…Носик, ротик, огуречик — вот и вышел человечек. Помните?.. Подобрав веточку, я рисую на снегу человечка. Поодаль — дом. Дымок спиралькой над крышей. Ничего особенного: человек идет домой. Он еще не знает, что ждет его — сегодня, завтра, через час. Разровняв снег, я дополняю картинку колесом со спицами наружу. Солнце. Огромное. С огромными лучами. Пусть светит, указывая человеку дорогу.
Давай шагай, человечек. Ты шагай, а я еще немного посижу. Мне надо дождаться, когда уйдет вон тот господин с собакой, чтобы спрятать в тайничок под скамейкой пластмассовую масленку.
Загадка для младенцев: что в масленке? Каждый волен решить ее по-своему. Одни подумают, что бриллианты; другим померещится план Острова сокровищ. А ты как думаешь, человечек? Бумаги, говоришь ты. Очень важные бумаги? Ты прав. Очень важные, но совершенно бесполезные. У меня в берлинских парках четыре превосходных тайника, и в каждом лежат бумаги — донесения фон Варбурга. Я прячу их и жду.
Ах, фрекен Оса-Лиза! Почему ты молчишь? Война, цензура, пограничные барьеры — это все понятно; но время идет и данные стареют, утрачивают значение, и Одиссей — впервые в жизни, пожалуй, — чувствует себя бессильным изменить что-либо…
Трептовер-парк, вторая скамейка слева от входа на кольцевую аллею в Штернварте. Ежедневно с семнадцати до восемнадцати. У меня в руках веточка, у того, кто когда-нибудь придет, будет желтая папка под мышкой. “Вы давно здесь сидите?” “Похоже, что с осени”. Немного нелепо, но сойдет. Главное не слова, а смысл, вложенный в них. “Это ты — тот самый, кто ждет связи?” “Ну, конечно же! Здравствуй, товарищ!”
Я подрисовываю солнцу несколько новых лучей и, посмотрев на часы, говорю человечку: “Скоро шесть, а никого нет. Послушай, дружище, укажи мне дорогу к дому! Даже не мне, а письмам. Понимаешь, Одиссею просто необходимо отослать письма домой. Экий ты непонятливый: письма”.
Варбург не солгал, и бланки “Бюро НВ-7” вкупе с конвертами попали ко мне без малейших затруднений. В конторе на казенном “мерседесе” я отстучал текст: “Уважаемая госпожа! К сожалению, наше бюро не располагает возможностью выслать проспекты продукции. По этому вопросу и по любым иным, могущим заинтересовать вас в будущем, рекомендуем обратиться к стокгольмскому представителю “И.Г.Фарбениндустри”… Примите и проч. Макс Ильгнер”. Подпись вышла не хуже настоящей. Я скопировал ее, держа на свет частное письмо директора бюро — одно из десятка полученных от Варбурга. Несколько сложнее оказалось уместить второй, неофициальный текст, составленный с помощью “Мифа XX столетия” и “Справочника СС”. Он был довольно длинным и содержал не только расписание явок для связника, но и просьбу снабдить меня деньгами и рацией. Я еле втиснул его в промежутки клишированного заголовка и подумал, что фрекен Оса-Лизе придется немало попотеть, проявляя послание с помощью реактивов. Впрочем, это были, так сказать, запланированные издержки. Упрощенчество привело бы к тому, что и цензура докопалась бы до шифровки — в “черном кабинете”, как известно, полным-полно спеииалистов: химиков, физиков, криптографов.
Утром двадцать первого я покончил с работой и, заклеив конверт, полюбовался делом рук своих. Письмо выглядело на славу. Голубая полотняная бумага, черный шрифт готики “И.Г.Фарбен”. Цензуре, должно быть, эти конверты знакомы, и, надо думать, она не будет строга к переписке бюро, внесенного в особый перечень. У каждой цензуры есть такой перечень, более или менее длинный список фирм и лиц, чьи почтовые отправления подлежат лишь формальной перлюстрации. Считается, что эта корреспонденция априори не может содержать запретной информации.
Я съездил на Унтер-ден-Линден и опустил конверт в ящик, висящий возле “Бюро НВ-7”. Кто знает, а не глянет ли внимательный глаз цензора на штамп места отправления. Нейкельн или, скажем, Ваумшуленвег могут его смутить и заставить задержать письмо.
Ящик щелкнул заслонкой, и письмо бесшумно осело где-то на дне, а я настроился на ожидание — неделя, восемь дней или сколько?..
Одиннадцатый день на исходе.
