Теперь, как, впрочем, и во все времена, часто спорят о молодежи. Нередко слышишь: «Мы были не такие». Подразумевается, что «мы» были лучше. Мнение не оригинальное, еще в античности утверждали, что молодые «не те». Однако если допустить, что каждое поколение утрачивает пусть даже ничтожную долю лучших качеств своих предшественников, напрашивается абсурдный вывод о постоянном вырождении человечества!
Почему же не умолкают сожаления об «утратах»?
Видимо, поведение молодежи нам, людям, обогащенным житейской мудростью или просто опытом, представляется «неправильным», переполненным эмоциональными излишествами, всякого рода крайностями, кажется то дерзким, то наивным и слишком часто — ошибочным. А между тем раздражающие нас крайности — отнюдь не свидетельство несовершенства молодых. Просто молодым нередко приходится трудно, особенно когда наступает неизбежный час вступления в самостоятельную жизнь. Родительская и педагогическая опека уже изжила себя, собственный опыт еще не накоплен, каких-то ошибок не миновать, а признавать их мешает самолюбие… В итоге если не конфликт, то взаимное недопонимание. На какой-то момент связь с отцами становится односторонней. Сверху вниз идет назидательное «Слушай меня! Я хочу тебе добра». А снизу не слышат или, хуже того, пытаются возражать…
Конечно, время ставит все на свои места: молодежь занимает положенное место в жизни и сама превращается в отцов, а отцы — в дедов, которые обычно снисходительнее к внукам, чем были к сыновьям. Утихают старые и рождаются новые споры но, может быть, они были бы мягче и продуктивнее, умей отцы лучше слушать или лучше вспоминать…
Такие или приблизительно такие мысли высказывал мне недавно пожилой человек, с которым я познакомился более четверти века назад в жаркий августовский день в душной приемной Одесского облоно, куда мы съехались, чтобы получить направления на работу в местные школы. Волнуясь, мы ждали своей участи. Подобная обстановка быстро сближает, и за недолгие дни мы почти сдружились и даже просили послать нас в одну школу, но это оказалось невозможным, и пришлось разъехаться…
Потом, через много лет, я получил от него письмо: он прочитал одну из моих книг и захотел при случае повидаться. Стоит ли говорить, что встретились мы другими людьми? Мой знакомый из худощавого парня в широченных брюках превратился в весьма солидного доктора наук, человека, как я слышал, авторитетного в научной сфере.
Но от сегодняшних его занятий я был, естественно, далек, а вот о днях молодости, о пережитом после того знойного августа, когда наступил для нас не менее горячий сентябрь, говорили много… Оказалось, что будущий профессор вел в те дни нечто вроде дневника, записывал то, что волновало, огорчало или радовало. Записи эти он захватил с собой.
— Может быть, они заинтересуют тебя, как писателя. Я писал так, как думал, что думал, и хотя теперь многое из написанного самому кажется наивным и вызывает местами чувство сожаления, из песни, как говорится, слова не выкинешь, таков уж был…
Старые тетради меня действительно заинтересовали. Я нашел в них многое из того, что пережил сам, и мне захотелось рассказать о давних днях молодости Николая Крылова, как назову я моего знакомого, его заблуждениях и поражениях, жизненных затруднениях, которые довелось перетерпеть, увы, не ему одному.
Предоставляя право молодому учителю говорить от первого лица, я тем не менее хотел бы заметить, что предлагаю читателю повесть, а не дневник, произведение литературное, а не публикацию. Изменив фамилии и внешние приметы некоторых персонажей, вмешавшись кое-где в ход событий, а также придав крыловскому Дождь-городку облик города, где работал я сам, ибо Николай Сергеевич свой городок изобразил крайне скупо, я сохранил крыловские оценки людей и поступков. Сохранил не потому, что всегда согласен с ними, а потому, что хотел показать своего героя, каким он был, а точнее, каким себя видел. Был же он иногда излишне строгим, всегда взволнованным, однако и в волнении стремился оставаться справедливым и к окружающим, и к самому себе. В его позиции нет заносчивости, попыток во что бы то ни стало перенести, переложить вину за свои беды и неудачи исключительно на окружающих. Он прекрасно понимает, что в глазах наблюдателя объективного отнюдь не выглядит образцом для подражания. Слабости и заблуждения его очевидны, а итог нагляден — в тот период жизни Николаю Крылову не довелось осуществить «благие порывы». Поэтому автор и не счел нужным вести по страницам повести назидательным перстом. Думаю, что читатель и сам сделает надлежащие выводы.
Пятнадцатого августа пятьдесят второго года старенький пассажирский поезд оставил меня на небольшой станции в степном украинском городке, где мне предстояло начать самостоятельную жизнь. Я посмотрел ему вслед, вытер платком мокрый лоб и, приподняв тяжелый, набитый книжками чемодан, двинулся навстречу неизвестному будущему.
Скажу сразу, что название «Дождь-городок» я придумал позднее. А пока что передо мной лежал Зной-городок, по широким немощеным улицам которого суховей гонял смерчи из пыли и раньше времени пожелтевших скрученных листьев. Ветер обжигал лицо и не давал открыть как следует глаза, но, на мое счастье, школа оказалась близко.
Прежде чем войти, я перечитал раза три надпись на отличной, совсем «городской» вывеске и сверил ее с тем, что было написано в моем направлении. Потом поставил на крыльцо чемодан и с удовольствием разогнул спину.
Снаружи здание казалось приятным, хотя и заметно было, что строилось оно давно и, очевидно, совсем с другой целью, однако свежая светлая краска скрадывала тяжесть массивных каменных стен. Зато внутри было мрачновато. В широкий коридор, пересекавший всю школу, свет проникал только через застекленные до половины двери классных комнат. Стекла эти имели и еще одно назначение, но о нем я узнал позже…
А пока, пройдя почти весь коридор и не встретив ни души, я остановился у двери с табличкой «Директор». Она оставалась последним и, пожалуй, уже символическим рубежом между той, облегченной родными и воспитателями жизнью, которой я жил до сих пор, и неизвестным, но наверняка более сложным бытием, что должно было начаться с завтрашнего дня, и мне вдруг по-детски захотелось, чтобы директора не оказалось в кабинете.
Иногда наши мечты сбываются.
— Сегодня вы уже опоздали, — сказал кто-то сзади.
Я обернулся и увидел человека, как мне показалось, почти пожилого, то есть лет сорока. Был он крупным, начавшим полнеть, с круглой, гладко выбритой головой.
— Что же делать? — спросил я растерянно.
— Ждать и надеяться, как говорил граф Монте-Кристо в таких случаях. Где ваши вещи?
Я махнул рукой в сторону выхода:
— Там…
— Вот и отлично. Сейчас заберем их и пойдем ко мне. Ведь вы Крылов? — И, не дожидаясь ответа, он зашагал по коридору, продолжая: — А моя фамилия Ступак. Звать Андрей Павлович, преподаю физику. Сам здешний хохол.
Говорил он, впрочем, безо всякого украинского акцента. Пояснил, что обо мне звонили из облоно, что директора я увижу завтра, потому что он где-то в районе, а пока мы идем пить чай и отдыхать с дороги.
— В общем, «жена будет рада», — закончил Андрей Павлович, усмехнувшись. — Она, кстати, тоже в нашей школе работает.
Я был смущен и хотел сказать, что лучше поискать место в гостинице или переночевать в школе, на свободном диване, но Ступак уже вывел меня на улицу, легко подхватил с крыльца тяжелый чемодан, и я послушно пошел вслед за ним мимо режущих глаза белизной саманных домиков и гнущихся под ветром тополей прямой длинной улицей на край городка, откуда видны были бурые в перегретом мареве недавно убранные поля. Там Андрей Павлович толкнул свободной рукой низкую решетчатую калитку, и мы вошли в самый, настоящий сельский дворик с не раз описанной украинской хатой под камышовой крышей. Возле хаты с шумовкой в руке стояла девушка в ситцевом платье в горошек и смотрела на нас.
— Светлана! — позвал ее Ступак. — Я с гостем… Моя законная супруга, — сказал он мне.
Я удивился — такими непохожими показались мне Андрей Павлович и его жена. Светлана выглядела гораздо моложе. Если бы я встретил ее в полутемном школьном коридоре, то наверняка принял бы за десятиклассницу. По сравнению с мужем Светлана была совсем маленькой, тоненькой девчонкой, с очень русским светлоглазым лицом и коротко остриженными, тоже светлыми, рассыпающимися волосами. Волосы эти падали ем на глаза, и она все старалась отбросить их неловким движением головы.
Светлана протянула мне сухую загорелую руку, и я осторожно пожал ее.
— Николай.
— Ну какой же вы Николай! Теперь вы Николай?..
— Сергеевич… — пробормотал я.
— То-то! И не смущайтесь! Мне тоже было трудно привыкать к учительскому имени, но это уже профессиональная специфика. А пришли вы как раз вовремя: у меня пельмени почти готовы. Так что умывайтесь и — за стол!
Я понял, что сопротивляться не нужно, и послушно направился к прибитому прямо на дереве рукомойнику.
Не помню уже подробно, о чем говорили мы тогда за столом… О разном, конечно, как и говорят обычно люди, встретившиеся впервые, а о себе — только необходимое для первого знакомства, что-то анкетное. Я узнал, что поженились они еще в университете, а здесь работают третий год и у них есть мальчишка Вовка.
— Вы даже не представляете, какой у меня взрослый сын! — похвалилась Светлана. — Он сейчас с бабушкой в деревне.
Представить, что у нее есть сын, да еще и взрослый, было в самом деле нелегко. И еще меня озадачило слово «деревня» — настолько непохожим на город в моем понимании был сам этот городок. Но я ничем не выдал своего удивления.
Бабушка была мать Андрея Павловича. Ей и принадлежала хата, в которой мы ели пельмени. Так что Ступак не кокетничал, называя себя здешним хохлом. Зато окающая Светлана была, конечно, северянкой. Недаром же она потчевала нас пельменями, а не варениками. Однако в тот день гораздо больше меня интересовало другое.
— Расскажите что-нибудь о школе, — попросил я.
Светлана тряхнула головой, отбрасывая со лба волосы.
— А что вам говорили в облоно?
— Говорили, что школа числится в лучших, что мне повезло и я должен гордиться…
— Все правильно. Можете начинать гордиться.
— Серьезно?
— Поживете — увидите, — сказал Ступак. — Такие вещи лучше познаются собственным опытом.
— Ну, а самим-то вам здесь нравится?
— Дом строим, Николай Сергеевич. Тут неподалеку…
В ответе звучала недоговоренность, но Андрей Павлович был прав: лучше все увидеть собственными глазами. Ждать-то оставалось недолго. Я подумал, что в моих расспросах есть что-то мальчишеское, несолидное, и не стал больше говорить о школе.
Положили меня на раскладушке во дворе. Ветер утих, намаявшись за день, жара тоже уступила. Дышать стало легко и приятно. Спать не хотелось. Все вокруг было слишком непривычным: узловатые, жестколистые ветки вишни над головой, белеющая в темноте хата, близкое, в ярких звездах, небо, беспокойная перекличка собак за плетнем… Не верилось, что все это реально, что так будет и завтра, и через месяц, и еще очень долго, я не знал сколько, а с потрескавшимся асфальтом двор, комната на пятом этаже, улица, гремящая трамваями, в большом городе, где я родился и вырос, находятся далеко-далеко, за полторы тысячи километров…
Я вспомнил свой отъезд из дому, мать на перроне среди толпы людей, слезы на ее глазах, жаркие станции, с кипятком, бьющим из бронзовых, окутанных паром кранов, баб в цветастых платках, предлагавших пассажирам вареных кур, рассыпчатый картофель и жерделы в ведрах, тесное купе и стук домино, перемешивающийся со стуком колес.
И вот — ни стука, ни беспокойных соседей. Вместо залитого асфальтом двора — степной городок, в котором я знаю пока только двух людей. Они понравились мне, как могут нравиться люди в молодости, сразу и без сомнений. Я был не просто благодарен им за гостеприимство, но уже любил их и радовался, что буду работать вместе с ними, и мне хотелось, чтобы они тоже полюбили меня и я смог бы сделать для них что-нибудь хорошее. И еще я думал, что и другие учителя и директор тоже должны быть простыми и сердечными людьми, с которыми легко и радостно работать, которых уважают и любят ученики и которые будут уважать и любить меня, и все вообще будет замечательно…
Утром Ступак повел меня снова в школу.
— Хотите посмотреть город? — предложил он.
— Разумеется…
— Тогда сделаем небольшой крюк.
Мы спустились на соседнюю улицу и по ней вышли к реке. Собственно, здесь сходились даже две реки, деля городок на три части, соединенные старыми деревянными мостами. По мостам все время что-то двигалось: то быки тянули арбу с соломой, то осторожно проползала груженая трехтонка, прижимая пешеходов к шатким перилам.
— Между прочим, в свое время здесь была граница трех государств, — сказал Андрей Павлович. — Мы с вами сейчас на турецкой стороне, там была Польша, а тут Россия… Один петух будил подданных трех монархов. Таковы «дней старинных анекдоты».
Возле моста начинался большой, давней посадки городской сад. Деревянная арка с выгоревшими флажками и фанерными кренделями букв, составлявшими слова «Парк культуры и отдыха», символизировала в нем день сегодняшний, зато тенистые, запущенные аллеи парка вызывали в памяти тургеневские страницы. Здесь было совсем мало людей, и вкопанные в землю скамейки из толстых досок стояли, присыпанные сбитыми ветром листьями.
Из парка мы вышли в самый центр городка. Широкая и короткая улица, вымощенная плохо обработанным булыжником, соединяла две круглые площади. На одну из них выходил уже знакомый мне вокзал, на другую — монументальное, дореволюционной постройки сооружение, обнесенное массивной колоннадой. Между колоннами рябили красно-синей мозаикой многочисленные вывески районных учреждений. Спиной к сооружению стоял в длинной, до пят, бетонной шинели Сталин, строго поглядывая вдоль улицы. Улица, почти сплошь состоявшая из торговых точек, называлась «имени Ивана Франко». Несмотря на рабочее время и жару, на улице толпился заинтересованный торговлей народ.
