КАКИЕ ЖЕ МЫ ПОСТОРОННИЕ?

Два часа летели мы из Архангельска в белом молоке и болтало нас, как на катере в хорошую волну. Потом начали мы все чаще проваливаться, и это значило, что самолет, снижается. Потом молочный туман оборвался, в глаза нам ударила снизу ослепительная белизна торосистого льда, но и лед оборвался, как туман, и так же ослепительно грянула чернильная полоса чистой воды вдоль берега, за водой вправо и влево по берегу темнела щетинка лесов, среди лесов — белела извилистая лента реки Золотицы, возле устья которой было раскидано десятка три избушек и амбаров. В устье реки мы и сели, крепко стукнувшись лыжами о снег, пробежали немножко в одну сторону, потом развернулись назад, к морю, и еще пробежали.

Прилетели мы на зверобойный промысел, и едва вышли из самолета, едва с наслаждением почувствовали твердый снег под ногами и солоноватый ветер с моря, как увидали издали огромную, длинную и низкую кучу чего-то красного, призасыпанного уже снежком. А возле кучи копошились десятки людей, и издали не понять было, что они делают. Одни стояли вроде бы совсем без дела, другие нагибались, волочили что-то, отбрасывали, мерно двигали руками внизу над самым снегом…

Не успели мы подойти, как послышался с моря характерный гул и треск вертолета, через минуту из снежной дымки появился и самый вертолет, снизился, неся под брюхом большой каплеобразный груз в сетке, повис над людьми. Груз быстро отцепили, вертолет, будто насекомое, отложившее яйцо, поднялся, развернулся и улетел в море, а вихрь снега, поднятый им, достиг наконец и нас, и в ноздри нам ударил жирный запах крови.

Через полчаса были мы уже в деревне, и все дома, заваленные снегом, ничего не говорили мне о прошедшем времени, когда я здесь жил, и ничего я не мог узнать и вспомнить, пока не увидел один дом, а наискосок от него еще дом, и повети, и угорья вдали за домами, на берегу моря… Тогда оббили мы снег на крыльце, стукнули, брякнули щеколдой, взошли в коридор, потом повыше по ступенькам, потом налево, там — я знал — должна быть просторная кухня за дверью, открыли, опять стукнув, и ту дверь и остановились у порога, сразу объятые теплом, запахом рыбы, печи и топленого молока.

Опять я был в доме, в котором жил осенью шесть лет назад. И хозяин его, старик Пахолов, казалось, не постарел вовсе, только в пояснице несколько погнулся, — еще более твердой и плоской стала она, — да кудри его поседели.

Он не узнал меня.

— Ну как же, вспомни, Василий Дмитрич, — говорил я. — Я еще на тоне у тебя жил, на Вепревском маяке, еще племянник твой был с нами — Зося…

Он глядел на меня, и по его взгляду я видел, как перебирает он годы. А в самом деле, подумал я, трудно вспомнить! И я вообразил всяческие экспедиции, разных командировочных, начальников, снабженцев и прочих заезжих, которые останавливались у него за все эти годы. А Пахолов все бродил во времени, глаза у него были далекие — и вдруг вспомнил:

— Дак ты ж тогда без очков был!

— Ну да, — сказал я. — Вспомнил?

Не знаю почему, но мне важно было, чтобы он меня вспомнил.

— Помню, помню, — приговаривал он радостно, а сам уж и самовар налаживал. — Как же, ты тогда у меня в боковой комнате жил, а потом вместе на тоне были, семгу ловили. Помню, помню… То-то, я думаю, с чего бы это мне с утра все нос чесать — к гостям, значит! Ну раз такое произошло, значит, событие, то уж праздник как праздник!

— Какой праздник? — совсем забыл я. — Престол, что ли?

— Какой престол — женский нонече праздник!

— Ах, ну да! Конечно! — оживились мы, как-то вдруг сразу все вспомнив, что сегодня 8 Марта.

