— Зуб, яблок хошь?
— Давай.
— Ишь ты, давай! Слазим в сад, будут яблоки.
— Я не полезу. У меня последнее предупреждение.
Мокрогубый Санька Крутько криворото ухмыльнулся:
— Ну, Зуб, не думал, что ты слабак!
— Говорю тебе, еще одно замечание, и меня выпрут из училища.
— Не выпрут — в саду сторожа нет.
— Кто сказал?
Санька воровато огляделся и понизил голос:
— Штукатуры лазили, антоновки полные наволочки приволокли. Весь сад, говорят, обошли, сторожа нигде нет. А ты — предупреждение, предупреждение… Полезли!
Зуб думал. Ему никогда не везло в таком деле, и он об этом помнил.
— Там и сторожить-то уже нечего, — напирал Санька, — Антоновка кое-где осталась, и все.
Зуб — крутоплечий хмурый парнишка — вообще был человеком невезучим. По крайней мере он сам так считал. В двухгодичном Луковском строительном училище он висел, что называется, на волоске. После того, как две недели назад — в первые же после летних каникул дни — он прямо в столовке расквасил нос старосте группы штукатуров, волосок стал совсем тоненьким.
Подскочивший к месту происшествия мастер Ноль Нолич схватил Зуба за руку и облегченно сказал:
— Ну вот и все, голубь сизый, отмучились мы. Не дав Зубу пообедать, маленький шустрый мастер поволок его к директору. С каждым шагом настроение Ноль Нолича словно бы улучшалось. Подходя к административному зданию, он даже замурлыкал себе под нос. С него хватит этого угрюмого и совершенно неуправляемого Зубарева. Давно ведь всем говорил, что его место не в училище, а в исправительной колонии, и он — Ноль Нолич — не виноват, что его не слушали. Развелось, понимаешь, либералов…
Велев Зубу ждать, мастер юркнул в кабинет директора. Выйдя оттуда через минуту, он смерил драчуна совсем уж повеселевшим взглядом.
— Память о тебе, голубь сизый, навсегда сохранится в наших сердцах, — сказал он притворно-скорбным голосом, потому что обожал красивые выражения. — Покорнейше прошу.
И он широким жестом указал на директорскую дверь.
Директор училища страдал ожирением и одышкой. От этого он всегда был какой-то влажный, словно его постоянно держали над паром. В тот раз он даже воспитывать не стал Зуба, хотя любил это делать до страсти. Он подошел к остановившемуся у двери парнишке, зачем-то взял его за шиворот гимнастерки и не разжимал руки, пока не кончил говорить.
— Зубарев, — тяжело дыша, сказал он немного дрожащим голосом. — Пойми наконец своей глупой головой, Зубарев: ты на волоске. Можешь ты это понять или нет? — И он слегка встряхнул его. — Понял ты меня?
По всему видно, что терпение директора тоже висело на волоске. Зуб ясно чувствовал это, но все равно заоправдывался;
— Он хлеб с наших столов…
— Молчать! — взвизгнул директор и заколыхался, задышал со свистом. От его виска потянулась струйка пота. — Ты понял, я тебя спрашиваю? Отвечай! — И он сильнее тряхнул драчуна.
Казалось, директор не выдержит — задохнется. Чтобы этой беды не случилось, Зуб поспешно, хоть и с упрямой ноткой, отвечал:
— Ну, понял.
— Без «ну»!
— Понял.
Директор разжал пухлую пятерню и неожиданно тихим, страдальческим голосом произнес:
— Вон отсюда, Зубарев. Вон, пожалуйста.
Зуб вышел на огромный двор, окруженный одноэтажными общежитиями и учебными зданиями щитовой постройки. Его окликнул Ноль Нолич:
— Ну-ка, ну-ка, голубь сизый!
Подойдя вплотную, мастер посверлил его своими ехидными колючками.
— Так, так, — протянул он, по привычке то и дело поднимаясь на носки. — Судя по тому, как ты быстро выпорхнул, голубь, я действительно отмучился. Пожалей своего мастера, Зубарев, скажи, что тебя того…
С самого начала пребывания в училище Зуб сделал вывод, что между ехидством мастера и его малым ростом существует прямая связь, Можно было подумать, что он мстит своим малолетним ученикам за то, что все они вымахали выше его. Один Мишка Ковалев был чуточку ниже, Но мастер и его не особо жаловал. Должно быть, потому что Мишка один такой в группе. Как бы там ни было, а ехидство Ноль Нолича все как-то терпели. И не из боязни перед мастером, а скорее по причине сочувствия к его мелкоте.
Сухонький Ноль Нолич, то есть Николай Нилыч, никогда ничего не говорил просто и, как могло показаться, гордился своим талантом лепить завитушки из слов. Даже на занятиях, то и дело вставая с пяток на носки, он объяснял приемы кирпичной кладки примерно так:
— Если вы будете выкладывать угол как попало, то сразу прошу насушить мне сухарей.
Группа каменщиков переглядывается в недоумении, а Ноль Нолич, потешив себя паузой, объясняет:
— Потому что такой угол развалится и прибьет какого-нибудь хорошего человека. Пожалейте своего мастера…
— Чего молчишь, Зубарев? — допытывался Ноль Нолич. — Выгнали?
— За что это? — усмехнулся Зуб. — Наоборот, просили остаться.
— О господи! — застонал Ноль Нолич и закатил глаза. — Когда только либералы переведутся… Ну, голубь сизый! — Мастер умел мгновенно менять ехидство на злость. — В новом году мы с тобой чикаться не будем, хватит! Марш в группу!
Зуб шел тогда в общежитие и думал, что жизнь у него — сплошное недоразумение. Как с пеленок не повезло, так, видно, до конца будет. В детдоме о нем говорили: «Мучитель наш». Правда, лет до десяти он был всего только «горем нашим». Говорили так часто, что маленький Юра Зубарев и не думал брать под сомнение, действительно ли он горе и мучитель.
В училище Зуб с первых дней попал на особую заметку, потому что подрался с мокрогубым Крутько. Тот хотел с налета установить свое верховодство в группе, зарвался и попал на тугой Зубов кулак. С тех же пор у Ноль Нолича появилась поговорка: «В группе у меня тридцать два человека плюс один Зубарев. Возьмите Зубарева, дайте еще тридцать два». Это стало вроде училищного афоризма. Его подхватили, приняв на веру. Даже директор, непроницаемый для юмора человек, как-то обронил: «В нашем училище двести восемьдесят учащихся и еще один Зубарев».
Однажды вечером дежурный воспитатель видел жуткую, по его убеждению, картину. Зуб взял у кого-то из ребят увесистый перочинный нож и трижды подряд очень спокойно вонзил его в дерево с десяти или больше метров. После этого ни у кого не оставалось сомнения, что в училище попал бандит и что не сегодня, так завтра он покажет себя во всей красе. Ноль Нолич твердо решил, что такого голубя сизого он у себя ни за что не потерпит.