— Ну как наш Китеж-град, понравился? — спросил сдержанно Ступак.
— Конечно, не Рио-де-Жанейро, — ответил я, — но жить, по-моему, можно… А парк просто чудесный!
— Тогда заглянем на главный объект и — в школу.
Мы снова очутились в тихом украинском селе. Метров через двести от центра между двумя мазанками поднялись над каменным фундаментом почти под крышу кирпичные стены.
— Вот. Великая стройка. Если раньше не сбежите, будем через год праздновать новоселье.
Я довольно равнодушно осмотрел объект.
— Наверно, это страшно хлопотно — заниматься строительством?
Ответ Андрея Павловича я не понял. Он сказал не сразу:
— Страшно будет, когда оно кончится.
Через несколько минут мы были в школе. Ступак подвел меня к полуоткрытой двери директорского кабинета и слегка подтолкнул в спину:
— Ну, вратарь, готовься к бою!
На этот раз директор оказался на месте. Когда я вошел в кабинет, он что-то писал за столом. Я увидел седую, аккуратно причесанную голову, склонившуюся над бумагами, а над головой — черную, обильно изукрашенную резьбой спинку кресла. Директор, разумеется, слышал скрип двери и шаги, но не перестал писать и, не поднимая головы, продолжал методично выводить на тетрадном листе строчку за строчкой.
Молча стоять было неловко, и я спросил с заметным опозданием:
— Разрешите войти?
— Вы ведь уже вошли, — ответил директор резонно и указал мне рукой с пером на стул.
Я присел, дожидаясь. Мой первый начальник поставил на своем письме красивый косой росчерк и только тогда положил ручку и поднял глаза.
— Я вас слушаю.
— У меня к вам назначение на работу…
— Очень приятно. Где же оно?
Я протянул бумагу. Директор взял ее и, не спеша развернув, внимательно прочитал.
— Значит, вы Николай Сергеевич Крылов?
— Да.
— А что у вас еще есть с собой, Николай Сергеевич?
Я не понял:
— Как — что?
— Паспорт, диплом?
— Ну, конечно.
Он просмотрел документы так же неторопливо, как и направление, и спросил:
— Диплом у вас с отличием? Это хорошо. Только разрешите задать вам один вопрос.
— Пожалуйста.
— Скажите, Николай Сергеевич, вы приехали к нам… добровольно?
— Конечно.
— А у вас не было возможности остаться работать в городе?
— Была. Мне предлагали место ассистента на кафедре.
— И вы все-таки решили ехать сюда, в провинцию?
— Да.
— Почему?
— Мы решили так на комсомольском собрании — всем поехать на периферию. Мы думали, что будем здесь полезны.
Он внимательно посмотрел на меня из-за очков в тонкой серебряной оправе.
— Вы правильно решили, Николай Сергеевич. Нам нужны способные молодые педагоги. Но хочу сразу предупредить вас: и вам придется хорошенько поучиться у старых, опытных преподавателей. У нас есть такие люди. Наша школа — одна из лучших в области.
— Я знаю.
Директор, кажется, был доволен моими ответами. Он снял очки и протер стекла очень чистым носовым платком.
— Ну что ж… Желаю вам успеха на первом самостоятельном поприще. Вы еще не искали квартиру?
— Нет.
— Тогда с этого и начинайте. О делах поговорим попозже. Сначала устраивайтесь. Я скажу уборщице, чтобы она помогла вам подыскать комнату. Она хорошо знает местных жителей.
Без очков он выглядел не таким строгим. И вообще, его деловой тон мне нравился.
«Благородный старик, строг, но справедлив!» — подумал я, по студенческой привычке облекая мысль в расхожую цитату.
Дни, оставшиеся до первого сентября, пробежали в будничных хлопотах и не запомнились событиями. За это время я нашел себе комнату и познакомился почти со всеми учителями. Комната была хорошая, с окном в заросший сиренью палисадник. Хозяйка мне тоже понравилась. Звали хозяйку Евдокия Ивановна, ей недавно перевалило за пятьдесят. Жила и хозяйничала она одна, потеряв, как многие, мужа на войне. Держалась Евдокия Ивановна с нередким в деревенских женщинах тактом и достоинством, которые отличают человека умного и доброго, обладающего теми чудесными качествами, что обычно называют душевной красотой. Но о хозяйке я еще скажу, а теперь об учителях…
Их было больше десяти, и запомнить каждого сразу я, конечно, не мог. Упомяну пока тех, кто имел непосредственное отношение к моей истории.
Человек номер два в каждой школе, разумеется, завуч. Правда, это может быть и большое «два», а бывает и малюсенькое, незначительное. Но эта подлинная величина познается не сразу, и первое мое впечатление от Тараса Федоровича было в основном внешним, зрительным. Он показался мне похожим на дверную ручку. Бывают люди с такой нескладной фигурой: сам худой, плоскогрудый, а живот торчит круглым мячиком. Мячик этот у Тараса Федоровича прикреплялся к туловищу широким офицерским ремнем, который он носил поверх диагоналевой зеленой гимнастерки. И как будто на случай, если пояс подведет, завуч ходил все время с низко опущенными руками и растопыренными пальцами, готовый каждую минуту подхватить на лету мячик-живот.
Впрочем, слово «ходил» неточно. Тарас Федорович передвигался мелкими перебежками, я видел его только в движении, суетливо спешащего из класса в учительскую, а оттуда еще куда-то, с вечно озабоченным и страдальчески сморщенным лицом.
Любимыми словами Тараса Федоровича были «хорошо вам!». Ими он начинал и заканчивал любой разговор, раз и навсегда убедив себя, что нет на земле должности более обременительной, чем заведование учебной частью в средней школе. Светлые минуты приходили к нему лишь дважды в год, когда он садился составлять очередное расписание.
Расписание было для него и источником вдохновения, и предметом постоянной и законной гордости, ибо наш завуч несомненно являлся виртуозом своего дела. Как настоящий волшебник, извлекал он из хаоса часов свободные дни и ликвидировал нелюбимые всеми «окна». Я убедился в этом, получив второй выходной при двадцатичетырехчасовой нагрузке.
Показывая мне исписанный и исчерканный лист нового расписания, Тарас Федорович был похож на Кио, только что распилившего на ломтики свою молоденькую ассистентку. Я же напоминал мальчугана, который со страхом дергает маму за рукав и спрашивает, что же теперь будет с тетей. Потому что, откровенно говоря, я не ожидал такой нагрузки сразу и не был уверен, что справлюсь с ней.
Но Тарас Федорович думал иначе.
— Работайте, молодой человек, работайте! Сейте разумное, доброе, вечное. Хорошо вам! — добавил он, будто сам уже сеять не мог.
И, не дав мне возразить, завуч умчался, сунув расписание под мышку и привычно подстраховав ладонями живот…
Не менее колоритной фигурой была Прасковья Лукьяновна, самоуверенная старуха с сиплым, прокуренным голосом. Даже в жару она носила толстую вязаную кофту, цветом и покроем похожую на потемневшую от времени музейную кольчугу. Преподавала Прасковья (за глаза все называли ее только по имени) химию и биологию. Наверно, эта близость к природе выработала в ней манеру выражать свои мысли прямо и грубовато, нарочито пересыпая русскую речь украинским словцом.
— Здравствуйте, юноша, — сказала она, бесцеремонно оглядев меня с ног до головы. — Небось, героя из себя корчите, что приехали в нашу дыру?
Я немножко оробел.
— А мы вот побачим, що вы за герой. Посмотрим, как вы работать будете! Понятно?
И стряхнула желтым пальцем пепел с толстой папиросы.
И, наконец, Виктория, говоря на преподаваемом ею языке, «инфант террибль» нашей образцовой школы…
Появилась она в учительской тридцатого августа. Шумно распахнулась дверь, и я увидел нечто совершенно непохожее на учительницу в моем представлении. Таких девиц мы неустанно прорабатывали на комсомольских собраниях. Нестерпимо яркая, от бронзовых, несомненно природного цвета, волос до красных модных босоножек на длинных ногах, она была красива южной броской красотой и ничуть не скрывала ее.
Виктория остановилась на пороге и сказала всем громко:
— Здравствуйте! Вот и я. Заждались?
И сразу, не слушая, что ей будут отвечать, подошла к Тарасу Федоровичу:
— Вы, конечно, надеялись, что я не приеду?
— Почему «надеялись»? Разве я к вам плохо относился?
— Что вы, дорогой наместник директора в учительской! Вы лучший из завучей и наверняка приготовили для меня лучшее из своих расписаний!
— Хорошо вам! Ездите, катаетесь, а я сиди, готовь расписание!
— Вы не сидели, Тарас Федорович. Вы парили, как поэт, на крыльях вдохновения.
И она рассмеялась.
Тарас Федорович только горестно взмахнул руками, а Прасковья отвернулась к окну и усиленно запыхтела папиросой.
— Что это за стиляга? — спросил я у Андрея Павловича, который молча посмеивался.
— Преподавательница французского языка Виктория Дмитриевна Хрякина. Между прочим, дочь крупного работника.
Я удивился:
— Что ж ее папа поближе к себе не устроил?
Ступак пожал плечами:
— Пути господни неисповедимы. Может быть, судьба привела ее в наш город специально для вас.
— Нет уж, избавьте! Виктория Хрякина, на мой взгляд, слишком смелое сочетание.
— А Виктория Крылова? По-моему, ничего. Подумайте на всякий случай.
Мы оба, конечно, шутили. Мне было не до Виктории, я думал только о своем первом уроке. Конечно же, трусил, и трусил не зря: педагогике в нашей университетской программе отводилось место бедного родственника. Считалось, что главное — хорошо усвоить предмет, а педагогические навыки придут с опытом. Практика наша состояла из какой-то пары уроков. Да разве это были уроки? Обыкновенные самодеятельные спектакли, где каждый с грехом пополам ведет свою простенькую роль! Настоящие уроки казались мне тогда бесконечно далекими…
Но вот до первого из них осталась неделя, потом день и наконец час, всего только час.
Когда я в черном, застегнутом на все пуговицы шерстяном костюме подошел к школе, то впервые пожалел, что не остался работать в университете. Двор ходил ходуном. Детвора всех возрастов орала, визжала, прыгала и колотила друг друга сумками. Я шел среди них, испытывая ощущение человека, который ждет пулю между лопаток, и когда поднялся на порог, то остановился, чтобы перевести дух. Жутко было думать, что через несколько минут почти сорок из этих разбойников останутся со мной с глазу на глаз.
В учительской делили указки. Тарас Федорович заготовил их целую охапку — свеженьких, желтеньких, только что из столярной мастерской. Светлана просила подлиннее.
— С моим ростом это не роскошь…
Я взял первую попавшуюся.
— Мне все равно, лишь бы отбиться от учеников!
— Здорово трусите? — спросила Светлана.
Я сознался честно:
— Страшновато.
— Вот и зря, хотя все трусят. На первом уроке никогда ничего страшного не случается. Дети — они хитрющие. Они сегодня к вам присматриваться будут: что можно, что нельзя. И сидеть будут, как мыши. Так что не трусьте! Вы в каком классе?
— В девятом.
— Ну, да там все взрослые! А в девочек влюбиться можно.
Подошел Андрей Павлович и, глянув на часы, сказал:
— «Ч» минус полминуты.
Я постарался улыбнуться. Светлана тронула меня за рукав.
— Ни пуха ни пера…
И тут же зазвенел звонок. Все отсрочки кончились. Я взял потной рукой журнал и пошел в класс.
Меня уже ждали. Не было ни хаоса, ни даже обыкновенного шума. Просто любопытные, а у некоторых даже сочувствующие взгляды.
— Садитесь, — сказал я, вслушиваясь в свой голос, не сорвется ли. Прозвучало, правда, глуховато.
— Ребята, меня зовут… — начал я сто раз отрепетированную фразу, но не успел закончить ее.
— Николай Сергеевич, — сказал кто-то с места.
«Ну вот, началось», — мелькнуло у меня, и я с ужасом услышал смех. Но смеялись не надо мной. Просто девочка, назвавшая мое имя, смутилась и закрыла лицо руками. Мне стало легче.
— Да, меня зовут Николай Сергеевич, а сейчас познакомимся с вами…
Я открыл журнал и начал перекличку. Собственно, занятие это было бесплодное. При том волнении, которое я испытывал, запомнить чьи-то лица было совершенно невозможно. Но я добросовестно взглядывал на каждого и постепенно начал успокаиваться. Позади осталась уже бо́льшая часть алфавита, когда я увидел очередную фамилию — Рыло.
«Идиотская фамилия», — подумал я. Она особенно резала слух, потому что другие фамилии как на подбор красовались благозвучием: Новицкая, Комарницкий, Ляховская, Ярмурский. И вдруг среди ясновельможного панства — Рыло. Но что я мог поделать?
— Ры́ло, — произнес я неуверенно.
Кто-то хмыкнул, а с первой парты поднялась очень хорошенькая девушка и, покраснев, поправила меня:
— Рыло́.
Кажется, я сам покраснел.
— Извините, пожалуйста!
Больше инцидентов на этом уроке не было, и когда я начал объяснять материал, то настолько овладел собой, что даже почувствовал, как взмокла моя спина под жарким пиджаком, надетым исключительно из соображений солидности. Но это были мелочи. Главное же, меня слушали, я вел свой первый урок, я был уже настоящим учителем. И, когда прозвенел звонок, я с нежностью глянул на своих мальчишек и девчонок со шляхетскими фамилиями и такими симпатичными украинскими черноглазыми физиономиями.
Начало осени прошло как один типично обобщенный день, схема которого сложилась у меня в голове еще до приезда в Дождь-городок. Основой ее был строгий режим: подъем по будильнику, зарядка на воздухе при любой погоде, тщательная подготовка к урокам, максимальное внимание к своим обязанностям, никакой пустой траты времени и дальше в том же суровом духе. Выглядело это приблизительно так:
14 сентября, четверг.
Проснулся ровно за пять минут до звонка будильника. Сегодня прибавил к комплексу еще одно упражнение. Пришел в школу в бодром, хорошем настроении. У меня было три урока в девятых классах и один в шестом. Материал ребята знали неплохо, итог дня — только две тройки, остальные — четыре и пять.
