БЕЛУХА

Белуха в море зверобою

Кричала, путаясь в сетях,

Фонтаном крови, всей собою:

«Зачем ты так? Зачем ты так?»

Ну, а его волна рябая

Швырнула с лодки, и бедняк

Шептал, бесследно погибая:

«Зачем ты так? Зачем ты так?»

Евг. Евтушенко

И жарко, и холодно одновременно. Даже, под опущенные ресницы, отраженное бирюзовой водой и льдами, умытыми ею, пробивается и слепит глаза солнце. Невысокая издали, зеленая полоса тундрового берега кажется близкой, но мы едем, едем, а берег будто бы даже удаляется от нас. Посмотришь на синеватые холмы, отведешь взгляд, проводишь глазами какую-нибудь льдину, потом опять взглянешь — еще дальше!

Вода спокойна, но все вокруг точно зыбится, видения, миражи окружают нас — то вдруг погрузишься будто бы в водоворот, и странно, что нас не заливает водой, стеной вздыбившейся вокруг; то вознесешься, и кажется тогда, что видишь не только горизонт, но и то, что за горизонтом — блестят озера, лениво извиваются реки… Оглянешься назад — шхуна висит в воздухе, прищуришься, всмотришься, нет, не висит, а стоит на некоем прозрачном воздушном столбе. Вот слева на льдине люди что-то делают, над чем-то копошатся, сходятся и расходятся, и одна только в них странность: все они будто в белых балахонах. А справа медведь на краю льдины пьет воду из лужи, и брюхо у него желто-косматое и черные с алым оборки губ, а глаза черные… Гляжу на своих товарищей — нет, никто не шевелится, никто не хватается за винтовку, сидят неподвижно, оцепенело, сонно поводят глазами, а человека три уж и спят, свернулись на дне катера, надвинув шапки на глаза… Устали!

И вот откуда-то приходит, как слабый ток, и охватывает меня тревожное предвкушение чего-то необыкновенного. Все сделано: пройдены сотни километров во льдах, сети поставлены, загон готов, моторы катеров отрегулированы. Шхуна спит, овеваемая теплым воздухом из тундры и дежурит на мачте вахтенный матрон Он ждет появления белух. А пути ее загадочны! Никто из зверобоев не знает, где она, в каких таинственных водах появляется, почему так упорно и постоянно идет Ледовитым океаном на восток и куда потом уходит.

Мы едем на берег ловить омуля. На буксире у нас шлюпка, слегка накренившаяся на один борт, невесомо вспарывает прохладную даже на вид воду, откидывая на стороны белоснежные хлопья пены. В шлюпке сложен большой невод и черно круглится своим дном котел.

— Эх, Юра! — хлопает меня по плечу стармех. — А и похлебаем же мы сегодня ушицы, едри ее мать!

Воздух, как и вода, неподвижен. Жарко так, что вдруг ощущаешь всю неуместность зимней шапки, телогрейки, ватных штанов в июле. Но вот невдалеке появляется черная полоска ряби на воде, полоска эта ширится, приближается, захватывает нас, и тогда от набежавшего ветерка дохнет вдруг такой ледяной стужей, что сразу хочется спрятаться куда-нибудь, надвинуть поглубже шапку, запахнуться…

Я съезжаю на дно катера, прислоняюсь спиной к скамейке и поднимаю глаза. Во всем видимом небе неподвижно стоят три облака. Озаренные отраженным ото льдов светом, они нежны и лучезарны.

Заглядевшись на облака, я вспомнил все последние дни, проведенные на шхуне, и свое ощущение покоя, сознание важности того, что происходило вокруг. Я почти не спал, дни и ночи проводя на палубе: Да и мало кто спал — все-таки раз в году выходили эта шхуна и ее команда на промысел белухи; повезет ли, не затрет ли льдами, не потопит ли штормом на обратном, уже осеннем пути?

Как весело все эти дни было на полубаке, как были все оживлены, как споро и аккуратно работали — кто в телогрейке, кто в свитере, кто в рубахе, а кто и голый по пояс. Чинили и связывали вытащенные из кладовки и из трюмов сети, привязывали к ним поплавки из пенопласта, копались в моторах катеров, шпаклевали и красили днища шлюпок, гарпунеры пристреливали свои винтовки, и сухое эхо дробилось и отскакивало от многочисленных льдин.

Кругом до самого горизонта был лед. Иногда стукнет глухо, проскребет под скулой шхуны льдина, потом вывернется с шипением. Или ее затянет под киль, и там она дрожит в водяных токах, выбивается в сторону, ползет по круглому дну шхуны, вдруг со вздохом и шуршанием выскакивает у борта, растет, поднимается торчком чуть не до мостика и с шумом валится плашмя.

Везде было полно нырковых уток. Хлопая крыльями по воде, они что есть силы удирали от шхуны, ныряли, но вода была так прозрачна, что с полубака видно было, как они плывут под водой, растягиваясь и сплющиваясь. Чуть не над палубой вились кайры, там и сям плавали в разводьях нерпы, неся над самой водой свои, черные издали, изящные головки, чайки лениво подлетали к нам, держались некоторое время за кормой, будто на невидимых нитях, потом отваливали…

Показалась на горизонте ватная полоска тумана и стала медленно придвигаться к нам. Туман сначала был жидок, потом сгустился так, что в пятидесяти метрах ничего не стало видно. Вахтенный штурман забрался на ходовой мостик и оттуда покрикивал штурвальному: «Лево, лево!.. Одерживай! Так держать!» — обходили льдины. Над нами по-прежнему сияло солнце, но его не было видно, и только вырывалась из-под планшира, подковой взмывала вверх и упиралась в полубак радуга. Она была двойная, иногда тройная, до нее рукой можно было дотронуться, шхуна все время меняла курс из-за льдов, и радуга перекатывалась с левого борта на правый или висела впереди, и осиянная шхуна наша шла все вперед — белая, чистая, еще не запятнанная кровью, еще невинная, вся в радугах, в тумане…

Последний раз мы определялись по радиомаякам милях в тридцати от берега. Часа через полтора снова стали определяться, но маяки почти не были слышны, и некоторое время мы шли наугад. Потом опять пробовали определиться, и снова ничего не вышло. Включили радиолокатор, зеленый луч кругами заходил по экрану, по подсчетам до земли было миль десять, но экран был пуст. Эхолот аккуратно отщелкивал двести метров, но в этом районе глубины возле берегов уменьшались так внезапно, что можно было наскочить на камни. Сбавили ход до малого, на полубак послали матроса. Было десять часов вечера. Наверху пришли облака, и заметно потемнело.

Вдруг эхолот стал показывать пятнадцать и тут же десять метров. Капитан мгновенно дал задний ход, шхуна задрожала и остановилась.

— Боцман! — закричал капитан, высовываясь из рубки. — Боцман, отдать якорь!!!