— А товарищи твои кто же будут? Девушка-то не жена тебе?

— Нет, — сказал я. — Это Вера, корреспондентка. А это Марк — тоже корреспондент.

— А… Ну-ну, вот и славно так-то, вот девушку-то мы в одну комнату, а тебя с товарищем…

— Марком.

— С товарищем Марком — в ту, где ты жил тогда…

Мы были с дороги, намерзлись в Архангельске на аэродроме, намерзлись в дороге, потом радостно волновались, глядя на вертолеты и воображая зверобойку, воображая, как и мы завтра полетим в ледовые лагеря, к, поморам, потом волновались уже в деревне, думая, как устроиться с жильем, потом уже обрадовались, что Пахолов вспомнил меня, и как славно нам будет у него жить, и что праздник сегодня — 8 Марта, женский день, — и вот тут-то и захотелось нам выпить, самим выпить и хозяев угостить.

Разложив кое-как свои вещички, пошли мы в магазин — и ничего там не было, даже никакого портвейна, но сказано было, что в другой деревне есть спиртик, что магазин там работает, что до деревни километров десять и что у бригадира можно взять лошадь.

Запрягла нам бригадирша лошадь, кинула в сани немного сена, проехала с нами до берега реки, показала дорогу.

— Вот вам дорога, так по ней и езжайте, сперва по реке, потом лесом, так до места и приедете.

И мы поехали. Пустынная река по сторонам была сначала, далекие берега, поросшие елью. Иногда слева распахивались пространства до самого моря, но скоро дорога свернула в лес. На реке тянул ветерок, перетягивал через дорогу шнурки сухой снежной пыли. В лесу было тихо. Догорал светлый мартовский день. Небо на западе расчистилось, нежно бирюзовело, но и в розовое отдавало. Березы краснели и сизели паутинкой своих верхних ветвей.

Лошадь попалась нам слабосильная, шла плохо, с рыси все сбивалась на шаг, но мы ее не подгоняли — кто лег в санях навзничь и бесцельно смотрел вверх, кто глядел по сторонам, кто просто покуривал в тихом блаженстве…

Через час повалил медленный мокрый снег. Он шел густо, и скоро все мы отсырели, побелели, шерсть на лошади закурчавилась, нам захотелось спать. Полозья на санях были без железных подрезов, лошадь совсем выбилась из сил и еле везла.

В сумерках уже приехали мы в деревню, миновали скотные дворы, заколоченную церковь, долго ехали по улице мимо домов, мимо клуба, мимо столба с динамиком наверху, и уже окна в домах розово и желто светились, динамик празднично гомонил, стукотал где-то на задах движок, улица все темнела, ребятишки на темных горках вопили перед тем, как ринуться на санках вниз, а магазина все не было.

Наконец переехали мы через мост, а за мостом нагнали женщину. Она стояла на обочине и, видно было, давно так стояла, неподвижно и молча глядя в нашу сторону — плечи плюшевой ее жакетки и платок побелели от снега.

— А где же магазин? — спросили мы, останавливаясь.

— А вот я и покажу, — угрожающе, как мне показалось, сказала женщина. — А ну-ка, подвиньтесь!

И села к нам в сани. Помню, я еще пожалел лошадь, но смолчал — не рад был я, что и поехали.

— Знаю про вас, все знаю! — загадочно сказала женщина.

— А что?

— Зачем приехали — знаю, — все так же странно сказала она. — И всех вас вижу. Теперь вот сюда, направо!

Мы остановились, вылезли, женщина взяла у меня вожжи, привязала лошадь к какому-то крыльцу. Сбежались ребятишки, человек десять, крутились возле нас, созерцали нас, а мы их — в фиолетовых сумерках.

Потом мы все было пошли в магазин, но остановились. Закурили, и очень было приятно закурить мокрыми руками и обить друг с друга снег. Закурив, поглядели мы на лошадь, разнуздали, бросили ей на снег охапку сена с саней и еще раз поглядели на нее со стороны, как она устала. А женщина стояла и смотрела на нас, как мы — на лошадь. И мы потом пошли уже окончательно. А когда мы пошли, и женщина пошла рядом со мной.