На переменке Тарас Федорович похвалил меня. Сказал: «Молодой преподаватель, а уже сумел себя поставить». Он был у меня на уроке в 9-м «б». Думаю, что я не вполне заслужил эту похвалу, потому что в шестых дисциплина у меня значительно хуже, но все-таки приятно.
После уроков, в порядке ознакомления, посетил семьи двух учеников — Стрельченко и Комарницкого. Встретили меня очень тепло, даже предлагали обедать, но я, конечно, отказался.
Вечером написал письмо маме.
Так и бежали эти дни…
Я благополучно жил в новом для себя мире, но жил по собственным, самим собой составленным или просто вычитанным правилам, лишь формально соответствующим этому, еще не открытому мной миру, который казался мне плоским и простым, а на самом деле топорщился тысячью острых углов, о существований которых я и не подозревал. Я видел его таким, каким он должен был быть по моим незрелым представлениям, а вовсе не таким, каким он был в действительности.
Понятно, что это не могло продолжаться слишком долго.
Пожалуй, на первый ухаб я наскочил, когда столкнулся с Еремеевым. Этот день я запомнил особенно хорошо, потому что с него начались дожди…
В то утро, перед тем как проснуться, я видел сон. Сон, впрочем, совсем не символический, а самый обычный: как будто я веду урок и вдруг звонок. А я еще не закончил объяснение. Я смотрю на часы, не зная, что же делать, а звонок звенит и звенит. С этим звоном в ушах я и проснулся и, прежде чем придавить кнопку расходившегося будильника, обрадовался, что конфуз с уроком произошел не наяву, а во сне.
Потом я немного удивился, что проспал. Больше того, вставать не хотелось даже теперь, когда будильник разбудил меня. А ведь я гордился тем, что вскакивал с постели за пять минут до звонка. Удивило и то, что в комнате было совсем темно. Я даже поднес к глазам часы, чтобы проверить себя, но никакой ошибки не было.
Тогда я, преодолев сонливость, поднялся. Из форточки тянуло холодом. Я подошел к окну и понял, почему мне не хотелось вставать: за окном шел дождь. Не шумный, теплый, которого так хотелось в недавние знойные дни, а настоящий осенний — тихий, мелкий и бесконечный.
Улица выглядела как неконтрастная фотография: почерневшие за ночь ветки деревьев и стены ближних домов сливались с мутным темно-серым задним планом. Краски исчезли, будто дождь смыл их.
Я сунул ноги в тапочки и пошел на крыльцо делать зарядку. Холодные капли стекали по плечам, и я тщательно считал движения, чтобы не сделать лишних. Норму, однако, выдержал и, протерев тело мохнатым полотенцем, почувствовал, что равновесие восстановлено. В школу я шел с удовольствием вдыхая свежий влажный воздух.
Однако погода все-таки действовала. В учительской женщины просили закрывать форточки, в коридоре было меньше шума, а уроки шли при электрическом свете, отчего казалось, что на дворе не утро, а поздний вечер.
В 9-м «а», где у меня был первый урок, некоторые ученики явно дремали. Мне хотелось немножко встряхнуть класс, но как назло в голову не шло ничего интересного или остроумного. Разрядилась обстановка неожиданно и совсем не так, как мне хотелось.
Я повернулся на минуту спиной к классу, чтобы написать что-то на доске, когда раздался удар и вскрик.
Резко обернувшись, я посмотрел туда, куда смотрели все. На третьей парте сидели Еремеев и Комарницкий, хлопчик маленький и щуплый. Еремеев, напротив, выделялся тренированной фигурой и выхоленным нагловатым лицом. Отец его был военным. Сын тоже мог хоть сегодня надеть мундир: спортивного покроя чехословацкий пиджак сидел на нем как влитый.
Сейчас Еремеев нарочито равнодушно смотрел в окно, а Комарницкий закрывал ладонью красную щеку и часто моргал.
Класс ожил и замер. Но теперь тишина не имела ничего общего со спячкой. Все ждали, что я предприму.
Предстояло выдержать маленький экзамен. Я вдохнул поглубже воздух, чтобы осадить волнение.
— Что вы сделали, Еремеев?
Он поднял на меня свои серые, красиво посаженные глаза, подумал, потом привстал из-за парты и пожал плечами. Наверно, мой вопрос показался ему глупым.
Тогда я решил его конкретизировать:
— За что вы ударили Комарницкого?
— А он знает…
— Я тоже хочу знать!
— Ударил, и все…
И, видимо, считая вопрос исчерпанным, Еремеев так же медленно опустился на скамью.
Это меня взорвало, но холодные обтирания по утрам сделали свое дело, и я спросил почти спокойно:
— Кто вам разрешил сесть?
Он опять подумал и снова приподнялся, глядя на меня, как на назойливую муху, которую невозможно отогнать от носа.
— Я спрашиваю, кто вам разрешил распускать руки на уроке?
Еремеев молчал.
Конечно, можно было отчитать его и этим ограничиться, но, во-первых, я был задет его ленивым пренебрежительным молчанием, а во-вторых, и это, пожалуй, главное, я почувствовал, что произошло нечто не случайное и от меня ждут не формальных нотаций. По очень собранному вниманию класса я догадывался, что это не просто обычный мальчишеский инцидент — щелчок, хлопок, а через час все забыто.
— Вам нечего сказать, Еремеев?
— А о чем говорить-то?
— Тогда выйдите из класса. Поговорим после урока.
И тут-то, несмотря на весь свой гнев и волнение, я совершенно ясно увидел, что он удивлен. Еремеев даже наморщил лоб, как бы соображая, не ослышался ли он.
Движение прошло и по классу, а откровенно изумленный Комарницкий отпустил побитую щеку и уставился на меня карими глазками. Такого эффекта я не ожидал. Правда, выгонять с урока мне приходилось впервые, но не такая уж это диковина!
— Выходите, Еремеев! Комарницкий, освободите проход.
Малыш покосился на своего атлетически сложенного соседа, но из-за парты вышел не без удовольствия.
Еремеев все же еще недоумевал.
— Класс ждет! — сказал я твердо, хотя и с внутренним страхом, что он не послушается.
Но он уже смотрел на меня не как на муху, а скорее как на пчелу, которая не только зудит, но и жалит.
Я заметил это и нанес последний удар:
— Не тяни время!
Тогда он стал выбираться из-за тесной парты. Комарницкий на всякий случай отступил подальше. В классе стояла мертвая тишина. Потом хлопнула дверь. Я глянул на ребят. Они смотрели на меня бесспорно одобрительно.
— На чем мы остановились? — спросил я…
На перемене Еремеева поблизости не оказалось, и я не стал его разыскивать. Однако в конце дня в учительской уже знали, что произошло на уроке. Я понял это, услыхав, как Прасковья бурчит, прислонившись спиной к кафельной печке:
— Выгонять — большого ума не требуется…
Мне стало неудобно, и я не знал, что сделать — обидеться или пропустить эту реплику мимо ушей.
Выручила Виктория.
— Вы в самом деле выгнали Еремеева?
С Викторией наши отношения складывались идеально. Мы просто не замечали друг друга. Я ее, как видно, не особенно интересовал.
— Да, выгнал. Кстати, он вел себя возмутительно!
— Ха-ха-ха! Бедный мальчик. Да он просто проводил воспитательную работу!
— Перестаньте кривляться, — одернула ее Прасковья.
И тут только до меня дошло. Ведь Еремеев председатель учкома! В волнении я забыл об этом. Но это же совсем черт те что!
— Такого «воспитателя» не из класса, а из комсомола нужно гнать! — возмутился я от души.
— Положим, Николай Сергеевич, вы немножко преувеличиваете!
Это сказал директор. Он вошел в учительскую после меня. Вошел как-то тихо, неприметно.
— Еремеев хороший ученик и удалять его из класса не стоило. Этим поступком вы подорвали его авторитет.
— Который он поддерживает мордобоем?
Троицкий (я, кажется, забыл сказать, что директора звали Борис Матвеевич Троицкий) неожиданно для меня улыбнулся и положил мне руку на плечо.
— Я вас понимаю, Николай Сергеевич, очень хорошо понимаю, — сказал он мягко, по-отечески. — Мне ведь тоже было двадцать два года. Правда, давно это было… — Он вздохнул. — Но и я, как и вы, в этом возрасте многого не знал. Зайдите ко мне после уроков, и мы вместе во всем разберемся.
Я почувствовал себя нашкодившим мальчиком…
Засиделись мы после уроков надолго, и, я думаю, оба искренне старались справиться со своими задачами: он — объяснить мне мои заблуждения, я — понять свою ошибку.
— Дорогой мой и уважаемый Николай Сергеевич, — говорил Троицкий совсем не так, как в первый день в этом же самом кабинете, а гораздо сердечнее, душевнее, чего я не ожидал от этого казавшегося мне сухим человека. — Школа — это очень сложный организм, и, чтобы он функционировал так, как нужно, необходимо им правильно управлять. А эта система управления, без которой воспитание в детях нужных нам качеств просто невозможно, состоит из многих рычагов, передач и шестеренок, от директора и до старосты в классе.
От чего же зависит успех действия нашей системы? Конечно же, от ее авторитета в глазах учащихся. Любое звено механизма управления должно быть для них своего рода табу. И Еремеев в данном случае — не просто ученик Еремеев, а председатель ученического комитета, точно так же, как вы и я…
Слушать Троицкого было непривычно. Он говорил безо всяких издержек устной речи, как будто видел перед собой хорошо отредактированный текст и зачитывал его правильным русским языком, в котором украинский акцент звучал почти неуловимо, и я почему-то подумал, что он специально и много лет тренировал себя, чтобы изжить этот акцент, в котором для русского уха всегда есть что-то простонародное.
— …Предвижу ваши возражения: Еремеев действительно виноват, и он должен понести наказание. Я с этим целиком и полностью согласен. Но какое это наказание? Безусловно, такое, при котором не может пострадать его авторитет! Вы же унизили его перед классом.
— Но ведь с него и спрос должен быть больше.
— Правильно. Спрос. А кто должен спрашивать? Дети или мы, его старшие наставники? Думаю, что мы, те, кто выдвигал его в вожаки молодежи, те, кто отвечает за него.
Мне было трудно найти в его логике уязвимые места, да он и не оставлял мне времени на это.
— Помните, Николай Сергеевич, всегда помните основное правило педагогики — индивидуальный подход к каждому ученику. О этом золотом правиле вы сегодня и забыли. Ну, не беда! Ошибки неизбежны у каждого молодого преподавателя. Так что не огорчайтесь. Мы вам всегда придем на помощь…
Вышел я из школы довольно-таки расстроенным. Нельзя сказать, чтобы я твердо усвоил все, что сказал мне директор, но все-таки разговор с ним поколебал мою убежденность в своей правоте. Я никогда не принадлежал к числу самоуверенных людей, а у Троицкого было за плечами лет тридцать стажа. Да и говорил он хоть и академично, но заботливо, искренне, а главное — убежденно излагал прочно сложившиеся, отстоявшиеся взгляды опытного педагога.
На улице по-прежнему шел дождь, все такой же мелкий, холодный и бесконечный. Опять было полутемно, теперь уже потому, что вечерело, и только луж на дороге прибавилось да стало тяжелее отрывать подошвы от липкой черной земли.
Дома тоже было неуютно. Уходя, я, как обычно, оставил форточку открытой, и комната наполнилась сырым неприятным воздухом. Следовало бы растопить печку, но хозяйка на два дня уехала в Одессу к дочке, а сам я не был уверен, что справлюсь с таким незнакомым для горожанина делом.
«Ладно, обойдусь», — решил я и натянул на себя свитер.
Потом наскоро перекусил и сел за стол, чтобы занести в тетрадь первое выходящее за привычные рамки событие. Однако у меня ничего не получилось. Сначала я написал так:
«Выгнал из класса Еремеева и, как оказалось, поступил неправильно…»
Тут я поставил точку и собрался было объяснить, почему именно поступил неправильно, но сформулировать это никак не удавалось. Да и написанное не совсем нравилось. Я посидел немного и зачеркнул вторую часть фразы, а вместо зачеркнутого написал:
«Все считают, что я поступил неправильно».
Однако и эта фраза была не той, что нужно. Почему все? Ну, Прасковья — это понятно. Виктория вообще не в счет. Ей лишь бы похохотать. А вот Ступак, Светлана? Светланы в тот день в школе не было. А Андрей Павлович был и даже в учительской сидел во время нашего разговора. Но ничего не сказал. Сидел в стороне, писал что-то в журнале и ничего не сказал.
Я встал из-за стола и начал ходить по комнате. «Нужно поговорить с ними. Они должны всё это понять правильно». Поговорить захотелось сразу, немедленно. Я снял с вешалки пальто.
У Ступаков я бывал охотно, но не часто, потому что боялся показаться назойливым, хотя они всегда и, по-моему, от души приглашали заходить на огонек. Держались они со мной просто, а мать Андрея Павловича никогда не упускала случая угостить меня чем-нибудь вкусным.
— Вы ж тут один, без родных, — говорила она, подкладывая кусок пирога или моченое яблоко…
Визиты эти были единственным послаблением в моей аскетической жизни, и не мудрено, что в тот вечер меня дотянуло к Ступакам.
Я запер за собой дверь и погрузился в сырую темноту, неярко прочерченную пунктиром подвешенных над улицей электрических лампочек. Идти предстояло кварталов пять.
Сейчас, осенью, старая хатка, в которой все еще жили Ступаки, не казалась такой привлекательной, как летом, зато внутри было уютно и тепло, почти жарко, и я с удовольствием протянул над плитой озябшие руки.
Андрей Павлович возился с радиоприемником, Светлана шила. Я обрадовался, что они не готовятся к урокам, но все-таки спросил на всякий случай:
— Не помешаю вам? Если заняты, то гоните меня безо всяких стеснений!
Фразу эту я повторял каждый раз, входя к Ступакам, и она стала для меня своего рода индульгенцией, заранее отпускающей будущие грехи.
Отвечали мне тоже всегда одинаково:
— Обязательно выгоним!
Совершив этот традиционный обряд, я с облегчением стянул с плеч мокрое пальто и признался:
— Всегда боюсь, что пришел не вовремя.
