— Николай Сергеевич!

Я оглянулся на голос. На углу стоял человек в пальто с поднятым воротником. Это был Ступак.

— Андрей Павлович? Кого вы здесь поджидаете?

— Вас.

— Меня?

— Да. Я зашел в школу, но у вас еще был кружок, вот я и решил прогуляться, подышать воздухом…

Нужно сказать, что воздух был неважный, пополам с туманом и примесью паровозной гари, долетавшей со станции.

— …и чуть было вас не прозевал. А вы мне нужны.

— Сейчас?

Я почувствовал тревогу.

— Если вы не заняты…

— Нет. Я совершенно свободен.

— Вот и хорошо. А у меня сегодня день рождения.

Мне стало стыдно своих опасений, но идти к ним, шутить, пить как ни в чем не бывало наливку — это тоже пугало.

— Поздравляю вас.

Кажется, Ступак уловил мои колебания.

— Конечно, в такой день полагается приглашать гостей. Но у меня дома сейчас не та обстановка, чтобы гости могли веселиться, как положено. Да и мне самому не хочется веселиться. Вот я и выпил немножко на вокзале, а потом мне захотелось поговорить с вами, так сказать, представителем культуры в нашем затрепанном населенном пункте.

Итак, я снова видел его пьяным, правда, на этот раз на «законном» основании.

— Если хотите, пойдемте ко мне. Я сейчас один. Хозяйка в Одессе, — предложил я, не зная, как повести себя.

Евдокия Ивановна действительно отправилась на генеральные переговоры о будущем бытоустройстве.

— Неужели? Впрочем, в этот день мне всегда везло, во всяком случае раз в десяток лет наверняка. Конечно, гораздо лучше провести часок в задушевной беседе под теплой крышей, чем на этих неуютных улицах. Но придется вернуться на вокзал.

— Зачем?

— Запастись кое-чем.

— Не нужно. У меня есть.

— Но это же не по правилам, чтобы угощали именинника. И потом, вдруг я скажу вам что-нибудь неприятное? Это будет нечестно: пить вашу водку и говорить вам что-то неприятное.

Было видно, что выпил он не немножко, хотя шел ровно, только тяжеловато, с усилием.

— А вы собрались говорить мне неприятное?

— Пьяный всего может наговорить.

«Пусть выложит все, что думает. Так будет легче», — подумал я.

— Не такой уж вы пьяный.

Я сказал это нарочно, даже со зла, наверное, но Андрей неожиданно согласился:

— Да, валяю дурака, простите. Это некрасиво. Простите. — И пошел рядом, насупившись. — Я как-то не умею разговаривать, когда это нужно… Не нахожу тона, что ли. Даже водка не помогает.

Мы стояли уже на пороге моего дома. Я снял с гвоздика за окном ключ и отпер висячий замок.

— Сейчас зажгу свет, подождите минутку.

Ступак вошел в мою комнату и огляделся:

— Так, значит, живете? Ничего, недурственно.

— А разве я жалуюсь?

Он не ответил. Я собрал со стола книжки, тетради и постелил газету. У меня в самом деле было что выпить. Бутылку эту я купил к какому-то празднику, но пьяницы мы с хозяйкой оказались неважные и бутылка застряла в буфете. Кроме водки, нашлись консервы, сало, кислая капуста. Когда я наполнил тарелки, Ступак улыбнулся:

— Отличная закуска. Можно сказать, мечта интеллигентного пьяницы…

Сейчас Андрей казался не пьяным, только глаза были такими же, как в тот вечер, очень ясными и немного отсутствующими. Он неторопливо ковырял вилкой сургуч на головке, освобождая картонную пробку.

— Как тут не излить душу? Боюсь только, что вам не все будет понятно. Есть вещи, которые трудно понимать умом. Раньше считалось, что умом можно понять все, даже существовало соответствующее направление — рационализм. А наш век внес поправки. Обнаружилось, что некоторые вещи можно понять только шкурой, причем драной. Неплохое дополнение к философии, правда? Шкура как орган познания окружающего мира. Железный материализм, между прочим.

Я слушал и ждал. Мне хотелось поскорее выпить, чтобы легче было услышать то, ради чего он нашел меня. Наконец Андрей вытащил пробку и разлил водку по рюмкам.

— Значит, вы именинник?

— Без сомнения. Сегодня мне ровно тридцать три года. Возраст Христа, между прочим. Претерпевшего…

А я-то держал его за сорокалетнего!

— А вам, Коля?

— Двадцать три.

Он протянул ко мне стопку. Мы чокнулись.

— Двадцать три мне было десять лет назад. В этот день я решил бежать из плена. Вы знали, что я был в плену?

— Знал.

— Да, довелось. В сорок втором, на Дону. Мы прятались в пшеничном поле, там больше негде прятаться. Но они подожгли его, пришлось вылезать.

Андреи сбросил с одного плеча пиджак и закатил рукав. Я увидел татуировку, почти обыкновенную синюю наколку. Только вместо «Веры» или «Любы» стояло несколько четко воспроизведенных цифр.

Он опустил рукав.

— Это меня пометили уже потом, когда я второй раз попался. А тогда, в день рождения, нас четверо бежало. Из вагона, на ходу. Напильником распилили колючую проволоку на окне, из обмоток сделали петлю. И ждали, когда поезд замедлит ход. Я сидел и считал, сколько же я прожил на этом свете. С високосными годами получилось восемь тысяч четыреста один день. Не так уж мало. И еще я вспоминал, что когда-то давно, сто лет назад, до войны, составил план своей жизни. По этому плану в двадцать три года я должен был закончить университет и написать первую серьезную научную работу… А вышло-то совсем даже наоборот. В армию меня студентом взяли, когда началась финская война. Зима была лютая, многие обмораживались. Но я отклоняюсь… Прыгал я третьим. Что с первыми двумя стало, не знаю до сих пор. Когда они прыгнули, поезд пошел быстрее, и они остались километрах в пяти. Я вылез в окошко ногами вперед, нащупал петлю, повис — ноги в петле, руками держусь за окно. Четвертый торопит: «Давай быстрее!» Внизу не видно ничего, раз — и через голову по насыпи. Потерял сознание, но не от боли, а от волнения, на несколько секунд. Очнулся — лежу в траве. Поезда не слышно. Попробовал одну руку — ничего, вторую — тоже, подогнул, разогнул ноги — нормально. Встал — стою. Снова сел и заплакал… С год партизанил в Белоруссии, а потом попался, причем по-глупому, в облаве в Пинске, там у нас явка была. Тогда меня и пометили. Отправили в Лотарингию, на шахты. Ну, оттуда мы с двумя французами ушли. С ними и провоевал до конца…

Ступак снова разлил водку и наколол на вилку кусочек сала, но есть не стал, а так, только приготовился закусить.

Я ждал, что он расскажет о Франции.

— Вы там получили орден?

— Да, небольшой такой крестик.

Я поднял свою рюмку.

Андрей кивнул мне и выпил, без удовольствия, механически и так же механически разжевал сало.