Загремела якорная цепь, гремела чуть не минуту, потом застопорилась. Дна не было.

— Боцман! — опять закричал капитан. — Где лот? Промерь глубину лотом!

Лот вымотал всю катушку, сорок пять метров, и не достал дна. Мы стояли в совершенной тишине, в тумане, и только если долго вглядываться, справа, высоко в небе, загораживая солнце, видна была сиреневая гряда облаков.

Стали проверять эхолот. Йодистая его лента, которая должна была быть постоянно влажной, была на этот раз сухой. Увлажнили ленту, и эхолот опять стал аккуратно отщелкивать двести метров.

— А, черт! — сказал капитан, вытирая взмокший лоб… — Техника! Боцма-ан! Выбрать якорь!

Опять пошли малым ходом; опять включили локатор, и вот на самом краю экрана зеленый луч стал отбивать неровную линию — впереди была земля.


Как называлась эта река, к устью которой мы плыли? Я так и не узнал… В какие времена и какой человек увидел эту реку впервые, поглядел на нее и дал ей имя?

Я почему-то представлял себе эту реку порожистой, шумной, с коричневатой водой, закручивающейся мелкими и крупными воронками и влекущей за собой завитки тумана в холодные дни. Подолгу, бывало, сидел я над такими реками на Кольском полуострове, слушал их разнообразный шум, следил глазами за струями, такими же переменчивыми и неуловимыми, как и пламя костра. Редкостная рыба живет в таких реках, вздрогнешь от веселого испуга, когда вдруг у берега, под ногами у тебя, выпрыгнет из воды какая-нибудь кумжа или семга. Прекрасны огромные, выглаженные снегами и водой камни по берегам этих тундровых рек. Покрытые нежнейшим мхом с северной стороны, как они глянцевиты и теплы в погожие летние дни, какое наслаждение вытянуться на таком камне, сбросив пропотевший по спине рюкзак после долгого перехода!

В катере началось оживление. Перекрикивая шум мотора, заговорили о том, что где-то тут есть промысловая избушка, и промысловик живет с красивой женой, один живет вот уже пятнадцать лет… Мотор сбавил обороты, я приподнялся, глянул поверх борта — мы входили в устье медленной, темной реки.

Дики, пустынны реки на Белом море, но даже в самых глухих речках, куда и мотодора не решится зайти, видны все-таки следы человека: то бросятся в глаза два-три стога или карбас с выкинутой на берег кошкой, или вешки, которыми кто-то отметил фарватер, след костра, большой старый крест, а то и пустая, завалившаяся избушка.

Здесь же не было на чем задержаться глазу. Пустынная плоская река влачилась среди пустынных холмов, и если бы не стук нашего мотора…

Осторожно войдя в устье, мы ткнулись в прибрежный песок, подтянули шлюпку с неводом, выскочили на берег, и так тихо и твердо нам всем показалось, что мы торопливо закурили, оглянулись: невдалеке блестело озеро, за ним, поправее — другое, над озерами в разных направлениях тянулись темные цепочки и даже как бы небольшие темные же облачка — летали над тихими водами утки.

— Нет, ты гляди, Юра! — забормотал Илья Николаевич и хищно потянулся за своим ружьем. — Нет, ты видал, а?

— Погодите, охотники! — перебил его капитан. — Ну вот хоть вы — Марковский и Шилков, котел тащите к избе, хозяину скажите, что скоро с рыбой придем, уху варить, да хозяйке скажите, чтоб нарядилась, скажите, поеты московские, знаменитые её опишут, лирические поеты, скажите, что о любви пишут!

Капитан захохотал, подмигивая нам, толкая нас под бока, а я только теперь заметил щепки на берегу, дальше в тундре что-то темнело, какой-то непонятный предмет, а еще дальше среди желтой песчаной проплешины сизела промысловая изба. Я огляделся внимательнее, ожидая увидеть еще какие-нибудь следы человеческой жизни, но больше кругом уж ничего не было.

Матросы, забредя в воду, вытащили из шлюпки котел и поволокли его весело к избе, другие принялись распутывать невод, складывая его по порядку на корме, капитан азартно на них покрикивал, торопил, Илья Николаевич радостно спрашивал:

— Ты, Женя, омуля-то едал когда? С семгой, ясно, не сравнишь, но в ухе ничего, вот увидишь…

— Он и вяленый с пивом неплохо идет, — отозвался капитан и тут же закричал: — Мотню-то кто так кладет? — и полез в воду сам.

Редкие льды плавали в заливе, на горизонте надо льдами висела наша шхуна, мне захотелось вдруг отойти подальше, побыть одному. Я взял ружье и пошел было к озеру, но, едва пройдя сотню шагов, вернулся: комары, которых на берегу разгоняло ледяным ветерком, в жаркой тундре меня одолели.

Невод наконец распутали, уложили, шлюпка пошла от берега, один матрос сильно греб, другой торопливо выметывал с кормы в воду стенку. Дошли до середины реки, плюхнули за борт мотню, поворотили и, выметав вторую стенку, замкнув большое полукружье, причалили к берегу. Разбившись на две группы, мы с уханьем начали тащить невод. Как всегда, много было крику, беготни, я когда на мелком показалась мотня и к ней бросились сразу несколько человек, подхватили ее, вздымая брызги выше головы, поволокли на берег и тут бросили — разочарование как-то даже оглушило нас. Несколько небольших камбалок влажно трепетали в водорослях, набившихся в мотню. Камбалок пренебрежительно бросили в мох, невод собрали, уложили в шлюпку и поехали дальше, делать новую тоню.

— Что такое, едри ее мать, а? — растерянно бормотал Илья Николаевич, вытирая обильную испарину. — Сей год что-то никого не попалось. Бывало… Эй, эй, левее бери! — закричал он, сорвался и побежал по песку руководить неводом.

Я опять поглядел на далекую избу, и мне захотелось пойти туда, тем более что там уже заметно было какое-то движение. Но и рыбацкий азарт меня держал, и я пошёл помогать вытаскивать невод. И опять выволокли на берег мотню, и опять бились камбалки, темно-серые и желто-белые по бокам.

Решено было, как в сказке, в третий раз забросить невод, а я задумал уловлять души человеческие и побрел потихоньку к избе. Все-таки не шутка, думал я, пятнадцать лет одиночества. Ну пусть с женой, ну пусть дети есть и все-таки — навестят летом зверобои, переночует какая-нибудь экспедиция, ну, наконец, ненцы какой-то миг попасут поблизости своих оленей. А осенью! А зимой!

Чем ближе подходил я к дому, тем сильнее поражала меня его приземистость и сизость. Из крепчайшего, пропитанного океанской солью, плавника был сложен этот дом, а торцы бревен на углах уже были изъязвлены, иссечены снегом и дождями. Окошки были маленькие и чуть не под самой крышей, крыльцо несуразно высоко, и дверь — тоже под крышей.