— А я знаю, что вы думаете, — сказала она в своей странной манере. — Вы думаете, мы здесь все серые, да?

— Бросьте вы! — сказал я. — Ничего такого мы не думаем.

— Нет думаете! — с сердитым усилием сказала она. — И неправильно совсем думаете! Мы здесь хоть и в глуши, а все люди образованные.

— Конечно, — подтвердил я. — Откуда вы взяли, что мы что-то там думаем?

Вся эта история начинала мне надоедать.

— Так вот и не думайте! — опять сказала женщина, и мы поднялись на высокое крыльцо магазина.

Магазин был пуст, уже закрывался, и мы были последние покупатели. Я как вошел, так повел глазом по полкам, и то, что нам нужно было, сразу увидел. И друзья мои корреспонденты тоже увидели, как стояло это на полках и поблескивало влагой и запечатанными горлышками. Мы поглядели друг на друга, и нам опять, как давеча, когда мы закурили мокрыми руками, стало хорошо.

Поразмыслив, взяли мы две бутылки спирта, печенья и конфет. Женщина наша ничего не покупала, не уходила и все время пристально смотрела на нас.

— А лошадь ваша не добежит назад, — вдруг сказала она. — И не думайте. Ей отдохнуть надо. Покормить ее надо.

— Буханки две хлеба хватит ей? — спросили мы.

— Хватит, — подумав, сказала женщина. И продавщица тоже подумала и сказала:

— Хватит!

Тогда мы взяли еще две буханки хлеба и пошли вон. Женщина вышла вместе с нами.

— Сейчас вы ко мне поедете, — повелительно сказала она. — У нас сей вечер гости. У нас весело. Праздник сегодня, наш день, женский наш день. Один раз в году.

Сразу я подумал, как нас ждет Пахолов, как вытоплена уже печь в нашей комнате, а может, и баня стоплена, а на кухне — стол, самовар, угощенье, разговоры… Я подумал еще о десяти километрах пути лесом и рекой. Потом я подумал о доме этой женщины, как там сейчас, наверное, шумно и все пьяные, все свои родные или друзья, а мы им чужие, и с какой стати мы придем, и как мы им помешаем, стесним, может быть, тогда как нас ждет Василий Дмитрич и на часы уже смотрит и воображает небось, где мы сейчас едем, — так он уверен, что мы уж назад едем.

— Спасибо, — сказал я. — Спасибо! Только мы никак не можем, у вас все свои, а мы посторонние. С какой стати мы придем.

— Это как же мы посторонние? — Женщина нажала на слово «мы». — Какие же мы посторонние? Или ты забыл, что мы тоже люди?

— Да нет, — сказал я. — Это мы для вас посторонние, незнакомые, понимаете?

— Эх, ты! — она отвернулась, и даже в темноте было видно, как ей жалко нас за нашу глупость. — Ведь люди же! Как это может, чтобы кто-то посторонний был. Праздник у женщин, понимаете?

Я рассердился от нетерпения. Вздохнув, я сделал над собой усилие, как бывает при разговоре с пьяным или глухим.

— Нас там ждут. В Нижней Золотице нас ждут, — убедительно сказал я и посмотрел на друзей-корреспондентов. Они закивали — им тоже не хотелось идти для чего-то там в чужой дом.

— Обидите! — сказала женщина. — Где это вас ждут?

— В Нижней Золотице, — упорно сказал я.

— Обидите, — с тоской повторила женщина.

Мне стало казаться, что тут странно как-то. На что мы ей? Странно как-то — все эти ее слова, что она нас знает, и что она будто действительно нарочно вышла на дорогу, чтобы дождаться нас, чтобы показать нам, где магазин и потом позвать к себе. Странно все это было.