— Когда все кончилось, не верилось, что можно больше не стрелять. Ночью я просыпался, смотрел на свой номер на руке, и мне казалось, что это все во сне. По плану жизни в сорок шестом я должен был защитить диссертацию, а я только вернулся в институт, да еще с полупустой головой. Пришлось заниматься часов по восемнадцать в сутки. Я глотал книжки, не вылезал из лаборатории… и все зря. Как-то у нас были выборы в профком, обыкновенный студенческий профком. Ребята выдвинули мою кандидатуру. Я хотел дать самоотвод, но не успел. Поднялся человек, тоже, между прочим, фронтовик, тоже физик. Он одернул гимнастерку и сказал, что профком — это ответственный орган и избирать туда нужно людей проверенных, которые оправдывают, а Ступак был в плену, и неизвестно… Договорить ему не дали, ребята зашумели. Тогда вмешался декан, молодой еще, кандидат наук. Декан был удивлен: «Разве мало среди нас хороших студентов? Зачем же поднимать такой ажиотаж вокруг кандидатуры Ступака?» Он сказал: «Нездоровый ажиотаж» — и подчеркнул слово «нездоровый» так значительно, что шум затих, и многие сразу осознали, что шуметь не следовало. Многие сразу… — повторил Андрей, как бы завидуя этим сообразительным молодым людям, — а я вот не сразу… Ведь это трудно понять, что ты виноват в том, что, расстреляв все патроны, не решился сгореть заживо в донской степи, в том, что тебя клеймили и травили собаками, в том, что каждый день жил рядом со смертью, хоронил товарищей, мечтал о куске черного хлеба. Как понять, что синий номерок на руке превратил тебя в глазах осторожных людей в человека второго сорта?! Впрочем, я уже не говорю, а декламирую… Короче, я долго не понимал всего этого и окончательно понял только тогда, когда мой научный руководитель, ученый с крупным именем, сказал мне, беспомощно разводя руками: «Поверьте, коллега, я сделал все, что мог. Я и сейчас твердо убежден, что на курсе нет лучшего кандидата в аспирантуру, чем вы, но…» Он смотрел на меня таким взглядом, что мне стало его жалко больше, чем себя. Вот так, Коля… Вы не обижаетесь, что я называю вас просто по имени?

— Нет.

— Вы сейчас не во всем верите мне, считаете, что я преувеличиваю, но я рассказываю только о том, что пережил. А пережил я крепко. Под пулеметами в бою, на каторге надеялся, жить хотел, а тут расхотелось. Ведь самоучкой физиком не станешь… Спасла меня Светлана, это я вам и хочу сказать.

Впервые за весь вечер Андрей поднял глаза и посмотрел прямо на меня. Мне показалось, что он совсем трезв, — то ли от своего рассказа, то ли от этих двух выпитых рюмок. Глаза его смотрели, как всегда, умно и грустно.

— Она нянчилась со мной, как с ребенком. То по-учительски строго доказывала, что ничего не случилось, что я обязан жить и работать, как все. То уговаривала: «Я все понимаю, но не нужно. Ради меня не нужно…» Конечно, всего она понять не могла, и никто не может, кто не знает, что такое физика. Физика — это единственная штука в мире, где нет невозможного, Коля. А вы, наверно, даже об Эйнштейне толком не знаете! И Светлана не знала. Она просто заявила мне: «На той неделе регистрируемся. Я уже девчонок позвала!..» Пришлось жить… За жизнь, Коля! Какой-то древний мудрец сказал, что живая собака лучше мертвого льва, и этим очень подбодрил… не только собак.

Мы выпили еще по рюмке.

— Работали мы первый год не здесь, а в городе, где заканчивали университет. Нашлось два места. Профессор мой помог. Я там кое с кем и схлестнулся. Не на педагогической почве, нет. Просто строили для школы новое здание, и они тянули все, что можно было и что нельзя. Я написал в прокуратуру. Вызвали меня для объяснений в другое место. Потом еще. Подолгу беседовали, расспрашивали. Вызывали обычно к вечеру, время мое рабочее берегли, а отпускали поздно, иногда почти под утро. Когда я возвращался, Светлану нельзя было узнать — лица на ней не было.

Наконец человек, который вел со мной длинные разговоры, сказал: «Ну, Ступак, ваше дело проясняется. Мы навели справки, отзывы о вас неплохие…» Этой ночью мы вышли из управления вместе. На улице, прежде чем свернуть в свою сторону, он протянул мне руку и посоветовал: «Я бы на вашем месте поехал поработать на периферию. Там воздух лучше, нервы у людей крепче…»

Так я и очутился здесь, в этом прелестном городке, откуда бежал четырнадцать лет назад, чтобы прославить науку и себя, разумеется. Но, как видите, граф Монте-Кристо из меня не вышел. Эйнштейн — тоже.

Я заметил, как глаза Андрея опять теряют осмысленность. Водка все-таки одолевала его.

— И все-таки живая собака лучше. А сколько таких, как я… Знаешь, сколько из нашего класса погибло? Трое осталось. Один без ног… Так-то, Коля, который ничего не знает и презирает… А ты не презирай! Ты хлебни сначала…

Ступак взял со стола рюмку и захватил ее всю в свою большую ладонь. Рюмка исчезла у него в кулаке, и я подумал, что он может раздавить ее и поранить руку. Сейчас он несомненно был снова очень пьян.

— Я нахлебался, и с меня хватит. На мне жизнь не кончается. Даже физика без меня не пропадет. А сыну я нужен. Понимаешь? Да что ты можешь понять, непуганый ты сосунок!..

Я не обиделся на него. Я, как загипнотизированный, смотрел на рюмку, зажатую в кулаке, и ждал. А он держался за эту рюмку, как за дверную ручку, и покачивался на стуле.

— И я пережил страх, много страха, и мне плевать, что обо мне думают… Плевать. Я хочу одного. Построить свой дом и жить в нем с женой и сыном. И я не полезу в драку с этим Троицким и со всей его шайкой, сколько бы вы ни презирали меня. Вы оба. Ты и она. Понял — ты и…

Хррк! Рюмка треснула наконец, но удачно. Ступак не порезался, а только удивился. Он посмотрел на нее с недоумением, потом посмотрел на меня, и я снова с удивлением увидел, как меняются его глаза.

— Извини!

— Ерунда. Я сейчас возьму другую.

Когда я принес новую стопку, он сидел уже почти трезвый. Все-таки поразительно, как боролся с водкой его организм. Я так никогда не мог. Я мог быть или пьяным, или трезвым, а он мог трезветь, продолжая пить, и пьянеть снова.

— О чем я говорил, Коля?

— Вы говорили, что я презираю вас. Но это неправда.

— Да, ты и Светлана.