— Ну как? — закричали мне еще издали матросы. — Есть омуль?

Перед домом уже висел на колышках котел и костерок под ним был разложен, жидкий дымок относило в тундру. У крыльца валялась кучка капканов, какие-то шкурки, распятые на стене, белели своей мездрой, две лохматые лайки восторженно носились друг за дружкой. И еще везде возле дома валялись как попало или были аккуратно сложены какие-то рогульки, шесты, лучки. Хорошо запахло жильем, кислой ворванью, сушеной рыбой, деревом, сухим мхом…

Услыхав наши голоса, вышел на крыльцо хозяин — суховатый средних лет мужик, гладко бритый, чистый, но с красивыми густыми усами, подал мне руку, склонил свою суховатую головку, пригласил в дом.

— Тут у нас вроде как бы склад… — усмехнувшись, промолвил он, когда мы проходили сенями, и кивнул на полуотворенную дверь. Я не утерпел и сунулся в эту дверь. Большая поветь освещалась окошком под потолком, и чего только там не было! Шкуры оленей, связки мехов под потолком, бидоны с керосином, сети, оленьи рога, переносная печка, эмалированная посуда, большие лари с мукой, сушеная рыба на стенах, стеклянные банки с компотами, консервы…

А в избе шумел самовар, пахло свежим хлебом, посреди стола в большой миске лежал кусок масла, желтела на тарелках какая-то соленая рыба. Раскрасневшаяся молодая хозяйка суетилась у русской печи, в углу застенчиво сидели два мальчика. Мы с хозяином сели на лавку к окну, загроможденную цветущей геранью. Солнце яркими переплетами лежало на чистом полу.

— Хорошо! — сказал хозяин, отодвигая горшок с геранью и глядя в тундру. — Только вот окон не открываем, комары, паразиты, жизни не дают.

Закурив, мы некоторое время молча созерцали хозяйку, как она выходила и входила, ставила на стол чашки и стаканы, сахар, печенье. Мальчики встали, подошли к моему ружью, которое я повесил у двери, и стали шептаться.

— Они у меня в интернате учатся, в Амдерме, — сказал хозяин, кивнув на сыновей. — Охотники! Винчестер свой я им не даю, дак у них одна одностволка на двоих. Старший, вон тот, вихрастый, брата своего заместо собаки приспособил. Тот, значит, утей пугает, а энтот ждет, сидит со своим пужалом… Ну, а как там у вас омуль-то, попало чего?

— Нет, — сказал я. — Камбалы немножко.

— Я и то говорю, что-то отошел омуль, у меня там в заливчике сетка стоит, так ничего не попадается.

Я вдруг заметил в окно на одном из холмов белое пятнышко, поглядел на другой холм подальше — и там, на вершине, было такое же пятнышко.

— Что это белеет?

— Где? A-а… Это совы полярные, белые, их тут много сей год, лемминг откуда-то пришел, и они за ним.

На улице послышались голоса, сильно распахнулась дверь, и вошел капитан, а за ним и остальные.

— Здорово, Петрович! — закричал капитан. — Как жизнь молодая? Э! Э! Не пойдет! Этот номер не пройдет, — сказал он, увидав на столе водку. — Это ты прибереги, ты что, думаешь, мы из Архангельска на твое добро пришли? Марковский! Где там у нас представительский? А ты, Плылов, беги на озерко, шкерь рыбу, сейчас уху заварим! Что ж, Петрович, омуля всего съел, ни одного на развод не оставил?

Хозяйская водка была убрана, появился на столе спирт, самовар поспел, все стали истово мыть руки, хозяйка стояла возле рукомойника с полотенцем, блестящими глазами глядела на всех. Матросы подкладывали во дворе в огонь щепки, от котла шел пар. Собаки скулили на крыльце, просились в дом.

— Как белуха? — после первой стопки стал спрашивать капитан. — Много прошло, не заметил?

— Идет, мало пока, — отвечал хозяин. — Штук по десять, ребята считали.

— А! Это хорошо, значит, пойдет еще, значит план выполним, — радовался капитан. — А песцы как сей год?

— Не жалуюсь, — кротко сказал хозяин и весело поглядел на жену. — Были песцы.

— Понятно.

— Ты небось миллионером скоро станешь! — закричал уже захмелевший Илья Николаевич. — Признавайся!

— Какой там миллионер? — засмеялся хозяин.

— А чего? Не пьешь, не куришь, автомобилей не покупаешь, на курорте-то хоть был?

— Жена ездит…

— Ну, жена много не проездит, одна дорога только и расходу, это ведь не наш брат. А где же уха? Ты, Петрович, скажи вот москвичам, как, бывает, тут белуха идет — по пятьсот голов сразу в загон может зайти! За неделю три плана возьмешь и домой, что, не правду я говорю?

— Раньше бывало…

— Вот и я говорю, раньше…

И начался любезный нашим сердцам разговор про то, как, бывало, били тюленей, белух, сколько в Печорской губе семги было, какого гольца ловили на Новой Земле, сколько было гусей и лебедей, а уткам, конечно, и счету не знали. И белые медведи к нам пришли, и сели вокруг дома, и стада диких оленей подошли, моржи и нерпы высунулись отовсюду, затявкали песцы…

— Раньше кто на севере бывал? — горячился самый старший среди нас Илья Николаевич. — Ну, пять — десять промысловых судов придет в Карское, так? Ну, местные промысловики, как вот Петрович. Ну, бери еще зимовщиков — и все! А теперь, эти самые туристы да путешественники, да землепроходцы, да геологи, да вертолеты, да вездеходы — ага? Да всяких этих метеостанций понастроили, да еще вот, говорят, мода в Москве пошла и за границей на нерпу, вот каждый и везет домой по шкурке. Везет, Петрович?

— Да не по одной.

— Вот. Верно, дай руку пожму, держи пять! Тюленя истребляют, теперь за белуху взялись. Эй, чего это тарахтит, никак наши еще едут?

Матросы в это время стали вносить в дом миски с ухой.

— На втором катере что-то сюда гонят, — сообщили они.

Мы вышли на крыльцо. Все-таки какое солнце, какой вольный ветерок охватил нас, как пахнуло на нас океаном и землей одновременно!

Среди льдов, то скрываясь, то показываясь, двигалась еле заметная черточка, чуть слышно доносило звук мотора.

— Не выдержали! — засмеялся капитан. — Омулевой ухи захотелось, так будет же им уха!

А уха, против ожидания, была вкусна. Тесно, локоть к локтю, сидели мы за столом — и только ложки скрябали по алюминиевым мискам, только испарина выступала на наших лицах. Но не уха меня занимала… Выйдя из дома, я присел на какое-то бревнышко в ожидании, когда отобедает хозяин. Мне хотелось с ним поговорить.