— Может, и правда, пойдем? — неуверенно спросил я корреспондентов. И они так же неуверенно и уныло сказали:

— Да что ж… вообще-то…

Мы подошли к саням и тут только увидели, как устала наша лошадь, как она запарена и несчастна. Мы опять поехали по темной улице, ребятишки бежали за нами, вдали на столбе играл динамик. Не доезжая до моста, мы свернули направо, к избе, стоявшей поодаль, все слезли, и лошадь наша полезла по глубокому снегу в проулок между плетнями и остановилась, упершись в стену сарая. Женщина вынесла мешковину, мы укрыли лошадь, снова кинули ей сена, на сено наломали хлеба и пошли в дом.

На улице и в магазине мы как-то не разглядели нашу хозяйку, а тут она разделась, раскутала платок и оказалась молодой. На кухне сидел ее отец, глуховатый старик, и еще мать суетилась, и еще три маленькие девочки тихо, нежно играли между собой, шептались и взглядывали на нас, как мы раздеваемся, а внутри дома что-то происходило, и наша женщина с матерью скоро туда ушла, и мы остались со стариком. Он тотчас полез на печь, скинул нам оттуда валенки, забрал наши шапки и ботинки, уместил все это на печи посушиться, слез и стал весело глядеть на нас.

Мы посидели, покурили, несколько томясь, поглядывая на тихих девочек, старик весело сообщил нам, что он помор, ну и все такое прочее — промышленник, зверобой, рыбак. Мне вспомнилась строка из поэта Грея: «Коротка и проста летопись бедных»… Нам уже дремалось, тепло было на кухне, пахло сырыми нашими пальто, кукушка засипела и прокуковала девять раз.

Старик между тем стал показывать нам старинный голландский и английский фарфор. Чашки и тарелки были покрыты паутинкой темных трещин, пожелтели от старости.

Я подумал о зверобоях, которые в эту минуту сидят в своих палатках, в ледовых лагерях далеко в море. И о том, сколько раз за жизнь спускался этот старик по реке к морю, уходил потом в безвестность полярного пространства или ездил в лес, проводил зимы на самых отдаленных факториях — кто это сочтет? И, о том, сколько умирало поморов на диких мглистых островах и сколько женок потом голосило, билось по всем берегам Белого моря! Да что говорить, если какой-нибудь путешественник, один только раз прошедший путем поморов, получал потом мировую славу и становился национальным героем. Нет, вот он сидит перед нами, этот веселый старик, покрикивает сглуха, смеется, шутит — и летопись его длинна.

А за стеной все что-то делалось, делалось, и вот наконец и нас позвали к столу. Какой же это праздник? Где шум и пьяный гам, которых мы так боялись?

Не было ничего такого. Человек восемь сидело там за столом. Все в чистых рубашках и пиджаках, и женщины нарядились, раскраснелись, и высокая тишина присутствовала между ними.

Есть прекрасная минута в начале праздника, когда стол еще не тронут, рубашки не смяты, когда все торжественны и счастливы. Так и тут: была на столе вареная семга (корреспонденты потрясенно переглянулись), и несколько бутылок разведенного спирта были симметрично расставлены, и перед каждым гостем была стопка, была тарелка и была вилка.

Увидев спирт, пошел и я за нашей бутылкой.

— Ты это что! — молниеносно сказала странная женщина. — Ты что это со своим суешься? Тебя за этим звали, а?

— А ничего! — перебил ее старик и забрал у меня бутылку. — Пущай их! Это ничего, хорошо так-то. Это он дело знает. Сей день мы вас ублажаем, а вы сидите — и все!

Он живо вышел, принес пустую бутылку, раскупорил спирт, взялся своими грубыми руками с твердыми выпуклыми ногтями за обе бутылки, что есть силы прищурился, встопорщил усы и занялся переливанием. Разлив, половину отдал он мне назад, взял графин с водой и все так же, твердо и осторожно стал разбавлять отлитый спирт.