— Можно подумать, что вы часто к нам ходите, — сказала Светлана. — Между прочим, что вы делаете в своей келье с утра до ночи? Хоть бы у хозяйки дочка была! А то просто загадка!
— Тайна вашего одиночества постоянно волнует мою жену, — улыбнулся Ступак, вставляя винт в трансформатор.
— Ну какая тут тайна! Готовлюсь к урокам, читаю…
— А почему вы не ухаживаете за девушками? От гордости? Нет достойной в глуши, да? — атаковала меня Светлана.
— Что вы! Да я не знаю ни одной…
— Хочешь, Света, я тебя выдам? — Андрей Павлович положил отвертку и подмигнул мне, как заговорщик.
— Ни в коем случае! Сумасшедший!
— Все равно выдам.
Светлана бросилась к мужу и попыталась ладонью закрыть ему рот, но он обхватил ее большой рукой и объявил торжественно:
— Она мечтает вас женить!
— На ком же, если не секрет?
— Бессовестный! — вырывалась Светлана. — Я тебе этого никогда не прощу.
— Что поделаешь! Не могу ж я не предостеречь человека. На Виктории Дмитриевне.
И Андрей Павлович выпустил Светлану. Она стояла, покрасневшая от смущения и потасовки, и поправляла волосы. Я встретился с ней глазами, и на сердце у меня стало как-то неожиданно тепло и почему-то чуть неловко.
— Правда? — спросил я, отводя взгляд и совсем не думая о Виктории.
— Не верьте ему. Он все выдумал!
— Почему выдумал? Ты же говорила: вот Николай Сергеевич и Вика оба городские, такие симпатичные, а друг друга совсем не замечают.
— Не думал я, что вы считаете эту девицу симпатичной.
— И напрасно! Если хотите знать, ее ученики любят, а для меня это самый верный показатель. Вон старейшую нашу дети Парашей зовут, а у Виктории никаких кличек нет, хоть она и рыжая и фамилия у нее поросячья!
— Света! Не переходи на личности! — попросил Ступак. — Твоя «любовь» к Прасковье Лукьяновне и так не секрет.
— Да я-то не про нее вовсе! И не верю я, что Вика испорченная. Сплетни все это наших завистливых баб. Не поддается девчонка деревенской рутине, следит за собой, так нате вам — уже о ней по углам шушукаются. А она не обращает внимания, и правильно делает. А вы-то, Николай Сергеевич, за бабами потянулись! Вот уж не ожидала!
Я поднял обе руки.
— Хоть вы меня и не убедили, сдаюсь!
Когда Светлана горячилась, она окала особенно заметно и чаще обычного прибавляла к словам «то». Я заметил, что мне нравится эта напористая речь, энергичная, без южной крикливости. И вообще, мне многое нравилось в этой маленькой женщине.
Андрей Павлович был настроен более сдержанно.
— Вот вам, Николай Сергеевич, образчик бессмысленной траты энергии. Поверьте, что Виктория Дмитриевна меньше всего нуждается в защите. Ее и так охраняет целый танковый батальон.
— Ты имеешь в виду того майора? Героя?
— И майора тоже…
— Ну, Светлана Васильевна, куда уж мне с героями соперничать!
— А с кем же вам соперничать? Со стариками? Эх вы! Еще мужчина называетесь! Вам только книжки читать!
Ступак не выдержал, рассмеялся:
— Отчитала гостя! И все-таки, Николай Сергеевич, не поддавайтесь. Это же чистая пропаганда. Каждый женатый мечтает женить хоть одного холостяка. Так уж человек устроен. Сам попался — тащи ближнего. Дуракам всегда приятно, что их много.
— Ну, знаешь! — Светлана развернула фронт атаки. — Может быть, ты тоже попался?
Но Андрей Павлович не принял боя.
— Я нет. Мы же с тобой исключение — единственная счастливая пара на земле…
Он сказал это где-то на грани серьезного и иронии, как человек, который хорошо знает, что любая шутка несет в себе долю истины и каждая истина относительна.
— А по такому случаю, и наливочки по рюмке выпить не помешало бы. Что соловья баснями кормить?..
Я, как всегда, засмущался:
— Если вы из-за меня, то напрасно…
— Почему напрасно? Вы же сегодня отличились. Представь себе, Света, он выгнал из класса Еремеева.
— Этого хама, похожего на Долохова?
— Какого Долохова? — не понял я.
— Толстовского. С наглыми прекрасными глазами.
— Света, — Ступак даже вздохнул. — Нельзя так говорить о председателе учкома. Николай Сергеевич уже получил на этот счет исчерпывающие разъяснения.
— Вот как? От кого же?
— Андрей Павлович имеет в виду мою беседу с директором.
— Я имею в виду беседу директора с вами. Так точнее.
— Да, так точнее. Но ничего страшного не было.
— Еще бы! — воскликнула Светлана, расставляя рюмки на столе. — Хотите, я скажу вам, что он говорил? — И, подражая голосу Троицкого, она произнесла: — «Вы человек еще молодой, и многого не понимаете. Прислушайтесь к опыту старших…» — Она перешла на свой обычный тон и закончила резко: — А опыт старших учит, что хама нельзя наказать, если хам облечен доверием. Вот что он вам говорил!
Впервые она сказала о директоре так ясно и категорично. До этого Ступаки обходили школьные темы. Почему? Опасались малознакомого человека или считали неудобным навязывать мне свое мнение? Об этом я подумал сейчас. И мне очень захотелось услышать Андрея Павловича. Да, собственно, за этим я и шел сюда. Я даже схитрил немного:
— Он говорил не совсем так.
— И убедил вас?
— Нет, но во многом он, по-моему, прав. — И так как Андрей Павлович молча разливал по рюмкам наливку, я спросил у него прямо: — А вы что думаете?
Он посмотрел на меня через рюмку:
— Я думаю, что наливка в этом году лучше, чем в прошлом. И это меня радует. А что касается директора, то он не самый плохой человек на свете. Бывают и хуже. К тому же Еремеев-лапа — наш шеф. А школу-то каждый год ремонтировать нужно! Вот так, милый Николай Сергеевич. А жена моя, как хохлы говорят, «дуже прынцыпиальна». За что я ее и люблю, между прочим.
И он улыбнулся Светлане.
Но она не ответила на улыбку. Вообще она была сейчас другая, непохожая на ту, что недавно «сватала» меня за Викторию. Оживление прошло, и она уже не казалась девочкой: морщинки ясно проступали у озабоченных глаз. Я почувствовал, что разговор взволновал ее, и за волнением этим крылось что-то свое. Однако продолжать разговор она тоже не захотела.
— «Не все спокойно в датском королевстве»… Ну да поживете — сами увидите! Давайте лучше пьянствовать!
Наливка действительно была хороша. За второй рюмкой Ступак взял инициативу.
— Мы делаем большую ошибку, когда пытаемся подойти к вопросам руководства с позиций этики и морали. Рано или поздно управление станет наукой и перейдет в руки математиков и физиков. — Он заметил мою усмешку и добавил: — Может быть, еще при нашей жизни, Николай Сергеевич.
Андрей Павлович убежденно верил в точные науки, часто и охотно говорил об их будущем, и я любил его слушать. Но идея математизации управления показалась мне той крайностью, которой не избежал еще ни один фанатик. Я так и сказал:
— В руководящих роботов не верю.
Ступак перешел с шутливого тона на серьезный:
— Зачем роботы? Главное — разобраться в самой сути. Что такое правильное решение? Это отбор из множества вариантов одного, наиболее целесообразного. Когда отбор настолько сложен, что его трудно проанализировать на каждом этапе, мы называем его творчеством. Говорим о вдохновении. «Я помню чудное мгновенье…» Что это такое? Наверно, лучшее сочетание слов, выражающих ощущения Пушкина, когда он увидел Керн. Пушкин выбрал его из тысячи других вариантов, а вы, скажем, не смогли этого сделать. О чем же это говорит? Только о том, что мозг его был наиболее приспособлен к отбору словесных образов. Но делал-то это мозг, штука материальная, состоящая из клеток, сложнейшая и удивительная, но все-таки машина!
Теперь запротестовала Светлана:
— Андрей, то, что ты говоришь, — кощунство! Пушкина не трогай!
— Ты цитируешь свой учебник. Это там полицейский говорит Маяковскому: не трогайте Пушкина и другое начальство!
Я поддержал Светлану.
— Не знаю, как насчет начальства, может быть, через тысячу лет Троицкого и заменит машина, но Пушкина мы вам не отдадим!
— Хорошо, — согласился он. — Я не кровожадный. Но Троицкому тысячу лет жизни вы зря дали. Вы когда-нибудь слышали слово «кибернетика»?
— Да, конечно. Нам говорили в лекциях по философии.
— Что говорили?
— Что это… это… в общем, буржуазная мистика. Да, да… Вспомнил: «Попытки заменить человеческий мозг машиной, неверие в человека в современном капиталистическом обществе, появление шарлатанской науки кибернетики свидетельствуют о прогрессивном вырождении буржуазного Запада, попавшего после второй мировой войны в полную зависимость от империалистических кругов Соединенных Штатов Америки…» Кажется, так.
— Вы были отличником? — спросил Ступак.
— Да. А что?
— Ничего. Просто так. Мне пришлось в свое время видеть американскую зенитку, которой управляло кибернетическое устройство. Поверьте, когда она палила, как сумасшедшая, мне и в голову не приходило, что это мистика.
— Ну, знаете, одно дело пушка, а другое — директор школы!
— Николай Сергеевич, дорогой, тысячи лет потрачено на то, чтобы внушить людям мысль о незаменимости тех, кто ими управляет. Но когда-нибудь все поймут, что это в сущности обычная черновая работа, и передадут ее машинам, как мы передали автомобилям функции лошадей.
— По-моему, вы типичный технократ, реакционный утопист и идеалист.
— Других ругательных слов вы не знаете?
— Нет. Хватит с вас и этого!
Я засиделся у Ступаков в тот вечер. Мы долго еще спорили о мозге, начальстве и кибернетике, потом как-то незаметно перешли на студенческие воспоминания, причем мне удалось рассказать что-то традиционно смешное об экзаменах, преподавателях и знаменитом спортсмене, которого переводили с курса на курс, хотя он ничего не знал. Андрей Павлович слушал меня с обычной своей полуулыбкой, а Светлана вновь оживилась и смеялась от души.
Только когда я уже одевался, она опять погрустнела и сказала тепло и просто:
— Заходите чаще. С вами на душе легче. — И, как бы испугавшись грустной нотки, добавила шутливо: — Раз уж вы за девушками не ухаживаете, хоть нас, старых, побалуйте.
Домой я шел медленно, часто попадая ботинками в лужи. Прошедший день был не похож на остальные, и хотелось его как-то продумать, понять, что принес он мне — хорошее или плохое. Задумавшись, я не заметил нужный поворот и, пропустив его, зашагал в сторону от своего дома. Может быть, я и отмахал бы так пару-другую лишних кварталов, если бы этот выскочивший из ровного ряда день не приберег мне напоследок еще один, на первый взгляд малозначительный, случай.
Поскользнувшись, я толкнул кого-то, кто оказался на моем пути.
— Извините, пожалуйста!
У низкой калитки стоял мужчина, а по другую сторону — женщина, и им не нужны были мои извинения.
В зубах мужчины вспыхнула папироса, и я увидел лицо из тех, что называют волевыми, козырек офицерской фуражки и мокрый воротник шинели. Но ответить офицер не успел, а может быть, и не собирался. Вместо его ответа я услышал знакомый смех.
— Почему вы целый день свирепствуете? Выгоняете учеников, толкаетесь? Почему, а?
Конечно, это была Виктория. Поздняя встреча ее ничуть не смутила. Зато я растерялся.
— Извините, — повторил я невнятно и почти побежал вперед.
Виктория продолжала смеяться.
Добравшись до дома, я быстро разделся и натянул на себя тонкое холодное одеяло. Под ним было одиноко и неуютно. Вспомнились лицо Светланы, когда она, покраснев, поправляла волосы, и ее слова «с вами на душе легче». Потом Виктория под мокрым плащом с капюшоном… «Почему вы целый день свирепствуете?.. Почему, а?» Я поймал себя на том, что вспоминаю все хорошее, что говорила о ней Светлана. И еще — что завидую тому незнакомому офицеру.
Может быть, сейчас он целует ее. А она закрыла глаза, и губы у нее мягкие и горячие. От таких мыслей засыпаешь не скоро. Я ворочался с боку на бок, сон не шел…
Вообще, в отношениях с девушками я имел опыта не больше, чем в отношениях с начальниками. Школу я кончал еще в эпоху раздельного обучения и, хотя многие из моих одноклассников дружили, как у нас говорилось, с девчонками, больше тяготел к мужской компании и на «бабников» поглядывал свысока.
Мало что дали мне и студенческие годы. Поощрялась у нас лишь одна форма любви, возникающая из дружбы на втором курсе и завершающаяся законным браком на пятом. Разумеется, любовь, не доведенная до загса, могла выражаться только в невинных поцелуях, да еще можно было сидеть рядом на лекциях. Все остальное строго осуждалось. Девицы-общественницы с энтузиазмом воспитывали подруг, дерзнувших слегка подкрасить губы или (о ужас!) расстаться с символом добродетели — школьными косичками с бантиками. Их вызывали, прорабатывали в стенгазетах и, вообще, «выводили на чистую воду». Доставалось и ребятам, посягнувшим на общепринятую ширину брюк.
Я брюки носил, как все, и, «как все», подружился на втором курсе с девушкой, очень хорошей, которая никогда не красила губы и носила длинные, густые косы. Мы вместе ходили на вечера и сидели в аудитории, она писала конспекты, а я блаженствовал от любви и безделья. На третьем курсе я поцеловал ее вечером в парке, и она тоже неумело ткнулась губами мне в щеку. От радости я забрался в клумбу и нарвал ей запретных цветов. С этого момента все шло как по маслу, и группа единодушно признала нас образцово-показательной парой.
