Березы

Над лесом вставало большущее солнце. Мне мечталось: если дойдем до опушки и солнце еще не успеет подняться высоко, то можно будет его потрогать. И я старался не отставать от отца, ловчился идти в ногу с ним. Мы спешили на заготовку дров: отец нес пилу, а я топор с новым топорищем.

Проселочная дорога, испечатанная копытами, поворачивала в лесную утреннюю прохладу. Она забиралась под рубашку, отчего я, невыспавшийся, вздрагивал. Умытые росой березы, кое-где просвеченные золотистыми лучами, отливали холодной синью. И отец все торопился, пока за деревьями впереди не увидал людей.

— Вот и делянка наша, — сказал он, сбавляя шаг.

Разбуженные иволгой деревья тихо перешептывались, будто еще дремали, но лесорубы уже выбрали березу, смерили ее взглядом и наотмашь ударили по бородавчатому комлю. Эхо вместе с топором увязло в коре, листья мелко задрожали, осыпая нас градом капель, но с каждым ударом они сыпались меньше. Наконец, пустили в дело пилу. Она зазвенела, ходко врезаясь в ствол, береза качнулась и, трепеща листвой, повалилась. Хлестнула ветвями влажную траву, спружинила, словно вздохнула последний раз, и замерла. На свежем спиле я увидел гнилую сердцевину и немного успокоился, перестал по-мальчишески с болью жалеть старую развесистую березу. В траве под ней умолк кузнечик, билась захлестнутая бабочка и поблизости тревожно кричала спугнутая иволга. Я вместе со всеми насел на березу обрубать сучья.

Долго еще звенели пилы, стучали топоры, лишь в полдень мы спрятались в тень. Отец успел осмотреть поляну, осыпанную цветущей клубникой, и сказал радостно:

— Ягодное лето нынче будет!

Усаживаясь рядом со мной в траву, он старался не помять цветов, не сломать молодой побег. Разговаривал отец обычно мало, не ругался, лишь иногда «счувал» меня за баловство, но сегодня, довольный мной, даже хвалил. И нам хорошо было сидеть вместе, обедать, разламывая пшеничную витушку. В березах казалось празднично из-за белостволья, точно в прибранной горнице. Ветер то сплетал над нами, то расплетал ветви-пряди. И я уже знал, что заготовим дрова, будем сено косить, и тогда отец возьмет отпуск.

Неожиданно все сломалось — началась война…

Помню, как отец, придя с работы, долго мыл руки и как бы невзначай проронил: «Ухожу в армию, жена». Наступила гнетущая минута растерянности, после чего горько заплакала мама. А я выскочил на улицу и сообщил ребятам:

— Отца берут на войну!

Но это было воспринято почти обычно, провожали тогда многих, и горе разливалось по земле, по семьям, уже были оплаканы погибшие.

На прощание отец ткнул меня колючим подбородком. А родные и соседки, не скрывая бабьих слез, наперебой просили и наказывали кто о чем: «Может, Федю там встретишь…», «Возвращайся…», «Пиши чаще, не забывай…».

Отец написал, что маршевая часть, в которую призвали его, формировалась под Челябинском. Узнав об этом, мама сказала:

— Толкну тебя в машину с новобранцами, чего с парнишки взять — съездишь к отцу. Нас-то, баб, не пропустят.

Отправляли в армию разные возрасты: у кого кончалась отсрочка, а кому подошло время служить. В грузовике ехали вроде бы пожилые и совсем молодые. Я вообразил себя тоже солдатом и гордо смотрел с высоты кузова на мальчишек, бежавших за машиной.

— На войну повезли! — кричали они, топотя босыми ногами по пыльной дороге…

Воинская часть расположилась в сосновом лесу: куда ни посмотришь — всюду солдаты. По адресу полевой почты я долго искал отца. Желая помочь мне, солдаты спрашивали:

«Откуда, хлопец, будешь? Как зовут батьку?..»

«Не мой ли сынишка?» — кричал кто-нибудь издали.

Вконец измучившись, я нашел отцовский почтовый номер. Но солдаты были на ученье, а часовой с винтовкой погнал меня от ворот:

— Иди, малый, здесь не положено посторонним.

Я отошел к одинокой, затерянной среди сосен березе, опустился на вытоптанную поляну, прижался щекой к шершавой коре и долго слушал знакомый шум листвы. Время тянулось медленно.

Под вечер вышли музыканты, выстроились у ворот. От дальнего леса показалась серо-зеленая колонна. Музыканты прильнули губами к трубам — и замерли, кося глазом на дорогу. Когда колонна поравнялась, оркестр грянул марш.

Солдаты шли мимо оркестра, мимо часового, застывшего на месте.

Шли они нескончаемым строем, увешанные скатками, противогазами, гранатами, винтовками. Я всматривался в загорелые лица, и то в одной шеренге, то в другой виделся отец. Но скоро в выцветших пилотках и потемневших от пота гимнастерках все солдаты стали казаться мне одинаковыми, я утомился, растерялся и уже машинально провожал их глазами.

— Сын!!! — вдруг услышал я, метнулся на знакомый голос, увидел отца и побежал рядом с колонной, а она двигалась, не сбавляя шага.

Отец махнул мне, дескать, подожди здесь. На загорелом лице его радостно блестели глаза. «Папка», — выдохнул я и, стараясь не потерять его из виду, остановился. А солдаты шли и шли, вздымая тяжелыми ботинками серое облако пыли.

