В плену Хаим работал на стройке, и, вернувшись в Краснополье, на удивление всем, сын ребе устроился плотником в строительную бригаду в только что созданном райпотребсоюзе. Бригада строила магазины по всему району, и Хаим неделями не был дома, перебираясь из одной деревни в другую. Двося устроилась учительницей немецкого языка в еврейскую школу, в которую революция преобразовала ешиву. Церковь и синагогу закрыли, но первое время не трогали ни батюшку, ни раввина, и те продолжали службу у себя дома. Неделями, оставаясь без Хаима, Двося чувствовала себя неловко в доме его родителей. Относились они, конечно, к ней хорошо, но особой близости не было. Все было, как когда-то в приюте с подружками по комнате: и вместе вроде бы жили, а мыслями были далеко. Двося, как-то назвала реб Аврума татэ, как называл его Хаим, но ребесн ее поправила:
— Называй реб Аврумам рэбэм. Так его все зовут.
После этого Двося не решилась назвать Двойру мамой. И, как все в местечке называла ее ребесн. Один раз она попыталась помочь ребесн на кухне, но та замахала руками, сказав, что сама справляется. Когда она рассказала про это Хаиму, тот успокоил ее, сказав, что еврейская кухня, как Петербургский университет, сделаешь, что-нибудь не так, и будет гвалт до Иерусалима.
— Я сам кончал хедер, и то все секреты кашрута не знаю, — слукавил он, успокаивая жену. — Придет время — научишься этой мудрости.
А время не стояло на месте. Революция все крепче сжимала свои объятья, кроша и исправляя все, что не подходило под ее понимание счастья. Сначала закрыли еврейскую школу, переведя всех учеников в обычную. Учителей, которые знали только идиш, отправили по домам. Двося каким-то чудом устроилась нянечкой в детский сад. Потом запретили священнику и ребе дома устраивать молельни, и, в конце концов, выселили из местечка в один день и батюшку, и ребе. Узнала об этом Двося на работе, когда прибежала в детсад за детьми попадья.
— Ссылаюць нас, — сказала она Двосе. — У Сiбiр! I вашых бацькоу таксама! Бягi, дзетка, да хаты, можа паспееш развiтацца![3]
И Двося побежала домой. Прибежала она к дому почти вместе с подъехавшим грузовиком с милиционерами.
Когда машина подъехала к дому, в кузове сидела уже семья батюшки Кирилла: он с попадьей и семеро ребятишек, один меньше другого. Хаима в тот день не было дома, он, как всегда был в командировке, и пришедшую беду Двося встретила одна. Ребе и ребесн, ничего не соображая, двигались по дому, перебирая вещи и ничего не беря с собой. Милиционер прикрикнул на них, что бы шевелились, и тогда ребе положил Тору и Сидур в сетку, и ничего не говоря, пошел к машине. Ребесн несколько минут поддержала в руках пустую кошелку, потом положила в нее недельной давности халу, завернула в газету кусок такого же старого, как хала, творога, прикрыла все полотенцем, и держа кошелку в руках, присела на табуретку, как всегда делала перед дорогой. И тогда Двося, схватив большой мешок от картошки начала складывать в него все, что попадалось под руку, очищая кухонный шкаф от продуктов, потом вспомнила, что в печке стоит чугунок с картошкой с мясом и суп с мандэлах, вытащила все из печки, перевязала полотенцами, и то же отправила в мешок.
— Вос ду тутс, — закричала, внезапно очнувшаяся от своих мыслей, Двойра. — Флэйшикэ мит милхикэ! (Что ты делаешь! Мясное и молочное! — идиш) — Потом махнула рукой, встала со стула, и пошла вслед за ребе к машине.
До Двоси дошло, что она сложила мясное и молочное вместе, и она начала выкладывать молочное, но милиционер, увидев ее копание с продуктами, закричал, что ждать не будет: им надо успеть к кричевскому поезду, и Двося, уже не думая ни о чем, вернула молочное в мешок и побежала к машине. Реб Аврум, забравшийся в кузов, замахал руками, отказываясь от мешка:
— Себе оставьте! Вам тоже жить надо! Бог наказывает нас за грехи наши! Он нас накажет, и Он нас спасет! Что бы простил Он нас, молиться мы должны и поститься, как Давид, согрешивши с Вирсавией! И Бог его простил! Шлойму ему дал!
Но Двося, не обращая внимания на его слова, забросила мешок в кузов. Потом схватилась за край борта, подтянулась и став на узеньком бортовом приступе, дотянулась до Аврума и Двойры, и принялась их целовать, шепча:
— Либэ татэ, либэ мамэ! Что я скажу Хаиму?!
И Ребе, всегда молчаливый и суровый, неожиданно прижал ее к своей огромной бороде, опустил руку на ее голову, и тихо сказал:
— Тохтэркэ! Скажи Хаиму, что я велел, что бы он берег тебя! И ты его береги! Как сказано в Торе, тому, кому положено жить — пусть живут! Гот зол гебн мазл ун брохе!
Он впервые назвал ее дочкой, но в эти минуты это до Двоси не дошло, и она вспомнила это позже, сидя в пустом доме в ожидании Хаима.
Старший сын батюшки, шестилетний Миколка, увидев, что няня обнимает дядю, бросился к ней с криком:
— Тетя Двося, и я хочу с вами попрощаться!
Она протянула к нему руки, и в это время грузовик резко рванулась с места, отбросив малыша от Двоси, а Двосю швырнув на землю. Милиционерам надоело ждать.