать. Хотя бы потому, что он намного выше.

– Не беспокойся, – ледяным тоном ответила Лусия. – Я сама справлюсь.

Она была в бешенстве. Она схватила стеклянную полусферу и потянула, высвобождая ее из металлических креплений, что оказалось огромной ошибкой: полусфера, как Лусия сразу поняла, была жутко тяжелой, ее невозможно было удержать, стоя на цыпочках на пятой ступеньке, и не потерять равновесия.

– Ты сейчас упадешь! – повторил Феликс.

Но это было не предупреждение, а констатация факта – Лусия уже падала со стеклом в руках.

Но она не упала. Потому что Адриан с ловкостью, не уступающей силе (два непременных качества романтического героя), одним прыжком взлетел на стремянку и успел подхватить Лусию со стеклом в руках и твердо поставить ее на ступеньку. В гнезде его объятия, чувствуя, как прижимается к ее спине его грудь, как щекочет ухо его дыхание, она испытала восхитительное искушение лишиться чувств. Я могу потерять сознание, сказала она себе в секунду озарения, даже не думая этими словами, а только ощущая их. Я могу потерять сознание в его объятиях, дать ему подхватить меня, могу прильнуть к нему и превратиться в его вторую кожу. Словно угадав ее тайные мысли, Адриан поднял ее на руки, спустился со стремянки и поставил на пол. Потом он взял у нее стекло, положил его на софу и пристально посмотрел на нее.

– Еще бы немного… Ну и упрямая же ты, Лусия, – сказал Адриан.

И очаровательно, почти нежно улыбнулся.

Любовь – это изобретение западной культуры, недавнее изобретение, вряд ли старше, чем эпоха романтизма, сказала себе Лусия. Столетиями в Индии, Китае, Эфиопии женщины и мужчины жили без любви, женились и выходили замуж по расчету, и, возможно, эти браки были счастливее, чем браки по страсти. В таких обществах сердечные переживания людей не имели никакого серьезного значения.

– Оставь меня в покое, – ядовитым от злости тоном сказала она.

Адриан оскорбленно нахмурился.

– Успокойся, уже оставил.

Причина, возможно, в отсутствии веры, недостатке сдерживающих рамок, утрате смысла всего и вся, о чем недавно говорил Феликс. В неосновательности современной жизни, в хаосе повседневности любовь может стать слепящим светом, как свет рыбацкого фонаря, на который устремляются рыбы, не подозревая, что восхитившее их чудо скоро их убьет. Любовь – наркотик, она затягивает. Любовь – бездна, любовь – опасность. Из-за этой великолепной любви люди теряют себя.

* * *

– Единственное, во что я, двенадцатилетний, верил, вернувшись в Испанию, потеряв несколько косточек, ногтей и волосков, так это в истинную подлинность собственного прозвища, – говорил Феликс через несколько дней, снова взявшись за свой рассказ. – Я был Талисман, потому что действительно был одарен везением и предполагал завоевывать мир благодаря своей счастливой звезде. Из той поры я больше всего помню эту жажду жизни и уверенность в себе. А еще время, время, которое текло так медленно и было таким огромным, часы шли как дни, а минуты – как часы. Как тянется время в детстве! Именно тогда, когда это совсем не нужно. Какое расточительство!

Я приехал в Мадрид в марте тысяча девятьсот двадцать шестого года, и он показался мне серым, холодным, северным городом, хотя и расположен южнее, чем моя родная Барселона. Диктатура Примо де Риверы достигла своего апогея, и положение моих товарищей представлялось очень плачевным. Тюрьмы были набиты анархистами, а следует помнить, каковы были тюрьмы того времени: грязные, полуразрушенные, нечеловеческие. Люди в них умирали от холода и голода.

Пакита, двоюродная сестра Ховера, которая вызвалась приглядывать за мной, оказалась очень некрасивой, очень толстой женщиной неопределенного возраста. У нее был крошечный фруктовый ларек на рынке, что на площади Кармен, в самом центре Мадрида; она умудрялась одна тянуть и свое дело, и четверых маленьких детей, старшему из которых едва исполнилось семь лет; она запирала их на весь день в жалком домишке, где они жили, домишко состоял из единственной комнаты с печкой, которая служила и для отопления, и для приготовления еды. Про отца детей я так ничего и не узнал: то ли он умер, то ли бросил их, то ли сидел в тюрьме как анархист, а может, вообще у этих детей были разные отцы, которые должны были бы делить ответственность за своих отпрысков. Потому что в детях, хотя и почти погодках, не просматривалось никакого сходства: один был смуглый, другой – рыжий, третий – слишком длинноносый. Спрашивать у Пакиты я не осмеливался: резкая, колючая, молчаливая как камень, она всегда была в плохом настроении. Работала она целый день как лошадь, и, думаю, вряд ли у нее было много поводов для веселья в жизни. Пакита обладала крепкими, сильными руками игрока в пелоту и могла запросто разломить яблоко надвое, чего мне до тех пор не доводилось видеть. Разламывать яблоки на людях – это была ее единственная слабость, единственное удовольствие, которое она себе позволяла. Иногда ее просили об этом соседские ребятишки, клиенты или приезжие, наслышанные о ее удивительных способностях. Она всегда заставляла себя упрашивать и сердито трясла головой:

«Глупости! Глупости! Нет у меня времени! Нет времени, говорю!»

