Полосатый столб с гербом стоял незыблемо — и ветра его не свалили, и дожди не подмыли. Единственное — он был пыльным.
Я не стал ни идиотски топтаться вокруг него, ни обтирать рукавом пыль с герба, ни — боже упаси — прикручивать к его бело-черной ноге пиропатрон. Я даже не остановился, а лишь слегка притормозил перед полосатым же шлагбаумом, чтобы переломить его, не попортив машины. Выходить поднимать шлагбаум мне было лень, да и наплевать.
Это было вчера. А сегодня мы с Риф ужинали перед костерком в рощице, тополя которой горели точно так же, как и тополя покинутого отечества. Они и росли так же — протянутые к небу пальцы, — ни в малейшей степени не заботясь, что рождены соками чужой, хоть и во времена оны дружественной сопредельной земли. Для Риф я подстрелил кролика, а сам ел какие-то консервы из магазинчика в деревушке поодаль.
Непонятная апатия владела мною последние дни. Я почти не продвинулся по намеченному маршруту Подолгу лежал по утрам, перестал играть с Риф, и главное — будучи в чужой, никогда не виданной стороне, не находил в себе ни малейшего интереса к ней. Я проехал несколько деревушек и маленький городок, при дороге стояли непривычно яркие щиты с непривычными буквами, на прилавках непривычных магазинчиков съежились непривычные товары, но что-то, видимо, случилось со мной. Я тщетно пытался обрести себя прежнего — жадно глядящего в мир. Я хотел, я правда очень хотел вернуть это, но у меня не получалось, и вскоре — о, как быстро — я перестал хотеть даже размышлять, отчего не получается. Я сам стал неинтересен себе, и мне стали неинтересны дни, в которых я живу, и места, которые миную. В главном все было одинаковое -брошенное, готовое вот-вот разрушиться, но никак не разрушающееся, и мне казалось теперь, что даже в тех изменениях, что происходят, — с каждым осевшим домом, упавшей опорой, проржавевшим днищем перевернутого автомобиля, — умирает часть меня. Где, где дни, когда я встречал радостно эти картины? Нет, я и сейчас не желал возвращения былого, но пришедший на смену мир не принимал меня, и это вдруг сделалось очень тяжело. Я выскреб ложкой банку до дна и безучастно подумал, не открыть ли еще. Хотя в общем-то был сыт.
— Ну что, Риф?
Риф чувствовала во мне неладное. Она часто подходила и клала голову мне на колени и смотрела в глаза.
— Ты умная собака, Риф. Ты даже умнее, чем я.
Она никак не реагировала на эту грубую лесть.
Ноги тонули в траве и промокали. Может, дело в погоде? Дожди — все, надо сказать, теплые — не прекращались с того дня, или, вернее, ночи. Небо было сизым, серым, вязким, тяжелым. Здесь, в гористой местности, утра не проходило без плотного тумана, который рассеивался только к обеду.
Попалась ржавая банка, я отфутболил ее, она слабо звякнула о другой металл. Только тогда я увидел проволоку. Осторожно взялся, чтоб не пораниться колючкой, посмотрел на деревья и кустарник за проволокой. Они убегали вверх по склону.
…лишь пересеку невидимый луч слабого излучателя, лишь тепло мое будет уловлено, лишь нога вступит на квадрат дерна, охраняемый пьезоэлектриком, -и коротко бухнет под почвой, и дрогнет земля, крякнут, разрываясь, корни, струя порохового двигателя разметет вспыхивающие стволы, как спички, раскинутся круглые створки, уедет вбок плита под ними, и из шахты в подземном гуле и грохоте и в облаках пара полезет тупой нос межконтинентальной акулы в пестром обтекателе, — ох, да когда же наконец я забуду о них, о насованных в землю и подвешенных над землей акулах!..
Нет. Это ты уже откровенно выдумываешь. Я зажмурил глаза. Сколько их было, таких проволок. И лазил я через них, и находил разное (ракетных шахт не находил), и через эту бы полез, всего десять дней назад полез бы, точно бык на мелькающую тряпку, а сейчас… Нет. Что-то случилось со мною, и я не знал — что.
Я заночевал в той же рощице, а наутро обнаружилось, что пропала Риф.
К середине вторых суток я понял, что если не посплю немедленно, хоть пару часов, то обязательно сорвусь на следующем повороте. Я упал лицом на скрещенные руки, но сон не шел.
За эти полтора дня и одну ночь я исколесил и излазил всю округу. Три горы, две речки, глубокая и мелкая, впадающие одна в другую, долина с деревушкой. Я знал теперь, что гора с двойной конической вершиной поросла молодым дубровником и с той стороны шоссе на ней проходят один длинный туннель и несколько коротких. В деревушке было двадцать пять домов, одна лавка, одна столовая с баром и одна церковь — типовой домик с простым крестиком на коньке и маленьким колоколом. Я не знал одного — куда подевалась Риф. У машины отпечатался десяток следов, а дальше они терялись в траве. Да и не были ли они старыми, вчерашними? Или вообще другой собаки?