Когда Зуба воспитывали или просто ругали за его, а часто и не его грехи, он только сильнее насупливал брови и угрюмо молчал. И что он находил в этом своем молчании?.. Он был похож на крепкий замочек, к которому нет ключа. Добро, если б этот угрюмый мальчик Зубарев учился как положено, а то ведь не блещет, двоечки случаются.
Воспитателям не стоило никаких трудов докопаться, кто опорожнил огнетушитель, разбил стекло, насыпал на раскаленную плиту молотого перца, подключил к дверной ручке электропровод и прочее, и прочее.
— Зубарев, сознайся: опять ты? Молчишь? Ну-ка, пойдем со мной!
— Это не он, — встрянет иной раз Мишка Ковалев.
— А кто же? Ну, кто? Молчишь? Ну и не выгораживай, а то и тебя к директору поведу. Защитник нашелся…
Однажды, проверяя порядок в комнатах, Ноль Нолич неосторожно взялся за спинку Зубаревой кровати и был отброшен к противоположной стене. Оправившись от электрошока, он с искаженным злостью лицом обвел взглядом ребят, остановился на Зубе и прошипел:
— Кто подключил?
— Не знаю, — ответил тот, потому что действительно не знал, кто из ребят готовил ему такую «свинью».
Пауза была такой невыносимой, что вот-вот, казалось, разразится гром. То ли нервы у тщедушного Мишки Ковалева сдали, то ли еще какая причина, но он решил вызвать этот гром на себя:
— Я подключил, — пискнул Мишка.
Это было такое очевидное вранье, что ребята хмыкнули, а Ноль Нолич даже ухом не повел.
— Не старайся, Мишка, ничего не выйдет, — сказал Зуб. Сказал на свою голову.
В следующую секунду мастер схватил его за шиворот и, не обращая внимания на визготню Мишки Ковалева «это не он», поволок хулигана Зубарева прямо к директору.
Вечером того же дня Зуб без единого слова дал мокрогубому Крутько в ухо.
— Ладно, ладно, — заныл тот, — ты за это ответишь. Все свидетели.
А Зуб по привычке лег обутым на свою кровать, отвернув в ногах матрац, и больше не обращал внимания на Крутько. Когда тот вышел, Мишка таинственным шепотом сообщил Зубу:
— Слышь, Юра, когда Ноль Нолич спрашивал, кто подключил, Крутько на тебя смотрел. Он всегда так.
Зуб помолчал и спросил:
— А ты куда смотрел, когда Крутько на меня смотрел?
— Я? — растерялся Мишка. — Я… на него смотрел.
Зуба это развеселило.
Так оно и шло, так оно и ехало. Время от времени на вошедшего в какую-нибудь комнату обрушивался поток холодной воды. Иногда кто-то вытаскивал из своего кармана дохлую мышь или обнаруживал, что ночью в его ботинок ненароком помочились. Крутько всегда оставался в стороне, а Зуб не очень артачился, когда его в очередной раз брали за шиворот. И его по привычке брали за шиворот даже тогда, когда все это происходило не в его комнате. Конечно, неприятно, когда тебя берут за шиворот, но ведь кому-то надо отвечать…
Незадолго до летних каникул Зуб решил проучить скользкого Крутько. Задумал он это недурно. Но поток воды по ошибке хлынул на Ноль Нолича, который всегда появляется некстати. Зуб был настолько ошарашен преследующим его невезением, что не стал дожидаться, когда с мастера стечет вода.
— Это я, — мужественно заявил он.
Что тут началось! Зуба уже считали выгнанным из училища. Но ему тогда первый раз крупно повезло: на следующий день мир узнал, что в космос полетел Юрий Гагарин.
Училище вопило от восторга и ходило на головах, вылавливало всех Юр и качало до появления у них морской болезни. Директор тоже возбужденно колыхался, был вне себя от радости и великодушно простил Юрия Зубарева, поскольку считал, что выгонять из училища человека с таким именем по меньшей мере аполитично.
Примерно к тому времени относится дикое увлечение училищных весельчаков — делать «велосипеды», от которых между пальцами ног у спящих остаются страшные волдыри. Однажды в детдоме увальни из старших классов состроили Зубу такую шутку. Месяц мучился с ногой. Поэтому, когда он увидел плачущего над своим волдырем Мишку Ковалева, глаза у него сделались бешеными.
Крутько он догнал у пруда, за два километра от училища. Пустив ему красную юшку, он пообещал проделывать это по возможности чаще. Интерес к «велосипедам» сразу пошел на убыль и вскоре совсем пропал.
Что до самих ребят, то они Зуба уважали. А кто особого уважения не питал, тот просто остерегался с ним связываться. Природа не поскупилась на материал, когда кроила этого парнишку. Многие в училище завидовали его по-взрослому перекатистым мускулам и крутым кулакам. Конечно, иной раз и ему крепко доставалось, когда дело доходило до хорошей драки. Но он не осторожничал, если чувствовал за собой справедливость, — а вдруг, мол, не одолею.
Паренька этого уважали, и многие не прочь были бы с ним дружить. Мишка Ковалев, так тот с первых дней тянулся к нему. Хлипкий и довольно робкий Мишка больше всего на свете ценил то, чем сам был обделен — силу и смелость. Только Зуб упорно не замечал Мишкиной привязанности. Правда, он покровительствовал ему, но только как слабому. А дружбой это нельзя было назвать. Да и другим он не отдавал особого предпочтения.
А еще была у Зуба никому не понятная в группе странность. Ни с того, ни с сего он скучнел, вовсе отмахивался от ребят, а потом, ни у кого не спросясь, уходил в город. Иногда появлялся в училище только на следующий день все такой же молчаливый. Оживал он через день-другой.
Где он болтался, никто не знал, а расспрашивать было бесполезно. Мишка Ковалев объяснял это просто: ничего, мол, удивительного нет, просто характер у него так устроен, что иногда ему нужна полная свобода. Все решили, что Зубу действительно надо иногда послоняться по городу.
Конечно, воспитатели, особенно Ноль Нолич, были не в восторге от этого Зубова «устройства». Но они, видать, с самого начала решили, что рано или поздно Зубарева турнут из училища, поэтому нет особого смысла тратиться на подобного рода психологические загадки.
Словом, не успев испечься в училищном пироге, этот паренек оказался чем-то вроде отрезанного ломтя. Бывает иногда, чего уж там…
А между прочим, никакого особого «устройства» в Зубовом характере в помине не было. Будь ребята повнимательнее, они бы, наверняка, заметили одну закономерность: Зубово исчезновение совпадает с теми днями, когда ребятам особенно часто приходят посылки и письма из дома. Посылки эти приходят с маминым теплом, которого Зуб никогда не знал, но о котором мечтал с тех пор, как помнит себя. Когда Зуба угощали чем-нибудь домашним, у него было такое чувство, словно он крадет чужое, неположенное ему в жизни родительское тепло.