Но потом все-таки брала яблоко, раза два-три поворачивала его своими толстыми пальцами, чтобы правильно взяться за него, и – вот! – на вид легчайшим движением разламывала его надвое. И тут же улыбалась, улыбка молнией проскакивала, открывая беззубость рта. На рынке ее звали Самсонша. Она была добрая женщина. Часть заработанных отчаянными усилиями денег исчезала в карманах товарищей-анархистов.

«Мужчины, хм… Все они одинаковы. Прячутся за женщинами или за фантазиями, но никогда не работают», – ворчала она иногда.

Или:

«Лучше бы бросили свои анархистские бредни да фантазии и взялись за работу, как полагается».

Несмотря на ворчание, она отдавала на общее дело все, что могла, она была щедра, как бывают щедры только бедняки. Пакита принадлежала к тому типу женщин, которые на протяжении всей истории человечества берут на себя ответственность за повседневную жизнь, предоставляя мужчинам воевать, открывать новые континенты, изобретать порох и тригонометрию. Если бы не они, не их забота и ответственность за такие мелкие и ничтожные вещи, как пропитание, дети, реальная жизнь, человечество бы сгинуло тысячелетия назад.

Я спал в ларьке, что воспринимал как должное, потому что тем самым Пакита признавала меня мужчиной, в достаточной мере мужчиной, чтобы не спать со мной в одной комнате. В остальном же она обращалась со мной, как со своими детьми, с той же грубоватой лаской и даже по мере возможности платила мне жалованье ученика.

Однако после стольких приключений, после славы, изведанной рядом с Дуррути, мне трудно было приспособиться к жизни мелкого торговца на рынке Кармен. Меня унижала необходимость носить рабочую блузу, я был в отчаянии от того, что из соображений осторожности не мог хвастаться своим великолепным прошлым. На рынке Кармен я был одним из легиона грязных и голодных учеников. Если бы они знали, что я побывал в Америке, что я ставил бомбы и грабил банки вместе с Дуррути! Если бы они знали, что я убил человека, с отчаянием говорил я себе по ночам. А днем сцеплялся со сверстниками на рынке. Меня прозвали Одноруким, с чем я никак не мог согласиться. Я дрался, как мне кажется, со всеми подряд, хотя культя была еще розовой и я почти не мог пользоваться этой рукой. Однако дрался я, видимо, неплохо, потому что в конце концов добился того, что снова стал для всех Талисманом.

Я пытался воспринимать эту жалкую жизнь как наказание за свою ошибку, за причиненные страдания и за убийство, которое по-прежнему тревожило мою совесть. Но тоска и отчаяние все превозмогали. Виктор запретил мне соваться в политические дела, пока он не может меня контролировать, а Дуррути заставил меня пообещать, что я буду учиться. Я выполнил и то, и другое, но жизнь от этого не стала мне милее. Мне нужны были подвиги, приключения, слава.

Однажды – это было в ноябре, ноябре тысяча девятьсот двадцать шестого года, – произошло нечто необычайное. Я стоял за прилавком и видел, как вдруг необъяснимое волнение начало охватывать и продавцов, и покупателей. Словно шла волна, словно налетел смерч, сметающий все на своем пути. Наконец я расслышал крики:

«Бык! Бык!»

Это был бык, которого вели на бойню, он отбился от стада и бежал по Гран-Виа; испуганный и разъяренный, он заблудился в городе. Все бросились кто куда, большинство – запираться в домах, а другие, в первую очередь ребятишки с рынка, – в противоположную сторону, навстречу зрелищу и опасности. Горстка мужчин собралась на углу Фуэнкарраль, они возбужденно переговаривались:

«Смотрите, смотрите! Там Талисман! Сам Талисман!»

Эгоцентризм подростка так велик, что в течение нескольких первых мгновений я думал, что они имеют в виду меня. Увы, они говорили о другом. Существовал и другой Талисман.

Талисманом прозвали тридцатипятилетнего матадора Диего Маскиарана, который женился на красавице и жил неподалеку, на улице Вальверде. Маскиаран был заслуженный тореро, он давно уже прошел пик своей славы, постепенно выступал все хуже и его имя на афишах печаталось почти в самом низу. В то утро он вышел из дому и направился было на прогулку в парк Ретиро, но тут встретил отбившегося от стада быка. Маскиаран сбросил плащ и сделал два-три выпада, чтобы помешать быку бежать дальше и сеять панику. Тем временем таксисты – а такси тогда было единственным моторным транспортом в Мадриде, – не сговариваясь, решили заблокировать улицу своими машинами, образовав таким способом подобие площади на Гран-Виа перед старым кафе «Пиду», между улицами Фуэнкарраль и Пелигрос. Если бы ты видела эту сцену: хрипящий черный бык посреди изящных зданий, сияющие новенькие такси, красавицы, глядящие из окон, зеваки на тротуарах. Мир был тогда куда проще и наивнее, почти все удивляло нас. Официант из «Пиду» сбегал к Маскиарану домой за шпагой, и Талисман, действуя шпагой и плащом, убил быка. Этот случай стал общенациональным событием; Талисман получил крест «За благотворительность», снова вошел в моду как матадор, на следующие два сезона ему предложили весьма выгодные контракты, одним словом, он снова прославил свое прозвище. Я был ослеплен: я увидел, что есть такой образ жизни, который и законен, и не менее увлекателен, чем налеты на банки, с тем преимуществом, что на карту ставится только твоя собственная жизнь, это для меня, кого преследовал стеклянный взгляд моего мертвеца, было самым главным. И наконец, знаменитого тореро прозвали, как и меня, Талисманом. Мне это казалось хорошим предзнаменованием, благоприятным совпадением. Да, совпадением! Меня тоже могут поражать совпадения, но я не считаю нужным изобретать по этому поводу хитроумные теории. К тому же мне тогда было двенадцать лет. Мне представлялось, что все это – сбежавший бык, своевременная прогулка Маскиарана, перегородившие улицу такси, точный удар шпагой – случилось именно ради меня. Что событие произошло ради моего блага.