Он потянулся к капусте, не взял ее и положил вилку на край тарелки. Заговорил трезво и просто:

— Ей трудно со мной, трудно с моей неудачливой судьбой, с моим тяжелым, вымученным характером, с моими пьянками. Я дал ей в жизни гораздо меньше, чем она мне, и гораздо меньше, чем она заслужила. Конечно, невыносимо терпеть это из года в год. Но она нужна мне. У нас ребенок. Кроме семьи, у меня никого нет. Нету. И мне нужно сохранить ее. Ведь любовь, Коля, вроде железа. Под ударами держится, а сырости боится. Каждодневной ржавчины. Новая балка этажи держит, а проржавеет и — все! На вид еще крепкая, но на прочность лучше уже не испытывать. Один лишний килограмм может решить дело. — И Ступак закончил свою мысль четко и негромко: — Ты можешь стать этим килограммом, Николай.

Мне показалось, что я чувствую его боль и его унижение. И мне стало нестерпимо стыдно и захотелось сделать все, что только в моих силах, чтобы помочь этому большому и беспомощному сейчас человеку.

— Поверьте, Андрей Павлович, я глубоко уважаю вас обоих…

Он махнул рукой:

— Я знаю, Коля, знаю. Ты из порядочных. Иначе я не сидел бы здесь с тобой. У меня еще хватит силенок отвинтить голову мерзавцу. Ты не такой… И Светлане я верю. Но жизнь есть жизнь. Не все зависит от наших добрых намерений… Она часто говорит о тебе, много думает… Это понятно. У нее не ладится со мной, а ты парень умный, честный, интересный. Не красней, это же обыкновенные человеческие качества…

Андрей замолчал, но я видел, что он сказал не все.

— Вот что. Разлей-ка, что там осталось, по последней. Мне нужно спросить у тебя еще одну штуку, очень трудную.

Мы допили водку.

— Прости меня, Коля. Но… она тебе тоже нравится?

— Да.

— Я так и думал. И знаешь что? Уезжай. Уезжай потому, что другого выхода нет.

Ступак сказал это, не требуя и не прося. Сказал то, что было фактом. И я не мог не согласится с ним.

— Я знаю. Я уже решил. Я уеду.

И мы еще раз посмотрели друг на друга. Хорошо и честно. Андрей встал:

— Спасибо, Коля. И не падай духом. У тебя еще все впереди. А теперь я пойду. Пора. Водку выпили, все сказали. Болтать просто так ни к чему. Держи.

Он протянул мне руку, и я пожал ее.

— Будь здоров и не обижайся на меня.

На крыльце я заметил, как опять хмелеют его глаза. Наверно, нервный заряд, которым он держался во время этого трудного разговора, иссяк. Андрей шагнул по ступенькам вниз, покачнулся, остановился, собрался с силами и двинулся в темноту.

*

Итак, все стало на места. Теперь я точно знал, что уехать необходимо. Два часа назад отъезд еще казался мне бегством, капитуляцией, но сейчас он приобретал смысл, мог принести какую-то пользу. И от этого было легче. Спать не хотелось. Я надел пальто и вышел на улицу.

Ночь была лунная. По небу стайками бежали белые барашки облаков, но казалось, что они застыли неподвижно, а луна проваливается сквозь них, падает и никак не может упасть на землю. Я вспомнил, как Андрей подсчитывал в вагоне прожитые дни, и невольно прикинул, сколько же дней провел я в Дождь-городке. Оказалось, сущая чепуха, а случилось за это время так много, что хватило бы на годы! И все-таки быстро оно промчалось, пробежало, по своим непонятным законам, с каждым днем набирая скорость.

Это напоминает провожание на вокзале. Сначала ты украдкой поглядываешь на часы, сколько осталось до последнего звонка, и радуешься, что осталось немного. «Наконец-то!» — думаешь с облегчением, услышав гудок. А поезд еще стоит, и все недоуменно пожимают плечами. Но вот он трогается почти незаметно, и ты сначала идешь рядом, даже немножко обгоняя поезд. А он движется все быстрее и быстрее, и за ним уже не поспеть, даже ускорив шаг, даже бегом, и, наконец, скрывается за семафором, а ты останавливаешься запыхавшись, и все кончается. Все, что было, уже никогда не повторится. И как вчера ушла Вика, так завтра уйдут Андрей и Светлана, а я буду стоять где-то на новой станции или полустанке, провожая других людей, пока не придет последний поезд.

Может быть, случайно, а может быть, подсознательно, подчинясь влиянию «железнодорожных» размышлений, я вышел к вокзалу. Там, как всегда, суетились люди, и старенький, вовсе не символический поезд дожидался своей очереди отправиться до ближайшей станции. Народ, нажимая на проводников, размахивал билетами у вагонов, и никто не жалел, что минуты эти больше не повторятся. Вернувшись к жизненной действительности, я неожиданно почувствовал желание поесть. Водка и морозный воздух вызвали аппетит.

К счастью, а может быть наоборот, ресторан еще не закрыли. Можно было поужинать, не оглядываясь по сторонам. Было слишком поздно, чтобы здесь могли оказаться мои знакомые, да и знакомых бояться уже не стоило.

Я вошел в зал и сел за один из свободных столиков. Он показался мне экзотическим: стоял под большой пальмой, а над ней, как далекое созвездие в кольцах Млечного Пути, висела в клубах табачного дыма бронзовая люстра.

«Вот и помечтай здесь, Коля, о будущем, о дальних странах. Они ждут тебя. Может быть, ты и не уедешь на Чукотку или в Якутию, но ты можешь поехать туда. А ведь это самое главное для человека — иметь возможность. Это то, чего нет у Андрея, чего уже нет у Вики и у многих других людей. А у тебя есть, сегодня еще есть та тревожная свобода, когда ты хозяин своей жизни, что бы там ни вычерчивал проклятый мальчишка. Ты сегодня еще счастливый человек, Коля, так пользуйся же этим и ни о чем не скорби и не жалей. Даже о Светлане. Андрей сказал правильно: у тебя все впереди!»

С этими мыслями смотрел я в меню и выбрал коньяк, балык и бифштекс — ужин мужчины, принявшего важное решение. Официант записал заказ в блокнот, и я стал ждать, вытянув ноги под столом.

Я хотел подвести какой-то итог тому, что случилось со мной в этом дождливом городке, но чем больше старался, тем труднее становилось итожить. Все зависело от того, как смотреть на вещи. Получалось два противоположных изображения: негатив и позитив.

Позитив выглядел приблизительно так: молодой способный учитель приезжает в маленький провинциальный городок. Учитель честен и благороден, поэтому его невзлюбили и всячески выживают местные бюрократы. Зато его полюбила красивая женщина с необычной судьбой. Он возбуждает чувство даже у жены друга, верной матери и супруги, и в конце концов уезжает из городка, чтобы сберечь семейный очаг.

На негативе все было наоборот. Желторотый, неопытный юнец приехал в город, который жил и живет своей жизнью, по своим законам. У юнца есть добрые намерения, но нет воли к борьбе за свои убеждения, и школьные бюрократы без особых трудов ставят его на свое место. От скуки ему действительно отдалась интересная женщина, но бросила его немедленно, как только представилась возможность устроить свою жизнь. После ее отъезда юнец начал морочить голову жене приятеля, и тот был вынужден предложить ему убираться из города подобру-поздорову, чему неудачливый герой даже обрадовался, по причине общей никчемности.