Крепко поставив помутневшую на минуту бутылку на стол, он сказал с удовольствием:

— Вот как его разбавишь, он сразу теплый становится. И это называется химия. Ну — пущай пока поостынет…

Никто почему-то не наливал, не торопился, по-прежнему все сидели скромно и торжественно и чего-то ждали. Хозяйка стукала и звякала на кухне. Вышла туда и дочка. И вот стали приносить чай, отличный крепкий чай, и перед каждым поставили по стакану.

Я уж и не удивлялся. Я решил, что тут так нужно: сперва попить чайку, а потом уже спирту. Но оказалось, чай поставили, чтобы, кто захочет, сделал бы себе пуншик. Тут же многие так и сделали.

Марк встал, взял стопку и понюхал. Его передернуло.

— Минутку внимания! — начал он. — Я хочу сказать тост. Как у нас в Грузии. Прошу наполнить бокалы.

У всех давно уже все было наполнено. Никто не шевельнулся.

— Как это солнце, — Марк повел рукой на лампу под абажуром, — как звезды сияют нам ночью, как круглая луна, так женщина сияет в нашей жизни… Тысяча-а лет! жизнь наша проходила во мгле! и нам было-о неинтересно жить! но вот появилась женщина — и жить стало приятно. Так пусть же всегда наши женщины будут счастливы, как в этот прекрасный день, вернее, вечер, потому что женщины — наш светоч в царстве мглы, как сказал великий Шота Руставели!

«Сейчас про гроб будет», — подумал я.

— И я хочу, чтобы всем тут сидящим женщинам был сделан гроб…

По застолью прошел ток. Марк был удовлетворен.

— Сделали гроб из столетнего дуба, ка-ато-рый я посажу через пятьдесят лет! Ура!

Старик, который слушал, оттопырив ухо, ничего не понял, но «ура» он понял и поскорей выпил. И пошло веселье, пошел разговор все про тюленей, про семгу, про вертолеты, и что сей год мало тюленей, что скоро могут они совсем исчезнуть, а раньше — тьма была раньше тюленей, а теперь вот и вертолетами пугают, и со шхун бьют, и ледокол ворочается по морю…

А семгу все ели да похваливали и спиртику в чай подливали, и глаза все сильней блестели, и хозяйка бегала на кухню, носила еще и еще, и уж старик усы покручивал, покрикивал Вере:

— А что, девка, без мужика живешь?

— Без мужика! — весело соглашалась Вepa.

— А энти? — тыкал в нас старик. — Ай не подходят? — И ладонь к уху прикладывал. — А то вот хоть бы я! А? Ты на меня не гляди, что старый… Го-го-го!..

— Будя, старый! — кричала ему старуха и в бок толкала.

Старик ерзал на стуле от удовольствия.

— Вы в Нижней Золотице-то у кого на квартеру стали дак, а? — кричал он нам через минуту.

— У Пахолова! — тоже кричали мы.

— Это у какого же? У Василь Митрича? А! Знаю! Кузнецом он там работает у них, знаю, знаю… Чего? Ждет вас? Самовар наставил? А у меня не самовар? А? Сидишь и сиди. Сел, все есть, чего тебе торопиться?

— А вы знаете чего? — звонко вдруг окликнула нас через стол дочка старика. — Вы чего думаете про меня — все знаю…

И грустно так нам головой покивала, и пригорюнилась, и глаза у нее затосковали.

— Жалко мне вас, — сказала она. — Может, и не увидимся больше. Ведь опухоль какая-то у меня в мозгу, я знаю. А и жалко же мне вас! Вот сидим теперь, а потом…

Все уже знали, наверное, про ее болезнь, затихли на минуту и опять заговорили, а мне стало грустно как-то, жалко уходящих наших дней.

— Да я о себе не думаю, я вот о других думаю, как они тут будут без меня? Как на свете-то станет без меня, а? Ведь горе же будет, а?

— Еще бы! — серьезно сказал я.

— Вот и я думаю, не тот без меня будет белый свет…

Я стал рассказывать ей об институте Бурденко, она кивнула несколько раз и повеселела.

