Мы видели, при каких обстоятельствах темным ненастным вечером Ева вернулась домой. Старая Марта вначале узнала ее по голосу, потом наконец открыла дверь, и две женщины бросились друг другу в объятия.
Если бы Ева приехала днем и стояла хорошая погода, то она сразу побежала бы в сад, чтобы увидеть воочию все то, что в последние три года жило лишь в ее воспоминаниях.
Древо познания добра и зла, ручеек, который бежал между его корней, грот фей, беседка…
Но в эту темную ночь под этим холодным моросящим дождем выйти в сад было невозможно.
Ева поднялась прямо к себе в спаленку, белую и чистую, словно хозяйка только вчера ее покинула и собиралась вернуться с часу на час. Марта засыпала ее вопросами. Старуха любила Жака Мере по-своему, не так, как Ева, но ее любовь была не менее глубокой и почти такой же горячей.
Однако она заметила, что Ева падает с ног от усталости и очень хочет спать, и оставила ее в покое.
Марта хотела раздеть ее и уложить в постель, как в былые дни.
Ева, которая только о том и мечтала, чтобы вернуться к своим старым привычкам, охотно позволила ей это, но только попросила не гасить свечу, выходя из комнаты. Девушка не могла наглядеться на привычную ей с детства обстановку и хотела спокойно рассмотреть каждую вещицу в тиши и одиночестве.
Поэтому не успела Марта выйти, как Ева снова раскрыла глаза и с восхищением увидела ветку букса, которую Базиль освятил в церкви в Вербное воскресенье, фигурку Христа из слоновой кости, лежавшую на ветке как в яслях.
Ева думала о том, как чиста была ее душа, когда ее вдруг увезли из этой благословенной комнаты, и обо всем, что она повидала, испытала, выстрадала с тех пор, как ее покинула.
Ничто в этой комнате не пробуждало в ней ни единого неприятного или печального воспоминания, это была светлая, радостная часть ее жизни. За порогом этой комнаты начиналась жизнь, полная скорби, грусти и раскаяния.
Ева встала, взяла свечу и стала разглядывать все эти предметы, которые часто не имели даже имени и были ее миром, стала целовать их, здороваться с ними, как после долгой разлуки, встала на колени перед своим Христом; она не знала обычных молитв, она умела только изливать самоотверженному человеку, скорбящему Богу, переполняющие ее чувства.
Она хотела открыть окно в сад, но ворвался ветер и погасил свечу; из-за ливня и полного безлуния ничего не было видно, словно путь в прошлое, куда она так стремилась, был ей заказан.
Ева закрыла окно, ощупью добралась до кровати; промокшая и продрогшая, она легла и накрыла голову простыней как саваном.
Она лежала так, словно в преддверии могилы, и предметы начинали расплываться и меркнуть в ее сознании. Ею овладело то же леденящее чувство, которое она испытала, когда ее несли воды Сены и она думала, что вот-вот умрет; ею овладевало бесчувствие, и ей казалось, что она быстро скользит по склону, ведущему от жизни к смерти.
В какое-то мгновение она ничего уже не ощущала, кроме боли в сердце, которая постепенно утихла и исчезла без следа.
Ей казалось, что она умерла: она спала.
Ева не закрыла ставни на окнах, и утром ласковый солнечный луч заиграл у нее на лице и разбудил ее. Мартовское солнце, тусклое и бледное, дотянулось до нее сквозь голые ветки деревьев, еще не проснувшихся после зимней спячки. Она была похожа на эти деревья; несмотря на воспоминания о прошлом, она никак не могла пробудиться к жизни.
Но все же это солнце при всей своей бледности было лучом надежды, оно вселяло уверенность в то, что она еще существует. Ева растворила окно: дождь прекратился, стоял один из туманных весенних дней, когда в воздухе столько паров, что трудно дышать и слишком тяжелая атмосфера давит на грудь.