Да, негатив получался уж слишком негативным! И хотя я понимал, что истина где-то между полюсами, зафиксировать ее было трудно. Не могла же она быть точно посередине. Наверно, тянулась к какому-нибудь краю! Но к какому?

Официант принес коньяк, нарзан и закуску. Коньяк показался мне противным, и я не стал тянуть его по рюмкам, а сразу вылил в стакан и запил теплым невкусным нарзаном. Поп том принялся перетирать тупым ножом кусок балыка.

Наблюдавший за мной из угла официант появился за спиной и протянул руку к пустому графинчику:

— Можно забрать?

Я услышал явный подтекст: «Принести еще?» — но не откликнулся. С тем, что мы выпили со Ступаком, получалось и так многовато. Собственно, мне ни разу еще не приходилось столько пить.

— Да, заберите. И бифштекс, пожалуйста.

Он ушел с графинчиком, а я снова взялся за резиновый балык. Теперь уже в моем настойчивом стремлении разодрать это на кусочки преобладало пьяное упорство.

— Н… не помешаю?

Я поднял глаза и увидел человека средних лет в кожаном пальто и меховой шапке. Он уже отодвинул стул, так что отвечать не имело смысла. Я просто пожал плечами, и он крепко придавил стул тяжелым телом.

Это был человек из тех, о ком мало что можно узнать из анкет и гораздо больше за столиком в ресторане. Эти уверенно шагающие по земле «новые люди» с нагловатыми глазами обладают высшим из искусств — «умением жить», они стоят в очереди за машиной вместе с ученым и пьют водку с маляром, который расписывает под шелк и золото их новые квартиры, пьют, презирая одинаково и того и другого.

Обычно им редко дашь меньше сорока, хотя встречаются и помоложе, конечно. Но они всегда выглядят старше, потому что не занимаются ни физическим трудом, ни спортом, зато много едят и пьют, ведь без выпивки для них невозможны не только радость жизни, но и деловая активность, так сказать, весь «модус вивенди». Насухую больших денег не наживешь. Однако за успехи приходится платить здоровьем. Сначала печень разменивается, а там и сердчишко в оборот пошло. Годам к пятидесяти, когда кажется, что собрано больше, чем убавилось, и подпольный капитал надежно распределен между сберкассами и кубышкой, эти люди начинают обзаводиться личной профессурой и переходят на минеральную воду, но тот, что сел за мой столик, судя по огненному цвету лица, находился еще в хорошей форме.

Он был уже изрядно пьян. Причем пьян не по деловым соображениям, а так, от души. Его красная физиономия светилась, и было сразу видно, что человек этот доволен собой и своей жизнью, и тем, что сидит за столиком здесь, в ресторане на вокзале, где его никто не знает, и он может еще пить, не опасаясь, что за ним присматривают и прикидывают его расходы, сопоставляя их с более чем умеренным официальным заработком, и, наконец, тем, что ему попался никчемный интеллигент, над которым можно покуражиться, похвастаться и еще раз убедить самого себя в том, что все это образование — тьфу! — и только дураки тратят время, чтобы сидеть за книжками, когда, имей голову на плечах, можно жить без книжек лучше и веселее, чем с книжками. Конечно, я представлял для него идеальную добычу. Не нужно было иметь много извилин, чтобы догадаться, что я принадлежу к примитивной части человечества, живущей на зарплату. Однако настроен он был благодушно и не прочь был даже бескорыстно поделиться мудростью, которой, на его взгляд, мне так не хватало.

Все это я понял, едва он навалился локтями на стол и рассмотрел веселым пьяным взгляд дом мою бутылку с остатками нарзана.

— Суховато ужинаем, молодой человек!

Я не стал возражать. С каждой минутой я чувствовал, что пьянею все больше, и не ощущал обычной интеллигентской скованности. «Может быть, это современный Корейко, — думал я. — Наверно, он пришел сюда в камеру хранения за чемоданом с миллионами». Мне было интересно посидеть и поразговаривать с подпольным миллионером. Ведь я-то знал, что у меня никогда в жизни не будет чемодана с деньгами.

А миллионер тем временем заказал шампанское и еще что-то, что обычно едят и пьют малокультурные миллионеры, кажется, селедку и шашлык.

Покончив с этим важным делом, он смог вернуться к светски непринужденному философскому разговору.

— Хорошее дело — шампанское! Я его как отрезвляющее употребляю. Очень помогает.

— Это кому как, — отозвался я вежливо. — От организма зависит.

— За мой организм не беспокойся. Как часы работает.

Я не мог отказать себе в небольшом удовольствии.

— Странно. А мне вы не показались здоровым человеком.

Он глянул на меня с обидой, так что я почти устыдился своей жестокости. В самом деле, человек к тебе всей душой, а ты его по мозгам. Такое и бедняку неприятно, а тут богач! И он спросил с наивной прямолинейностью:

— А ты откуда знаешь? Ты доктор, что ли?

Мне захотелось его утешить:

— Нет, я не доктор.

Он сразу успокоился.

— Вот видишь! А говоришь! Про здоровье так нельзя. Это штука тонкая, на глазок не определишь! Тут исследовать нужно, анализы разные…

— Кровь, моча, рентген?

— Вот-вот! А ты — не показались… Так нельзя! У меня, брат, здоровье то еще! За него не робей. Рабочая закваска.

— Вы, значит, рабочий?

Зал уже кружился немного, но мозги еще работали, и я ловил его без труда.

— Не в названии дело. А в голове. Чтоб соображала. Понял, а?

— Нет.

— Эх ты… Нужно, чтоб голова соображала. Где копейка неприкрытая лежит.

— И соображает?

— А то как же! Кормимся помаленьку.

«Какой скромный человек!» — подумал я.

— И неплохо кормитесь?

— На хлеб с маслом хватает.

— Это хорошо.

— А ты небось на зарплате сидишь?

Признаваться было стыдно, но что я мог сделать?

— На зарплате.

— А знаешь, как в Одессе врагам желают? Чтоб тебе жить на зарплату!

И он захохотал от души, довольный собой. Да, я упустил инициативу.

— Где ж ты работаешь?

— Я учитель.

— Учитель?!

Конечно, с его точки зрения невозможно было избрать более убогого занятия.

— Детей учишь?

— Детей.

— Сколько ж тебе платят?

— На хлеб хватает…

Сказать «с маслом» я постеснялся.

— На хлеб! «Сухой бы я корочкой питался…» Эх ты… Молодой парень!

Он от души соболезновал моему бедственному положению.

— Слушай, а чего ты с этим делом связался, а?

— С как-ким? — спросил я.

Зал все быстрее плыл у меня перед глазами.

— Да с детворой этой.

— Ттак… учили меня…

— Ну и плюнь! Плюнь, и все! И мотай отсюдова, пока не поздно. Мотай в город. Найдешь занятие, будешь как человек жить.