Не деньги же держали его тут полтора десятка лет? Конечно, воля, простор, тишина… И потом, вероятно, удовлетворенность от сознания, что ты один тут хозяин, владыка всего сущего на десятки километров вокруг. Сюда за тысячи километров летят миллионы уток, чтобы именно тут дать жизнь новым миллионам. По всей тундре выводят теперь песцы своих щенят, нерестится рыба в реках и озерах, и все это как бы для тебя.

Но осень! Но зима! Какое сердце нужно иметь, чтобы не впасть в тоску, в отчаяние от беспросветной ночи, от дождей и метелей. Сидеть годами в тесной избушке, при свете керосиновой лампочки, ставить сотни капканов на песцов и потом выхаживать тысячи километров за сезон в любую погоду, может быть, зарываться в снег во время пурги, обмораживаться, прощаться с жизнью, лишать себя чуть не навсегда элементарных человеческих удовольствий — я уж не говорю о музыке, о библиотеках, о той части нашей жизни, которую принято называть духовной, — лишать себя возможности полежать на песочке возле какой-нибудь прелестной нашей русской речки, пойти в лес за грибами, поговорить с другом, — и все для чего? Для того чтобы потом где-нибудь в Лондоне и в Нью-Йорке вечером могла подкатить к подъезду ресторана в дорогой машине некая дама в дорогой песцовой шубке, дама, жизнь которой не стоит жизни не только вот такого промышленника, добывшего ей песца, но и, быть может, жизни самого песца?

Хозяин все не выходил, катер значительно приблизился уже к берегу, можно было даже различить фигурки людей, сидящих в нем, я подумал, как шумно станет, когда к нашей компании прибавится еще несколько человек и, наверное, не удастся поговорить, стало мне досадно, и я пошел опять в дом.

— Нет, я водку не уважаю! — громко говорил раскрасневшийся Илья Николаевич. — Вот ты, Петрович, скажи, часто пьешь?

— Ну, где же часто…

— И правильно! Вот я до тридцати лет ее вкуса не знал! А теперь, погляди, малец какой-нибудь, ему лет шестнадцать, а он уже все перепробовал, и этот ром кубинский, и все, и в вытрезвителе уж сколько разов бывал. В прошлом году в Амдерме, капитан вот не даст соврать, всю галантерею перепили, одеколоны всякие и даже эту, едри ее мать, зубную пасту, а? Нет, был бы я правительство, я бы эту водку запретил выпускать.

— Самогон гнать будут, — улыбаясь, поддразнил его капитан.

— А самогонщиков сажать на десять лет и с конфискацией имущества!

— А как тогда прибытие в порт отмечать станешь? А отвальную?

— А пивом! Пивом сколько ты выпьешь? Десять кружек максимум…

Хозяин, тихо улыбаясь на горячность Ильи Николаевича, сел к окну, закурил. Подсел к нему и я. Матросы взяли винтовку, вышли на улицу, начали стрелять по полярной сове, ярко белевшей вдали на сизом тундровом холме. Выстрелы сухо и негромко стегали по равнине, и сова, наверное, не обращала на них внимания, но пули, вспарывавшие мох возле нее, беспокоили ее, и она взлетывала, но тут же и садилась рядом, чтобы опять взлететь через секунду.

— Не попадут, — уверенно сказал хозяин. — До нее километра два, тут снайперскую винтовку нужно.

— А вы, наверное, хорошо стреляете? — спросил я, чтобы как-то начать разговор.

— У меня винтовка хорошая, точно бьет. Она еще до войны, до первой империалистической изготовлена фирмой Винчестер. Да только я и не стреляю почти никогда, редко когда оленя дикого завалишь или по морскому зайцу с карбаса придется ударить. Зимой, правда, всегда при себе имею винтовку-то, на случай обороны…

— Какой обороны?

— А от белых медведей.

— А что, заходят?

— Приходят, другой раз сразу по три, по четыре. Только я их не бью, запрещено, шкуру на фактории не принимают, а так на кой она…

— Вы ведь северянин родом?

— Архангельский. Я сначала моряком был, но меня море бьет, так ушел.

Он помолчал, как бы прислушиваясь к застольному говору, потом, понизив голос, сказал:

— Вообще-то, правду сказать, я не потому с моря ушел, а после одного рейса… И с женой у меня получилось, не как у всех, то есть женился, можно сказать, непонятно как…

— Ну, а здесь нашли успокоение?

— Какое! Приключений всяких не сосчитаешь!

— О! Расскажите, если не трудно!

— Это надо по порядку, с того еще, как я моряком был. Только я еще выпью, не возражаете?

Он подошел к столу, налил себе спирту, разбавил, поморщился, выпил и, не закусывая, опять сел на лавку к окну.

— Я редко пью, — как бы оправдываясь, заметил он. — Только когда гости или праздник. Так… Меня потому море било, что я на спасателе работал, мы только в шторма выходили из порта, когда: сигнал бедствия получался. Работа тяжелая была, какой случай ни возьми. Да вот, к примеру… Был такой пароход норвежский, грузовик, по имени, как теперь помню, «Гранли». Вот этот «Гранли» вышел из Архангельска с лесом в начале ноября. А осень у нас, хоть здесь, хоть в Белом, прямо сказать, страшная, глаза бы не видели. Прихватил этого норвежца в горле Белого туман, а капитан обстановки, верно, не знал — и сел на камни, аккурат возле Сосновца. Стал подавать «SOS». А я тогда на спасателе «Протее» работал, мы сразу вышли в море, ни продуктов не было, ни воды, мы у пирса стояли, нам все это хозяйство как раз должны были подвезти, а тут бедствие, мы и вышли… Но первым к этому «Гранли» подошел наш лесовоз, замеры глубины произвел, а помочь фактически ничем не мог. Ну, мы подошли часов через десять; у нас скорость большая была, сразу приступили к спасательным работам. Сначала повреждения осмотрели, хорошо, погода позволяла, на шлюпке ходили, замеры делали. Оказалось, пробиты были балластные и топливные танки. Так… Потом, значит, завели мы на этот «Гранли» спасательный буксир, сперва на шлюпке завезли «проводник», тонкий такой трос, а потом уж норвежец лебедкой буксир к себе вытащил и закрепил. Но только наш «Протей» один ничего не поделает, очень уж прочно сидел этот норвежец. Вызвали на помощь ледокол № 1, завели еще буксир, развернуть развернули, а стащить никак не можем, буксиры рвутся. Тогда пошли в воду водолазы, чтобы залатать пробоины. Решили часть груза с норвежца снять, чтобы он поднялся повыше. В Шойне тогда как раз «Бежецк» разгружался, он перед этим целый месяц по Карскому ходил, по становищам да по факториям. Вот этот «Бежецк» получил указание из пароходства забрать хотя бы часть груза с «Гранли». А у нас в это время продукты кончились, вода кончилась, питьевой немного осталось, а так мылись и все такое соленой, забортной. Начальник экспедиции, как сейчас помню, Сидоров по фамилии, дал значит, указание, с какого борта подходить к норвежцу, и как только тот, значит, подымется, так его скорей вытаскивать. Ну, капитан «Бежецка» потихоньку подкрадывался, потому что погода хоть и запала, то есть тихая была, но течения там страшенные, а подводных гряд везде полно. А мы к ноябрьским праздникам торопимся, обидно нам в море болтаться, к праздникам все моряки, которые не в дальнем рейсе, домой стремятся попасть… А у нас тогда команда со спасателя пересела на «Бежецк», вот мы подходим, можно сказать, по инерции, вдруг скрежет ужасный! Мы все прямо к палубе приросли! Не знаем, как быть… Дать ход назад, вдруг еще больше раздерешь. Капитан «Бежецка» решил прилива ждать, вода шла на прилив, думаем, подымется. Доложили на «Протей»: предположение есть, пробит ахтерпик, такой, значит, есть в корме топливный танк. Тем более глядим, по воде масляные пятна гонит, а скрежет стоит! Капитан прямо белый весь, а стармех говорит, пробоины нет, нет воды в трюмах. Потом разобрались, пятна масляные шли от «Гранли». Все-таки на приливе снялись, стала вода в трюм поступать, помпы включили. Капитан «Бежецка» просит водолазов. С «Протея» отвечают: водолазы самим нужны, идите в Архангельск, если уверены, что дойдете. Ну, «Бежецк», все же ушел. Опять остались «Протей» и ледокол. Еще два дня возились, все-таки заплату подвели, воду откачали, сдернули норвежца. Потащили его в порт, а тут как раз вот он и шторм! С «Гранли» скоро стали давать сигналы, что тонут. Пришлось нам снимать оставшуюся команду, так как все были уверены, что этот «Гранли» или затонет, или перевернется, так сильно его клало. Но все-таки до Архангельска дошли, пришли на Экономию, а как раз Седьмое ноября, дело к вечеру, послали мы человек пять на берег, в магазин, там уже о нас все знали и хоть закрыто было, но нам открыли, набрали мы всего и праздник встретили по-людски, даже норвежцы с нами за Советскую власть пили, за советских моряков.