Было тут и другое. Однажды в детдоме, когда он учился в первом классе, объявились родители одного мальчишки. Этот счастливый случай взбудоражил детдом. Зуб твердо решил, что за ним тоже должны приехать. Ночами, укрывшись с головой одеялом, он представлял себе, как это произойдет. Иногда он засыпал со слезами на глазах, а заснув, долго счастливо улыбался.
С восьми лет, с той самой поры, Юра Зубарев стал бегать на железнодорожную станцию встречать поезда. С годами он разуверился в том, что его родители живы, вернее, окончательно поверил, что их нет. Однако привычка встречать поезда осталась. И в Луково он не изменил этой привычке.
…— Там и сторожить-то нечего, — уговаривал Санька Крутько. Оглянувшись по сторонам, он шепнул: — Я сала возьму, вдвоем пошамаем.
— Шел бы ты в сарай со своим салом! — зыркнул на него Зуб. — Куркуль.
Санька покраснел. В общежитии все знали, какой он прижимистый. Придет ему посылка из дома — ни с кем не поделится. Спрячется в дровяной сарай и лопает втихомолку.
Зуб обдумывал, стоит ли клевать на Санькину авантюру, а язык тем временем как бы сам собой вспоминал вкус антоновки.
— Ну что, слабо? — презрительно растянул свои мокрые губы Санька. Это был последний козырь, потому что Зуб никогда слабаком себя не выказывал. — Как хочешь, без тебя охотники найдутся, не такие, как ты.
Зуб сглотнул слюну.
— Ну гляди, нарвемся на сторожа, умоешься у меня!
И он показал Саньке свой шершавый кулак. Тот стерпел, только беспокойно шмыгнул носом. Потом спросил:
— Пацанов поманить?
— Салом будешь манить?
— При чем тут сало? Далось всем это сало…
Крутько шустро обежал комнаты и подбил еще человек семь любителей отряхивать колхозные сады. Мишку Ковалева он и не звал, поскольку — слабак. Но тот узнал, что Зуб тоже собирается, и сам напросился.
Ребятня быстро сдернула наволочки с подушек — воровать так уж воровать! Засунув их в карманы форменных милистиновых штанов, оравушка двинула за город.
Улица кончалась одноэтажными училищными корпусами. Дальше начинались широкие поля, за ними — пруд, куда ребятня бегала купаться. Еще дальше, за двумя лесополосами, раскинулся колхозный сад. До него километров пять, не меньше.
Шли по невспаханному еще жнивью. Дурачились, толкались, делали друг другу подножки. Когда это надоело, начали рассказывать всякие небылицы. Мишка Ковалев был до них падок, медом не корми. Спорили, в самом ли деле преподаватель материаловедения Степан Ильич — гипнотизер, или зря на него наговаривают. Санька Крутько утверждал, что гипнотизер. Ему якобы ребята из прошлого выпуска рассказывали. Будто один довел Степана Ильича до каления, он взял и прямо на занятии загипнотизировал его — поставил стоять столбом, чтоб другим не мешал.
Когда тема гипноза была исчерпана, разговор как-то сам собой перешел на оборотней, которые, как был убежден Мишка Ковалев, в старые времена водились в каждой, даже самой зачуханной деревеньке. Если Мишке верить, то его бабка три раза самолично видела оборотней. Однажды на ее глазах какая-то тетка вроде бы обернулась колесом от телеги и покатилась в гору. Да так быстро!..
— Дураки вы все, — негромко сказал молчавший до сих пор Зуб. — Гагарин в космос летал, а они…
На минуту все смолкли. Устыдились, должно, дремучести своей. В самом деле, у людей космос с языка не сходит, всякие созвездия и туманности на уме, к которым вот-вот полетят, а они нашли о чем судачить — о старушечьих бреднях. Опомнившись, Мишка Ковалев стал выдумывать научное объяснение оборотням, и спор снова разгорелся. Сад начинался сразу за второй лесополосой. Не доходя метров сто до посадок, Зуб обернулся на шумливую ватагу:
— Кончай базарить!
Ребятня стихла, а разгоряченный спором Мишка продолжал доказывать свое:
— Я даже читал где-то, что оборотнями прикидываются природные гипнотизеры. Сейчас таких на особый учет берут…
Зуб на ходу выдернул из земли толстую подсолнечную былку без шляпки и, ни слова не говоря, огрел ею Мишку по спине.
— Чего ты? — отскочил тот.
— Не базарь, природный гипнотизер.
Сад встретил настороженной тишиной, полуобнаженными ветками яблонь и груш. Всюду были видны следы осеннего сбора урожая. Земля между рядами была истоптана, исчерчена колесами повозок и «Беларусей».
Стоя за кустами лесопосадки, ребята внимательно оглядывали сад. Ни души. Но и яблок тоже не видно.
— Где ж твоя антоновка? — проворчал Зуб.
— Там, — неопределенно кивнул Санька Крутько.
— Где — там, за кудыкиной горой?
— Надо ближе к сторожке идти.
Глаза у Саньки сделались круглыми, мокрые губы подрагивали.
«Трясется, заяц», — покосился на него Зуб.
Санька сорвал тронутый желтизной лист боярышника, стал его жевать. Выплюнул, сунул в рот другой. А глазами — стрель, стрель по саду.
— Ладно, ребята, айда, — как-то вяло сказал Зуб и вышел из зарослей.
В голых междурядьях они сразу почувствовали себя беззащитными со всех сторон. Заозирались, заспотыкались о комья земли. Зуб почему-то снова вспомнил о зайцах — у них, поди, всю жизнь вот так.
Пройдя рядов пять, они увидели сторожку, а недалеко от нее — необобранные яблони. Крутько на ходу выдернул из кармана наволочку и возбужденно шепнул Зубу:
— Я ж говорил! Вот грабанем!
Вдруг впереди от раскидистой яблони отделилась тоненькая фигурка, с ружьем наперевес. Метров сорок до нее, не больше. Ватага встала как вкопанная.
— Девчонка! — протянул кто-то за спиной Зуба.
— А ну, назад! — зазвенел над садом суровый голосок. — Чего рот разинули? Назад, говорю!
Это было так неожиданно, что ребятня не кинулась врассыпную, как ей положено делать в таких случаях, а продолжала стоять.
— Ты чего тут ползаешь? — крикнул Зуб первое, что пришло в голову.
— Не твое дело! — отрезала девчонка. — Убирайтесь, не то стрелять начну!
— Да у тебя патроны хоть есть?
— Не беспокойся, имеются! Поворачивайте, говорю!
Беспрекословно подчиниться такой пигалице, пусть даже она с ружьем? Нет, этого они не могли себе позволить. Яблок им скорее всего не видать теперь, но и позорно драпать они не собираются.
— Не бойтесь, — как можно спокойнее сказал Зуб. — Какой дурак патроны ей даст?
— Не уйдете? — угрожающе спросила малолетняя сторожиха, но в ее голосе вместе с угрозой звучала растерянность.