Три поездки в Трептовер-парк; скамейка; надежда, ожидание, пустота. Неужели все напрасно?.. Сентябрь–февраль… Почти пять месяцев… Все началось с того, что патруль дарнановской вспомогательной полиции взял меня по нелепой случайности в парижском метро. Огюст Птижан — так звали меня тогда, и дарнановцы сделали все, чтобы Огюст заговорил. Действовали они, впрочем, примитивно, реем иным видам допроса предпочитая побои. Эрлих, приехавший за мной и забравший в Булонский лес, был “интеллигентнее”. Фунтовая бумажка, найденная у меня при обыске, навела его на мысль, что Птижан — агент СИС, и штурмбанфюрер провел Птижана по всем кругам ада: перекрестный допрос, допрос под наркотиком, допрос “третьей степени”. Ему хотелось видеть меня англичанином, и я стал им. Птижан умер, родился Стивенс, майор секретной службы — страховой полис Эрлиха и Варбурга на случай поражения… Неужели все это зря, и Люк был прав, предостерегая Одиссея от поездки? Он сказал: “В Берлине чертовски сложная обстановка. Тебе будет трудно получить связь”. “Кто-то должен попробовать”, — возразил я. “Но почему ты?” Я промолчал. А почему другой? Почему кто-то должен делать работу, посильную для меня? Неужели в силу соображения, что Одиссей малость подустал и ему, видите ли, захотелось отдохнуть?.. “И еще неизвестно, как Варбург отнесется к тебе, раскусив в конце концов, что ты не из СИС, а из нашего Центра. Могу гарантировать, что контакт с офицером Советской Армии не вызовет у него ликования”. Вот здесь ты был прав, Люк. Это существенно. Эрлиха как раз то и добило, что вместо Лондона возникла Москва. Мы поторопились тогда с подпиской: мол, я, такой-то, обязуюсь сотрудничать, начиная с сего 14 августа 1944-го с военной разведкой… Люку стоило на миг отвернуться, как Эрлих выстрелил. В себя. Верной, не сорвавшейся рукой. Как же он нас ненавидел! Или нет? Или все-таки суть была в другом? В том хотя бы, что контакт с нами не спасал Эрлиха от суда в будущем, от ответа за пытки, кровь, расстрелы. Скорее всего, так оно и было, и штурмбанфюрер, в сотую долю секунды оценив свои шансы, решил не затягивать игру… Ну, а Варбург? Он еще ничего не знает. Я не спешу, жду, давая бригаденфюреру все крепче и крепче запутываться — Ильгнер, документы из МИДа от Ганса Шредера, кое-что из штаба СС и канцелярии Кальтенбруннера.
…Еще пятнадцать минут прошло..
Собака сорвалась с поводка и теперь носится по сугробам, подпрыгивает и лает. Маленький симпатичный псина, то ли такса, то ли терьер, а скорее всего дворняжка, соединившая в себе добрую дюжину кровей. Добежав до моей скамейки, он останавливается, чуть оседает вбок на пружинящих лапах и мотает хвостом. “Ну что ж ты не играешь?” “Не хочу”. “Вот странный1 Такой большой и такой скучный. Ну ладно!” Прыжок, еще прыжок; нос взрыхливает снег, прокатывает в нем канавку. Хвостик так и ходит из стороны в сторону — смешной огрызочек, сигнализирующий миру о полноте щенячьей радости.