В саду ничто не переменилось, только все было запущено и буйно разрослось, как грусть в сердце; трава была высокая и мокрая, разбухший от воды ручей разлился; на древе познания добра и зла не было ни листьев, ни плодов, оно качало на ветру своими голыми ветвями; беседка превратилась в высохшие виноградные ветки, казалась опустевшей колыбелью, где с проволочной сетки свисали увядшие и полуувядшие побеги виноградной лозы.
Не было слышно ни одной птицы; ее дивный соловей и дюжина славок еще не вернулись и, может быть, не вернутся никогда или возвратятся грустные и молчаливые, как она сама.
Из всех дней, проведенных в любимом доме, Ева вспоминала лишь погожие весенние, жаркие летние и поэтические осенние дни; она забыла о грустных зимних днях, когда сад не давал ей ни солнца, ни тени и она уже не оживляла его радостными криками и детскими забавами. Ей пришлось закрыть окно и снова лечь в постель; вскоре она услышала шаги: старая Марта, которой не терпелось увидеть ее, спешила узнать, не проснулась ли она. Ева крикнула Марте:
— Можешь войти!
Старуха вошла, подошла к Еве, поцеловала ее и собралась, как обычно, развести огонь.
Увы! Для нее между прежде и теперь ничто не переменилось, их соединяла вереница дней, до того похожих один на другой, что она путала летние дни с зимними, вернее, они слились для нее в постоянные сумерки, наступившие после того, как Жак и Ева покинули ее, и продолжавшиеся до того дня, когда она вновь увидела Еву и узнала, что скоро вернется и Жак.
Марта развела огонь, обернулась и посмотрела на кровать, Ева грустно улыбнулась ей в ответ.
— Дорогая барышня, вы переменились с тех пор, как уехали отсюда, — сказала Марта, качая головой, — вы несчастливы; но почему? Ведь наш дорогой и любимый хозяин жив, вы его все еще любите и он, вероятно, тоже вас любит?
— Бедная моя Марта, — сказала Ева, — сейчас другое время.
— Да, — сказала старая Марта, — до нас дошла весть, что вы лишились отца, а потом и тетушки; что после этих двух несчастий ваше состояние было конфисковано, ведь вы, бедное дитя, так долго не умевшее ни говорить, ни думать, были — кто бы мог подумать? — одной из самых богатых наследниц в округе. Потом рассказывали, что благодаря покровительству одного из теперешних влиятельных людей вам вернули ваше имущество и ваше состояние.
— О, не говори мне об этом, никогда не говори мне об этом, дорогая Марта. Я никогда не была такой бедной, такой несчастной, такой обездоленной, как теперь.
— А Сципион? Я уж боюсь вас спрашивать. Бедное животное, он все бросил и пошел за вами. Ах, если бы наш хозяин мог поступить как ваш верный пес! Ведь он и это бедное животное больше всех на свете любили вас, я уж потом.
— Сципион умер, Марта, и, стыдно сказать, но из всех смертей, которые на меня обрушились, его смерть была для меня одним из самых тяжелых ударов.
— Но наш хозяин, наш дорогой хозяин, ведь он по-прежнему вас любит? — сказала Марта, которая никак не могла взять в толк, что произошло.
Ева зарыдала.
— Ах, никогда не говори мне о его любви, — воскликнула она. — Разве я плакала бы, если бы он любил меня? Разве есть на свете что-нибудь, кроме его любви, из-за чего стоило бы грустить или радоваться, улыбаться или плакать? О, если бы он все еще любил меня, если бы я надеялась, что он вновь полюбит меня, — я стояла бы на пороге, поджидая его, — ведь он скоро вернется!
Марта опустила голову; было видно, что бедная старуха силится уразуметь это непонятное: он жив, но он ее разлюбил!
Марта, которая видела своего хозяина насквозь, не понимала, как его сердце, которое жило одной лишь любовью, может продолжать жить без любви; но она всегда была бедной и, как все создания, подчиняющиеся чужой воле, кроткой. Это было не первое несчастье, которое на ее глазах ни с того ни с сего обрушивалось на людей. Она склонила голову и пробормотала себе под нос:
— Раз так случилось, значит, такова судьба.