Я подумал: ну конечно, вот она где! — когда наткнулся на собачьи норы в откосе над рекой. На вытоптанной площадке во множестве валялись мелкие и крупные кости, время от времени из норы высовывалась собачья голова и тявкала. С некоторой опаской я приблизился и позвал. Собаки — обитатели нор дружно лаяли на меня, но от выстрелов попрятались в испуге и лишь рычали, когда я подходил близко. Запомнилась одна — у нее на шее болтался кусок некогда оборванной цепи.
Но ни Риф живой, ни Риф мертвой, ни даже клочка ее шкуры я не нашел. Значит, здесь ее нет, подумал я. Я не верил, что она не отозвалась бы на мой голос. И снова ездил, отдалялся, и возвращался, и выходил, и искал, и кричал.
Я расстрелял все патроны и ракеты — это было, конечно, глупо. Я сорвал голос и больше не мог кричать. Глаза резало, я плохо соображал и уже плохо видел дорогу перед собой. Тогда я остановился.
Бесполезно и бессмысленно. Если я не нашел ее вчера и сегодня, то и не найду, то, значит, она далеко. Я вообще не могу понять, куда она пропала, Я никогда не запирал ее на ночь в кабине.
Она бросила меня, подумал я, да и что ей во мне. Просто взяла и убежала в лес. Повинуясь, видите ли, зову инстинкта. Или она что-то почуяла? Но я же прежний, я — такой, каким был всегда. Я — не изменился, слышите?… Но почему так вдруг? А вот потому. Потому — и все. Подумалось: а не… да нет. Это невозможно. Перестань. Лучше спи. Лезь в кузов и спи, как будто ничего не случилось.
Но я не мог спать. Риф! Риф! Я и не представлял себе, что она когда-нибудь уйдет. Теперь я умру в одиночестве, твердил я, рядом не будет даже бессловесной твари, — и мне дела не было, что я так и так пережил бы Риф. Риф! Риф! Что же? Как же?
У меня уже ни на что не осталось сил.
Прошел вечер, и прошла ночь. Я и не вспомнил о еде, о сне, жег огромный костер, но среди ночи его потушил дождь, к утру, впрочем, прекратившийся. Сквозь облепивший все туман просвечивало солнце, и туман таял, обливая землю и впитываясь ею.
Не имеет смысла говорить, что творилось у меня на душе. Но я не умер, а продолжал жить, хотя мне не особенно и хотелось. Однако я знал, что это пройдет, и старался терпеть.
Что ж, все время к югу и — к Срединному морю, которое, наверное, все-таки стало чуточку голубее, чем еще в прошлое лето… Но нужно ли оно мне, это море кочевье? Стоило ли, если твой путь, вечный романтический клич. «В дорогу! В дорогу!» — сделался всего только включением зажигания, переводом скоростей и прочим над лезущей под обрез капота бетонной рекой, и редки, часты ли остановки твои — это не отдых даже, а перерыв в действии дьявольского тренажера, заведенного неизвестно кем, неизвестно зачем… И все большие и большие силы употребляешь ты, чтобы стряхнуть наваждение, чтобы помнить, что это неправда, заскок в заболевающем сознании; чтобы не кинуться ощупывать вон те камни, или деревья, или дорожный указатель -убедиться в их существовании как тел, а не просто плоских изображений на стекле кабины… Я могу останавливаться и жить где угодно, доберусь в конце концов до самых дальних уголков, но — стоило ли? Зачем я приду туда, что принесу и что получу? Я растерял все — все свои надежды и желания, и последнего друга в этом мире я потерял. Я вновь на злосчастном пути людей, я стреляю и убиваю, я оставляю после себя черные выгоревшие поляны. Зачем? Я-то — зачем? Ведь я сам так хотел этой пустоты и одиночества…
…и сантиметр за сантиметром отдаляется крыша кабины, уплывает ниже и влево, и виден верх фургона, когда-то зеленый, а теперь в лохмотьях и с дырками, а вокруг разбросано несколько уже малоразличимых вещей, и сам грузовик — нелепая вещь, торчащая на другой вещи — шоссе; и столбики вдоль дороги — одинаковые вещи; деревня у подножия горы — кучка разновеликих вещей; вещи-заводы, промышленные зоны и обогатительные комбинаты, захламившие почву на десятки километров вширь и вдаль; и те вещи, которые в земле, и те, которые на ней и над ней, вещи, вещи, вещи, терпеливо дожидающиеся своей очереди, чтобы раствориться в дожде, размывающем все, чтобы раствориться в земле, быть разнесенными струйками и ручейками, чтобы никогда уже не быть тем, чем были, чтобы нечто превратилось в ни что…
Я первый, кто так сбежал от людей, но все равно не смог убежать от себя самого. Я верил, что, зная об этой ловушке заранее, я-то смогу, что я -исключение, нет — что сумею, заставлю себя стать этим исключением, и не смог…