Надо набраться терпения… Надо ждать… Надо спокойно жить и работать… Как ни варьируй слова, суть одна. Есть ли связь, нет ли ее, но никто не отдал приказа о демобилизации. И война не кончилась, И дел у тебя, Одиссей полным-полно. Не сегодня-завтра ты должен поговорить с фон Арвидом. После недельного пребывания в гестапо управляющий, судя по всему, многое добавил к прежнему своему отношению к национал-социализму. По опыту знаю, как выпрямляют ход мысли резиновые дубинки из арсенала СД. В камере, отбросив все наносное и оставшись наедине с собой, человек производит великую переоценку ценностей и либо навсегда отказывается от борьбы, либо… “Здравствуйте, господа, — сказал фон Арвид, вернувшись в контору. — Надеюсь, все в порядке?” Он держался спокойно; запудренные синяки на шее и возле глаз не заставили его отсиживаться дома. Это был вызов. Кому? Гестапо? Верноподданным, собравшимся было после его ареста писать коллегиальный донос на бывшего начальника и быстренько отказавшимся от этой мысли, узнав, что фон Арвид возвращается. Целую неделю они колебались, обдумывали формулировки поэлегантнее, долженствующие, с одной стороны, свидетельствовать, каким негодяем был управляющий, а с другой — обелять их самих, просмотревших, как под боком гнездится измена империи и обожаемому фюреру? Меня, новичка, письмом обнесли, не сочли нужным заручиться подписью ночного сторожа; я обнаружил его на столе у Анны и подумал: а чем, собственно, господин бухгалтер, составивший проект доноса, отличается от Цоллера? От Руди? И так ли просто в будущем будет решить вопрос о “чистых” и “нечистых”? И как решать? Этот убивал, пытал, поджигал. Следовательно, да, виновен! А этот? Он только “принимал”, одобрял, славословил. Так сказать, жил в своей среде, подчиняясь ее законам. Он не виновен?.. Сложно… И не мне решать. Придет час, и сами немцы с муками и болью отслоят зерно от плевел, ложь от истины и черное от белого. Вряд ли сразу. И вряд ли без ошибок…
…Без двенадцати шесть…
Завтра или послезавтра я поговорю с Арвидом. Не с “фон”, а просто с Арвидом — братом депутата ландтага по левому списку. Что выйдет из этого? Синяки синяками, но есть фрейлейн Анна, и я не могу не считаться с этим. Риск? Согласен, риска хоть отбавляй. Спокойных денечков нет и не предвидится. Анна, Варбург, Руди. Несвятое трио. Я держусь настороже, сплю вполглаза, но Одиссей — всего лишь человек, ему не дано прорицать и видеть дальше всех. “Знал бы — соломку подстелил”. Этим не оправдаешься ни перед собой, ни перед Центром, если рухнешь в яму и со дна ее станешь гадать на звездах, где, как и когда был слеп и глух… Особенно не нравится мне Руди… Лотта Больц и советник Цоллер, убранные им, умерли, не успев, очевидно, понять, что убийца не насиловал себя, нажимая на спусковой крючок. Впрочем, черт их разберет, какие последние мысли пришли им в голову. Вполне вероятно, что Цоллер вспомнил мать и позвал ее. У него тоже была мать, и детство было, и это очень странно, что у выродков, как и у нормальных людей, есть матери и детство. Вот и Руди — привычный убийца. Кто вскормил и выпестовал его? Прикажи Варбург, и Руди всадит в Одиссея нож, да еще, чего доброго, произнесет при этом подходящее к случаю напутствие — бархатным голосом оперного певца… Да, с Руди надо что-то делать. Померещилось мне или нет, но дважды за последние дни глаза Одиссея выхватывали из десятка машин, ползущих по скользкому асфальту вдоль конторы, одну — черный “хорьх” — и готов поклясться, что за рулем сидел фактотум Варбурга. Зачем он приезжал? И каким образом Варбург вышел на контору?..
…Без пяти шесть…
Пес попрыгал, попрыгал и побежал к хозяину. Лег на спину, воздев к небу четыре ноги, и завизжал, демонстрируя покорность. Карабин защелкнулся на ошейнике, рука дернула поводок, и слабенькое тельце взлетело, крутанулось в воздухе… “Я тебе покажу, как не слушаться!”
— Эй, оставьте-ка в покое собаку! Да, я вам говорю!
— А вам что за дело? Моя собака…
— Или прекратите бить, или я позову шуцмана. Вам что, не известен закон о защите животных?
— Да разве я бью?.. Нет, нет, просто мы немножко играем. Он, знаете, такой у меня шаловливый… Форвертс, Той; домой, собачка!.. Так что вы напрасно… Домой, Той!
Старая истина: садист всегда трус. Жалко Тоя. Совсем беззащитный. Сколько их в мире, беззащитных. Не собак — людей!
Я провожаю взглядом Тоя и прячу масленку в углубление под скамейкой. Тайник заряжен и до шести — три минуты. Сегодня, пожалуй, никто не придет. Ладно, будем ждать. Фрекен Оса-Лиза откликнется. “Вы давно здесь сидите?” “Похоже, что с осени!” “Здравствуй, товарищ!” “Здравствуй! Вот ты и пришел наконец!”
Подняв прутик, я обвожу рисунок. Человечек. А поодаль — дом. Дымок спиралькой над крышей. И солнце. Человек идет домой — ничего особенного. Огромное солнце освещает ему дорогу. Он идет, человек, не зная еще, что будет завтра, послезавтра, через час…
В общем, это я немножечко о себе…
Сижу, мечтаю…
Я беру веточку и пишу под рисунком, как заправский художник: “Одиссей. Берлин. 1 февраля 1945 года”. И мысленно добавляю:
— Война. Рано мечтать. Рано…
“Смена”, №№ 3–10, 1974 г.
123