Так продолжалось с полгода, пока однажды в кино я не положил ей руку на колено. Не помню уже, что нам показывали, но хорошо помню, с каким омерзением она отпрянула. Наверно, именно таким ей представлялись опаснейшие развратники. После сеанса она сказала мне, задыхаясь от гнева: «Если ты еще раз позволишь себе это, у нас все кончено». Я даже не пытался оправдываться.
На летние каникулы мы разъехались, а осенью стали встречаться как-то реже. Это встревожило общественность. Комсорг по-дружески пытался расспросить меня обо всем, но я отклонил его участие. Да и рассказывать-то было нечего. Все закончилось само собой.
Случилась у меня и еще одна любовь, на этот раз с переживаниями. Я влюбился в замужнюю преподавательницу, и влюбился настолько, что даже написал ей письмо, в котором была такая дурацкая фраза: «Уверен, что никто и никогда не будет любить вас так, как я».
На мое счастье, она оказалась женщиной умной. Очень тактично разъяснила, что я глуп как пробка, и вернула мне мое смешное письмо, которое я тут же сжег. Было очень неприятно…
Вот с таким скудным опытом я и приехал в свой Дождь-городок. Так что мне было от чего ворочаться под тонким одеялом.
Я всегда скептически читаю описания знаменитых тропических ливней. В моем городке воды наверняка было больше. Правда, она не обрушивалась потоками, каскадами и водопадами, зато брала системой, говоря научным языком — непрерывностью усилий на единицу площади. В конце концов земля перестала впитывать эту бесполезную влагу, и Дождь-городок превратился в степную Венецию.
К несчастью, передвигались мы по ней не в гондолах, а замысловатыми заячьими прыжками с островка на островок. В этих соревнованиях по обязательной программе побеждали владельцы резиновых сапог, я же — увы! — не входил в их число. Мои деликатные городские калоши играли в неравной борьбе со стихией чисто символическую роль. Я ходил в мокрых носках, заляпанный до колен жирным черноземом, и поминутно чихал или сморкался. Занятия утренней гимнастикой пришлось перенести под крышу. Все это не повышало моего настроения, но упасть ниже нуля оно не успело, а скоро я и совсем перестал обращать внимание на погоду.
Началось это с того, что я получил приглашение на именины. И от кого! От Виктории! Для меня это было полнейшей неожиданностью.
— Послушайте, — сказала она, поймав меня в коридоре за борт пиджака. — Что вы делаете сегодня вечером?
Ответить на такой вопрос было слишком легко, и я пожал плечами.
— Приходите поздравить меня с днем рождения! Ладно? Только не позже семи.
По дороге домой я обдумывал это приглашение и потому забрызгал штаны больше обычного. Но в целом я был доволен. Не то чтобы мое мнение о Виктории изменилось коренным образом, но оно как-то смягчилось, а главное — подвижническая жизнь с каждым днем ощущалась мной как нечто не самое лучшее в двадцать с небольшим лет.
Радость мою, правда, омрачала проблема подарка. Что я мог купить в нашем райторге? Выручила Евдокия Ивановна, которой я откровенно рассказал о своем безвыходном положении. Впрочем, откровенность эта была не вполне бесхитростной. Моя хозяйка имела слабость — комнатные цветы. Она ухаживала за ними как за малыми детьми, и они цвели в любое время года. Просить ее сорвать хоть один цветок я бы ни за что не решился, но Евдокия Ивановна и так все поняла.
— Возьмите, Николай Сергеевич. Городские девушки это любят…
Я от души поцеловал ее в висок и осторожно завернул букетик в газету. Теперь можно было вытащить из чемодана новый галстук и смочить водой вихор на макушке. Без четверти семь я выглядел не хуже, чем киноартист, играющий провинциального молодого учителя…
Виктория тоже снимала комнату, но с отдельным ходом со двора и маленькой прихожей, в которой степной запах засушенных трав смешивался с ароматом дорогих духов.
— О! Почти без опоздания! Это делает вам честь! Прошу, — сказала Виктория и толкнула дверь в комнату.
Кажется, Уэллс придумал калитку, через которую можно было проникнуть в другой мир. Я был вторым, кто воспользовался этим способом, потому что комната Виктории не имела ничего общего ни с моим скромным жильем, ни с хаткой Ступаков, ни вообще с жилищами дождь-городских обитателей. Это был микроскопический островок иной жизни в океане саманно-камышовой цивилизации. И совершали это чудо, конечно, вещи, которыми была обставлена комната, настоящие «городские» и не по учительскому карману вещи, вытеснившие и укрывшие и глиняные беленые стены, и маленькие экономные окошки, и крашеный дощатый пол.
Я вошел в маленький мир, искусственно созданный вопреки залитому осенней грязью провинциальному городку, и хозяйка его, в лиловом очень простом платье, с тоненькой ниткой жемчуга, была женщиной из мира, страшно далекого от мира тех женщин, что я видел ежедневно, — в вязаных платках и плюшевых кофтах, которые надевали в Дождь-городке по праздникам, чтобы идти на базар.
Все в ее комнате — от мягкого, неяркого света до фарфорового китайца на туалетном столике, бесконечно покачивающего своей круглой загадочной головой, — было удивительно удобно, уютно и ненавязчиво. И мне вдруг захотелось сесть в глубокое кресло, вытянуть ноги и закрыть глаза. Я почувствовал, что устал.
Предаться слабости было, впрочем, нельзя. Неожиданности еще не кончились. Не меньше вещей удивили меня гости, если только можно назвать гостями одного человека. Правда, в первый момент я воспринял его как часть целого, то есть подумал, что он просто первый. Это был тот самый офицер, которого я неосторожно толкнул на улице несколько дней назад. На его кителе поблескивала звездочка. Я вспомнил разговор у Ступаков. Майор возился с электропроигрывателем.
— Кажется, я слишком рано, — сказал я извиняющимся тоном и положил на стол свой букетик.
— Наоборот, вы последний, — засмеялась Виктория. — Не люблю шумных сборищ. Двое-трое друзей, по-моему, вполне достаточно. Ведь праздновать особенно нечего, когда убегают годы…
Ни с одним из этих слов согласиться было невозможно. Меньше всего я мог в тот вечер считаться ее другом, и еще меньше она походила на женщину, годы которой убегают.
А Виктория уже доставала из газеты мои цветы.
— Вот это настоящая прелесть! Цветы в такой дождь! Николай Сергеевич, вы очень выросли в моих глазах. Люди познаются в подарках женщинам. А я-то ждала от вас флакона с одеколоном из раймага. Простите великодушно… И познакомьтесь, пожалуйста, с Алексеем Борисовичем.
Майор протянул мне руку. Смотреть на него было приятно: так ладно сидел на нем китель, так гладко он был выбрит и так неправдоподобно чисто поблескивали его сапоги. Я видел танковые эмблемки на погонах, но никак не мог представить этого человека в комбинезоне и с замасленными руками.
Поглядывал Алексей Борисович на меня без лицемерной радости, но и без неудовольствия, вполне дружелюбно, как бы говоря: «Ну что я могу поделать, если Виктории взбрело в голову тебя пригласить? Не стоит из-за этого портить настроение».
Зато я почувствовал себя дураком. Занятый мыслями о подарке, я не успел подумать о гостях. Вернее, считал само собой разумеющимся, что гостей будет вполне достаточно, чтобы затеряться среди них. Теперь же я просто не знал, как вести себя, не знал даже, о чем говорить. Мысль о том, что Виктория пригласила меня из каких-то сугубо личных соображений, пришла мне в голову и не доставила удовольствия. Выходит, я приглашен всего лишь сыграть роль какой-то фальшивой монеты в затеянной ею игре? Я почувствовал себя обиженным, смешным в глазах этого уверенного в себе офицера и пожал его руку без всякого энтузиазма.
Конечно, повернуться и уйти или хотя бы выдать свое неудовольствие было бы глупо. Да и, говоря откровенно, уходить не хотелось. Ведь за порогом этой комнаты меня снова ждал дождь, а потом тонкое одеяло на узкой раскладушке.
«Кажется, я влип, но в любой ситуации можно вести себя достойно. Нужно только сразу дать понять, что я не собираюсь участвовать в их игре. И еще — вовремя уйти. Вот и все», — решил я и почувствовал себя спокойнее.
Виктория, конечно, заметила мои колебания, потому что я поймал на себе ее подбадривающий взгляд, который означал, наверно: «Ничего страшного не будет! Не трусь и не воображай лишнего!» После второй рюмки я согласился с ней.
Угощала нас именинница традиционно, то есть всего было много. Еду мы похваливали, потому что готовила Виктория сама и приготовила вкусно. («Раз уж я баба получилась, значит, бабьи дела должна знать!») Но пили умеренно, чтобы, как говорится, себя не уронить. Постепенно ледок растаял.
Виктория вела разговор в основном с Алексеем Борисовичем, добиваясь от него чего-то своего, не совсем понятного, но для нее, видимо, важного, необходимого для какого-то внутреннего убеждения. Говорили, вопреки моим ожиданиям, о военных и о войне.
— Алексей Борисович, — спрашивала Виктория, — ведь вы, конечно, не хотите войны?
— Я два раза в танке горел…
— И все-таки вы военный. Война — ваша профессия, вы все время совершенствуетесь в этой профессии и в то же время хотите, чтоб ваши знания никогда не пригодились. Так ведь?
— Так точно.
— Но это же очень странно. Не могу же я желать, например, чтобы ученики перестали ходить в школу?
— А почему бы и нет? Представьте себе такое открытие: вы передаете свои знания прямо из мозга в мозг, без всяких уроков и зубрежки. То есть вы достигаете своей цели не трудным окольным путем, как сейчас, а наикратчайшим…
— Нет, нет… это совсем другое.
— Почему другое? Какая цель стоит перед армией? Обеспечить безопасность страны. Война — это трудный и дорогой путь, почему же нам не хотеть другого, более разумного…
— Да нет, я просто неправильно спрашиваю. Помните, вы говорили мне, что на войне вам было страшно. Помните?
— Помню. Бывало.
— Ну расскажите какой-нибудь случай, когда вам было страшно-престрашно.
— Страшно-престрашно? — Он улыбнулся этим детским словам. — Пожалуй, под Львовом, в сорок первом… дня через три после начала войны. Мы шли по шоссе и сами не знали, наступаем или бежим. А дороги там хорошие, ровные, по обочинам — деревья. Австрийцы еще насадили, вековые. Дело было утром. По-над землей туман, и белый, как вата, а из него большое красное солнце выкарабкивается. Кажется, рядом, вот-вот его пушкой зацепишь. Спустились в низину, идем, как по дну морскому, я четвертый в колонне. Начался подъем. Вдруг слышу: бах-бах! Передний танк остановился, и — как свечка! Белая вата черным подернулась. Туман, дым, огонь; белое, красное, черное — все смешалось…
— И все-таки вы по сей день в армии! Это очень странно и непонятно. А может быть, эти краски, о которых вы говорили, — красные, белые, черные, — может быть, это они подавили страх, и вы помните именно их, а не страх, Ведь можно прожить всю жизнь, не зная страха, ну, скажем, честным бухгалтером, но и красок никаких не увидеть?
— Не знаю, как бухгалтер, а с меня тех красок достаточно.
— Но вы их видели. Впрочем, я, наверно, говорю много глупого. — Она сказала это серьезно, без всякого кокетства. — Я ведь и сама, как тот бухгалтер, настоящего страха не знала. Просто мне слишком многое непонятно. И многое удивляет. Знаете, в этом же сорок первом году, когда вас убивали и вы горели, я училась в шестом классе и мне нравился один мальчик из девятого, такой культурный, в очках. Он в самодеятельности на скрипке играл. Они не эвакуировались, и их всех немцы расстреляли, всю семью. Это я уже после войны узнала. А о вас, Алексей Борисович, я тогда и не слыхала вовсе…
— Я о вас тоже.
— Конечно, и вы тоже. И все это удивительно.
— Да что же здесь удивительного?
— Всё, вся жизнь, как она складывается. Она, как лист бумаги, на котором какой-то малыш рисует свои каракули. Каждая черточка — чья-то судьба. Вот он ведет карандашом одну линию, потом другую, и они где-то пересеклись, встретились. Как мы с вами. А потом снова потянутся в разные стороны, и мы ничего не сможем сделать. Малыш так хочет. Сидит и рисует глупый малыш, высунул язычок от натуги, а трое разных людей пьют водку в дождливом городе, потому что он так нарисовал. Вы понимаете меня, Алексей Борисович?
— Понимаю.
— А вы? — спросила она у меня.
— Кажется, да…
— Врете! Оба врете и ничего не понимаете. А если не врете, то я вас просто не люблю. Не люблю, когда всё понимают. И в школе ненавижу делать вид, что учитель всё знает. Ничего мы не знаем. И мне все время хочется сказать это ученикам. «Дети! Вас просто обманывают. Эти взрослые учителя знают не больше вас! Не верьте, что дважды два — четыре. Считайте сами!»
Виктория вдруг замолчала и оглядела нас внимательно:
— Боже мой! Как я вас заговорила! Какие вы стали серьезные и скучные. Вот так именинница!
И она рассмеялась. У нее это всегда получалось неожиданно, хотя смеялась она часто.
— Ну да ладно уж! Простите философа в юбке. Это все у меня оттого, что в девках засиделась. Замуж пора. Носки штопать да пеленочки стирать. Правда, Алексей Борисович?
— Правда, — кивнул он совершенно серьезно.
— Все понимает, все, — повернулась ко мне Виктория. — Вот такой муж мне и нужен.
Видно было, что ей нравится этот озорной, насмешливый тон, и я подумал, что, может быть, затем она меня и пригласила, чтобы иметь возможность вот так весело и безопасно поиграть с майором.
— Ведь вы все знаете, Алексей Борисович?
Но его было не так-то легко вывести из равновесия.
— Почти все… Тактико-технические данные танка, всех солдат в батальоне…
— Нет, вы в самом деле знаете больше. Раз вам было страшно, вы знаете больше. Не то что мы с Колей. Вы не обиделись, что я вас Колей назвала?
Я отрицательно покачал головой.
— Мы с Колей маленькие и глупые, особенно он. Он совсем котеночек. Мяу-мяу! Все ждет, пока его директор за хорошее поведение по головке погладит. А директор-то не котеночек, директор — тигреночек. Он и откусить голову может. Ха-ха-ха!