— Как у вас там — налито? — спросила она, глядя будто издалека, будто с другого берега, из иной жизни. — Ну! Наш сегодня праздник! Давайте!.. Эх! — и после глотка, замкнувшего на мгновение уста: — Ххх-аа!..

Выпили. И опять семужкой закусили, а закусивши, откинулись мужики, закурили, и опять пошли разговоры, и уж говорили все — дружно, каждый с другим и через стол, и по соседству, и крест-накрест, и праздник длился в незнакомой нам темной деревне, в доме, в который вошли мы на какой-нибудь час, а теперь вот и уходить пора, спасибо, спасибо, а мы пойдем, счастливо вам…

И мы встали, пошли на кухню, потаскали там с печки наши шапки, ботинки, шарфы, перчатки — надели, напялили все это сыроватое, теплое, пахучее, поежились и вышли в темноту на снег.

Да! Сначала была тьма. Потом пригляделись. С улицы и еще дальше, от каких-то домов слабо доносило до нас свет, возле клуба, все урчал динамик. Снег шел крупный, мокрый. Лошадь наша стояла понурясь, мордой в плетень. На спине у ней, на мешковине — снегу было чуть не в ладонь. С двух сторон взялись мы за мешковину, стянули, снег с нее полз, как мокрый сахар, кусками, от лошади пошел пар.

— Ну, прощайте, — сказала нам молодая хозяйка. — Провожу я вас немного.

Попробовали мы ее отговорить, стали просить, чтобы в избу шла, — гости у нее там в избе! — но она нас не слушала. Как и в первый раз, присела она на задок саней, и лошадь вывезла нас из глубокого снега на улицу. Глянул я по деревне. Во всех домах горел свет, где розово, где желто пятнал снег под окнами. Динамик вдали умолк наконец, тишина наступила глухая, но мне казалось, что из всех домов слышны звуки — разговоры, песни, веселье слышались мне за окнами и за стенками.

И поехали мы потихоньку назад, опять мимо клуба, мимо церкви, мимо амбаров и скотных дворов, мимо чего-то непонятного, приземистого и длинного. Вот уж и деревня кончилась, и раза два останавливали мы лошадь, боясь, что далеко будет идти назад нашей хозяйке, но она все ехала с нами, ехала…

Потом велела остановить, слезла.

— Ну, спасибо вам за угощенье. Поправляйтесь. В Москву обязательно поезжайте!

— Ладно, пойду. Счастливо. Вот так все и поедете, прямиком по дороге, лесом, лошадь не трогайте, она сама дорогу знает. Вот. Вот! Ну… Ну, счастливо! А вы говорили — посторонние! Какие же мы друг другу посторонние? Все люди… Так и помните — все люди на земле… Н-ноо!

Лошадь наша вздрогнула, дернула, пошла. Хозяйка осталась в темноте. Осталась, рукой нам махала, а мы ей, пока видеть было можно.

И опять ехали мы под мягким, беззвучным, падающим снегом, только тьма была теперь кругом, и беспредельным казался нам наш путь и лес, и этот снег.

Лошадь перешла на рысь, бодро похрапывала, чутко слушала, и даже во тьме было видно, как повертываются во все стороны ее настороженные уши. Мы подняли воротники, повернулись спинами к снегу, чтобы не щекотал лицо, закурили и стали молча думать о доме, в котором только что были, и о доме, в который скоро приедем, о завтрашнем дне, о вертолетах, на которых нам, предстоит летать, о ледовых лагерях, о зверобойщиках, потом вообще о севере…

И так ехали мы до тех пор, пока не послышалось нам далекое-далекое попукивание движка в Нижней Золотице. Тогда мы стряхнули с себя снег и дрему, повернулись к деревне, к морю, и все сразу увидели вспыхивавшую и погасавшую желтую искорку света. Это мигал нам буй, поставленный в устье реки Золотицы.

Загрузка...