Хозяин вздохнул как-то легко, будто не про штормовые свои мытарства рассказывал, а вспоминал нечто приятное, закурил, прислушался к говору за столом. А зверобои опять горячо спорили, правильно ли запретили промысел тюленей и как теперь быть с заработками и с промысловым флотом.

— Я считаю, — горячился Илья Николаевич, — мы мало виноваты, мы одни, что ли, тюленя бьем? Ну, бьем мы его, пока он у нас в Белом море, в горле прихватим, а как лед к Шпицбергену погонит, этого тюленя, едри его мать, кто только не, бьет, и англичаны, и датчаны, и норвежцы, надо, чтобы никто не бил, если запрещать! Правильно я говорю, Петрович?

— Правильно, — согласился хозяин, улыбнувшись.

— Вот и Петрович со мной согласен.

— Ну, а случай-то, из-за которого вы море бросили? — напомнил я.

— A-а… Я тогда рулевым был на буксире «Бугрино», тридцать два человека экипаж, систер шип, это англичане так называют суда, как бы одушевленный предмет. Тащили мы док здоровенный, ну, тропическая комиссия, а буксировать надо было на Дальний Восток, уколы такие, что мы прямо падали, потом еще прививка… Вышли мы в апреле, а док такой здоровила, что хорошо, если мы полтора узла делали. Первая остановка у нас в Алжире была, нас там хорошо встретили, фруктов разных, апельсинов понавезли, гости приезжали, редактор коммунистической газеты целый день с нами провел, участник испанских боев, хороший человек, забыл только, как звали, чудно как-то. Но жара уже чувствовалась сильно. Изо всех нас человек только пять в тропиках бывали раньше, да еще человек десять родом с юга — тем ничего, полегче было, а нам, которые до этого в Арктике плавали, совсем худо стало.

Потом пришли мы в Суэцкий канал, остановились в Порт-Саиде, тут жара еще хуже. Вышли мы прогуляться, денег, конечно, немного, так мы все эти деньги пропили. Вы не думайте, не на вине, а на этой… на пепсиколе, коричневая такая водичка шипучая, сначала вроде химией отдавала, а потом привыкли — сразу по четыре бутылочки пили. А бутылочки со льда, холодные, как из родника пьешь, даже стакан потеет.

Ну, после Порт-Саида вышли мы в Красное море, в Аденский залив, и тут нас застиг ураган! Я уж сказал вам, что меня в шторм укачивало, но у нас шторм со мглой, с туманом, а то и при чистом небе… А там! Черно стало, как ночью, молнии полыхают со всех сторон, гром гремит даже без перерывов, а у нас иллюминаторы заварены были, духота, тоска… И так вот гребем мы своим доком, машины пустили на полную мощь, вдруг видим — что такое? Навстречу нам судно с поднятыми флагами, это они сигнал, значит, подняли энсэ, то есть «терпим бедствие». Вот не поверите, мы сами тонуть собрались, а тут судно со своим сигналом… Мы к ним привернули немного, они за док зашли, там все же спокойнее. Спустили мы шлюпку, подошли к этому судну, а там… Черные все такие люди в белых балахонах, на палубе на коленях стоят, видно, молятся по-своему. Оказалось, судно египетское, паломников везло на ихний какой-то религиозный праздник и по швам лопнуло, старая посудина-то. Капитан ихний египтянин, никто не говорит ни по-английски, ни по-французски, давай мы с ними объясняться флагами по форме МАК. Просят на буксир взять и пассажиров к себе забрать. Делать нечего, притащили мы их в Аден и стояли там четыре дня, оформляли документы на спасение судна. Ну, мы все это время отдыхали. Заслужили, как говорится. Море красивое, вода синей, чем в Гольфстриме, обезьяны прямо по городу прыгают. Нас эти южные народы очень хорошо приняли, на охоту за черепахами морскими возили, стреляли их из малокалиберных винтовочек. Суп этот черепаший которые из наших не ели, а я ел, бывало, две тарелки срубаю — очень вкусный.

А по вечерам там такой специальной рыбной ловлей занимались. Сейчас «переноску» опустят вниз, туда же сетку, в сетку кусок мяса привяжут — и на дно. Вытаскивали таких страшных рыб «броненосцев» — это мы их так называли, — вся в панцире и два рога. Большая, а вытащишь, еще раздуется и зубы, как у зайца. Не вру! На второе у нас все эти дни была летучая рыба, жареная, суховатая на вкус, но ничего.

Вышли мы из Аденского залива уже в мае, пошли Индийским океаном. Страшно было идти, потому что возле Тайваня, а те посылали на нас реактивные самолеты. Спикирует, а потом над самыми мачтами берет повыше, да газанет так, что глохнешь, того и гляди стекла из рубки выбьет. Погрозишь ему кулаком, матюкнешь как надо, а что ж еще поделаешь?