— Дай яблок натрясти, тогда уйдем. Девчонка отвела ствол ружья немного вбок, крепко зажмурилась и выстрелила. Зуб видел, как шмякнулось крупное яблоко.
— Если второй раз пальну, — чуть не плача закричала девчонка, — тогда на себя пеняйте! Не дожидайтесь!
Орава сначала попятилась, а потом трусцой отбежала к лесополосе и скрылась в кустах.
— Я ее тут видел, — дрожащим голосом сказал Санька Крутько. — Она тут со сторожем ходила. Внучка, наверно.
— Вот малолетка! — не то восхищенно, не то со злостью воскликнул кто-то из ребят.
— Эта малолетка влепит солью в зад — не обрадуешься.
— Точно. Неделю в тазике сидеть будешь.
Зуб молчал, с прищуром поглядывая в ту сторону, где за яблонями время от времени мелькало светлое платьице. Поразмыслив, он велел разделиться на две группы и двигаться в разные стороны.
— Мальчики, я вас прошу, уйдите по-хорошему! — звенел голосок невидимой из-за яблонь малолетки.
Она, конечно, следила за ними и сразу разгадала хитрость.
— Теперь пусть стреляет, — злорадствовал Крутько. — У нее, может, и был-то один патрон — у деда стянула.
Бах! — снова разнеслось по саду. Ребята невольно втянули головы в плечи, но не остановились.
— Давай, давай, стреляй! — крикнул Санька и противно захохотал, как хохочут перепуганные, но не сознающиеся в этом люди.
Остальные тоже засмеялись, засвистели, заулюлюкали, стараясь отогнать от себя страх. Мишка Ковалев подбежал к яблоне, на верхушке которой кое-что осталось, и начал трясти изо всех сил. Остальные кинулись подбирать падалки. Каждому и по десятку не досталось.
Двинули дальше. В открывшемся междурядьи они увидели далекую уже фигурку в светлом платьице. Девчонка стояла на прежнем месте, не кричала и, как видно, не собиралась больше стрелять.
— Вот лопухи! — возбужденно вопил Санька, кривя слюнявые губы. — Сторожиху нашли! Пусть спасибо скажут, что ружье не отобрали.
— Дед, наверно, заболел и за себя оставил.
— Лопух этот дед!
— Гляньте, вон антоновка!
— Где, где? — закрутила головами ребятня.
В глубине сада, метрах в пятидесяти, ядреная желтая антоновка гнула ветки к земле. Зуб снова ощутил на языке кисло-сладкий, острый вкус яблок.
— Бежим!
К антоновке кинулись с гиком, с посвистом, замахали над головами белыми наволочками. Теперь все нипочем! Сад, можно сказать, отвоеван, рви — не хочу!
Литые, будто синим инеем тронутые, яблоки ударили в землю густо, гулко. Кулаки, а не яблоки! Ахнет такое по маковке — круги перед глазами пойдут, а по спине придется — выгнешься.
Зуб уже набил антоновкой половину наволочки, как вдруг услышал шум приближающейся машины. Все замерли, настороженно вглядываясь в прогалы между деревьями.
Зуб вспомнил, что им кричала девчонка: «второй раз пальну, пеняйте на себя, не дожидайтесь». Ясно теперь, что значит второй выстрел. И каждый из ватажки, должно, подумал о том же. Но все надеялись, что машина проезжая, не имеет к саду никакого отношения.
Грузовик вынырнул в междурядье неожиданно. В кузове стояли трое. У каждого в руках поблескивали вороненые стволы ружей. Вот тебе и антоновка…
— Тикай! — крикнул Зуб и кинулся к лесополосе. Бах! Ба-бах!
Над головой коротко шикнуло. «Дробь», — догадался Зуб. Он протаранил кусты посадки и вырвался на жнивье, чуть не потеряв форменную фуражку. Впереди, через поле, — вторая лесополоса. Побросав под яблоней набитые наволочки, по пятам бежала ребятня.
— Врассыпную! — не оборачиваясь, крикнул Зуб. — Переловят…
Главное — дотянуть до второй лесопосадки. Она такая широкая и густая, что ловить их там будет бесполезно.
Гул машины слышался где-то позади. На минуту даже показалось, что он отдаляется. Пугнули, наверное, и уехали назад.
Зуб оглянулся в ту секунду, когда из посадки на жнивье вынырнул грузовик со стрелками. Искали проход через заросли.
Ноги чуть касаются земли, в ушах — ветер. Скорее! Еще быстрее! Лишь бы до зарослей, а там ищи-свищи.
Бах! Бах!
Зуб понимал, что целят над головами. Для страха, чтоб на землю попадали.
Тяжелое дыхание сзади, кажется, Мишкино, перешло в жалкие всхлипы.
— Дяденьки! — завизжал вдруг Мишка и сразу отстал. — Не надо!..
Посадка все ближе. Но и машина почти за спиной.
Зуб снова оглянулся на мгновение и увидел, как из кузова на ходу сиганул парень и кинулся к Мишке Ковалеву. Готов один.
— За тем давай! Жми! — кричали с машины, и Зуб почему-то догадался, что это о нем.
Крутько же в это время стал петлять по полю, и стрелки, видимо, решили, что его словить будет несложно.
Глотка стала тесной для дыхания, грудь распирало до боли, а ноги едва поспевали одна за другой и слабели с каждой секундой. Машина ревела так близко, что Зуб подумал: наедет, сомнет. Он скосил глаз. Объезжают слева. Неожиданно Зуб повернулся и рванул наискосок к машине.
— Разворачивай! — завопили в кузове.
На полном ходу машина сделала широкую петлю, но Зуб уже снова бежал к посадкам.
— Ну, стервец, держись! — орали с машины. И снова — бух! бух!
Посадки — рукой подать. Но машина опять обгоняет. Уже спрыгивают на землю парни. Зуб стреканул в сторону. Погоня — за ним. Один прямо на пятки наступает.
Зуб оглянулся и рухнул на землю. Парень перелетел через него, со всего маху зарылся лицом с колючее жнивье и взвыл от боли. Зуб вскочил как на пружинах, но в это мгновение на него налетел второй стрелок. Они покатились в обнимку по стерне. Зуб остервенело вырывался, но куда там — ручищи у парня, как лапы медвежьи.
— Врешь, воробушек, не улетишь!
Поймали троих. Саньку Крутько сцапал шофер. Допетлялся…
Минут пятнадцать спустя машина мчалась по селу. Вскоре она остановилась у крыльца длинного приземистого дома. «Колхоз им. Чапаева» — прочли ребята прибитую над крыльцом вывеску.
Парни в промасленных спецовках высаживали из кузова троицу, крепко держа ее за шиворот. Процессия двинулась к крыльцу. Там, на лавочке, сидел сморщенный старичонка в драном малахае и пыхал цигаркой.
— Кто ж такие? — спросил он, ласково улыбаясь.