Прошла колонна, пыль, клубившаяся вслед за ней, улеглась, длинные вечерние тени исполосовали дорогу, а отца все не было. Я ждал, смотрел на ворота, в которых скучно маячил часовой, и сердце мое впервые заныло надсадной болью. И вот он, отец, быстро, можно сказать, бежал ко мне. Мы встретились как мужчины, сдержанно подав руки. Я не мог обхватить широкую ладонь отца, а он сжимал мою мальчишескую руку, как пойманного воробья, и не хотел отпускать.

— Пап, — растерянно заговорил я и тряхнул узелком, — пирожков тебе привез, вот…

Мы сели под той же березой, отец снял пилотку, расстегнул гимнастерку, и я увидел чистый белый подворотничок, а выбритое лицо уже не казалось таким осунувшимся.

«Эхма!» — выдохнул он и с размаху положил пилотку рядом с собой.

— Ну, как живется, сын?

— Живем, — ответил я по-взрослому. — Мама поклон шлет. Петьку убили под Харьковом…

Отец слушал, опустив голову, а я рассказывал:

— И Леня Выдрин погиб, и на дядю Павла пришла похоронная.

Мы замолчали.

В наступивших сумерках пахнуло откуда-то сеном, вспомнился дом, вечера на покосах. Я смотрел на отца, опустившего устало плечи, на глубокую складку над его переносьем, на резко очерченный подбородок — и сердчишко мое колотилось.

«О чем бы еще рассказать?» — думал я, но слов не находил.

Меня пропустили с отцом в солдатскую столовую. За длинными столами, сколоченными из досок, под открытым небом ужинали солдаты. Они ели торопливо, точно по команде работали ложками, старательно заскребая в котелках.

Пожилой, глянув на меня, подвинулся:

— Садись, сынок, привыкай, служить доведется…

Но дальше я его не слушал, заглядывая в котелок с супом из соленой рыбы. Отец, доставая ложку из кармана, долго отцеплял ее, а сидевший напротив парень подмигнул мне, будто равному. Я с завистью улыбнулся ему и подтолкнул отца локтем:

— Пап, а зачем ты привязываешь ложку?

Парень-солдат весело засмеялся:

— Как же, братишка, нам без ложки нельзя, тоже оружие — баландомет. Слыхал?

Но это не показалось смешным, я радовался, что на какое-то время разрешили мне побыть с военными, и с гордостью поглядывал на отца.

Уставший за день, сразу уснул, накрытый шинелью, и утром не слыхал раннего солдатского подъема. Проснулся, отца рядом уже не было; два яруса деревянных нар пустовали, а у выхода сидел дневальный. Отец скоро принес полный котелок чаю, поставил на скамейку, закапанную ружейным маслом, достал горбушку хлеба. Посмотрел на меня по-доброму и как-то виновато — угостить больше нечем.

Подал мне из вещмешка полотенце, кусочек мыла, завернутый в лист репья. Я сбегал к умывальнику и принялся за теплый, едва подслащенный чай, а отец развернул серую бумагу, разгладил ее на колене и стал писать домой. Писал неровно, огрызком карандаша, торопился… На прощание подарил мне масленку, которую можно было приспособить под чернильницу. Вот и свиданию конец…

Когда вышли за расположение части, отец остановился: дальше солдату идти было нельзя. Впереди виднелись склоненные к солнцу подсолнухи в огородах, за ними крыши, над крышами скворечники. Мы постояли, посмотрели на сельский мирный пейзаж и сели у опушки.

В траве размеренно постукивали кузнечики — тишина, как будто и не было вовсе войны на земле. Отец лег на спину, заложил руки за голову — большой, сильный. Я смотрел на него, вспоминая: придет, бывало, он с работы, вот так ляжет отдохнуть, а я примощусь к нему, положу голову на тугой мускул, чувствуя, как ритмично толкает, бьется в нем какая-то «жила».

Но теперь я не решался прилечь к отцу-солдату, словно он стал чужой. Отец будто почувствовал это, приподнялся и потрепал меня за волосы, а я покрутил головой, как бы высвобождаясь, и несмело придвинулся к нему. Сердчишко мое опять стучало, стучало, оттого я не помню, как мы простились. Отец, не оглядываясь, скрылся в лесу, а я, выйдя к крайнему дому, попросил напиться. Женщина, стоявшая на крыльце, позвала меня в дом. Я примостился в кухне на лавку — и, больше не сдерживаясь и не стыдясь, заплакал навзрыд.

Хозяйка принесла воды в кружке, поставила на стол и, пока я плакал, молча стояла надо мной. Приходя в себя, я отвернулся к окну, увидел березу, распустившую плакучие ветви до земли, и закашлялся, утирая горючие слезы…

— Всё провожаем, докудова это, — сказала хозяйка и с сердцем добавила: — А встречать когда будем?

В голове у меня все путалось, не то это явь, не то сон. Гибкие ветви березы не качались, а плавали в воздухе. Сиротливо висел скворечник, из него не выглядывал и не цвиркал птенец.

Под березой стояла рассохшая бочка, обручи с нее давно спали, но никому до этого не было дела. Хозяин в гимнастерке и пилотке строго смотрел с карточки, подоткнутой в рамку увеличенной фотографии, удивительно похожий на те, какие я видел у других и у себя дома: счастливая молодая пара.

— Поеду домой, — вздохнул я. — Спасибо…

С крыльца посмотрел на лес, у опушки которого простился с отцом. Оттуда доносилась песня:

Идет война народная,

Священная война…

Загрузка...