В Барселоне я почти ничего не знал о корриде, потому что там ее, собственно, и не проводили. Но в Мадриде бой быков занимал значительное место в жизни горожан. Я стал посещать собрания любителей корриды; разучивал приемы, используя свой рабочий фартук вместо плаща, околачивался на площади рядом с аренами, где проходили корриды, подружился с мальчишками – помощниками мулетеро. Так прошли два невероятно длинных года. Вернулся Виктор, он все еще был на нелегальном положении. Мы виделись украдкой и очень редко. Он рассказал мне, что Аскасо и Дуррути – во Франции, они слишком известны, чтобы вернуться в Испанию. Оба они обзавелись французскими подружками, точнее женами, потому что жили как супружеские пары и относились к своим избранницам с той абсолютной ответственностью и серьезностью, с которой все анархисты относились к частной жизни. Брат не понимал моей внезапной страсти к корриде.

«Ты совсем дурной, Феликс, просто спятил», – говорил Виктор, который никогда не называл меня Талисманом.

Мое увлечение корридой казалось ему легкомыслием и глупостью. Я отдалялся от революционной деятельности и профсоюза, а для него это было главным. Виктор хотел, чтобы я шел по стопам отца и его собственным. Разумеется, с большей ответственностью и серьезностью, чем когда я подкладывал бомбу в Мехико, и целиком и полностью отдаваясь делу. Узнав о моем новом призвании и недовольстве брата, Дуррути прислал письмо из Франции, ему, как всегда, важнее всего, чтобы я учился. «Оставь его в покое, он еще совсем ребенок, – писал он брату, – пусть учится на хороших анархистских книгах и пусть себе несколько лет развлекается корридой». В общем, Виктор дал мне волю. Слово Дуррути по-прежнему было для нас законом.

Получив их разрешение, я к пятнадцати годам стал помощником мулетеро и отрастил косичку на старинный манер, хотя тогда уже входили в обиход накладные косички. Но только не для меня: я заплетал свои собственные волосы, укладывал косицу на макушке, скреплял шпилькой и надевал шляпу или шапку. Я купил себе настоящую фетровую шляпу, потому что, как мне казалось, тореро должен оставаться тореро всегда, каждый час с утра и до ночи. Кроме того, я купил себе принадлежности тореро и плащ, а также сильно поношенный костюм, синий с серебром, который Паките пришлось подгонять мне по фигуре (разумеется, она страшно ворчала, пока шила), поскольку он был просто огромный. Когда мне исполнилось шестнадцать лет, я отправился в Барселону для разговора с братом и Дуррути, который к тому времени вернулся из эмиграции. «Я действительно хочу быть тореро, – сказал я им, страшно нервничая. – У меня уже есть договоренность на участие в двух корридах в следующем месяце». Я очень четко помню эту сцену: мы сидели за столиком в баре на Паралело, Аскасо, Буэнавентура, Виктор. Аскасо насмешливо и презрительно улыбнулся: «Ну, маленький Феликс Робле, ты никогда не перестанешь удивлять меня. В одиннадцать лет ты закладывал бомбы и был анархистом из анархистов, а теперь получается, что это полностью забыто, и ты стал тореро из тореро. Знаешь, чего ты на самом деле хочешь? Чтобы тобой восхищались женщины. Ты хочешь стать богатым, буржуазным, благополучным». Я заметил, что Виктор побледнел, наверное, он думал обо мне то же самое, но не мог вынести, чтобы доброе имя нашей семьи между делом порочили на людях. Обуреваемый двумя противоположными чувствами, брат только сжимал зубы и потел. Я чувствовал себя мусором под их ногами, даже меньше чем мусором, колечком стружки, потому что в словах Аскасо была какая-то правда, а он был мастер находить больные точки. И то, как он произносил эти слова, превращало мои намерения во что-то нечистое, предательское, жалкое. Я пристыженно склонил голову. Дуррути дал мне ласковый подзатыльник и заставил меня взглянуть на него: «Оставь ты этих зануд, и пойдем-ка со мной, Талисман. Давай прогуляемся».