— Воры, кто ж еще! — воскликнул парень, будто удивляясь стариковой недогадливости. Из его губы, разодранной о стерню, все еще сочилась кровь. — В сад, паскудники, лазили.
— А-а… В сад — первое ребячье дело, — все так же ласково заметил старик и, вытянув губы трубочкой, бережно принял в них обмусоленную козью ножку.
Вошли в темный длинный коридор. Один из парней открыл какую-то дверь и сказал через порог:
— Привезли, Афанась Петрович. Заводить?
— Давай, давай! — донесся густой бас как из трубы, и в комнате нетерпеливо громыхнул отодвигаемый стул.
Зуба не очень дружелюбно двинули в спину, и он первый перешагнул порог.
Посреди уставленной столами и шкафами комнаты, расставив для прочности ноги в хромовых сапогах и заложив руки за спину, стоял огромный человек. У Зуба мелькнуло, что если этому человеку приделать бороду, повесить на пояс булатный меч, то будет вылитый Илья Муромец. Вида этот гигант был сурового, военного. Изрядно поношенный офицерский китель так плотно облегал его могучие плечи, что повернись он неосторожно либо напряги мышцы, и ни одного целого шва не останется. Даже по тому, как он стоял, видно было, что это и есть председатель колхоза.
— Ну что, яблошники, хорош у нас нынче урожай, а? — зарокотал «Илья Муромец», и ребята поняли, что от его шутки добра не дождешься.
Откуда они есть, председатель и не думал расспрашивать. Черные гимнастерки, форменные фуражки и ремни с бляхами, на которых отштамповано «СУ», указывали точный адрес.
— Слышим, Надюха стреляет! — с азартом начал рассказывать парень с разодранной губой. — Раз ахнула да другой. Ну, думаем, зовет…
— Молодцы, хлопцы! — весело гаркнул председатель. — От лица чапаевцев — молодцы!
— Стараемся, Афанась Петрович, — расплылись парни.
— Вот-вот, а от них спасу нет. — Он развернул свое необъятное тело к яблошникам. — А? Отбою, говорю, нет!
Ребятня жалась к стене у двери и исподлобья поглядывала на председателя. Мишка Ковалев безостановочно шмыгал носом. Шмыгать он начал с той минуты, как их изловили.
— Ну, теперь я сам с ними, — сказал парням председатель. — Гляньте, где там мой Колька. Скажите, чтоб машину подогнал.
— Есть, Афанась Петрович!
— Ну так что, яблошники? — снова зарокотал председатель, когда за парнями закрылась дверь. — Отвечать придется.
— Дяденька, — пустил давно приготовленную слезу Мишка Ковалев. — Мы ж первый раз…
— Мы ж только мимо шли, мы и не хотели, — взялся врать Крутько.
— Отставить! — посуровел председатель. — Нытьем меня не возьмешь. Умели воровать, умейте и отвечать.
Зубу неловко стало, что эти хлюпики распустили нюни перед таким богатырским человеком. Он переступил с ноги на ногу и угрюмо, с вызовом буркнул:
— Ответим.
— Вот это мужской разговор! — похвалил председатель. Он открыл дверь и крикнул в коридор, будто жернов по нему прокатил:
— Колька! Где он там?
— Бегу, Афанась Петрович! — донеслось с улицы.
— Да не беги, сейчас поедем!
Председатель отстранился от двери, и — ребятне:
— Слева по одному шагом арш! Колька, принимай этих гавриков поштучно! Да гляди, чтоб не драпанули! Голову сниму!
Драпануть было мудрено. Газик — в метре от крыльца, а на часах стоит расторопный шофер Колька.
Старик в малахае все еще сидел на скамейке.
— Командуешь, товарищ полковник? — улыбчиво спросил он председателя, когда тот появился на крыльце.
— Командую, дед, командую, — по-хозяйски оглядывал тот улицу с высоты крыльца. — Шел бы ты сад сторожить, а?
— Не-е, — засмеялся старик, мусоля козью ножку. — Ружжа боюсь. Меня, милой, как в гражданскую еще контузило…
— Контузило-то куда? — перебил председатель.
— Да как бы тебе доложить… в самое темя.
— Это нехорошо — в темя. Надо было мягкое место подставлять.
— Дак как жа? — растерянно заморгал дед. — Если б знать, с какого она зюйда прилетит…
— Ну, бывай здоров, дед, — снова перебил председатель. — Некогда нам.
Востроносый, с прочной печатью озабоченности на лице Колька захлопнул за яблошниками дверцу. Председатель с великим трудом протиснулся на переднее сиденье. Машина испуганно присела под ним и словно бы охнула. Шоферу осталось места — всего ничего.
— Давай, Колька, в училище ихнее, — бросил полковник. — Мы его с хитрого фланга возьмем, Ребята переглянулись и совсем поскучнели. Всю дорогу председатель молчал, словно бы опасаясь, что от его могучего рокота в машине сломается что-нибудь хрупкое. Только перед самым училищем он чуть повернул голову на бычьей шее и сказал:
— Я не знаю, что там вам будет — выгонят или на гауптвахту посадят, но капусту мне училище уберет. Вот так. Есть у вас гауптвахта?
— Нету, — пискнул Мишка Ковалев.
— Ты слыхал, Колька, — у них даже гауптвахты нету. Надо же!
Шофер хмыкнул и покачал головой. Дескать, как там они живут без гауптвахты, уму непостижимо.
Подъехали — удачнее некуда. Директор училища как раз спускался с крыльца административного корпуса. Домой, видно, собрался. Председатель в два мощных рывка выпростал свое тело из машины, отчего та сильно раскачалась, поздоровался с директором как со старым знакомым и крикнул:
— Колька, выпускай!
Пока ребятня вылезала, он объяснял директору, что к чему. Тот заколыхался от негодования, лицо его сразу увлажнилось.
— Так, — полез он за платком. — Так… Мы с ними разберемся, я вам твердо обещаю. С Зубаревым, например, все решено. Хватит его прощать. Я обещаю, что мы самым строгим…
— Ну, это уж вы как хотите, — перебил его председатель, возвышаясь над всеми утесом. — Меня другое волнует. Конечно, жаль будет, если об этом случае узнают, где положено. Такое ведь из года в год… Одним словом, поговорить нам надо.
Он указал глазами на вход в административный корпус.
— Конечно, прошу! — засуетился директор. И ребятам: — Кто зачинщик?
Те понуро молчали.
— Я вас спрашиваю! Ты, Зубарев?
Молчание. Только Мишка Ковалев без устали шмыгал носом.
— Ну, с тобой, Зубарев, все решено. А зачинщика найду — вместе с тобой выгоню. Вон! Все — вон, пока не вызову!
— Эт который Зубарев? — поинтересовался председатель. — Коренастенький? Ничего, подходящий паренек.