Кажется, ей захотелось и со мной поиграть, но она тут же остановилась, еще до того, как я успел обидеться.
— Все! Точка. Смеяться больше не буду. Вы же мои гости. Вас развлекать нужно.
И Виктория включила музыку…
Уходили мы от нее вместе. Так она решила, хотя я хотел уйти раньше.
— Пьяной девушке нельзя оставаться с мужчиной наедине…
И смеялась, выпроваживая нас на дождь…
Нам было почти по пути, и мы зашагали вместе. Майор привычно быстро, уверенно перешагивал через лужи. Я за ним вприпрыжку. То, что он так спокойно ориентировался в этом хаосе, злило меня. И еще злило его спокойное отношение к Виктории, как будто он знал, что она обязательно пойдет за него замуж и никто этому не сможет помешать.
«Собственно, что мне за дело до этих людей и их отношений?» — думал я логично, но раздражение не проходило. Мне захотелось смутить его каким-нибудь неожиданным вопросом, сбить с этого пружинистого ритма, в котором он шагал через лужи.
— Что вы думаете о Виктории Дмитриевне? — спросил я, догоняя майора и стараясь заглянуть ему в лицо.
— Думаю, что ей действительно замуж нужно.
— За вас? — брякнул я.
— За меня.
Тут я понял самую подспудную причину своего раздражения: меня он ни в малейшей степени не считал своим конкурентом. Но я же и не собирался становиться ему поперек дороги! И все-таки злился.
— Почему именно за вас? — продолжал я допытываться, как мне казалось, с вызовом.
Мы проходили как раз под фонарем. Я шагнул еще быстрее и наконец-то посмотрел на него спереди. Майор встретил мой взгляд и усмехнулся:
— Мальчик так нарисовал…
Он дотронулся пальцами в перчатке до козырька фуражки и свернул за угол.
«В конце концов ерунда все это. И взбалмошная дочка каких-то процветающих родителей, и этот самоуверенный майор с гладко выбритыми щеками, зачем они мне? Пусть себе женятся, если им нравится. Я-то что потеряю? Может, майор прав, и Виктории действительно нужно замуж? Всего только мужа. И она ловит его здесь, в Дождь-городке. Ну и черт с ней, пусть ловит! Не меня же она ловит!» Мне хотелось думать о ней резко, грубо, может быть, потому, что в глубине души в этот вечер она показалась мне лучше, интереснее, чем всегда, и как-то беззащитнее, несмотря на свой задиристый тон, и я инстинктивно стремился оградить себя от этой возникающей симпатии.
С такими мыслями вернулся я домой. Хозяйка спала. Скинув в прихожей грязные ботинки, я прошел в носках к себе в комнату и нащупал на стенке выключатель. Зажглась лампочка, и я увидел на столе большущего таракана. Свет застал его врасплох. Он перетрусил и замер, прижавшись к ученической тетрадке. Я не стал его убивать и только стряхнул на пол. Таракан, понимая, что человеческое великодушие штука ненадежная, быстренько подался в темный закоулок.
Я присел на койку и оглядел свое спартанское жилье: неровную стенку, к которой кнопками было пришпилено расписание уроков, лампочку без абажура под потолком, самодельный крашеный столик с пустым стаканом из-под чая.
Соревноваться с квартирой Виктории мне, конечно, не приходилось, но все-таки стало немножко стыдно за себя, за свою чемоданную обстановку. Кое-что можно было и здесь сделать посимпатичнее. Зарабатывал я неплохо, а жизнь была недорогой.
Но есть ли смысл заниматься комнатой, если не знаешь, сколько в ней проживешь? Да, я приехал сюда добровольно, приехал с желанием принести пользу, работать, но на всю ли жизнь? Или отбыть только положенный срок?
Решить это было чертовски трудно. Дело в том, что я все еще не чувствовал себя по-настоящему взрослым, самостоятельным человеком. Очень долго меня воспитывали и опекали, и хотя умом я отлично понимал, что движение по графику из класса в класс и с курса на курс закончилось и что я стою на большом шоссе и мне вовсе не безразлично, в какую машину садиться, выбрать маршрут я никак не мог. Слишком хорошо потрудились воспитатели, приучая ждать, пока мою судьбу решат старшие, и вот теперь, когда нужно было все решать самому, я сидел на кровати, зная о своем будущем в сто раз меньше, чем в тот день, когда подписывал направление на работу в Дождь-городок.
Тогда я был твердо уверен, что раз меня посылают куда-то, значит, я там нужен. Но попал я не в далекую Якутию и не на романтическую Чукотку, а в обыкновенный украинский городок, который пережил и турок, и Речь Посполитую, а уж меня тем более переживет. И школа в нем работала, как давно и надежно налаженный механизм, в котором мне требовалось только ритмично и без скрипа крутиться, не нарушая мерного хода, быть легко заменяемой гайкой, а не дефицитной деталью из тех, что добывают неутомимые толкачи.
Это были беспокойные мысли. Они не впервые приходили мне в голову, но сейчас прорвались и атаковали как-то особенно настойчиво. И, думая о том, зачем я здесь, я не мог не думать о Виктории, потому что ее жизнь в Дождь-городке совсем уж не поддавалась пониманию. Так во всяком случае мне казалось. А ведь всего несколько дней назад я о ней вообще ничего не думал.
На другой день у Вики не было уроков, и я целое «окно» проболтал со Светланой, которая проверяла в учительской дневники. Сначала мы говорили о всякой всячине, но потом я не удержался и выдал свою тайну. Впрочем, меня никто не обязывал ее хранить.
— Если б вы знали, где я был вчера вечером!
— Где же?
— Догадайтесь.
— У нас в городе вечером можно быть только в трех местах — дома, в кино или в ресторане, но последнее не для учителей.
— Я был у Виктории Дмитриевны.
Изумление Светланы выглядело неподдельным.
— Только это секрет.
— Ого!
— Да нет! Ничего такого… Она пригласила меня на день рождения.
— И, по-вашему, в этом нет ничего такого?
— Конечно, нет. Даже наоборот.
И я рассказал про майора.
— Николай Сергеевич, вы плохо знаете женщин. Уверена, что все обстоит не так просто.
— Во всяком случае соперничать я не собираюсь!
На этот раз она не стала меня подзадоривать.
— Ну что ж, вам виднее. — И добавила шутливо: — А я-то уж испугалась, что вы нашу хату совсем забудете!..
По воскресеньям я обычно ходил в баню, писал домой письма и валялся на кровати с книжкой. Но в это воскресенье случилось неожиданное: перестал идти дождь, и даже появилось совсем забытое солнце — холодное, желтое, незнакомое. Потянуло морозцем, и я решил, что в такую погоду не стоит тратить час или два на сидение в очереди в душном предбаннике, и отправился побродить в город, то есть на вымощенную булыжником «стометровку» между вокзалом и Домом Советов, туда, где находились магазины, кино и тот самый противопоказанный учителям ресторан, о котором говорила Светлана.
Народу на «стометровке» было невпроворот. И плюшевые кофты с цветастыми платками, и городские пальто с подбитыми ватой высокими плечами, и даже несколько залетных матросских бушлатов, чьи владельцы нарочито небрежно поглядывали на плюшевых красавиц, застенчиво поплевывающих семечками… Возле кино толкались особенно энергично и бесполезно. Зал был маленький, а кассирша, тетя Фрося, то и дело закрывала окошко, чтобы снабдить билетами с черного хода знакомых или незнакомых с записками.
Попадались и мои ученики. Один из них, по фамилии Бандура, в сапогах гармошкой, быстро сунул в рукав папироску и поздоровался со мной с вежливой ухмылочкой. Наверно, нужно было остановиться и заставить его выбросить окурок, но мне показалось наивным делать замечание этому рослому парню, и я пошел дальше.
Вообще, я был настроен снисходительно и сам был не прочь нарушить какие-нибудь запреты. Возможность для этого открывалась только одна — зайти в ресторан. Правда, дома меня ждал обед, но нельзя же каждый день есть за одним и тем же столом, покрытым синей клеенкой.
Я толкнул открывающиеся на обе стороны двери. В зале было накурено и неуютно. Фикусы в дальнем углу повисли пожелтевшими листьями. Не видно было и свободного места.
Однако оно нашлось. Совсем рядом, и я не видел его только потому, что смотрел вперед.
— Коля, прошу к нашему шалашу! — услышал я знакомый голос.
Если б я знал, что встречу майора, то наверняка бы не зашел в ресторан. Покоробило меня и это небрежное «Коля». Но не откликнуться было невозможно. Я подошел к столику.
Алексей сидел с двумя офицерами — лейтенантом и капитаном. Они обедали по-праздничному, на столе стоял графин с водкой. Четвертое место было свободно.
— Присаживайтесь! Ксаночка вас мигом обслужит.
Я присел, а майор перевернул чистый стакан и щедро плеснул в него из графина. Я не удерживал его.
— За хороших знакомых! Николай Сергеевич — учитель, — пояснил он офицерам. — Мы с ним старые друзья.
Выглядел Алексей не так, как у Виктории. Правда, щеки его были так же гладко выбриты, но глаза смотрели без подчеркнутой сдержанности. Может быть, потому, что он уже выпил, а может, просто чувствовал себя свободнее здесь, в мужской компании.
Мы чокнулись, и водка, задержавшись во рту, вызвала у меня легкую тошноту. Но я смог все-таки не торопясь отломить корку хлеба и поднести ее к носу с видом привычного человека.
— Так вы учитель? — переспросил лейтенант.
Он был совсем молодым, видно, только что из училища и наверняка окончил его с отличием. У него были румяные, с золотистым пушком, щеки и крепкие руки со следами машинного масла под коротко остриженными ногтями.
— Я тоже хотел стать учителем, но вот не получилось…
— Ну и что из этого? — возразил капитан. — Каждый офицер — это педагог.
Капитан был лысоватым, выглядел старше майора, ел он не спеша и говорил уверенно, со знанием дела.
— Это верно, конечно, — улыбнулся лейтенант застенчиво. — Но, знаете, служба отнимает массу времени. Даже почитать некогда.
— Ничего ты не потерял, по-моему, — заметил капитан. — Выдумывают много писатели эти!
— Так и нужно, — сказал майор почти серьезно, только чуть-чуть сузив глаза в улыбке. — Книги для воспитания пишут. Чтобы показать, какой жизнь должна быть, какими люди…
Я и сам так временами думал, но возразил:
— Вот здесь я с вами совершенно не согласен.
— Почему же?
— Потому что настоящий писатель показывает настоящую жизнь.
— Но это же совсем неинтересно. И даже непедагогично. Вот написать, как вы водку пьете, и получится вредная для учеников книга.
Он еще подсмеивался надо мной!
— Можно написать и другое. О вас, скажем, о вашем подвиге! — отбил я мяч.
Конечно, это был запрещенный прием. Есть вещи, которыми не шутят, и он мог просто щелкнуть меня по носу за такой выпад, но не стал этого делать.
— Обо мне неинтересно.
Теперь я спросил почему.
— Не я первый, не я последний…
Ксаночка, молоденькая официантка с брезгливо опушенной нижней губкой, принесла борщ. Капитан разлил водку, и мы выпили еще по одной. Я почувствовал себя увереннее.
— Когда мы с вами встречались в последний раз, вы, по-моему, рассказывали интересно.
Конечно же, он не хотел, чтобы здесь говорили о Виктории:
— Не помню что-то.
— Может быть, я ошибся… Откровенно говоря, мне не хотелось ни ссориться, ни изображать дружелюбие.
Официантка поставила на стол шницель.
— Я вас попрошу, посчитайте сразу, пожалуйста.
Она наморщила низкий лобик и стала выписывать цифры огрызком карандаша.
— Куда вы так спешите? — спросил лейтенант.
Мы перебросились всего парой слов, но я проникся к нему симпатией. Возможно, и он не знает, как ему быть завтра. Не все же уживаются в армии, особенно с такими голубыми глазами. Им явно не хватает стального отлива.
— Так, дела… К урокам готовиться нужно…
Рука у него оказалась твердой: он сжал мою с дружеской неловкостью.
На улице еще больше посвежело, но людей не убавилось. Они никуда не спешили, они были довольны тем, что им некуда сегодня торопиться, а я тоскливо думал, что впереди у меня еще целых полдня, которые нечем занять. Не хотелось ни готовиться к урокам, ни читать. А главное — не хотелось быть одному. Хотелось быть с человеком, который мне нужен и которому нужен я. Но идти мне было некуда. Даже Ступаки, я знал, сегодня заняты домашними делами, как это обычно бывает по воскресеньям в семьях, где работают и муж и жена. Конечно, к ним можно было все-таки зайти, и, наверно, я бы так и сделал, потому что больше мне ничего не оставалось, если бы неожиданно не подумал о Виктории…
Когда она увидела меня на пороге, то удивилась и не стала этого скрывать:
— Вот неожиданность!
— Если неприятная, то я не буду и раздеваться…
— Нет, почему же? Вешалка справа.
— Помню. Я ведь у вас частый гость!
— Но как вы все-таки решились?
Это слово точно выражало мое состояние. После того как я подумал о Виктории, я еще не меньше часа бродил по улицам, не зная, постучусь в ее дверь или нет. Наверно, если б не выпитая водка, решимости у меня так бы и не хватило. Поэтому я сказал честно:
— Выпил водки в ресторане.
— Водки?
По-моему, ей это не понравилось.
— Да, с вашим поклонником.
— Быстро вы подружились.
— Нет, все произошло случайно.
— И все-таки я его отчитаю.
— За что?
— Чтоб он не спаивал малолетних.
— Он меня не спаивал.
— Не сами же вы надумали пить водку!
— Вы считаете меня таким младенцем?
Она села в кресло и поджала под себя ноги.
— А что я могу поделать, если вы действительно такой? Вы настолько такой, что я вам просто завидую. И вообще, я рада, что вы пришли, я не буду ругать Алексея. Потому что мне сегодня грустно-грустно. Я даже поплакать хотела, а тут вы пришли. Очень хорошо получилось.
— Какая вы… разная.
— Какая?
— Разная… В школе одна, позавчера совсем другая, а сейчас тоже другая.
— Какая же я сейчас?