Мы шли по улицам рядом, и Дуррути рассказывал мне о своих материальных затруднениях и проблемах с устройством на работу после возвращения из Франции. «Значит, ты хочешь стать тореро», – сказал он наконец. «Да», – ответил я. «И очень хорошо, по-моему. Человек должен делать то, что ему по-настоящему нравится. Мне вот нравится моя работа. Я хороший механик, хороший металлист». Некоторое время мы шли молча. «Анархизм не религия, – сказал Дуррути. – Это и не обязанность, которую кто-то вправе на тебя наложить, как воинскую повинность. Нет, анархизм – внутри человека, это душевная и умственная потребность. И есть много способов способствовать этому делу». Мы снова помолчали. «А как твоя рука?» Меня удивил этот вопрос. С тех пор, как я потерял пальцы, прошло четыре года, для меня тогдашнего – целая эпоха. «Хорошо», – ответил я. «А другое?» – сказал он. «Что – другое?» – «Воспоминание о том человеке. О твоем мертвеце». Раньше мы никогда об этом не разговаривали. Точность его слов поразила меня до глубины души: мой мертвец, именно так я чувствовал это. Я уныло покачал головой, пожал плечами, что-то пробормотал – и все одновременно; я надеялся, что эти жесты и звуки станут достаточным ответом для Дуррути, поскольку не знал, что сказать. Мы шли дальше. Я думал о жизни, которая простиралась передо мной, прекрасной и захватывающей и в то же время тревожной и непонятной; и еще – о том, как легко убить и, наверное, умереть. «Мне страшно», – прошептал я, не зная толком, чего боюсь. Но Буэнавентура наверняка знал: «Мне так же страшно, как и тебе, – сказал он. – Страх и мужество – неразлучная пара. Порой не понимаешь, где начинается одно и где кончается другое». Когда мы вернулись в бар, он сказал остальным: «По-моему, профсоюзу пойдет на пользу, если Талисман станет тореро. Он будет чист и сможет помочь в трудную минуту». И попросил принести бутылку вина, чтобы выпить за мой успех. И говорить после Дуррути, как всегда, было уже не о чем. Четыре недели спустя я впервые вышел на арену. В качестве профессионального псевдонима я выбрал кличку Талисманчик, чтобы меня не путали со старшим Талисманом.

Вы не можете себе представить, каков был мир корриды в те времена. Хотя, наверное, лучше сказать, что вы не можете представить себе, каков был мир вообще в те времена, поскольку мир корриды всего лишь отражал жестокость тогдашней жизни. Мир корриды был, однако, особо жесток и величествен. Пенициллина еще не было, и любая рана, нанесенная рогом быка, неизбежно кончалась гангреной. Чтобы бороться с инфекцией, раны не зашивали, и лечение превращалось в сплошную пытку. В течение трех-четырех месяцев приходилось каждый день прижигать рану, каждый день в нее засовывали метры и метры смоченной в эфире марли. Ежегодно умирало по десятку тореро, хотя тогда их было много меньше, чем сейчас, – уж слишком это было тяжкое, невыносимое ремесло. В реальности это было солнце, головокружение, кровь, внутренности на песке. Лошадям пикадоров быки каждый день выпускали кишки, их ударами кулака запихивали обратно в рану, зашивали ее по-живому и снова выталкивали на арену. Когда при диктатуре Примо де Риверы законом ввели употребление панцирей для лошадей, чтобы покончить с их ежедневными убийствами, философ Ортега-и-Гассет опубликовал кошмарную статью, в которой писал, что с введением этой защитной меры искусство корриды кончилось и нога его больше не ступит на арену. И это Ортега, интеллектуал, высокий интеллектуал. Я уже говорил вам, что жизнь тогда была дикая. Потом вся эта жестокость и насилие проявились в гражданской войне.

Кроме того, мы ничего толком не знали. Я имею в виду учеников тореро. Не было телевидения, по которому бы показывали корриды, и денег на билеты у нас тоже не было. Мы выходили на арену, ни разу не повидав реальной корриды, одурманенные смутными мечтами о славе, подгоняемые голодом и невежеством. Учили нас ремеслу по деревням, на базарных площадях, без пикадоров и врачей. У каждого новичка, у каждого матадора по уставу должна была быть куадрилья из трех тореро. По деревням, однако, больших сборов не сделаешь, и потому матадор-неудачник или новичок нанимал только одного настоящего тореро, одного профессионального помощника, которому платил, и парочку поросят, которыми обычно становились те, кто желал обучиться ремеслу, и на кого падали все расходы.

Вот и я в шестнадцать лет стал поросенком. Я прицепился к старому помощнику, Креспито, надежному и хорошему человеку и прекрасному тореро, и он брал меня на корриды, когда его приглашали. В сентябре первого моего года, тысяча девятьсот тридцатого, когда прошло месяца два, как я стал выходить на арену, мы с ним отправились на корриду в деревню Бустарвьехо. В нашей куадрилье был новильеро[3] Теофило Идальго, двадцати семи лет, и нам он казался глубоким стариком. Бык попался серьезный. Деревенские быки вообще были плохие, и опасность возрастала, потому что мы работали без пикадоров. Эти быки были беспородные, необученные, обычно шестилетние, весом в двадцать пять арроб, то есть в триста килограммов, ловкие и сильные, как дьяволы. Так вот, бык в Бустарвьехо попался нам серьезный. Помню, как Креспито кричал Теофило из прохода: «Аккуратней, аккуратней!» Но этот молодой человек двадцати семи лет, который казался мне стариком, не умел работать аккуратно. Бык подхватил его на рога, сбросил и нанес четыре удара. Он разорвал Теофило легкое, выдрал гениталии. Каждая из ран оказалась смертельной, а их было четыре. Он лежал на земле, как сломанная кукла. Помню слепящее солнце, солнце всегда слепит, когда кто-то ранен, даже если день пасмурный. Помню солнце, помню, что глаза у меня полузакрыты и из них струятся слезы, помню запах крови и рев публики. Корриду давали на приходские праздники, и все всегда были пьяны. Пьяны и возбуждены зрелищем смерти. Теофило отнесли в школу, которая служила импровизированным медпунктом. Его положили на шершавый учительский стол, словно кота, которого переехала повозка. Креспито на площади сказал: «Этого быка надо убить». Таков обычай, и это справедливо, зверь не смеет возобладать над человеком, он не может уйти живым с арены под подлый нож мясника. И Креспито вытащил шпагу. Женщины, сидевшие на повозках, держали меня за ворот, за плечи, за голову: «Не ходи, мальчик, не ходи!» Я ведь и правда был еще совсем мальчишка, они жалели меня, им не хотелось видеть, как бык растерзает меня так же, как Теофило. Но тут начал играть оркестр, и после того как Креспито убил быка, от нас стали требовать, чтобы мы провели следующий бой с другим быком, в случае отказа грозили посадить в тюрьму. В те времена жизнь не стоила ни гроша, даже такая страшная публичная смерть, как гибель Теофило, не изменила привычный ход деревенского праздника и не вызвала пусть на мгновение благородных чувств у пропахших пылью и потом, одурманенных дешевым алкоголем людей. Когда мы вернулись в Мадрид, Пакита сожгла в печи мой синий с серебром костюм, потом усадила меня на стул и одним взмахом ножниц отрезала мне косичку. Я не противился: сопротивляться могучей Самсонше было бы нелепо. Но уже через две недели я снова участвовал в бое быков вместе с Креспито, костюм я одолжил у знакомого, правда, мне приходилось подвязывать его веревкой.