В общежитие шли молча. Мишка Ковалев, перестав вдруг шмыгать носом, первый юркнул в дверь, будто спасался от директорского гнева. В коридоре Зуб не выдержал и со злостью сказал Саньке:
— Ну что, сторожить нечего, трепло? Послушал я тебя, дурак…
Крутько смолчал. Перед тем, как войти в комнату, он хмуро бросил:
— Хана мне теперь, Зуб.
— Чего это — хана?
Санька оглянулся по сторонам, поманил Зуба в угол коридора и со страдальческой миной на лице зашептал:
— Слышь, Юра, если меня вместе с тобой выпрут, я пропал — убьет отец.
— Так уж и убьет, — хмыкнул Зуб, удивляясь тому, что Крутько назвал его по имени.
— Убьет, верно говорю! Он припадочный, не помнит даже, что делает. Глянь, шрам на голове, вот тут. Это он костылем меня. Еле отняли. Не веришь?
Санька снова оглянулся — не слышат ли их. Шепот его стал еще тише, еще просительнее:
— Юра, скажи, что ты подбил пацанов, а? Тебе ж все равно теперь.
— Почему это все равно?
— Так директор же сказал, что с тобой все решено. Значит, выгонит. А зачинщика вместе с тобой — того…
— Паразит ты, Санька! — не выдержал Зуб. — Врезать бы тебе, да руки неохота марать.
Зуб повернулся, чтобы идти в комнату, но Санька вцепился в его рукав.
— Ну ладно, ну паразит… Юра! Что тебе стоит, ты же свой парень!
— Какой я тебе свой? Отвали!
Крутько скривил мордаху, кажется, вот-вот заплачет. Зубу представилось на секунду, как припадочный отец будет убивать Саньку, как тяжелый костыль проломит ему голову, и Санька останется лежать белый как полотно в луже крови. А все из-за него, Зуба, который не хочет назваться зачинщиком. В самом деле, что тут такого, если выбора действительно нет — зачинщик он или не зачинщик, из училища все равно попросят убраться.
— Ладно, не ной, — мрачно обронил Зуб.
— Скажешь, Юра? — оживился Крутько.
— Скажу. Исчезни.
— Все, исчезаю! Вот это я понимаю — друг! Дай пять.
— Иди ты… Друг выискался.
— Юра, исчезаю!
Саньке Крутько сразу стало беззаботно и весело. Когда один за другим собрались рассыпавшиеся по всей округе яблошники, Санька стал с жаром рассказывать, как их изловили, как привезли сперва в колхоз, а потом в училище, как возмущался и задыхался директор. Выходило, что это была развеселая забава да и только. Остальным, конечно, крупно не повезло, что они не попали в эту потешную передряжку. Словом, Санька выглядел настоящим молодцом, не в пример писклявому Мишке Ковалеву.
На следующий день в первой половине дня всем троим велено было явиться на педсовет. Значит, сообразили ребята, дело пахнет керосином. Но Крутько не терялся. Он загодя предупредил всех яблошников о том, что Зуб берет основную вину на себя. Глядите, мол, чтобы в одну дудку у всех получалось.
Ребята провожали Зуба на педсовет с таким чувством, словно видели его в последний раз. Одни хвалили: верный кореш, за таким не пропадешь. Другим же эта затея совсем не нравилась. Эти другие называли Саньку Крутько хитрозадым и еще кое-какими нехорошими словами. Но что бы там ни говорили, а забрать назад свое обещание Зуб уже не мог. Для него это было совершенно немыслимым делом.
Директорский кабинет был в конце длинного полутемного коридора административного корпуса.
Ребята остановились перед дверью, обитой черным дерматином, и не решались постучаться. А может, и не надо стучаться, может, их вызовут?
Дверь была закрыта неплотно. Мишка Ковалев заглянул в щелку, увидел, как много в кабинете народу, и задрожал пойманным воробушком. Наверно, готов был драпануть отсюда.
— Ну чо трясешься? — напал на него Санька. — Смотреть противно.
— Сам не наложи, — недружелюбно оборвал его Зуб, и Крутько покорно смолк.
Голоса из кабинета директора стали доноситься громче.
— …Это же хулиган какой-то!
Зуб узнал голос Ноль Нолича, и был уверен, что коли хулиган, значит, это в его адрес. Ребятня прислушалась.
— Я не могу уразуметь, во имя чего либерализм…
Все ясно: за дверью решается судьба троицы.
— Поверьте, Николай Нилыч, у меня тоже запас терпенья не бесконечный. — Это голос директора. — Но ведь если не он зачинщик, то выгонять придется сразу двоих. А это непозволительная для нас с вами роскошь. По головке за это не погладят.
— Но почему мы обязательно должны выявлять зачинщика? Почему?
— Да потому, Николай Нилыч, что справедливость этого требует. — Даже за дверью было слышно, как тяжело дышит директор. — Элементарная справедливость.
— Странное дело, — вмешался третий голос, принадлежавший Степану Ильичу, преподавателю материаловедения. — Почему директор уговаривает мастера, а не наоборот? Неужели этот самый Зубарев стал для вас, Николай Нилыч, таким уж бельмом?
— Многоуважаемый и почитаемый Степан Ильич! — повело мастера на обычные словесные выкрутасы. — На вас когда-нибудь выливали ведро холодной воды?
— Причем здесь это?
— Если не выливали, то вам повезло. А на меня, представьте, выливали.
— Ну и помогло?
— И сделал это ваш драгоценный Зубарев.
— Почему мой? Он как раз ваш, вы у него, с позволения сказать, мастер.
Из-за двери слышалось веселое оживление педсовета. Педсовету перепалка нравилась.
— Если б я вам рассказал, что он еще проделывал, то вы бы его не защищали.
— А что он еще с вами проделывал? Это интересно.
— Я прошу не шутить со мной! — взвизгнул Ноль Нолич.
— Товарищи, товарищи! — постучал чем-то по столу директор. — Давайте прекратим… Я все же уверен, что зачинщик Зубарев. Очень это на него похоже. Поэтому тут и спорить не о чем.
Кто-то плотнее прикрыл дверь, и ребята отпрянули. Санька настороженно и заискивающе посмотрел на Зуба, вымученно, жалко улыбнулся:
— Ну что, железно? Не продашь?
Зуб не успел ответить — распахнулась дверь.
— А-а, голуби сизые! — воскликнул Ноль Нолич. — Они уже тут. Прошу, покорнейше прошу!
Педсовет был в сборе. Все взгляды остановились на вошедшей троице. А больше всего они ощупывали Зуба, словно пытались разглядеть, где у него хоронится совесть, если она вообще водится у тех, кто способен вылить на своего мастера ведро холодной воды. Мишка еще за дверью начал шмыгать носом. На лице Саньки Крутько пропечаталось такое искреннее раскаяние, что наверняка кому-нибудь из педсовета хотелось погладить его по головке. Только этот невозможный Зуб поглядывал на всех исподлобья, словно не он, а педсовет в полном составе лазил в колхозный сад.