Вот так мы идем неделю и две, как муха ползем, жара, деваться некуда, самолеты эти на нервы действуют, и вот один матрос у нас стал с ума сходить. Начал, понимаете, по ночам разговаривать что-то. Ну, мы сперва без внимания, потому что когда в такой страшной жаре спишь, то многие во сне разговаривают. Только раз послушали — что такое? А он сам с собой в шахматы играет, да быстро так: говорит, к примеру, конь черный аш-три, гэ-пять, белый ферзь цэ-шесть, де-семь и прочее в этом роде.

Ладно… Потом стал в каюте запираться и на баяне играть. А он раньше у нас все в самодеятельности участвовал. И такие грустные мелодии выводит, да так здорово! Что делать? Днем все нормально и на вахте стоит и посмеется когда, спросишь про ночь, он отвечает в норме, мол, по дому скучаю. Кто ж не скучает, жарища еще эта… Только раз подкрался он уже днем к матросу одному и, пока мы его схватили, успел того три раза ключом ударить. Мы его хвать, а он с нами драться, локоть ушиб себе до крови. Ну, его в лазарет и матроса того туда же.

На другой день я как раз на вахте стоял, вдруг появляется он на мостике и давай повязку свою с локтя рвать.

— Ты чего? — спрашиваю.

— Так, ничего… — говорит. — Скучно!

Ну, я на компас гляжу, на картушку, слышу его крик: «Петрович!» Глядь, а тот уже за борт летит! Я сразу в машину команду «Стоп!» врубил, но скорость еще была, и я тогда, по всем правилам, руль в сторону утопающего, а штурман наш тут же тревогу дал по всему судну: «Человек за бортом».

Спустили мы две шлюпки сразу. С мостика его видно, он в белой рубашке, а была зыбь и со шлюпок его никак не углядят. А уж акулы штук шесть возле него ходят. Все-таки минут через двадцать его обнаружили, вытащили, а он уж готов…

Хоронили мы его в восемнадцать часов по московскому времени, как раз проходили тропик Рака, это двадцать три градуса, тридцать минут южной широты. Я в ту ночь в первый раз Южный Крест увидал, штурман показал. Ну, завернули его в парусину, к ногам колосники и скобы всякие понавязали, а тело еще веревкой обмотали, чтоб мешок в глубине не надулся. Команда вся выстроилась, флаг спустили, дали длинный гудок…

А потом смотрю, и со мной что-то стало происходить. Как на ночную вахту заступлю, так вижу свою Надежду, вот ее, супругу мою теперешнюю. Я с ней мало тогда знаком был, и не думал вовсе, а тут гляжу — висит в воздухе как раз перед рубкой и все манит меня выйти. Вижу, дело плохо, я забоялся шибко и пошел к судовому врачу. Меня тут же в госпиталь уложили, стали уколы делать, пилюлями пичкать, от вахты освободили… А когда во Владивосток пришли, то меня и вовсе списали, я сам попросился, на самолет сел и домой в Архангельск!

Хозяин замолчал, прислушался и посмотрел в окно. Потянулся к окну и я — второй катер с «Моряны» входил в устье реки.

— А ведь… — сказал хозяин и еще пригляделся. — Александр Матвеич! — позвал он капитана. — А ведь похоже, твои не за ухой пришли… Руками что-то машут, не пойму только, зовут вас, что ли?

Все вскочили, сгрудились на минуту у окошек, потом вышли на крыльцо. Катер вошел в реку и скрылся за невысоким холмом. Некоторое время слышно было осторожное «бу-бу-бу-бу», потом мотор смолк. Мы поискали на горизонте «Моряну». Шхуна наша по-прежнему как бы стояла на прозрачном воздушном столбе. По всему огромному заливу по-прежнему рассеяны были большие и маленькие льдины. Все такой же прохладный ветерок попахивал с океана. По-прежнему изнемогала под жарким солнцем тундра. Тишина, покой…

Но какая-то тревога внезапно охватила нас — как будто, пока мы хлебали уху и разговаривали, в тундре и в океане что-то случилось, что-то таинственное произошло…

Наконец, поднявшись от реки, на холме показались четыре фигурки, и опять замахали нам руками.

— Да что там такое? — нервничая, пробормотал капитан и спрыгнул с крыльца.

Две фигурки отделились от остальных и стали приближаться к нам, и по тому, как быстро они приближались, мы поняли сразу, что они не идут, а бегут.

Еще шагов за триста бегущие что-то стали кричать нам, но доносилось только:

— …а-а-а… а-а-а…

— Чево-о-о? Не слышно-о-о!.. — закричал им капитан и уши оттопырил ладонями, чтобы лучше слышать.

Но вот до нас донеслось уже явственно:

— Белу-у-у-ха пошла-а-а-а…

Что тут сделалось с нами! Пока мы нежились, ловили рыбу, жгли костерчик, — многие успели снять свои куртки и фуфайки, а кто и сапоги скинул. Как же все засуетились, бросились за одеждой, побежали скатывать сушившийся невод, потащили к реке, к катерам котел… Схватил и я свое ружье, натянул сапоги, взглянул уже прощально на хозяина: тот стоял на крыльце, улыбался, но улыбка выходила тоскливая. И я тоже затосковал на минуту, увижу ли я его еще, наговорюсь ли? Нет, уж не увижу, никогда, никогда! И никогда не узнаю, как ему живется здесь, приходят ли мрачные мысли, или наоборот, он совершенно счастлив.

Минут через десять на двух катерах, как-то неприятно оглашая берега реки треском моторов, мы выходили из устья в океан, и уже вроде бы иные люди сидели рядом со мной, никто не дремал, все были в напряжении, в азарте, кричали что-то друг другу, показывали руками то в одну, то в другую сторону.

Закричал, наклонясь ко мне, и мой сосед, гарпунер Саша Нечаев:

— Я вот сейчас случай один вспомнил, лет семь назад было, рассказать?

— Давай! — попросил я, весело озирая празелень вод и белизну льдов.

— Это как я чуть не потонул. Вот как сейчас все забегали, так и тогда… А дело в марте было, мы тюленя промышляли на Белом. Тюленьи залежки аккурат в это время к Моржовцу подгоняет. А мы за ними на ледоколе. Вот утром заметили мы крупную залежку, примерно в километре от нас, и побежали… А звеньевой у нас был старичок, лет шестидесяти, Василий Кузьмич, а я — второй стрелок. Вот мы спешим, тянем лодку-ледянку, торосы большие. Я тогда прошусь: «Василий Кузьмич, я побегу, а?» — «Беги, — говорит. — Беги, а я потихоньку с лодкой…» Я тогда бегом, на торос поднимусь, гляну, хорошо лежит стадо, я опять бегом. Разгорячился, а тут как раз съем большой. Иначе сказать, разводье. Дай, думаю, на льдине перееду, не ждать же старика с лодкой. И поехал с багром. А у меня через спину винтовка перекинутая и сумка с патронами. Двести пятьдесят штук. Стал перепрыгивать с моей льдинки на большую и не допрыгнул, в воду упал. Руками ухватился за лед, а вытянуться не могу, патроны да винтовка назад тянут. Тогда я шапку на лед бросил…

— Зачем?