Бык поддел Креспито на рога и сломал ему ногу в Торрелагуне в следующем году, то есть в тысяча девятьсот тридцать первом. Месяц спустя Креспито умер. Пронзив Креспито, рог быка воткнулся в деревянную повозку. Креспито было пятьдесят три года, он уже утратил былую ловкость, и потому ему приходилось участвовать в самых захудалых корридах. Некогда, в зените своей жизни, он был нарасхват, его приглашали лучшие мастера. В тот день в Торрелагуне против всех ожиданий собралось очень много народу, и потому Креспито просто не смог отступить, когда ему пришлось туго. Среди публики оказался врач, он перетянул Креспито артерии. Но я понимал – он умирает. Я отправился в Мадрид за «скорой помощью». Но в городе было всего три таких машины, и никто не согласился поехать со мной. Тогда я взял все деньги, которые у меня были, заложил костюм и плащ, Пакита добавила недостающее, и я нанял такси, большой «ситроен», положил в него матрас и поехал за Креспито. У него началась гангрена, и ему ампутировали ногу. «А бык этот остался жив», – все твердил он как заклинание. Бык действительно остался жив, его отвели обратно в загон. Креспито терпел изо всех сил, но через двадцать дней умер. «В таком возрасте…» – говорил врач, словно речь шла о глубоком старике. А ему было всего пятьдесят три! А мне уже восемьдесят, я гнию изнутри, как гнила нога Креспито.

Потом я стал настоящим новильеро, ездил по деревням, надеясь составить себе имя. Помощником у меня был опытный профессионал и прекрасный человек по имени Примитиво Руис; у него после удара рогом был свищ в прямой кишке, он подкладывал в штаны тряпки, но продолжал работать, потому что нуждался в деньгах. Однажды перед выездом в очередную деревню я зашел за ним и обнаружил, что он лежит с высокой температурой. Его страшно знобило. «Я не могу ехать, сам погляди, в каком я состоянии». Я пришел в ужас. «Ладно, я поеду один, возьму с собой двух поросят». А Примитиво, настоящий профессионал, не мог не понять, что может произойти, если на чертовой площади в чертовой деревне тореро окажется один с двумя поросятами. Он оделся, засунул в штаны свои тряпки и поехал. Тогда честь много значила.

Но не все, разумеется, обстояло так ужасно. Была не только нищета, страдание, искалеченные тела. Было и наслаждение искусством тореро, опьянение опасностью, вечно ускользающий блеск славы. Человек остается тореро все двадцать четыре часа в сутки, как уже тебе говорил. Быть тореро значило иметь талант, дерзость, наслаждаться жизнью, пока жив. А молодой тореро, да еще светловолосый, как я, привлекал внимание женщин. Помню, в тысяча девятьсот тридцать четвертом году я посвятил быка одному высокопоставленному типу, которого знал в лицо. С ним были очень представительные дамы. Когда я вернулся за беретом, та, что сидела справа, сказала мне: «Можешь выбрать, с кем хочешь переспать». Это была Адела Пуговка, знаменитая бандерша. Счастливые годы я прожил тогда. Я даже пользовался кое-каким успехом, выступал в Мадриде вместе с Паскуалем Монтеро, который тогда был в большой моде.

Для молодых людей жизнь тореро – лучше не придумаешь. Особенно между корридами, когда не надо подставляться под рога на деревенской площади. По утрам ты несколько часов тренируешься, как это делают спортсмены. В час аперитива отправляешься на Ромпеолас, в начало улицы Севильи. Там собирались и тореро, и комические актеры. Актеры с одной стороны, ближе к Английскому кафе, мы – с другой, на углу улицы Алькала. Мы изучали друг друга на расстоянии всего нескольких метров. Но мы никогда не смешивались. И они, и мы были двумя разными породами тщеславных зверей, которые соперничали во всем. Упрямые, без гроша в кармане, мы все безудержно хвастались. Помню анекдот тех дней. Сходятся двое тореро и двое актеров. Актеры спрашивают: «А вот те люди, кто они?» – «Тоже тореро». Актеры ехидничают: «Тореро! Кого ни спроси, здесь все тореро! А появись здесь бык, такое начнется!» «Ничего не начнется. Бык до нас не успеет добраться – голодные актеры его живьем съедят», – отвечают тореро. Там, на Ромпеолас, я познакомился с твоим отцом. Он был немного младше меня и вряд ли запомнил, а я хорошо помню его, потому что потом не раз видел на сцене.