И, как всегда, когда несчастье случалось в ее собственной жизни, она еще ниже склонила голову и смирилась.
Марта поглядела на Еву: та вытирала платком глаза и так глубоко вздыхала, что простыня, которой она была укрыта, колыхалась на ее груди; потом, чтобы не растравлять своей печалью ее рану, неслышно вышла на цыпочках и плотно притворила за собой дверь.
Но ни одно из этих чувств, при всей их деликатности, не ускользнуло от Евы. Горе обостряет чувства, и Ева поняла все мысли Марты не хуже, чем если бы старуха высказала их вслух.
Ева не двигалась, боль постепенно притупилась; вопросы Марты разбередили рану, но слезы как кровь: когда они иссякли, нужен новый источник, чтобы они полились вновь. Ева услышала, как на башенных часах в церкви пробило девять часов.
Прежде Марта с последним ударом часов всегда входила к ней в спальню и говорила:
— Дорогая барышня, завтрак ждет.
Не успел затихнуть последний удар, как Ева услышала шаги Марты, дверь ее спальни растворилась и старуха сказала ей, быть может, чуть более грустным голосом, все ту же привычную фразу:
— Дорогая барышня, завтрак ждет.
— Хорошо, Марта, я иду, — отозвалась Ева.
В столовой все было по-прежнему: стол и стулья стояли на тех же местах. Небольшой круглый стол, за которым Ева целых семь лет сидела напротив Жака!
На сей раз на столе стоял только один прибор, но завтрак был подан обычный: масло, сотовый мед, яйца и молоко.
Марте и в голову не пришло спросить, не переменила ли Ева свои привычки — ведь прошло столько времени; она подала ей то же, что и всегда. Для нее Ева, такая же молодая, такая же красивая, осталась прежней Евой.
Все, что Ева видела, вызывало в ее душе новые чувства: и как старая женщина пришла в урочный час и в тех же самых словах доложила ей, что завтрак подан; и как она сама спустилась по той же самой лестнице, вошла в ту же самую столовую, а на столе стоял тот же самый завтрак — но она была одна за столом! Это была смесь сладостных и жестоких чувств. От всех этих переживаний у нее пропал тот юный аппетит, с которым она когда-то встречала эту простую трапезу; но ей не хотелось огорчать Марту, поэтому она села за стол и стала есть через силу.
Марта обрадовалась. Для бесхитростных, недалеких умов аппетит или хотя бы видимость аппетита и при физических, и при моральных недугах означает близость выздоровления.
Когда Ева съела яйцо, отведала меду, попробовала сбитое этим утром масло и выпила полчашки молока, Марта, не заметившая, скольких усилий той это стоило, пробормотала:
— Ну что ж, значит, не все потеряно.
Как ни хотелось Еве выйти в сад, это было пока невозможно; но солнце светило все ярче и ярче, лучи его становились все теплее и теплее, и это вселяло надежду, что к вечеру в саду просохнет.
Впрочем, Ева еще не все видела в доме, а вещи в нем были ей не менее дороги, чем сад; она еще не заходила, и даже не могла спокойно об этом думать, в лабораторию Жака Мере…
В этой лаборатории он проводил почти все свое время, а она следила за светом лампы в высоком и узком окне; на свет этой лампы спешили к нему люди за помощью вечером и ночью.
Пока горела лампа, все стучали громко; правда, когда она гасла, люди тоже стучали, но уже робко, хотя доктор отзывался так же быстро.
В этой лаборатории стояло фортепьяно, здесь Ева брала свои первые уроки музыки; в тот день, когда разразилась ужасная буря и Еву чуть не ударило молнией, она впервые сыграла на нем замечательную мелодию. Жак потом три месяца добивался, чтобы она повторила ее, но она так и не смогла этого сделать.
В эту лабораторию регулярно приходил Базиль; Ева узнавала об этом, услышав стук его деревянной ноги по ступеням лестницы, и, поскольку все здесь было как прежде, в то мгновение, когда она поднялась в лабораторию и с суеверным страхом отворила дверь, за которой обычно находился Жак, погруженный в свои таинственные опыты, и грустно посмотрела на немые пыльные клавиши фортепьяно, к которым три года никто не прикасался, раздался стук в ворота, а через секунду стук деревянной ноги Базиля по лестнице, становившийся все громче.
