Домой!

Сонный покой улиц еще не нарушен шумом шагов рабочего и служилого люда. Ася почти в одиночестве шлепает босыми ногами по прохладным, остывшим за ночь каменным плитам тротуара.

Минута, когда наконец на фоне легких перистых облачков показались кресты Параскевы Пятницы, придает Асе сил. Вскоре за церковью завиднеется пятницкий полицейский дом, конечно, бывший полицейский; следом — реквизированное владение бывшего князя Гагарина, а там и кирпичное здание с зелеными, то есть некогда зелеными, а теперь облезшими, заржавленными водосточными трубами; крылечко, возле которого Ася столько раз прыгала через веревочку.

За ночь сарафан Аси измялся, волосы не причесаны, но цветы, которые она несет, то прижимая букет к себе, то выставляя вперед загорелую тонкую руку, придают ее фигурке почти торжественный вид. Душистый ярко-белый жасмин предназначен в дар Варе. Уходя из детского дома, Ася сорвала в парке несколько цветущих, мокрых от росы веток и без зазрения совести прихватила с собой. В трудное военное лето цветы ценились куда меньше, чем овощи. Наркомпросовцы, наблюдая за детским домом, вовсе не интересовались клумбами и цветущим кустарником, зато, не щадя своих наркомпросовских сил, раздобывали семена и рассаду для грядок, вскопанных артелями детей. Нарвать цветов в зарослях парка не значило нарушить конституцию.

Варя, как было известно Асе, страстно любила цветы. Когда Андрей, бог знает почему, однажды привез в лукошке с клюквой несколько пучков первых подснежников, Варя не могла на них наглядеться. Поэтому Ася и тащит ей через всю Москву пышный, пахучий букет. Пусть радуется!

Только будет ли Варя рада самой Асе, когда узнает, что та пришла навсегда, свалилась ей, можно сказать, на голову?

О чем только Ася не размышляла в пути! Более всего о доме, который она так внезапно сегодня оставила. Воображение при этом рисовало то приятные сердцу картины общего плача по ней, то ужасающую сцену общего непреклонного осуждения…

В сумятице мыслей все чаще мелькало: что же теперь будет? Что ее ждет? Снова придется целыми днями болтаться одной, дожидаясь Варю, дожидаясь глотка горячего? Не так давно, отпросившись «на побывку», Ася убедилась, до чего опустел некогда шумный, родной ей двор. Женьку и Шурку из флигеля забрали в детский коллектор; Зенушкины — трое мальчишек — в деревне, пока не кончится голодуха; ребята покойного конторщика — в Хамовниках, в детском городке; Симку — носатую ябеду — отправили в лесную школу, потому что у нее началась чахотка; Леля Глущенко — тихая, беленькая — умерла, не дождавшись конца войны…

Асе не хочется умирать. Раз большевики создали Совет защиты детей, решили во что бы то ни стало сберечь в опасное переходное время все подрастающее поколение, зачем Асе умирать?!

Не совершила ли она сегодня глупость, страшную глупость? Задав себе этот вопрос, Ася горестно опустилась на первое подвернувшееся крыльцо, на запыленные ступеньки.

Назад пути нет. Слово навсегда выведено крупными буквами.

Господи, и дернуло же Асю поверить россказням Нюши — первой выдумщицы во всем мире! Из-за этой Нюшки все и пошло кувырком, да еще простыни затесались… Как Ксении не рассердиться! Велено было Асе идти в дортуар? Велено! Запрещено идти к Шашкиной? Запрещено.

Кто же пустит такую обратно? Вечером устроила переполох, утром переполох. Разве можно взять такую девчонку в колонию, где требуется чистота коллектива, где каждое место на вес золота? Если Асю и оставят в детдоме, все равно ее вычеркнут из списка колонистов и будут все лето дразнить…

В задумчивости Ася берет под мышку букет, словно это веник, без которого жители Замоскворечья, бывало, не мыслили настоящей баньки. Белые нежные цветы смялись, но Ася этого не замечает. Она думает-гадает, как ей быть.