Ближе к вечеру мы собирались своей компанией, и начинался праздник. Какие то были вечера! Танцоры фламенко, художники, тореро; воры и утонченные молодые аристократы; писатели и неграмотные пикадоры; проститутки, превратившиеся в прекрасных дам, и юные, неправдоподобно красивые девушки, которые вели себя как проститутки. Эти нескончаемые ночи молодости, которые с высоты моего нынешнего возраста кажутся слившимися в одну-единственную ночь.

Это была жизнь пограничная, во многих смыслах нищая и маргинальная, однако она давала возможность общаться с аристократией крови и денег. Это была жизнь почти противозаконная, без всяких условностей, но она очень подходила мне тогдашнему. Как ни странно, но почти все, связанные с корридой, в политике придерживались правых взглядов. Я притворялся республиканцем, спорил с ними, но истинные свои взгляды не выдавал, я скрывал свои анархистские убеждения. То была необходимая предосторожность: при Республике анархистов преследовали с тем же ожесточением, дело дошло до того, что в тридцать втором году Дуррути и Аскасо на несколько месяцев выслали в Восточную Африку. До высылки между отсидками в тюрьмах я тайно виделся с ними и братом, ставшим одним из руководителей профсоюза. Меня использовали только в случае острой необходимости: передать письменный приказ, который никто другой не пронес бы под носом у полиции, или вывезти товарища, находящегося на нелегальном положении, из Мадрида под видом поросенка. И как же боялись эти закаленные в борьбе активисты, когда им для вящей убедительности приходилось выходить на арену!

Помню, однажды брат посоветовал мне сходить на аукцион: «Будет весело. Сходи посмотри». Правительство Республики конфисковало печатные станки газеты анархистов «Солидаридад обрера» и в тот день выставило их на торги. Заинтригованный, я пошел на аукцион и в зале увидел человек двадцать товарищей из профсоюза. Начались торги, несколько вещей было продано, потом настала очередь печатного станка. Дуррути поднял руку и сказал: «Двадцать песет». Это все равно что ничего, чистое издевательство. Лысый торговец, который сидел на несколько рядов дальше, предложил тысячу, в следующую секунду в ухо ему было направлено дуло браунинга, торговец быстро все понял и взял свое предложение назад. Больше никто не промолвил ни слова. Тогда встал Аскасо и нагло заявил: «Четыре дуро!» Так делались тогда дела. Боевики, пистолеты… Все уже подспудно готовились к гражданской войне.

Но бывали и трогательные минуты. Я очень хорошо помню, как ездил к Буэнавентуре Дуррути перед самым концом мирной жизни весной тридцать шестого года. До этого я участвовал в корридах на юге Франции и по дороге в Мадрид заехал в Барселону, чтобы повидаться с героем моего детства. Тогда Дуррути приходилось тяжко, много лет он состоял в черном списке, работу найти не сумел, а профсоюз был так беден, что ничем не мог помочь своим лидерам. Он жил в жуткой лачуге со своей подругой Эмильеной и их дочкой Кодеттой, которой было тогда года четыре. Эмильена время от времени подрабатывала капельдинершей в кино, на эти жалкие гроши они и перебивались. Я пришел к ним со своим барселонским знакомым Жерминалем, который тоже был анархистом. Мы застали Дуррути в переднике, за мытьем посуды и приготовлением ужина для дочки и жены, которая еще не вернулась с работы. Жерминаль рассмеялся: «Что это ты по-бабьи вырядился?…» Действительно, Буэнавентура выглядел потешно в переднике с рюшками, казавшемся слишком маленьким на его бычьей груди, над которым красовалась его лохматая голова. Но Дуррути выпрямился, насупился, глаза его метали молнии. Теперь он уже был не смешным, а по-настоящему страшным и опасным. Жерминаль отступил на два шага, и даже я, который любил Дуррути как отца, заерзал на стуле. «Учись! – прогремел голос Буэнавентуры, уставившего угрожающий палец на перепуганного Жерминаля, – Когда моя жена работает, я убираю в доме, стелю постели и готовлю еду. А еще купаю девочку и одеваю ее. Если ты думаешь, что настоящий анархист должен торчать в таверне или кафе, пока его жена работает, то ты ничего не понимаешь».

Да, тогда мы ничего еще не понимали. Мы и представить не могли, какое будущее на нас надвигается, мы только беспокойно поводили носом, как собаки, возбужденные близостью дичи. Мы не знали, что скоро все кончится. Совсем скоро мы будем прощаться с анархистскими мечтами, друзьями, корридой, молодостью и веселой жизнью. Знакомый мир близился к концу.