Директор поднялся, промакнул лоб огромным платком и, сдерживая одышку, заговорил со всей строгостью, на какую только был способен:
— Разговор будет серьезный. Очень серьезный! Но сначала педсовету необходимо знать, по чьей инициативе совершено это возмутительное — я повторяю: возмутительное! — хулиганство.
— Преступление, можно сказать! — встрял Ноль Нолич. — Вы знаете, что из-за вас училищу придется всю капусту убирать?
— Терпение, Николай Нилыч, — прервал его директор. — Ну, мы ждем признания.
Зуб почувствовал, что Санькин локоть легонько коснулся его — раз да другой.
— Что, смелых нет? — повысил голос директор.
— Есть, — негромко, но твердо сказал Зуб.
— Что значит «есть»? Говори точнее, Зубарев. Ты зачинщик?
— Я.
Директор снова промакнул лоб и задышал с легким посвистом.
— Ну-ка, Крутько, подтверди — он?
Санька дрогнул всем телом, будто его пырнули под ребро. Он мгновенно залился краской, угнул голову и выронил себе под ноги:
— Он.
Зуб не выдержал, покосился на него и презрительно хмыкнул. И тут же поймал на себе пристальный взгляд Степана Ильича. Хотел выдержать этот взгляд, но не смог — отвел глаза.
— Ну вот, а вы говорите! — повернулся к педсовету Ноль Нолич. — Все стало на свои законные места.
— Тут что-то неладно, — негромко сказал Степан Ильич.
— Что ж тут неладного, скажите на милость? — насторожился мастер.
Но Степан Ильич даже не взглянул на него.
— Неладно что-то с Зубаревым. Зубарев, хочешь, я скажу, почему ты берешь на себя вину? — Взгляд у Степана Ильича словно привязь — никуда от него не уйдешь. Крутько даже дышать перестал. — Ты считаешь, что тебя в любом случае отчислят из училища. Дескать, семь бед… Верно говорю?
У Зуба мелькнуло, что Степан Ильич читает его мысли. Видно, и в самом деле гипнотизер. Но он упрямо повторил:
— Я зачинщик.
— Ты думаешь, мы тут героя выявляем? Нет, Зубарев, нам надо знать главного виновника.
— Степан Ильич, я вами удивляюсь! — с возмущением заявил Ноль Нолич. — Это никуда не годится.
— А я вам удивляюсь, Николай Нилыч, — спокойно повернулся к нему преподаватель.
Но тут директор снова постучал карандашом по столу:
— Товарищи, давайте без излишеств. — Он сердито попыхтел и добавил: — Все ясно. Прошу педсовет высказываться.
Педсовет помолчал немного, потом кто-то кинул первый камешек:
— Да, преподнесли подарочек… в капустном листе.
— Учебную программу бы не сорвать.
И началось. Зуба стыдили, бранили, пугали. Ему чего только не припомнили. У Ноль Нолича, оказывается, отличная память на этот счет. Все складывалось так, что паршивца Зубарева надо не только из училища турнуть, но еще и в милицию сдать как опасного субъекта. О Саньке же с Мишкой словно забыли, а ему все говорят, говорят. Сперва Зуб старался слушать равнодушно. Ведь все заранее решено, что ж расстраиваться. Одно неясно ему было: коли решили выгнать, зачем же напоследок валить на него все подряд? Зуба это стало задевать за живое. А вскоре он уже едва сдерживался, чтобы не выбежать из этого кабинета, хлопнув как следует дверью.
— Этого голубя сизого и в колонию-то не примут!
— Как дальше жить будешь, Зубарев?
— И выпороть его некому — детдомовский. А ведь что ни говорите, помогает иногда.
— Ничего, на стройке с ним чикаться не станут.
— Дам тебе один совет, Зубарев. Хорошенько запомни, на всю жизнь…
— Не нужны мне ваши советы, обойдусь! — неожиданно звонко, совсем по-мальчишески крикнул Зуб, и подбородок его предательски дрогнул.
— Как ты ведешь себя на педсовете? Распустился!
— Вот-вот, я с этим голубем сизым второй год чикаюсь.
И педсовет повело на второй круг.
Ноги сами собой развернули Зуба. Он выскочил в коридор, и если бы кто-то попался на его пути, сшиб бы, наверно.
— Какое хамство! — неслось вслед. — Вы только подумайте!
Подальше отсюда, в поле куда-нибудь!
— Зубарев, вернись! Вернись, тебе говорят!.. «Идите вы все!» — подумал Зуб, силясь, чтобы не пустить слезу. Он давно разучился плакать. И сейчас не простил бы себе подобную слабость.
Скорой нервной походкой он шел прямиком через убранное поле. Понемногу успокаиваясь, сбавил шаг. Порожние поля выглядели уныло. Скучно желтели далекие лесопосадки. Все было под стать его настроению.
Из разговоров на педсовете Зуб понял, что его пошлют в пятое стройуправление, и будет он там работать в бригаде каменщиков Ермилова. Хоть в этом повезло.
Зуб знал Ермилова по практике. Мужик строгий, даже суровый, но ребятам он отчаянно нравился своей справедливостью и умением работать как никто другой.
Однажды Ермилов решил показать ребятне класс. Отобрал себе человек пять в подсобники — кирпич и раствор подавать, расставил всех по местам и рубанул мастерком воздух:
— Старт!
Как он клал стену! Он жонглировал кирпичами. Мастерок просто порхал по кладке. Казалось, у бригадира не две руки, а больше, как у индийского божества. Но ни один кирпич не лег криво, все швы, как после проверили, были хорошо заполнены раствором.
Кирпич — ляп, мастерок — жик! Ляп — жик! Ляп — жик! Ребятня взмокла на подаче, а Ермилов знай подгоняет:
— Не зевай, рабочий класс, поворачивайся!
Ляп — жик, ляп — жик! Ряд за рядом, ряд за рядом.
Зуб вместе с Крутько ставил кирпичи на ребро под строгим углом, чтобы Ермилов мог брать их, почти не глядя. Минут через двадцать заныли руки, заломило спину. Но никто бы не посмел даже себе признаться, что устал. С Ермилова, с того вообще пот градом катился, рубаха на широченной спине — хоть выжми. Он тоже не желал скоро сдаваться, решив, должно, преподать ребятне такой урок, чтоб на всю жизнь запомнился.
Любо и весело было метаться по подмостям в этой вихревой работе. Бывают же счастливые минуты, которые часов дороже!
Когда подмости стали низки для выросшей стены, Ермилов хрипло крикнул:
— Шабаш, рабочий класс!
И тяжело опустился на ополовиненный штабель кирпича, грудь его ходуном ходила.
Зуб, хоть и вымотался порядочно, не поленился сбегать в бригадную будку за ведром воды. Первый ковшик он подал бригадиру. Ермилов осушил его одним духом, длинно крякнул, подмигнул Зубу и выплеснул остаток на его обнаженную потную грудь. Тот даже не дрогнул, только засмеялся.
От строгости и неразговорчивости Ермилова не осталось и следа. Работа его опьянила.