Действительно, как быть? Не очень-то хочется являться в детдом просто с повинной. Куда бы лучше дождаться Андрея, когда он с победой вернется в Москву. Прийти вместе с ним — гордым, пахнущим порохом…

А еще бы лучше что-то совершить самой, такое сделать, что все ребята ахнут от удивления и гордости за свою бывшую детдомовку. Но что же совершить?

Ася раздумывает, ищет выхода и наконец, как ей кажется, находит. Букет на радостях стиснут еще безжалостней. Ноги больше не требуют отдыха, а весело бегут прямо по мостовой, скачут с булыжника на булыжник. Каждому будет море по колено, если он может прожить, никому не садясь на шею да еще добившись уважения окружающих: Ксении, Феди, Кати, всего общего собрания!

Вот он, родной дом! Лестница, двери, звонок.

Первая же фраза Вари ввергла Асю в смущение:

— Умница ты моя! Захотела проститься? Да?

Варя была свежая, причесанная, в легком платье в горошек. Такой красавице не грех преподнести букет. Мало букета! Ася полезла в карман.

— Бери зажигалку. Хочешь?

Варя расцеловала Асю, касаясь ее щек влажными после умывания волосами.

— Вот ты какая… Недоспала, ног не пожалела…

Хорошо, что в полутьме прихожей не видно, как ты краснеешь. Что может быть неприятней похвалы, которую не заслужил! Ну ничего… Сначала Ася выложит Варе свой план, а затем все объяснит подробно. План-то Варя одобрит.

— Понимаешь, Варя… — начала Ася.

Но Варя крикнула:

— Степановна, я сейчас, — и, приложив к губам палец, как бы приказывая Асе помалкивать, пошла в детскую, чтобы спрятать зажигалку — память об Андрее.

Ася насторожилась. Кто же тут еще, кроме Вари?

— Наша. Фабричная, — шепнула Варя и пригласила Асю в общую комнату.

Эта большая комната служила семье Овчинниковых столовой и гостиной, но, когда не стало дров, превратилась в комнату для всего и для всех — в единственную отапливаемую в квартире комнату, отличающуюся от остальных помещений черным потолком, к которому была проволокой подвязана круглая жестяная труба.

Степановна совсем не походила на маминых подруг, собиравшихся в былые времена вокруг дубового обеденного стола, который, кстати сказать, Варя превратила в письменный и которым незнакомая женщина пользовалась как своим.

Отложив в сторону карандаш, Степановна недоумевающе уставилась на Асю, словно желая понять, по какому праву эта неизвестная босая девочка пришла мешать ее занятиям. Она, как сообразила Ася, училась вместе с Варей в школе взрослых и дорожила, по-видимому, каждой минутой.



Степановна выглядела много старше Вари, но далеко еще не была старухой. Во всяком случае, у нее были удивительно белые крепкие зубы и в волосах, в большом тяжелом узле, никакой седины. Была она тонка, узкоплеча, и если бы в ее темной холстинковой кофте, закрывающей горло до самого подбородка, был по-летнему открыт ворот, слишком бы, вероятно, стали заметны ключицы. Они и так сразу обрисовались, как только Степановна откинулась на спинку стула. Обрисовались ключицы, выставились вперед небольшие, огрубевшие от работы руки. Всякий бы при взгляде на нее сказал: наработалась, натерпелась…

Асю Степановна оглядела неодобрительно, настороженно. Коротко спросила Варю:

— Она?

Варя все тем же виноватым тоном ответила:

— Она. Моя воспитанница.

Степановна поправила:

— Не твоя, а государственная.

Не то было странно, что женщина произнесла эти слова, а то, что она и не думала улыбаться, произнося их. Ей непременно — Ася к этому уже привыкла — полагалось одобрительно улыбнуться.

Ася не раз слышала, что она «государственная». Когда детдомовцев — более или менее одинаково одетых, держащихся стайкой ребят — приводили в музей, на выставку, на утренник в Народный дом, они часто слышали слова «наши, государственные». Люди, говоря так, улыбались, а у детдомовцев дружно задирались носы.

Однако сейчас нос Аси, облупившийся от загара, заострившийся от худобы, не поднялся, а поник. Дело было не в суховатом тоне Вариной приятельницы, а в том, что Ася-то больше не была «государственной».

Загрузка...