Но тогда мы еще ничего не знали, мы были невинными, то есть полными невеждами. Голова наша была забита мелкими заботами, как то свойственно людям, всякими пустяками, так и оставшимися недоделанными из-за обрушившейся на нас катастрофы. Своей карьерой тореро я был вполне удовлетворен и уже подумывал о переходе в матадоры; к тому же тогда я впервые по-настоящему влюбился. И еще я был счастлив после долгого перерыва вновь увидеть Дуррути. Буэнавентура, казалось, тоже был рад моему приезду. После головомойки, которую он задал Жерминалю, лицо его прояснилось. Он вышел, чтобы купить вина, и, одолжив несколько яиц у соседки, приготовил великолепную тортилью с картошкой. Потом пришла Эмильена, и мы устроили настоящий пир, уплетая за обе щеки колбасу, сыр и каталонский хлеб. Дуррути слегка опьянел и был в очень хорошем настроении. «А куда же делся маленький Феликс? Ты совсем вырос! – говорил он. – Вот он, наш Феликс, настоящим тореро стал. Все это очень хорошо, но ты не забывай, что самое главное – это борьба. Борьба, солидарность и свобода. Это твой долг перед отцом и братом. И передо мной тоже, дурачок. Но в первую очередь это твой долг перед всеми бедными и обездоленными. Феликс Робле Талисман, модный тореро… Тебе всегда везло… За тебя, Талисман. Я рад, что ты приехал. Ты принесешь мне удачу, а я в ней очень нуждаюсь».

Тогда я последний раз виделся с Дуррути. Через месяц началась гражданская война.

* * *

На каждую болезнь – свое лекарство. Дни шли, от Рамона вестей не было, поэтому Феликс придумал чрезвычайный план.

– Нам надо как можно скорее ехать в Голландию.

Мы с Адрианом остолбенели от удивления. Заговаривается, подумала я.

– Я бы мог поехать один, но, думаю, тебе бы тоже следовало отправиться туда. Если хочешь, можем и Адриана взять с собой.

– Ну спасибо тебе большое, – съехидничал Адриан.

– Почему в Голландию? Зачем? – спросила я.

– Потому что это мировой центр незаконной торговли бриллиантами. По крайней мере был им в те времена, когда я занимался политикой. Я уверен, что Голландия и сейчас занимает одно из первых мест в этом бизнесе: такую колоссальную преступную империю свалить весьма непросто.

– Я ничего не понимаю. Нам-то зачем бриллианты?

– Дай мне договорить. Вы оба слишком нетерпеливы, слишком молоды. Грязные деньги в основном ходят по миру в виде бриллиантов, так их легче хранить или, в случае необходимости, перевозить. Я говорю о больших грязных деньгах, о значительных суммах, которые ходят нелегкими маршрутами. Я имею в виду наркотрафик, например, торговлю оружием и те деньги, что работают в политике. Итальянская мафия покупает своих министров и судей за бриллианты, Бриллианты используют в своих операциях ЭТА и ИРА, бриллиантами платит Каддафи террористам в тех странах, которые хочет дестабилизировать. Еще в бытность мою боевиком я узнал, что наш мир состоит из многих миров, и один из самых незыблемых и разветвленных – это мир международной преступности. Организованная преступность – самая крупная транснациональная корпорация на всей земле, где действуют строгие нормы и жесткая иерархия, а управляется она коллегиально. Она присутствует во всех странах. Вот где настоящий интернационализм, а не в утопиях большевиков и анархистов. В Амстердаме я знаю – или знал, он, быть может, умер – одного из заправил черного рынка бриллиантов. Мы поедем туда и попытаемся поговорить с ним, а не с ним, так с его наследниками, такой бизнес обычно переходит от отца к сыну. В мировой преступной иерархии высокое положение занимает группа голландских коммерсантов. Возможно, им что-то известно про «Оргульо обреро», а если нет, то они укажут, с кем из осведомленных людей в Испании нам надо войти в контакт. Ведь главное – знать, у кого спросить, как в любом министерстве. Спросишь кого надо – получишь ответ. Думаю, стоит попробовать. Поедем в Голландию и попытаемся найти моего старого приятеля.

По словам Феликса получалось, что дело это хотя и необычайное, но не очень и трудное, словно надо просто зайти в амстердамское справочное бюро, получить адрес и попасть в кабинет к лощеному чиновнику, который самым любезным образом выложит всю имеющуюся у него информацию.

– А почему бы и нет? – согласилась я. – Поехали в Голландию. Все лучше, чем сидеть без дела.

Феликс хотел сам оплатить все путешествие (у Адриана конечно же не было ни гроша, но он принял приглашение с той беззастенчивостью, с какой молодые всегда материально эксплуатируют старших), однако мне удалось убедить старика, что на эту поездку мы израсходуем остаток денег из банковского сейфа: мы взяли двести один миллион, а передали «Оргульо обреро» всего двести.

– Это не мои деньги, это грязные деньги, и они мне не нужны. Вот и надо их так потратить, чтобы отыскать какой-нибудь след.

Приняв решение, мы начали тщательно готовиться к путешествию. Мне стоило больших трудов убедить Феликса, чтобы он не брал с собой свой пистолетище, пришлось ему объяснять, что нам все равно не пронести оружие через арки металлодетекторов и рентгеновские установки в аэропортах, что пистолет обнаружат и у нас будут неприятности, поскольку у Феликса нет на него разрешения. Мой сосед сердито сдвинул лохматые седые брови – мои слова его полностью не убедили. По его реакции на мой рассказ о мерах безопасности в аэропортах я поняла, что он не летал самолетом уже очень много лет.

– Дело в том, что Маргарита, моя жена, боялась летать, ну, а потом, когда я вышел на пенсию… – оправдывался он, слегка покраснев.