— Не знаю, но я как-то не думал, что вам может захотеться поплакать.
— Вы считали, что я могу только «ржать, как рыжая кобыла»? Так однажды обо мне Прасковья высказалась.
— Нет, конечно. Но считал вас оптимистичнее.
— Оптимистом вы должны быть, а не я. Вы же на первой стадии…
— На первой стадии? Чего?
— А… это моя доморощенная философия. Каждый человек, по-моему, проходит в жизни три стадии. Сначала все кажется простым, ясным и нетрудным. Потом оказывается, что все наоборот — трудно, сложно и непонятно. И, наконец, последняя… Это когда понимаешь, что трудности в тебе самом. И тогда уже живешь как можешь… Вот вы пока на первой.
— А вы?
— Мне пора уже быть на третьей, но случаются рецидивы. Как позавчера. Когда снова ничего не понимаешь.
— А почему вы живете здесь?
Вопрос сорвался неожиданно. Наверно, потому, что я думал об этом, хотя спрашивать и не собирался. Но вот вырвалось.
— Мне здесь нравится.
— А вашим родителям?
— Им тоже. А может быть, и нет. Во всяком случае они послали меня сюда исправляться.
— Исправляться!
— Угу…
— Вы что-нибудь натворили?
— Да нет. Просто попала в фельетон. Вы не очень шокированы?
Она сидела в простеньком домашнем платьице, и пряди ровных, видно недавно вымытых, волос как-то по-детски ложились ей на лоб и уши. Не верилось, что она могла натворить что-нибудь плохое, и все-таки ее слова резанули меня. Я знал, о ком пишут в фельетонах, но сказал великодушно:
— В этих фельетонах всегда раздувают…
— О-о! Вы, оказывается, благородный мужчина!
— Я же на первой стадии.
— На этой стадии люди бывают жестокими. Мягкость приходит на третьей. Ну, вы довольны моими ответами?
— Вполне.
— Кстати, если хотите, зажгите свет. Выключатель у вас над головой.
Я не хотел зажигать свет, потому что мне было видно в окно, как темнеют за рекой красные вечерние облака, и вообще, мне было хорошо в этой комнате и не хотелось ничего изменять.
— Чуть-чуть попозже.
— Как хотите… А почему вы спросили о моей жизни здесь?
— Вы плохо вяжетесь с этим городком.
— И всё? Или слышали что-нибудь? Я ведь любопытная. Мне интересно, как мои косточки перемывают.
— Нет, ничего не слышал. Да и от кого? Я почти ни с кем…
— Да, вы бываете только у Ступаков. Это известно. А кто из них вам нравится — он или Светлана?
— Я их как-то не разделял.
— Андрей — мужик интересный. И Светка должна нравиться таким, как вы. Даже наверняка нравится.
— Почему вы так думаете?
— Замечала раза два, как вы на нее смотрите.
Я был немножко задет.
— Между прочим, она считает, что мне должны нравиться вы.
— Это она вам говорила?
— Она…
Вика негромко засмеялась. Я слышал этот смех, но лица ее почти не видел. Она сидела спиной к окну, а стало уже совсем темно. Смех был не похож на ее обычный хохот. Это был смех, каким мы смеемся, когда нас никто не видит, смех для себя.
— Почему вы смеетесь?
— Значит, и вы ей нравитесь.
Я не понял.
— Мы, Коленька, такие хитрые. И глупые очень. Представляю, как она обрадовалась, услыхав твои опровержения.
Это «твои» прозвучало естественно, как будто мы были на «ты» давным-давно.
— Почему опровержения?
— Потому что ты не мог сказать, что я тебе нравлюсь. Я как раз тебе не нравилась.
— Да, тогда да.
— А теперь?
И она снова тихо засмеялась.
Чтобы ответить, мне нужно было увидеть ее лицо. Я встал и шагнул к Вике. Она тоже поднялась:
— Зажги свет, Коля…
Но и без света я уже видел ее глаза и видел, что нас только двое в этой комнате, и все, что может сейчас случиться, зависит только от нас самих.
— Вика…
Я положил ладони на ее щеки и притянул ее лицо к своему. Она не закрыла глаза, и я поцеловал ее, глядя прямо в эти широко открытые глаза, чтобы понять, что же происходит. В них не было ни смеха, ни озорства. Мне показалось, что она тоже хочет что-то спросить, что и для нее все это неожиданно, и все-таки я нужен ей, пусть только сегодня, сейчас, но я нужен ей, и от этого мне стало так радостно, как бывает, когда мальчишкой паришь во сне над землей. Я очень неловко подхватил ее под колени и, качнувшись, поднял на руки.
— Как у тебя сердце колотится, — шепнула Вика.
Потом мы вместе расстегивали ее платье и никак не могли одолеть одну пуговицу. Выло и страшно, и неудобно, и немножко смешно, и еще как-то, как это бывает в первый раз…
Когда все кончилось, мы долго лежали рядом и ничего не говорили друг другу. Я дышал запахом ее волос, раскинувшихся по подушке, да слышал ее дыхание, ровное и глубокое. Наконец, Вика сказала первая:
— Представляю, что ты сейчас думаешь обо мне…
Я не думал ничего, потому что еще не мог поверить во все, что случилось. Но слова ее вызвали ревнивую мысль. Я слышал, что мужчина после близости с женщиной испытывает к ней чувство отчуждения, и подумал, что Вике известно об этом не только из книг. Но тут же волна нежности и благодарности к женщине, сделавшей для меня так много, захлестнула эту болезненную мысль. Однако я не нашелся что сказать.
Вика встала, я слышал, как она приводит себя в порядок. Потом щелкнул выключатель. Я открыл глаза. Она снова сидела в том же кресле, поджав под себя ноги и натянув платье на колени. Все в комнате было по-прежнему, и китаец на туалетном столике продолжал меланхолично покачивать головой.
Это было поразительно, но вокруг ровным счетом ничего не изменилось. Мне вдруг стало ужасно неловко. Я вернулся на землю и не знал, что делать. Говорить о любви, просить прощения? С первым я опоздал, второе было бы глупо. Я просто подошел к Вике и сел на ковер.
Наверно, я был похож на нашкодившего щенка, потому что она улыбнулась:
— Причешись. Вихры у тебя такие смешные.
Я послушно достал расческу.
— Знаешь, я не ожидала от тебя такого… Так что ж ты обо мне думаешь?
— По-моему, ты очень хорошая…
— Женщине этого мало, Коленька.
Я положил ей голову на колени.
— Я знаю… Но я не знаю, как все сказать.
Она вздохнула:
— Ты прав. Не нужно говорить, когда не хочется.
Вика положила мне руку на голову и повернула ее лицом от себя.
— Сиди так и не смотри на меня, ладно? Мне немножко стыдно. Природа к нам несправедлива, Коля. Мы всегда виноваты… — Она погладила меня по волосам, как маленького. — И не бойся, пожалуйста! Замуж я за тебя не собираюсь. Просто ты мой сейчас, и всё. А дальше… Что будет дальше, ты знаешь? Я не знаю!
Я тоже не знал, но мне и не хотелось ничего знать. Мне было и так хорошо.
Постучали. Вика поморщилась и, мельком глянув в зеркало, пошла открывать. Я поднялся и надел пиджак. «Неужели майор?» Меньше всего мне хотелось его сейчас видеть.
Вошла хозяйка. Она оглядела меня с любопытством и сказала чуть жеманно:
— Я не знала, Витенька, что у тебя гости.
— Это наш учитель, Ольга Антоновна. Он зашел за книгой. А вы что хотели?
— Да я насчет той выкройки… Но если тебе некогда…
— Пожалуйста, пожалуйста! Садитесь. Николай Сергеевич все равно уже уходить собрался.
— Да, мне пора…
Я сказал это искренне. Чтобы все понять, нужно было остаться одному.
В коридоре она обхватила меня за шею и поцеловала.
Я вышел в темную, морозную улицу.
В тот вечер можно было всерьез подумать, что дожди кончились и на пороге настоящая зима. Колючий морозный ветерок быстро приводил в себя, и шагов через двадцать я поверил, что то, что было, было действительно. И мне захотелось заорать на всю улицу.
Но я не заорал, я вспомнил Викины слова «он зашел за книгой», и они охладили меня быстрее морозного ветра. Нельзя было не только орать, нельзя было даже рассказать кому-нибудь, даже Ступакам. Нельзя… Иначе вместо радости получится все наоборот, особенно для нее. Да, нам было хорошо, но хорошо только потому, что никто ничего не знает. А если узнают? Тогда, по крайней мере, одному из нас нужно будет уехать, уйти из школы. Или жениться. «Замуж я за тебя не собираюсь». Но я и сам не собирался жениться еще вчера, даже сегодня днем. «Вы, оказывается, благородный мужчина!» Выходит, не благородный? Да нет! Это глупость, конечно. Просто мы совсем не знаем друг друга. Я вспомнил, как она сказала, что приехала «исправляться», и это снова больно царапнуло сердце. Теперь особенно больно. И мне стало стыдно. Нельзя же быть такой скотиной! Ее прошлое — это ее дело. Главное, что нам было хорошо. И ей и мне. Но это хорошее сразу породило столько трудного и непонятного, что и не разберешься сразу. Конечно, пока придется все скрывать. А возможно ли это в нашем Дождь-городке?
Вика была права — вторая стадия хуже всего, а я почувствовал, что вступил в эту стадию.
Дома хозяйка спросила:
— Где гуляли, Николай Сергеевич?
— Так, в городе…
— В кино были?
Врать было противно.
— Нет, Евдокия Ивановна, я не был в кино. Пообедал со знакомыми, прошелся немного — вот и все…
— А я вареников сварила.
— Спасибо, завтра поем, я люблю поджаренные…
— Ну, отдыхайте.
Я вошел в свою комнату и тут только вспомнил, что не взял у Вики никакой книжки. Хозяйка ее, конечно, заметила это. Значит, и врать нужно уметь? Что ж, придется учиться… Но зачем? Что мы сделали плохого?..
Мысли эти вытеснил сон. Засыпая, я снова услышал на подушке рядом с собой запах ее волос, и последняя мысль была о том, что в этом городе есть женщина, которая целовала меня два часа назад… «А дальше… Что будет дальше, ты знаешь?» Я, как и она, не знал.
Наутро, впервые со дня своего приезда в Дождь-городок, я шел в школу, не думая ни об уроках, ни об учениках. Я думал о том, как мы увидимся с Викой. Как поведет она себя со мной? Я боялся и ее подчеркнутого внимания, и полного равнодушия. Ведь последнее означало бы, что вчерашний вечер был случайным.
Не знаю, догадалась ли Вика обо всем, что мучило меня, но она улыбнулась мне просто, почти по-товарищески, и улыбка эта, успокоившая меня, говорила: «Что, туго приходится на второй стадии? Ничего! Все будет хорошо, если ты и я этого захотим. Но только ты и я. И никто больше. Больше это никого не касается».
В этот день Вика не хохотала в учительской и никого не задирала. И даже Прасковье, сменившей по случаю сезона одну кофту кольчужного типа на другую, не менее прочную, сказала без насмешки:
— Вам идет эта кофточка, Прасковья Лукьяновна.
Старуха была польщена…
На урок я пошел в том редком и счастливом настроении, когда не хочется ставить даже троек, когда хочется быть хорошим и добрым, хочется любить всех учеников, даже Еремеева и Бандуру, и хочется, чтобы они тоже любили тебя.
Все это класс увидел сразу и сразу же постарался извлечь из моего настроения свои маленькие выгоды. Я не осуждаю ребят. Им тоже приходится туго: пять-шесть часов в школе да сколько домашних заданий! Пожалуй, для их возраста это слишком высокое давление. Однако если клапан приоткрыть, в него всегда устремляется струя более шумная, чем хотелось бы учителю.
Но у меня уже был некоторый опыт, и я быстро отрегулировал давление, дав ясно понять, что хотя сегодня кое-что и можно, но далеко не все. Проверенная отличница Ляховская пошла к доске, Бандура срочно листал учебник, а спрошенные два-три урока назад негромко шептались или читали под партами книжки. Я присел на подоконник и, постукивая указкой, время от времени утихомиривал наиболее энергичных, раздумывая о том, что каждый учитель немного напоминает кочегара, у которого на попечении котел под паром. И я прислушивался к легкому шумку в классе, как кочегар слушает гул своего котла.
Шумок стих неожиданно и вне всякой связи с моей указкой. Я поднял голову, как солдат, проснувшийся от того, что утихла канонада. Ученики прилежно смотрели на меня, так прилежно, что я почувствовал небольшую тревогу. Они уже знали что-то такое, чего я еще не знал. Я пробежал глазами с лица на лицо, начав с дальнего угла и закончив первой партой. Еремеев сидел, как ангел, сложив ручки, но мне показалось в нем что-то злорадное. Я глянул на малыша Комарницкого. Они по-прежнему сидели вместе. Комарницкий учился в целом неважно, но обожал физику и был любимцем Андрея Павловича. Свое отношение к моему предмету он выразил однажды в конце урока, когда я записывал на доске домашнее задание. Малыш вздохнул глубоко и горестно и сказал, совсем как взрослый:
— Но это же просто невыносимо.
И все-таки я любил его и знал, что он тоже любит меня.
Вот и сейчас он, встретив мой взгляд, незаметно и заговорщически повел глазами в сторону двери. Там стоял директор.
Я уже говорил, что двери были до половины застеклены, и застеклены не только для того, чтобы пропускать свет в коридор. Через них было очень удобно наблюдать незаметно из темного коридора, что происходит в классе. И директор делал это мастерски, у него была вкрадчивая, почти бесшумная походка.
И теперь он отошел от двери совсем тихо, заметив, что в классе увидели его. Нетрудно было представить себе его впечатления — ученики шепчутся, читают посторонние книжки, а учитель сидит на подоконнике и думает черт те о чем! И нужно же ему было подсматривать именно сегодня! Ох уж эта ложка дегтя, которая всегда находится в самый радостный день!
На перемене я ждал заслуженной нахлобучки и, наверно, получил бы ее, если б Троицкого не отвлекли.
Отвлекла Прасковья. Голос ее я услышал еще за дверями учительской, но она, видно, меньше всего думала о том, что есть вещи, которые ученикам слышать необязательно.