Так. Значит, и этот советует мне уехать. И этот меня учит. Я попробовал пересчитать всех, кто выпроваживал меня из Дождь-городка: директор, Вика, Андрей… Не слишком ли много? Почему я им всем помешал? И почему я должен их всех слушать? Или хотя бы просто выслушивать? Почему они все заодно? Может, сговорились? Может, этого барыгу подослал Троицкий?

— Вы не знаете Троицкого?

— Какого Троцкого?

— Не Троцкого, а Троицкого. Троцкий был враг народа. Его все знают. А Троицкий наоборот. Такой благородный, почтенный старик…

Он смотрел на меня косо.

— Не знаю я никакого Троицкого.

— Не знаете? А я думал, что знаете. А как доставать много денег, вы знаете?

— Головой для этого думать нужно.

Интересно. По его мнению, он думает головой, а я нет. И по мнению Троицкого тоже, я, конечно, набитый дурак. И оба они учат меня жить.

— Так вы не знаете Троицкого?

— Совсем ты окосел! Сейчас шампанского принесут. Хлебнешь — полегчает.

— Я совсем не пьян. Вы мне лучше скажите, вы где учились?

— Жизнь меня учила.

Он уже смотрел на меня почти с ненавистью. Попался же собеседничек!

А я соображал пьяно, медленно, неповоротливо. Значит, жизнь. И его и Троицкого выучила жизнь. Я никак не мог разорвать их, хотя и было непонятно, почему они крутятся в моей голове вместе. Ничего общего. Совсем ничего. Только обоим им хорошо. И оба довольны. А вот меня жизнь учит, учит, а я ничему не научился. А чему научился этот человек? Как же он умудряется жить и благоденствовать, когда тысячи троицких ежедневно твердят о честности и принципиальности. А он живет, и все. Почему Троицкий мне мешает, а ему нет? Почему он ворует, хотя все вокруг уверяют, что это плохо?

Я уставился на него безнадежно любопытным взглядом и пытался представить рядом директора. Сначала ничего не получалось. Уж слишком они были разные. Этот — красномордый, толстогубый, нос картошкой. А тот — узколицый, бледный, с желтыми тонкими губами. Два лица медленно кружились у меня перед глазами, наплывали одно на другое, расходились, снова наплывали, и вдруг что-то в них совпало. Неожиданно и на секунду, но я уже увидел, что совпало. Кажется, глаза, маленькие глазки. Ну да, одинаковые поросячьи глазки — и у директора, и у него. Лица снова разошлись, но я уже не боялся, что они ускользнут. Да они и не думали ускользать. Они, напротив, стали двоиться, и каждое делилось на новые, разные. И — удивительное дело! — я узнавал почти каждое из них, хотя были и такие, которых я никогда раньше не видел. Зато знал. Всех знал: и Троицкого, чьи редкие седые волосы казались сейчас обыкновенной щетиной, и физиономию завуча, вытянутую наподобие кувшинного рыла, и Прасковью, с самоуверенно отвисшей нижней губой, и тех, других, что видел впервые. Это был и Викин отчим со своей говорящей фамилией — я узнал его сразу — и еще кто-то незнакомый… Ах да, это ж тот самый студент-физик, который считал Андрея непроверенным, и еще кто-то, Бандура, кажется… Лица наплывали, приближались. Они больше не двоились, а, наоборот, собирались все вместе, теряя последнее человеческое, что еще было в них заметно, и сливаясь в одну свиную морду…

И тут раздалось «бах!». Это официант раскупорил шампанское.

Свиная морда наклонилась ко мне и захрюкала, протягивая бокал с шампанским. Я протянул руку навстречу, но промахнулся и схватился не за бокал, а за бутылку. Морда с непонятным бормотанием потянула бутылку к себе.

— Нн-нет, не от-дам! — сказал я и услышал свой голос откуда-то издалека.

Я перехватил руку и взял бутылку за горлышко. Морда отшатнулась и прыгнула куда-то вверх. Я тоже поднялся, как мне казалось, твердо, уверенно.

Не отдам! Хватит! Я и так уступал слишком много, всем уступал. Но на этот раз хватит. Нужно начинать сопротивляться, и я начну, сейчас, здесь.

Я оторвал бутылку от стола. Шампанское потекло в рукав, и ощущение этого холодного, мокрого в рукаве было последним, что я запомнил. Остальное я узнал позже.

Выглядело это приблизительно так. Я хотел ударить его по голове. Он успел отшатнуться и свалился на спину, опрокинув стул. Пока я шел вокруг стола, чтобы снова ударить, ко мне ринулись двое официантов…

*

Через два дня вечером я сидел, накинув на плечи пальто, в нетопленой комнате и составлял письмо хозяйке. Именно составлял, потому что писать его было очень трудно.

«Дорогая Евдокия Ивановна!

Мне очень обидно, что я должен уехать, не простившись с вами, но так даже лучше. Вам расскажут, как я тут набезобразничал. Из школы пришлось уйти…»

Я хотел добавить «с треском», но подумал, что треску-то, собственно, никакого не было, если, конечно, не считать треска в моей голове, когда я проснулся на дощатых нарах и увидел под потолком решетку в маленьком, давно не мытом окошке.

По правде, я здорово перетрусил. Мне пришло в голову, что я убил красномордого. Но все разъяснилось довольно быстро. Разъяснил начальник милиции. Это был добродушного вида пожилой человек, каким и должен быть блюститель порядка в городке, где никто никого не убивает и даже воруют редко и неохотно.

Когда меня ввели, он вздохнул и во время всего разговора смотрел печальным, укоризненным взглядом. Я же старался на него не смотреть.

Начальник пожурил меня с болью в сердце и, почти извиняясь, сообщил, что вынужден был позвонить Троицкому. Я не мог обижаться на человека, выполнявшего свой долг, да и смешно было бы надеяться скрыть все это в крошечном Дождь-городке. Напоследок он сказал, что я должен уплатить двадцать три рубля за разбитую посуду. Я заплатил и немедленно был выпущен на волю.

Прощаясь, начальник милиции оглядел мою жалкую, понурую фигуру, выражавшую полное и чистосердечное раскаяние, и произнес с недоумением:

— Ну как же это вы? Ведь учитель!

Измятый и измученный, с отвратительно тяжелой, неповоротливой головой, шел я в школу, смутно соображая, как появлюсь в таком состоянии на уроке. Думать о предстоящем у меня просто не было сил.

Зато Тарас Федорович, как видно, не мог думать ни о чем другом. На его беду, я чувствовал себя настолько скверно, что не мог оценить этого полного торжества. Больше того, первое, что он сказал, только обрадовало меня.

— Можете не торопиться, — заявил он высокомерным тоном, — Борис Матвеевич дал указание к урокам вас не допускать.

Я почувствовал страшное успокоение. Уткнуться головой в подушку — это было все, о чем я мечтал.

— Завтра с утра явитесь к директору!

— Почему завтра? — спросил я неизвестно зачем.