— А чтобы знали, в коем месте потонул, — просто ответил Саша. — И держусь. Покричал, сперва, потом вижу, никто не слышит, кричать бросил. Висел, висел на льдине-то, да и отпуститься хотел. А пальцы не разжимаются…

— Ну и как же? Вытащили или сам выбрался?

— Вытащили. Меня с ледокола заметили, сразу побежали ко мне, направление взяли и бегом. На лед вытащили, и я упал. Подняли меня, а я снова — бряк об лед! Ну, тогда меня понесли. Сразу в баню, потом спирту дали, я тогда чуть не сутки спал. Во потеха, верно?

— Н-да… потеха… — Я поглядел на простодушное, веселое лицо Саши и вспомнил деревню на Белом море, в которой жил когда-то, вспомнил тихое кладбище на обрывистом берегу реки, высоченные поморские кресты с вырезанным на всех словом ИНЦИ, крашеные деревянные обелиски, фотокарточки застекленные, и с фотокарточек все смотрели на меня юные лица, и всё бросалось в глаза странное в наше мирное время слово «погиб». Погиб в таком-то году, в таком-то, в таком-то, погиб, погиб…

Ах, это море!

И влезли мы на шхуну — как домой вернулись. Щенок наш, облизав всех, носился по палубе, капитан распекал вахтенных, что упустили белуху, а те оправдывались тем, что белуха «взяла мористо» и в свою очередь дразнили нас, что мы омуля не добыли нисколько. И так долго сердился капитан, придираясь к каким-то мелочам, а настроение наше все улучшалось: пришли вовремя, белуха только начинает идти, и все предстоящее ей, — Архангельск, ремонт машин, продовольствие, топливо, отход, наш путь во льдах — все было позади, впереди была только белуха.

Час проходил за часом, вахтенный с биноклем все торчал в бочке на мачте, озирая горизонт, белуха не появлялась, и я уже жалел, что так быстро мы собрались и ушли, не ушли даже — убежали от промысловика.

Легли спать чуть не утром, проснулись, опять солнце, воздух покоен, чист, и небо чисто, в разных направлениях, перечеркивая далекие льдины, тянули цепочки уток. Глядя на них, я затосковал, попросил отвезти меня на какую-нибудь льдину. Капитан разрешил, и вот мне достали ватные штаны, полушубок, натянули на меня сверху «рубаху», неуклюже свалился я в катер, через полчаса вылез на большую льдину, катер ушел, и остался я один… Одиночество захватило меня, дикие мысли пришли — вдруг катер не вернется, что-то случится со шхуной, она исчезнет… Но утки летели густо, низко, я принялся стрелять, сердце забилось, как давно уж не билось, и все я позабыл, восторг потрясал меня: я был один на всем свете и вся утка шла на меня.

Через час катер, ссадив на какой-то дальней льдине моего приятеля, привез ко мне стармеха Илью Николаевича, и что тут началось!

— Это я ее стрелил! — вопил стармех. — Ты промазал, едри ее мать, я видел… Гляди, гляди — идут… Пригнись! Не шевелись! Не бей, не бей, дай мне первому стрелить!.. Ты чего в моих-то бьешь? А? Видал, как я ее? Пригнись, опять идут!

Потом мы лениво сидели на палубе, покуривали, утки наши были уж на камбузе, оттуда тек сладкий запах и вдруг:

— Белуха идет!!! — потряс нас всех вопль матроса с мачты.

Сброшенные, сметенные этим криком с палубы, мы валимся в катера. И сколько все эти дни возились с моторами, — как приникали к ним душой, как заводили, выслушивали, и, конечно же, в тот самый миг, когда началось наконец дело, ради которого сюда шли, о котором думали все зимние и весенние месяцы, когда все началось, — два мотора никак не хотели заводиться, и тали заело, и еще что-то оказалось не в порядке, и какие же тогда начались шептания, заклинания, матерок, покрикивания, какая электрическая искра пробежала по всем, как замелькали руки, ноги, склоненные и задранные вверх головы!

Но вот застучали моторы, мы отпихнулись баграми от борта, отвалили, щурясь от солнечных бликов, шибко пошли в ту сторону, где молчаливо и таинственно подвигались вдоль берега белухи.

Я сначала ничего не видел, вспыхивавшее на мелкой волне солнце слепило меня. Прошло пять, десять минут и вдруг прямо перед нами показалась из воды ослепительно-белая спина с острой выгнутой хребтиной, взбулькнул могучий горизонтальный, совершенный в своей точености хвост — вот она!

— Вот она! Вот она! — закричало сразу несколько голосов.

И тут же, словно всем белухам сразу не хватило воздуха, или они захотели увидеть тех, кто их преследует, — то там, то тут стали показываться и сразу же с хлюпаньем, с прохладным плеском скрываться белые туши.

В эти короткие миги, жадно озирая их, успевая схватить какие-то подробности, в их движении, в их выражении — поразился я какой-то их нездешности, их уродливой красоте.

А были они отвратительны и прекрасны. Головы у них были — как каска немецкого солдата. Такой же крутой купол, почти отвесно падающий вниз и переходящий затем в козырек-нос. Они казались первобытно-слепыми, как какой-нибудь бледный подземный червь, потому что глаза их были смещены назад и в стороны, а спереди — только этот мертвенный, ничего не выражающий, тупой лоб.

Было в них еще что-то от тритона. Когда они по очереди и сразу выходили, выставали, как говорят поморы, из воды дохнуть воздухом и опять погружались в зеленую пучину — вот тогда в их выгнутых острых хребтах в миг погружения чудилось мне что-то от саламандры, от тех земноводных, которые одни жили когда-то на земле, залитой водой.

Но еще были они и прекрасны! С гладкой, как атлас, упругой кожей, стремительные, словно бы даже ленивые в своей мощи и быстроте. Винты наших катеров вращались, что есть силы, тогда как белухи еле пошевеливали хвостами, еле поводили телами своими, — а шли все впереди нас, и никак не могли мы их догнать.

В ужасной страсти своей к убийству, выпросил и я у боцмана винтовку и все держал, с наслаждением ощущая ее тяжесть, забив предварительно в магазин маслянисто-желтые патроны с туповатыми черноголовыми пулями — дыру величиной с кулак в трепещущем теле делает такая пуля.