— Такого в моем классе сроду не было! Двенадцать двоек! Да что ж у меня, одни дурни собрались, по-вашему?
Орала она на Светлану, а та нервно отламывала щепки с указки и ничего не отвечала.
Тут же стоял и Троицкий. Наверно, ждал, пока Прасковья утихомирится, чтобы внести руководящую ясность в конфликт. Зато я не стал ничего ждать и улизнул из учительской, по-мальчишески довольный, что начальству не до моих грехов. Прасковьиному крику я не придал никакого значения, она кричала слишком часто, а о директорском подглядывании забыл уже на следующем уроке. Помнил только одно — улыбку, с которой поздоровалась со мной Вика. Она означала, что вечером я буду у нее…
Время между последним уроком и тем часом, когда можно было выйти из дому, показалось мне очень длинным. Не скажу, чтобы это было сплошь радостное ожидание, скорее, хаос самых противоречивых чувств — то подхватывающих на крылья, то обрушивающихся холодным душем, неустрашимых и малодушных, которые под конец так перемешались, что я совсем в них запутался, и, только увидев зеленый свет в ее окне, почувствовал себя легко и свободно.
Я поднялся на порог, придумав множество чудесных слов, чтобы сказать, когда войду в ее комнату, но они не понадобились. Открыл мне… майор. Хорошо, что в самый последний момент, когда я уже постучал, меня снова охватило волнение, и он не увидел дурацкой счастливой улыбки на моем лице. Зато он заметил, наверно, как оно глупо вытянулось.
Собственно, удивляться мне не стоило: ведь он был здесь куда более частым гостем, чем я! Но обо всем этом я совершенно позабыл. В своем лихорадочном состоянии я умудрился обдумать целую кучу невероятных вариантов наших с Викой будущих отношений, однако эту главную фигуру на шахматной доске проворонил совсем по-дилетантски.
И вот неожиданно появившийся ферзь полностью разрушил мои построения, и, снимая пальто, я думал только об одном — как бы скрыть от них, что я круглый идиот.
— Николай Сергеевич, простите ради бога, но Алексей Борисович совершил подвиг — достал билеты в кино! Отказать ему не смогла бы ни одна женщина.
Значит, нужно было сразу же уходить. Это немножко поддержало меня, потому что переживать такое поражение в одиночку все-таки легче. Я собрался с духом и сумел даже сказать, как мне показалось, саркастически:
— Да я, собственно, за книжкой, что вчера забыл взять.
Но удар не достиг цели.
— Да-да… — откликнулась Вика вполне серьезно. — Как же это! Кстати, Алексей Борисович, я вами недовольна. Ведь это вы напоили Колю так, что он забыл даже, зачем пришел.
— Вот уж не думал. Он держался молодцом. Может быть, здесь потерял память?
— Сейчас я принесу книжку. Она у хозяйки.
Вика вышла.
«Зачем ей потребовалось приплетать сюда хозяйку?» — подумал я безразлично.
Майор смотрел на меня весело и великодушно. Наверно, я казался ему этаким бесспорным неудачником, которому можно и посочувствовать.
«Жаль, что он никогда не узнает про вчерашний вечер. Ему бы стало погрустнее», — утешил я себя мстительной мыслью.
Вернулась Вика и протянула мне какую-то книжку. Я, как студент, засунул ее между пуговицами пальто.
Проводили они меня очень вежливо.
По пути домой я четко сформулировал итог солидными мужскими словами: «Жалеть не о чем, если ей все равно, с кем спать, не велика потеря!»
Но потеря отдавалась болью, давила, как давила грудь острым углом ненужная книжка. Я вытащил ее из-под пальто и хотел было швырнуть за ближайший плетень, но успел резонно сообразить, что это будет уже истерика, и постарался успокоиться. Мне даже захотелось узнать, а что это за книжка. У неподбитого фонаря я развернул ее, потому что обложка была обернута в газету, и увидел записку:
«Приходи в одиннадцать. Если на окне будет ночник, входи без стука. Дверь будет отперта. В.».
Я свернул записку и спрятал ее в карман. Было неожиданно и беспредельно радостно, а еще смешно и стыдно. Потом посмотрел на часы. До одиннадцати оставалось три часа. Идти домой было невозможно. Это значило снова думать и думать. Да и неудобно уходить из дому так поздно. Я пошел к Ступакам.
У Ступаков царило уныние. Я заметил это сразу, да и Вовка, серьезный мальчишка, преисполнившийся ко мне честного детского доверия с первых дней нашего знакомства, сказал откровенно:
— Дядя Коля! А мама плакала…
Андрей Павлович смущенно потрепал его по головке:
— Дяде это неинтересно, малыш.
Светлана с припухшими глазами улыбнулась виновато:
— Часа два проревела…
А я-то собирался поболтать о какой-нибудь чепухе!
— Неужели из-за этой старой дуры?
Она кивнула.
— По-моему, зря вы… У нее вообще заскоки, но директор-то разберется?
— Уже разобрался.
— Ну и что же?
— Он тоже считает, что в показательном классе не должно быть двоек.
— Это понятно. Класс без двоек — голубая мечта каждого директора. Но что вы можете сделать, имея час в неделю, если их за восемь лет не научили русскому языку?
— Посмотрите сами, что я могу сделать…
Она бросила мне на колени несколько тетрадок. Я открыл верхнюю и мельком глянул на красные чернила, прошнуровавшие строчки сверху донизу.
— Покажите все это Троицкому.
— Троицкий видел. Он не хуже моего знает, что полкласса пишут корову через ять. Но ему нужны не знания, а оценки. Хотя бы тройки…
— Света, не горячись, — попросил Андрей Павлович.
Я тоже не хотел, чтобы она нервничала, да и вообще, повседневные учительские заботы были от меня так далеки в тот вечер! Что за важность, в самом деле? Обычные пререкания из-за пресловутого процента успеваемости…
— Ну так поставьте эти тройки. Порадуйте старика и себе нервы сберегите!
Я смотрел на нее и улыбался, думая не о том, что говорит она и что я ей отвечаю, а о том, что ей идет быть такой взволнованной, с такими порозовевшими щеками, немного спутанными волосами и глазами, в которых все время вспыхивают блестки. Но тут блестки исчезли, и в глазах что-то потухло. Я понял, что сморозил глупость.
— Значит, делать подлости?
— Почему подлости? — возразил я не менее глупо. — Вы уверены, что правильно его поняли?
— Какой вы, Николай Сергеевич, еще… — она наверняка хотела сказать «глупый», но сдержалась, — …наивный! Или не наивный? Может быть, вы совсем не наивный, а?
— Светлана! Не нужно обижать Николая Сергеевича, — сказал Ступак серьезно.
— Еще бы! Ну за что его обижать-то? Ведь он только посочувствовал бедному старику, которому так неприятно, что милые шаловливые дети плохо учатся русскому языку. Ах уж этот благородный седой старик и строптивая молодая учительница! Почему она не слушается доброго дедушку? Ведь дедушка дает такие хорошие советы! Дедушка-то все знает и плохого не посоветует. Вот разъяснил он Николаю Сергеевичу, что нельзя ругать хама Еремеева, и Николай Сергеевич больше Еремеева не обижает. Потом разъяснит, как процентик поднять, и Николай Сергеевич поднимет… Эх, Николай Сергеевич, не хотела бы я с вами работать через пару лет, когда вы все дедушкины советы-то усвоите!
Мягко говоря, это было несправедливо, но я все-таки почувствовал себя виноватым, виноватым хотя бы потому, что несерьезно отнесся к ее волнению.
— Напрасно вы меня так…
— Совсем напрасно, — подтвердил Ступак. — И завтра же будет жалеть, что наговорила чепухи…
— Может быть, и буду! Но я говорю, что думаю, а вы, мужчины, всегда умудряетесь говорить то, что считаете нужным. Потому вам и не приходится жалеть о сказанном.
— Неужели Троицкий хочет, чтобы вы завышали оценки?
Светлана кивнула на мужа:
— Спросите у него.
Я посмотрел на Ступака.
— Света, если мы каждый раз будем атаковать Николая Сергеевича морально-этическими проблемами, он просто перестанет к нам заходить…
Ушел я от них, когда до одиннадцати оставалось еще больше часа. Час этот нужно было провести на ногах. Я поднял воротник, потому что было холодно, и зашагал по ближайшей улице. Под ноги то и дело попадались подмерзшие комья грязи. Нечастые фонари покачивались на ветру, и в желтых кругах, которые они отбрасывали вниз, земля с кочками и ухабами двигалась то туда, то сюда.
Я старался обходить эти светлые пятна и держался поближе к домам, давно уже отгородившимся от улицы прочными ставнями. Правда, прохожих не было видно, но мне не хотелось попадаться на глаза даже случайному человеку. Городок был слишком мал, а я как-никак вступил на неверный путь нарушения общественной морали…
Почему-то меня потянуло к реке, хотя я и знал, что там холоднее, чем среди зданий. Я спустился к мостам и попал в полнейший мрак. Даже тусклые уличные лампочки остались где-то на горе. Я прислонился к ненадежным перилам и глянул вниз, в черную, почти невидимую воду. Такая вода, темная, холодная, всегда пугала меня во сне. Мне с детства снились такие страшные сны, будто меня несет в лодке или на плоту черный поток, справиться с которым нет сил, только уткнуться головой куда-нибудь, чтобы ничего не видеть, и ждать, когда же кончится этот отвратительный сон.
И сейчас, хотя я не спал и мне нечего было бояться, я почувствовал страх, извечный человеческий страх перед тем, что будет, когда все кончится, и хорошее и плохое, когда не нужно будет волноваться или радоваться. Конечно, это случится еще очень не скоро, так не скоро, что в это и не верится по-настоящему, но, глядя в тяжелую, мутную воду, бежавшую подо мной, я остро, может быть впервые в жизни, ощутил, что каждая минута, которая уже прожита, никогда не вернется, как и этот поток…
Хотя к дому, где жила Вика, я подошел раньше назначенного срока, ночник уже горел на окне. На всякий случай я прошел до угла, убедился, что вся улица спит, и только тогда толкнул калитку.
Калитка не скрипнула, дверь тоже отворилась бесшумно.
— Снимай сразу туфли, — шепнула Вика, и я услышал, как повернулся ключ в замке.
— Я видела, как ты ходил по улице. Ты был похож на американского шпиона.
— По-моему, шпионы храбрее, — отшутился я.
Она прижалась ко мне и почувствовала, как я дрожу.
— Замерз?
— Да. Больше часу бродил по городу…
— Сейчас согреешься…
Вика потерла ладонями мои замерзшие уши.
Я посмотрел на разобранную постель, белевшую отглаженным пододеяльником, и нажал кнопку ночника. Теперь нужно было раздеться, совсем как дома, повесить на спинку стула пиджак, развязать галстук. Я делал это, плохо владея не отошедшими еще от холода пальцами, и не понимал, почему все необычайное бывает таким обыкновенным.
— Ты просто ледышка…
Я провел рукой по ее лицу, волосам, плечу, потом вспомнил черную воду в реке и не поверил, что черная вода была. Мне хотелось сказать Вике об этом, но это было трудно объяснить, да и не нужно, наверно. Вместо этого я неумело ласкал ее, поражаясь тому, что двадцать с лишним лет жил, ничего не зная о ней. Это было так же невероятно, как и то, что сейчас эта женщина была со мной.
Так прошло очень много времени, пока она не спросила:
— Какой у тебя завтра урок?
— Первый…
На туалетном столике чуть-чуть светились стрелки маленького будильника. Вика поднесла его к глазам.
— Между прочим, у меня только третий.
И засмеялась, как маленькая девочка, которой удалось обмануть взрослого.
— Сколько там?
— Четверть четвертого.
Уходить было мучительно. Я прислушался к ветру за окном.
— Что, неохота? Ничего, мальчик! Спать до утра будешь с женой. А свобода требует жертв.
Я вздохнул и сел на кровати. Как мне хотелось уткнуться носом в подушку и заснуть!
— Коля.
— Что?
— У меня есть одна просьба. Только она трудная-претрудная.
— Ограбить раймаг? Добиться стопроцентной успеваемости?
— Нет. Гораздо труднее… Выполнишь?
— Обязательно.
— Знаешь, Коля, вот пройдет много-много времени. Ты будешь почтенный отец семейства, уважаемый человек. По ночам ты будешь спать не в бумажных трусах, а в мягких заграничных кальсонах, и под боком у тебя будет мирно посапывать ворчливая жена… Вот в одну из таких тихих ночей проснись в четверть четвертого и вспомни не неприятности на службе, а меня, ладно?
— Ладно, — пообещал я разочарованно. — Тоже мне, нашла трудную просьбу!
— Ох какая трудная, Коленька! Очень трудная… Все мы забываем так быстро, а хорошее быстрее всего. Я вот, дура, и плохое забываю… Но ты все-таки вспомнишь, а?..
Утром, когда я с наслаждением растирал грудь и плечи мохнатым полотенцем, хозяйка спросила, чуть улыбнувшись:
— Вы, Николай Сергеевич, припозднились вчера?
— Немножко, — ответил я таким же тоном.
Больше она ничего не спросила, и я лишний раз подумал, что с хозяйкой мне повезло.
Говорят, что в маленьком городке скрыть ничего невозможно. Наверно, так оно и есть, и если о нас с Викторией никто не узнал, то это оказалось тем самым знаменитым исключением, что изредка подтверждает правило. Нам повезло. Единственным человеком, который знал о моих ночных отлучках, была моя хозяйка, но она не принадлежала к числу сплетниц. Остальных мы обманули.
Это, разумеется, удивительно. Ведь мы каждый день встречались на работе, на виду у многих, а конспиратором я был самым никудышным. Выручала меня… неопытность. Да, именно неопытность. Очень долго я не мог совместить ту Викторию, которую видел в учительской — едкую, насмешливую, независимую, с Викой, что встречала меня ночью. Мне никак не удавалось искоренить в себе идиотскую мысль, что это совсем другая женщина, что, подойди я к ней в школе и скажи: «Вика, родная…», она рассмеется мне в лицо, если даже рядом никого не будет. И я просто робел перед ней.