— Потому что в таком виде он с вами разговаривать не желает.

Мне удалось сообразить, что слова «в таком виде» относятся ко мне.

— Ладно, приду.

— Докатились…

Слушать нотации было невмоготу. Я молча повернулся и пошел домой.

Дома я залез в холодную постель, накрылся сверх одеяла зимним пальто и перестал обо всем думать…

Утром собственное положение представилось мне очень ясным и наконец-то несложным. Я был разгромлен, взят в плен и должен был предстать перед трибуналом. Независимо от того, какие формы он примет — педсовета или месткома, — приговор несомненен: виновен и не заслуживает снисхождения. Оставалось одно — встретить приговор достойно.

Поэтому я тщательно побрился, умылся ледяной водой и, почти полностью восстановив потерянный облик, направился к Троицкому. На пороге кабинета я отметил, что волнуюсь меньше, чем в тот день, в августе, когда впервые взялся за ручку этой двери.

И все-таки ему удалось еще один, последний, раз удивить меня. Я ждал от директора чего-то триумфального, затмевающего простодушное ликование Тараса Федоровича. Но я лишний раз убедился, что Троицкий не зря руководит образцовой школой.

— Садитесь! — показал он мне рукой на стул.

Я сел и посмотрел на него. Передо мной сидел сухой, деловитый, немного усталый человек, вовсе не похожий на ту свинью, какой представлялся он мне в ресторане. Ни следа торжества не заметил я на его лице. Скорее, на нем была досада. «Я давно знал, чем все кончится, а ты, дурак, тянул, выкаблучивался и портил нервы и мне и себе!» Было видно, что теперь, когда неприятная история осталась наконец позади, он не испытывал ничего, кроме сожаления о потраченном времени и силах. И не хотел тратить на меня больше ни одной лишней минуты.

— Вы понимаете, что вам нельзя оставаться в нашей школе? Обо всем, что случилось, знает уже весь город. Милиция собиралась возбудить уголовное дело, но я отстоял вас. — Ой брезгливо махнул желтой рукой, как бы отгоняя возможные подозрения в сочувствии. — Не ради вас, а ради школы. Мне такое пятно не нужно! Вы меня понимаете?

— Да, конечно.

— Тогда пишите заявление.

— Когда?

— Сейчас.

Троицкий подвинул ко мне бумагу.

Слаб все-таки человек: я ощутил радость, поняв, что публичного судилища не будет.

— Что писать?

— Обыкновенно: «Прошу освободить от работы…»

— А как сформулировать причину?

Он посмотрел на меня в упор и продиктовал, тщательно выговаривая слово за словом:

— «…освободить от работы по собственному желанию в связи с домашними обстоятельствами». Ведь у вас мать больна?

— Да, болеет.

— Вот и пишите.

— С какого числа писать?

— Со вчерашнего.

Я вывел дату, поставил внизу свою фамилию и подал ему листок.

Троицкий бегло глянул на заявление поверх очков и написал что-то в левом углу. Лотом открыл ящик стола и достал трудовую книжку с вложенной туда свернутой в четыре раза бумажкой.

Да, он точно рассчитал меру моего упорства, подписав книжку еще до разговора со мной. Что ж, некоторым вещам у него можно было поучиться.

— Прощайте, Николай Сергеевич. Желаю вам удачи на новом месте.

Руку он мне не протянул, и я мысленно поблагодарил его за это. Ведь по интеллигентской слабости я мог и пожать ее!

Я вышел в коридор, сунув книжку в карман. Совсем рядом был мой, нет, не мой уже класс, в который мне никогда больше не войти. Конечно, не стоило ждать перемены и устраивать слезоточивых прощаний. Я только подошел к стеклянной двери. Ребята слушали другого учителя. Вернее, одни слушали, другие, как обычно, занимались чем-то своим. На дверь никто не смотрел. Я тихо отошел. Мне было горько. Вспомнят ли они меня добрым словом? Дал я им что-то или останусь мимолетным незначительным воспоминанием, эпизодом в жизни подростков, которые вот-вот станут взрослыми и которых ждут свои радости и разочарования? Этого мне никогда не узнать…


Дома я открыл трудовую книжку. Там не оказалось ничего нового, повторялась уже известная мне формулировка — «по собственному желанию». Зато вложенную в книжку бумагу я перечитал раза три. Это была служебная характеристика. В ней говорилось, что Николай Сергеевич Крылов — хороший педагог, идейно выдержан и пользуется заслуженным авторитетом у преподавателей и учащихся. Внизу стояла подпись: «Директор школы Б. Троицкий». Подписано было разборчиво и крупно, не сомневающейся рукой.

Потому в письме к хозяйке я и не стал писать «с треском». Я написал:

«…из школы пришлось уйти и уезжать немедленно. Дождаться вас не могу. Но я хочу сказать, что вы были мне самым близким и родным человеком, и я вам благодарен, как матери, за заботу. Я обязательно напишу вам из дому…»

Еще я собирался написать, где оставляю деньги, которые задолжал за полмесяца, и что купил ей в подарок вязаный платок и он лежит в ящике гардероба, но не успел.

Кто-то постучал.

«Наверно, соседка!» — подумал я и, сбросив пальто на стул, пошел открывать. В дверях стояла невысокая женщина в стеганке. В темноте я не сразу разглядел ее лицо, прикрытое краем полушалка.

— Николай Сергеевич!

Сказала она это, преодолевая одышку, как бывает от быстрой ходьбы, не своим голосом, но я сразу подался вперед.

— Светлана Васильевна?

— Да, я, можно к вам?

— Конечно, конечно, пожалуйста…

В комнате она сбросила полушалок, на котором быстро таяли недолговечные южные снежинки. Мне стало стыдно за неподметенный пол, за вещи, разбросанные по кровати и на стульях, за всю свою нетопленую, неуютную комнату.

Но Светлана не заметила холода.

— Жарко, — сказала она и провела пальцами по щекам, стирая капельки растаявшего снега.

— Наоборот, я два дня не топил.

— Но я сниму все-таки эту стеганку.

Она расстегнула несколько пуговиц.

— Да, да…

Я заторопился помочь ей.

— Это не моя фуфайка. Я надела ее, чтобы меня не узнали на улице.

Светлана покраснела.

Я подошел к окну и прикрыл внутреннюю ставню.

— Мне хотелось попрощаться с вами. Я знаю, что вы утром уезжаете. И вы бы не зашли к нам, правда?

Да, я не хотел заходить, вернее, хотел, но запретил себе это. Особенно потому, что я знал: Андрей уехал в область за пособиями и она одна. И конечно же, было противно показываться ей на глаза после скандала.

— Правда. После этой дурацкой драки…

— Не стыдитесь! Я понимаю, у вас слишком наболело. Хотя не нужно было делать этого. Вас могли посадить в тюрьму.

— В самом деле, наболело.

— У меня тоже так бывает… теряешь контроль над собой, но я не могу драться. Я вот только… пришла сюда.

Светлана сказала это без иронии, грустно и серьезно.