Наконец дверь открылась и на пороге появился Базиль, все такой же, радостный и полный признательности,
— Ах, дорогая барышня, — сказал он, прижимая руку к сердцу и глядя на нее с обычным восхищением, — я пять минут назад узнал, что вы приехали, и вот прибежал спросить, как вы себя чувствуете и как дела нашего дорогого хозяина гражданина Жака. Ибо если бы он вернулся после всего, что произошло, то это еще не означало бы, что вы вернетесь. Но раз уж вы вернулись, значит, ничто не мешает и ему, если он жив, вернуться тоже. Но у вас заплаканные глаза. Неужели он умер?
— Нет, мой друг, слава Богу, он жив, — ответила Ева.
— Ах, нам столько всякого наговорили в этом проклятом городе! — сказал Базиль. — Нам говорили, что его убили во время мятежа; потом говорили, что его убили в пещерах, я уже не помню где, потом, наконец, — что он уехал в Америку. Но уже полтора года с лишком, как мы вовсе ничего о нем не слышали. Но вот вы вернулись, а теперь, глядишь, и он вернется. Он вернется? Скажите скорее, и я пойду обрадую всех местных бедняков, которые его помнят и любят. Ах, те, кого господа называют чернью, имеют сердце, имеют память; мы не то, что аристократы, что вспоминают только плохое. Я не говорю, что ваш отец был таким, мадемуазель, хотя, вполне возможно, что и был.
— Мой бедный Базиль! — сказала Ева, протягивая ему руку и давая луидор, который стоил в ту эпоху семь или восемь тысяч франков ассигнатами.
Базиль посмотрел на луидор, посмотрел на Еву, поцеловал луидор и грустно сказал:
— Значит, вы все такая же добрая, мадемуазель Ева? Ева поднесла платок к глазам.
— И несчастная, — добавил он, — это несправедливо!
— Мой добрый Базиль, — сказала Ева, — доктор вернется через три-четыре дня; надеюсь, вы снова будете приходить к нему каждое утро?
— Непременно, мадемуазель, и Антуан тоже; как это его еще здесь нет? Я встретил его на улице, он сказал, что скоро придет.
И действительно, дверь лаборатории открылась и вошел Антуан.
Он, по обыкновению, топнул ногой и воскликнул:
— Круг правосудия! Средоточие истины! Вы все так же молоды и прекрасны, мадемуазель Ева, это замечательно.
— Добрый день, дорогой Антуан, а как вы себя чувствуете?
— Я по-прежнему пророк, несущий слово Божье.
— И какое же слово Божье вы мне принесли? — со вздохом спросила Ева.
— Придет черед честных людей, — ответил Антуан, — несчастные обретут блаженство, а плачущие утешатся.
— Да услышит вас Господь! — сказала Ева.
Она вложила ему в руку луидор, так же как и Базилю.
Оба старика протянули к ней руки, словно для того, чтобы благословить ее.
Потом они, поддерживая друг друга, спустились по лестнице, и Ева слышала, как стук деревянной ноги постепенно затихает, как перед этим постепенно приближался.
Ева села за фортепьяно, и пальцы ее побежали по клавишам, нежная симфония полилась из-под них; казалось, будто пророчество безумца пробудило в ее сердце почти угасшую надежду, и эта мимолетная, как проблеск разума у того, кто ее пробудил, надежда озаряла своим светом печальную мелодию, которая разбудила эхо, три года молчавшее под сводами покинутой лаборатории.
Музыка приводила Еву в возбуждение, после которого она всегда впадала либо в скорбное бесчувствие, либо в нервическую веселость. На сей раз, когда звуки под ее пальцами постепенно замолкли, голова ее грустно поникла, но приступа не последовало.
Когда она очнулась от забытья, солнце светило вовсю и не высохшие еще капли ночной влаги сверкали на листьях и травинках как алмазы.