Странный человек этот Феликс: с одной стороны, мудрый старый космополит, посвященный в самые потаенные секреты мира, с другой – пенсионер-домосед, который не знает даже, что в самолет с оружием ни за что не пройдешь. Хотя на самом деле, подумала я, мы все чудные, все наше нелепое трио. Феликс, который из-за старости уже как бы вне жизни, но не сдается и по-прежнему играет в боевиков; Адриан, который еще вне жизни по причине своей молодости, мальчик без руля и без ветрил, без прошлого и ясного будущего; и тем более я, Лусия Ромеро, растерянная и напуганная сорокалетняя женщина: я в самом деятельном возрасте, мне бы и жить, но я не знаю ни кто я, ни на каком свете нахожусь. У наших ног собака Фока дышала прерывисто, как двигатель внутреннего сгорания с нечищеными свечами, она дремала, счастливая и полностью убежденная в нашем всемогуществе, в том, что мы всю ее собачью вечность будем ее кормить, вычесывать и выгуливать, совершенно не понимая, что на самом деле мы всего лишь жалкие перепуганные людишки.

За окнами остальное человечество занималось своими делами, хлопотливо сновало туда-сюда, сдобно у него на то были реальные причины; люди соблюдали режим, сажали деревья, кормили детей кашей, по воскресеньям покупали пирожные, в августе уезжали в отпуска в автомобилях с прицепами. Что-то делали. Жили.

Теперь и мы хоть что-то будем делать: мы поедем в Амстердам за правдой. Потому что теперь речь шла не о Районе, не только о Рамоне. В аэропорту мне заново с некоторым трепетом пришлось пережить исчезновение Рамона; я думала об этом в самолете, притворяясь спящей, пока Феликс с Адрианом спорили, а потом в такси по дороге в дешевую мрачную гостиницу, расположенную неподалеку от квартала, где за витринами сидели проститутки. Теперь мной двигало желание проникнуть в суть правды, если вообще такая вещь существует и если у нее есть что-то внутри. Да, я хотела помочь Рамону, разумеется, если ему нужна помощь. Но еще мне нужно было знать, как случилось, что мой муж дошел до такой жизни, в чем заключалась его связь с «Оргульо обреро», кто такой на самом деле Район, с котором я прожила десять лет, почему я так легко дала себя обмануть. И такая Лусия Ромеро, живущая с зажмуренными глазами.

Утром первого дня в Амстердаме было темно, как (почему говорят «как в пасти у волка»? Бедные волки, ведь у них такие розовые языки и такие блестящие белые зубы) в подземном туалете. Стоял ужасный холод, противный снег с дождем бил в лицо. Амстердам, как всегда прекрасный, казался под свинцовым небом торжественным и погребальным. Улицы были пусты, каналы – черны и мутны, за каждым углом, казалось, могло совершаться убийство. Из гостиницы мы вышли обуреваемые мрачными предчувствиями. Во всяком случае, я так ощущала, Феликс же был оживлен и говорлив. Может быть, это нервное.

Улица Твид-Онно-Лигтвестрат находилась в двух минутах ходьбы от Рокин, главного места торговли бриллиантами. Законные торговцы держали уважаемые и почтенные фирмы; однако в тени достойных голландских ювелиров таились другие, и эти немногие в задних помещениях своих магазинов занимались совсем иным делом. Тайными миллионными сделками.

На Твид-Онно-Лигтвестрат находился известный ювелирный магазин Ван Хога, небольшое помещение с резной деревянной дверью и горделивой надписью «Основан в 1754 году», выбитой в камне и позолоченной. Прежде чем войти, мы помедлили перед небольшой витриной, где в основном были выставлены бриллианты, но также изумруды, аквамарины и рубины; красовались там и старинные драгоценности, со вкусом расположенные на красном бархате. Не было и намека на кошмарные золотые цепочки для туристов с кулонами в виде миниатюрных ветряных мельниц или деревянных башмаков, которые заполонили витрины прочих магазинчиков. Ван Хог – изысканная фирма, здесь блюли репутацию и благопристойность.

Несколько пришибленные этим зрелищем, мы вошли внутрь и остановились перед прилавком.

– Can I help you?

Свои услуги нам предложил форменный герцог лет сорока. Я говорю «герцог», потому что на нем был такой элегантный жемчужно-серый костюм, какого мне до сих пор видеть не приходилось – двубортный пиджак, сшитый из фантастической ткани, под ним голубая, в тон, рубашка и шелковый галстук, отливающий в желтизну. И все это венчала голова принца-консорта Великобритании с проницательными серыми глазами, орлиным носом и благороднейшим подбородком; обратив к нам свой вопрос, герцог вежливо склонил царственную голову. Настоящие аристократы очень великодушны…

– May I speak with Mr Van Hoog, please? Могу ли я поговорить с господином Ван Хогом? – сказал Феликс с ужасным акцентом, но весьма правильно построив фразу. Вот это сюрприз – я и не знала, что старик владеет английским.

– Господин Ван Хог – это я. Что вам угодно? – ответил герцог на великолепном английском.

– Простите, мне нужны не вы, мне нужен старый господин Ван Хог, человек примерно моего возраста. Мы старые знакомые, хотя и давно не виделись. Надеюсь, он жив, – объяснял Феликс.

– Думаю, вы имеете в виду моего отца. Он отошел от дел. И теперь никогда уже сюда не заходит. Чем могу служить? – невозмутимо ответил наследный принц.

Феликс, слегка смущенный, взглянул на меня. Что же, если дело обстоит так, то надо прыгать в омут с головой. Я видела, как Феликс готовится к прыжку, и инстинктивно задержала дыхание.

– Дело в том… Мне немного трудно начать… – заговорил Феликс, запинаясь. – Меня зовут Талисман и… Я и мой брат входили в боевые группы испанских анархистов… И много лет назад через вашего отца мы покупали на черном рынке бриллианты…

Загрузка...