У меня заколотилось сердце, и я не нашелся, что ответить.

— А у вас правда холодно.

И зябко повела плечами.

— Я сейчас затоплю печку. Сейчас. Вы же не уйдете так сразу?

— Нет.

— Это очень быстро. И станет тепло.

Печка была в хозяйкиной комнате. Я откинул конфорку и стал торопливо мять и втискивать туда старые газеты. Первая спичка поломалась, но вторая вспыхнула, и по бумаге побежали огоньки. Я схватился за дрова, сложенные на полу.

— Только не эти. Эти слишком большие. Положите сначала помельче.

Светлана смотрела на дубовые чурки в моих руках.

— Да, правда… Нужны щепки.

Она наклонилась и стала выбирать дрова помельче.

— Не нужно, не пачкайтесь.

— Я делаю это каждый день и, наверно, буду делать до конца жизни.

— Все равно, сегодня не нужно.

— Хорошо.

Она взяла маленькую скамеечку, что стояла под столом, и присела возле печки. Я тоже сел, и мы смотрели, как проваливаются в поддувало красные древесные угольки.

— Просто не верится, что вы здесь. Слишком невероятно и ужасно. Ужасно потому, что завтра меня уже здесь не будет…

— Нет, Николай Сергеевич, не ужасно… Даже к лучшему, наверно. Иначе что б мы с вами делали?

В самом деле, что б мы делали? Я вспомнил разговор с Андреем.

— Да, да, это хорошо, что вы уезжаете.

Я взял ее за руку, она была холодная и бессильная.

— Светлана… Вы знаете… знаешь, что я…

— Знаю. Иначе я не пришла бы…

— А ты?.. Ты…

— Иначе я бы не пришла, — повторила она тем же тоном, не отнимая у меня руки.

— Но, может быть, нам лучше быть вместе?

Светлана покачала головой.

— Я люблю его… И тебя тоже. Ни за что бы не поверила, что так может быть. Но ему я нужнее. И он Володькин отец. Я должна быть с ними. Мы нужны друг другу. Без меня ему будет хуже. А ты… у тебя жизнь только начинается. Ты еще встретишь другого человека. По-настоящему жизнь можно связать только один раз. Я иначе не могу. Ведь ты не представляешь, как много нам пришлось пережить вместе.

— Представляю. Андрей говорил мне.

— Что говорил?

— Все. Мы долго говорили.

— И обо мне?

— Да.

Она выдернула свою руку из моей.

— Неужели он… просил тебя?..

— Меня не нужно просить, я и сам понимаю. А другому, он сказал, он сломал бы шею. Он очень любит тебя.

Светлана уронила голову на руки.

— Он не должен был просить, не должен. Зачем так унижать себя, зачем? Раньше он был совсем другой — смелый, гордый. А теперь… Он боится вступиться за меня, пьет тайком, просит…

— Я виноват перед вами обоими…

— Нет. Ты хороший. С тобой было как-то светлее, интереснее жить. И Андрею было с тобой лучше… Но больше нельзя.

Печка быстро разгоралась — на мороз. Дрова потрескивали, уголь стучал осколками по стеклам короба, от плиты пошло тепло. Светлана сидела, сгорбившись, маленькая и беспомощная. Мы вспоминали, как я приехал, как пришел к ним в первый раз, вспоминали какие-то случаи, людей, слова, говорили о том, что может случиться… Вдруг она спросила:

— А сколько времени?

Времени было уже много, особенно по дождь-городским представлениям. Удивительно, как быстро оно умеет мчаться!

— Пора идти, Коля. Тебе тоже надо еще собраться и выспаться.

— Да, это очень важно, особенно выспаться! Зачем ты сказала это? Просто пора, и все.

— Пора, и все! Принеси мою стеганку, пожалуйста.

Я вышел в свою комнату, взял стеганку и платок. Светлана стояла возле печки и ждала меня. Сначала она повязала платок. Я смотрел на нее и думал отчаянно: «Все. Все! Сейчас и она уйдет, как ушла Вика, навсегда».

— Помоги, Коля…

Я протянул стеганку, но вдруг уронил ее на пол и опустил ладони на худенькие плечи Светланы.

Губы у нее были шершавыми, не привыкшими целоваться. Она потянулась ко мне одновременно со страхом и решимостью и тут же отступила. Я поднял стеганку…

Через час я с чемоданом шагал по темной улице на вокзал. Узнать Дождь-городок было невозможно. Повсюду громоздились сугробы, свистела метель и несла вихри колючего снега, Но поезд пришел по расписанию…

*

С тех пор прошло почти три десятка лет. Выросли и работают люди, которые и не помнят те, далекие уже годы. Но в моей памяти они остались навсегда, частью прожитой жизни.

Сначала я старался не думать о горьких днях ошибок и поражений, потом пытался осмыслить, извлечь уроки. Теперь я понимаю, что зря они не прошли; и плохое и хорошее, что было, пригодилось, чтобы жить дальше. Правда, в школу я уже не вернулся — работал сначала в археологической экспедиции, потом поступил в аспирантуру, потом начал преподавать…

Быстротекущая жизнь оставляет все меньше времени, не перегруженного текущими занятиями. Самого слова «праздность» мы теперь избегаем, стыдимся, хотя оно, между прочим, одного корня с праздником, предпочитаем говорить «свободное время». Но ведь время само по себе не свободно и не занято. Занят или свободен бывает человек, свободен выбирать очередные занятия, ибо даже отдых стал занятием, своего рода восстановлением сил, а не праздным времяпровождением. Теперь нередко слышишь — и праздник провел в работе! Короче говоря, вспоминать и размышлять времени остается все меньше, и постепенно Дождь-городок отодвинулся далеко, гораздо дальше, чем на те километры, что отделяли его от меня все эти годы. Побывать там снова мне не пришлось, переписка тоже не состоялась — хозяйка переехала к дочери, а Ступакам писать сначала было неловко, а потом показалось, что и незачем уже.

Так, оставшись в душе, Дождь-городок ушел из жизни текущей, и, как я думал, навсегда…

Однако жизнь нередко приберегает для нас неожиданности. Такой неожиданностью оказалось для меня письмо с незнакомым обратным адресом и незнакомой фамилией на конверте. С недоумением извлек я из него мелко исписанные листки и фотографию молодой женщины, снятой заметно недавно с двумя маленькими мальчишками, очевидно сыновьями. Лицо женщины кого-то мне напомнило, но не более…

Я начал читать.

«Коля!

Или, может быть, Николай Сергеевич… Не знаю, как обратиться. Представляю, как ты вертишь в руках конверт, не понимая, откуда это письмо — ведь фамилию Алексея ты наверняка забыл, а может быть, и не знал никогда… Но меня, надеюсь, все-таки помнишь, учительницу французского языка, которая постоянно шокировала коллег по маленькой провинциальной школе?..