Но, разглядев белух, я вдруг остыл и положил винтовку, и стал молиться. Господи, думал я, отвернули бы они в море! Испортились бы наши моторы! И что стоит этим прекрасным существам, даже войдя в загон, перевалить через верхний ряд сетей, через поплавки, и уйти дальше, и продолжать свою непостижимую, неподвластную человеку жизнь!

А между тем после сдавленных криков: «Вот она!» — все на катерах умолкли. Стрелки, раскорячась, стояли на носах катеров, рулевые, привстав, переводили возбужденные взгляды с белух на стрелков.

Какая страсть овладела всеми, как напряжены были, вытянуты наши шеи, как открыты все рты и глаза, какие фантастические лица были у стрелков, когда они, подобно дирижерам, простирали руки к другим катерам и к своим мотористам, показывая, куда править, отстать или нагнать, как лучше обойти стадо.

Какое дело этой белухе, думал я, что тело ее пойдет на корм песцам на зверофермах, чтобы потом, откормив песцов, убить и их, какое дело белухе, что ее жир нужен кому-то для всяких технических масел, — а кому нужна ее душа?

Никто не выстрелил, все утерпели, катера наши шли, как пастухи за отарой, и вот уже, показался край сети с буем, с карбасом, наполненным сетью же, привязанным к бую, — и белуха зашла в загон. Теперь впереди у нее был двойной ряд сетей (какова же людская предусмотрительность!), направо — берег, налево тоже двойные сети. Один только выход оставался у нее — назад.

И вот тут-то, едва последняя белуха прошла траверс привязанного к бую карбаса, раздались первые выстрелы. Стреляли в воду, чтобы напугать белуху, чтобы кинулась она в конец загона, чтобы попыталась прорваться сквозь сети, чтобы застряла в них… И мгновенно один из катеров подвалил к карбасу с сетью, два зверобоя перескочили туда, катер взял карбас на буксир, но не за нос, а за борт, потащил к берегу, а двое в карбасе бешено выметывали сеть в воду, ставя перегородку.

А два катера на полном ходу ринулись в конец загона, куда уже пришла белуха и откуда начала поворачивать. И опять стреляли в воду, эхо гулко отдавалось от высокого берега, взрывались в загоне столбы брызг, и повисали над нами яркие радуги.

Несколько белух уже запутались в сетях, сквозь воду матово белели их огромные тела, они дергались, рвались там, в глубине, казалось бы, море должно было вспениться от их усилий, но только едва поводило поплавки наверху, едва они вздрагивали, погружались ненамного и снова всплывали.

Остальные белухи повернули назад, но все уже было кончено: поперечная сеть у входа в загон поставлена и уж оттуда спешил к нам третий катер.

Белухи на минуту ушли в глубину, и мы остановились в растерянности, во все глаза глядя кругом. Как ни прятались от нас белухи, они были теперь как в огромном садке, они были все до единой обречены — сколько лет и по каким океанам носили они свои жизни, а теперь все до единой были обречены, и тоска сжала мое сердце. А, ведь могучи были они, и каждая из них одним мановением хвоста могла раскидать нас, перебить ничтожные наши кости. Но им, наверное, и мысли такой в голову не приходило, и они только таились до времени…

И вот под нами, перед носом катера, наискосок прошла огромная веретенообразная светлая тень. Стрелок наш напрягся, пригнулся, крикнул сдавленно: «Лево!» Мотор взревел, мы стали вслед за белухой поворачивать налево, а стрелок трижды, раз за разом, ударил из винтовки в воду еще левее белухи. Белуха изменила направление, и как будто неохотно, лениво, а на самом деле очень быстро, стала забирать вправо. И опять выстрелы, уже правее белухи, со звоном вылетают из-под затвора стреляные гильзы, булькают в воду.

— Обойму! Скорее! — яростно кричит стрелок.

Кто-то рабски подает ему обойму, стрелок вгоняет ее в магазин, передергивает затвор и опять стреляет, стреляет, то правее, то левее огромной белой тени впереди нас. Как длинный хорей ненца управляет упряжкой собак, так точно наш стрелок ударами разрывных пуль не дает белухе круто развернуться, поднырнуть под катер, и гонит, гонит ее перед собой, пока не кончится у нее запас воздуха.

Она больше не может, она уже изнемогает под водой и — будь что будет! — начинает подниматься. Очертания ее тела становятся отчетливее, цвет — белее, она как бы растет, с шелковым плеском расступается вода, показывается округлый, тупой купол лба с темным дыхалом, и в этот лоб, в дыхало, раз и еще раз всаживает наш стрелок свои пули.

Еще за минуту до этих последних выстрелов мне представлялась бурная агония зверя, кипящая вода, хрип, пушечные удары хвоста… Но совсем не так все кончилось. Лоб белухи после выстрелов скрылся, хвост ее остановился, тело онемело, вольно расслабилось, плавники разошлись, как будто от наслаждения, и она начала, слегка заваливаясь на бок, медленно погружаться в пучину.

Солнце пронизывало воду, нежные блики его играли на теле белухи, а она была мертва, все ушло от нее, и только сердце могуче сокращалось — клубы розовой крови толчками вырывались из бледной, опускающейся вниз головы и облаками расплывались кругом.

Но это все длилось мгновение спустя, а до этого был громовой крик стрелка:

— Задний ход! — и винт пробурлил, выпустив из-под носа катера миллиарды сверкающих пузырьков, и вслед за первым криком был второй:

— Багры! — и два или три багра уже опустились за борт, и катер наш, по-прежнему срабатывая назад, почти остановился, и все эти бесчисленные пузырьки облепили тело белухи, и багры зацепили за ее нежное, женственное тело и начали осторожно, чтобы не сорвалось, подтягивать его к носу.


А потом белухи по очереди висели над палубой, их распарывали, лилась кровь, внутренности швабрами сгоняли за борт, туча чаек и кайр вилась возле шхуны, крик и гомон стояли невообразимые, сапоги, фартуки, руки моряков, палуба, белые борта, вся вода вокруг шхуны — все было красно, ножи тупились, и их снова направляли, солнце сияло безмятежно, льдины почти незаметно для глаза проплывали мимо.

Еще позже темно-багровые обнаженные тела белух были брошены в трюм и засолены, сальные шкуры, толщиной в ладонь, нанизанные на пеньковый канат, плавали за бортом, в ледяной воде, алея своей изнанкой, веерообразно расходясь, и были похожи на лепестки громадного цветка, палубу чисто умыли, вода вокруг шхуны стала опять бирюзовой, чайки улетели, матросы, умывшись, переодевшись, похлебали уже утиной похлебки и — кто спал, кто говорил о женщинах, кто крутил в радиорубке ручки, ища подходящую станцию, кто просто покуривал на полубаке, кто чистил винтовки, а на мачте в бочке, сидел вахтенный с биноклем, всматриваясь в прибрежные воды, чтобы в какой-то миг огласить нашу дремлющую шхуну воплем:

— Белуха идет!!!

Загрузка...