Решилась тебе написать и не знаю, нужно ли это. Попался мне случайно журнал с твоей статьей, вернее, статьей, подписанной твоей фамилией и инициалами. Ты или не ты? Писать на деревню дедушке я, конечно, не стала. Связалась с редакцией — мы ведь, бабы, дотошные, — получилось, что ты. Обрадовалась. Во-первых, как говорится, старая любовь не ржавеет, а тебя я любила, и потому всегда боялась за тебя, боялась, что сомнет тебя жизнь. Ошиблась, как видишь, и очень рада. Это во-вторых. Достиг, я вижу, ты немалого, а так как тебя знаю, то понимаю: достиг прямым путем, как всегда хотел. Рада, Коля, очень. Особенно рада — это в-третьих, — что чувствовала перед тобой вину.

Я тогда считала себя и сильнее, и умнее, и лучше жизнь понимающей, а тебя слабым и неопытным. Что мне было делать? Ты и не представляешь, как я трудно решала, уехать с Алексеем или нет. В конце концов решила — эмансипация эмансипацией, а женщина есть женщина, нуждается в опоре и поддержке, и за Алексеем я как за каменной стеной буду (забегая вперед, скажу, что не ошиблась). А с тобой? Что я тебе дам? Помогу на ноги встать? А если нет? Если только осложню твою жизнь? Я ведь видела, что ты меньше любишь, чем я. Я по живому резала, а ты? Уверена, тебе легче было. Вот и решила камнем на шее не виснуть. Мне — опора, тебе — свобода. Как говорится, богу свое, а кесарю кесарево. Вот и уехала.

А на душе-то кошки скребли. Нехорошо вроде поступила. Предала. Теперь вижу — поступила правильно, хотя о личной твоей жизни и не знаю ничего. Знаю только, что жизни Светланы и Андрея ты не нарушил. Я ей писала тогда еще, хотела о тебе выведать. Она ответила, что уехал ты, очень трогательно твой дебош на вокзале изобразила. По ее словам, ты пострадал. Я тоже думаю, что скверно тебе пришлось, раз уж напился и в драку полез. А потом уехал и исчез. Это правильно. Тоже правильно. Перевернул страницу.

А вот еще почему пишу. Недавно я побывала в нашем Дождь-городке! (Видишь, я помню, как ты его называл.) Случайно совершенно. Проезжала мимо поездом, выглянула в окно — ничего узнать не могу: завод огромный трубами дымит, дома девятиэтажные… Разволновалась, удивившись, и сошла, остановку сделала.

Коленька, родной! Что время творит! Все там уже совсем другое. Построили завод, завод город почти весь перестроил. Помнишь привокзальную стометровочку? Районный наш «бродвейчик»? Воскресные парады плюшевых дам? Теперь там бульвар разбили. Почему-то с березами и елками. Будто на тысячу километров к северу городок передвинули! Вдоль бульвара стекло сплошное, витрины. Короче, полный прогресс.

Да что витрины, Коля! Только за сердце не хватайся. Школы нашей больше нет… То есть здание осталось, на века строили. И сейчас с пользой стоит. Цех какой-то тарной фабрики! Горы ящиков вокруг. А школа наша новая — на берегу, поближе к мостам, тоже новым, разумеется, бетонным. Школу завод щедро построил, даже с бассейном, про кабинеты и не говорю… Но почему я нашей ее назвала? Вот тут я тебя удивлю! Светка в ней завуч!

Выглядит она для своих лет прекрасно и на пенсию не собирается. Говорит, что ценят ее и уважают. Меня она встретила, как родную, Наболтались, навспоминались. Почему-то к старости прошлое приятнее вспоминается. Андрей уже не работает, но его я не застала, укатил на встречу с ветеранами. Директор в школе молодой и энергичный. Светка им довольна. А «папы» нашего уже нет. И Прасковьи тоже нет.

Зато Тарас Федорович жив и активен и в общем изменился мало. Животик свой носит по-прежнему. Светка его составлять расписание привлекает. Тебя он помнит прекрасно. Даже в курсе твоей научной карьеры. Говорит, «это мы с Борисом Матвеевичем его на верную дорогу вывели. Борис Матвеевич сразу его призвание разглядел. Не всем же школьную лямку всю жизнь тянуть! Хорошо вам!»

Последние слова он добавил, оглядев меня, толстую генеральшу. Я ведь бабушка, Коля! Трудно поверить, но, увы, «пока я песню пела, пять минут уж пролетело». Но я довольна своей жизнью, у меня сын, дочка и двое внучат.

Сначала я хотела послать тебе свою фотографию, но побоялась, что ты увидишь меня другими глазами, чем Тарас Федорович. Поэтому посылаю фотокарточку дочери с детьми. Она родилась в тот год, когда я уехала из Дождь-городка и, как все считают, очень похожа на меня. Может быть, тебе будет приятнее взглянуть на нее, а не на ее постаревшую маму. А мальчишки просто прелесть! Неправда ли?

Сын мой пошел по стопам отца. Офицер, служит хорошо и вообще очень надежный парень. Пока не женат. Хочу ему хорошую жену, лучше, чем я, но и на такую согласна. Ведь я оказалась неплохой женой, Коля. Думаю, что семье моей упрекнуть меня не в чем, хоть я и работу не бросила, сначала в школе работала, потом на курсах иностранных языков. Везде справлялась.

Светка тоже бабушка. Ее сын после института все по сибирским стройкам. Там и женился, а внук у другой бабули живет, как это теперь принято, на Кубани. Так что Светка поглощена исключительно делами школьными. Из всех нас она оказалась человеком самым преданным профессии, на таких школа всегда держаться будет.

Боялась я за Андрея. Помнишь, как Д’Артаньян боялся через двадцать лет увидеть спившегося Атоса? Но Атоса спас сын, а Андрея, наверно, завод. Нашел там работу, в лаборатории. Конечно, в науку возвращаться уже поздно было, физика к возрасту строга, а все-таки новое занятие ему по душе пришлось, и, главное, себя одолел…

Много о тебе говорили. Не скрою, хотелось бы узнать о тебе побольше. Светка надеется, что и тебя когда-нибудь попутный поезд через Дождь-городок повезет. Но ведь вы, мужики, нерешительные. Постоишь у окошка и дальше поедешь. Но я ей этого не сказала и на вопрос ее не ответила. А она меня спросила, было ли между нами что-нибудь? Я соврала. Почему? Да не потому, конечно, что огорчать ее не хотела, дела-то больно прошлые… Просто почувствовала, что не нужно, и все. Понимай как знаешь.

Под конец хочу написать, что, несмотря на всю городскую реконструкцию, мой и «наш» домишко пока уцелел. Хозяева, правда, другие, внутри все перестроили, вместо плетня забор воздвигли, но домик все-таки есть. Постояла я возле него, вспомнила, как подходил ты к калитке, робея, похожий на шпиона из кинофильма, и стало мне и грустно и радостно.

А твоей хаты нет. Девятиэтажная башня на ее месте. Жива ли хозяйка, не знаю. Ведь она давно уехала.

Вот и все, Коля.

Если захочешь, напиши. Мне или Светлане.

Виктория».


Загрузка...