— Уморили, чертенята! — весело кричал он на весь объект. — Ну, чертенята! Они кого хошь умотают! Вот ты, — кивнул он на Зуба, — кончишь свое училище, ко мне просись. Понял?
— Понял.
Выходит, Зуб попадает к, Ермилову досрочно. Только помнит ли его лихой бригадир?
Перейдя широкое поле, Зуб вышел на окаймленный старыми ивами заросший пруд и долго сидел на берегу. Было ему так одиноко и так обидно за свою жизнь-невезуху, что несколько раз откуда-то изнутри поднимался к горлу шершавый комок. Зуб задирал голову и ждал, когда комок опустится обратно и станет легче дышать.
Высоко-высоко плыли чистые облака. Плыли они степенно и даже торжественно, не суетясь и не обгоняя друг друга. Путь их лежал прямо на восток, в далекую Сибирь. Зубу подумалось, что хоть одно из этих облаков должно доплыть до Каримских Копей, где живет его дядька Василий Павлович — единственный из оставшихся или известных ему родственников. Превратиться бы в такое облако и уплыть к нему в Сибирь. Там наверняка было бы все по-другому.
За все время дядька написал своему племяннику несколько куцых писем и в каждом напоминал, что писать не умеет и не любит, так что, мол, не обессудь. А в последнем звал к себе. Совсем, говорит, состарился, и старуха моя померла. Остался как былинка на ветру, и ни одной родимой души нету.
Звал дядька настойчиво, даже описал с подробностями, как доехать: поездом до Новосибирска, а оттуда пересесть на абаканский, от Абакана же автобус ходит до Каримских Копей. Соберешься, говорит, — пришлю денег на дорогу. Крепко, видать, надеялся на приезд племянника. В конце, после «до свидания», приписочку даже сделал: «А в Копях ты меня взажмурки найдешь. На въезде стоит кирпичный завод, а третий дом за ним будет мой. Горняцкая, 2». На всякий случай описание это Зуб запомнил.
И хочется ему к дядьке, и понимает он, что нельзя ехать к незнакомому, хоть и родному, человеку обузой. Ну кто он, что умеет в жизни? Кабы закончить училище да получить твердую специальность, тогда и печали нет. А то ведь все у него через пень-колоду. Из училища — теперь уж и не гадай — выгнали. Да еще неизвестно, как на стройке дела пойдут.
Глядя на парад пышных, нарядных облаков, Зуб думал: хорошо жить тому, у кого впереди что-то светится, огонек или звездочка есть. А у него, у Юрия Зубарева, что впереди? Да ничего. Нет у него, если разобраться, никаких особых желаний. Другие умеют всякие цели намечать, задачки себе придумывают, а он вроде и не способен. Дни как-то по-глупому проходят. Позавчера на вокзале проболтался, вчера в сад лазил за этой распроклятой антоновкой, а сегодня из училища выгнали. Завтра еще что-нибудь в этом же духе…
Нет, баста! Дальше все должно идти по-другому. Кончилось детство. Все до последнего денька вышло. Шестнадцать — это, брат, уже не детство, паспорт имеется. Он не крайний, у него тоже подходящая цель найдется. Для начала поработает у Ермилова, получит разряд, стены научится класть не хуже самого бригадира. Ну, само собой, оденется, как все добрые люди одеваются. Днем — работать, вечером — учиться… Сначала среднюю школу закончить, потом и дальше можно. Разве в институтах какие-то особые учатся, не такие, как он? А можно еще так: получить разряд и ехать к дядьке, в Сибирь. Поди, и там институты есть. Дядька одинокий стал, Зуб тоже как перст. А вдвоем они уже кое-что…
— Зуб! Вот ты где!
К берегу шел улыбающийся Санька Крутько. За ним плелся настороженный Мишка.
— Я так и знал, что ты сюда смылся.
— А ну, дуйте отсюда! — медленно поднялся Зуб.
— Чего ты? Мы ж к тебе по-хорошему.
— Вот и дуйте по-хорошему. Пожалеть захотелось? А ну!..
Зуб поднял увесистый голыш.
— Юра, мы ж…
Крутько увернулся от камня и отбежал назад.
— Директор сказал, чтобы ты за направлением шел. Тебя в пятое управление…
Второй камень не долетел. То и дело оглядываясь, ребята пошли назад. У Мишки Ковалева глаза были такие виноватые, будто он — причина всего, что произошло сегодня на педсовете. Зубу даже подумалось: приди Мишка сюда один, без этого мокрогубого, он бы его не прогнал.
Зуб лег в холодную траву. Земля пахла осенью. Хорошо бы простудиться, схватить воспаление легких. Его тогда положат в больницу, станут за ним ухаживать. Медсестра будет прикладывать к его лбу свою мягкую добрую руку, говорить ласковые слова и смотреть на него так, как умеет, должно быть, смотреть и говорить только один человек — мама.
Облака задергались, затуманились, стали наползать одно на другое. Зуб крепко зажмурился. Две горячие капли скользнули к вискам и затерялись в них. Рывком перевернувшись на живот, он уткнулся лицом в траву.
Один раз он уже болел воспалением легких — в детдоме. Бегали всем классом на лыжах, он, разгоряченный, потный, наелся снега — и готов. Была больница, были ласковые руки и глаза, полные сострадания, И все, кто тогда узнавал, что он детдомовский, относились к нему с лаской, наперебой угощали всякой всячиной. Зуб даже уставал от такого внимания, но был счастлив. В то же время он мучился от смутного ощущения, что счастье это не его, а словно бы украденное или незаконно, ошибочно полученное. Будто счастье, как это бывает с письмами, перепутало адреса и привалило ему по недоразумению. Настоящий же адресат сидит где-то и дожидается.
Ночью Зубу привиделось, будто в дверях палаты появился кто-то сердитый, посмотрел на него и сказал с негодованием: «Да это же не он! А ну, уматывайся отсюда!»
Зуб со страхом проснулся и долго смотрел в светлый квадрат потолка. Он мечтал о чуде: вдруг выяснится, что ласковая медсестра и есть его потерянная или потерявшая мать. Вот это было бы счастье!
Но чудеса такие разве случаются?
Время, по всему видно, было обеденное. Крутько, поди, уже сбегал в дровяной сарай и слопал там шматок сала. Теперь сидит в столовой, наворачивает борщ и в десятый раз рассказывает, как они лазили в сад и какие там были интересные приключения.
Вспомнилось, как однажды на занятии по материаловедению он с Санькой попал за один стол. У Крутько в учебнике вместо закладки лежала маленькая пилочка для ногтей. Кончик у нее был интересный, в виде пики.
— Попробуй, — шепнул Санька Зубу, — как скальпель отточил. Операцию можно делать.
— Тоже мне — хирург.
— А что, я крови с детства не боюсь. Дай руку, я тебе чуток надрежу.
— Нашел дурака.
— Боишься? Эх ты, слабак!
Крутько, видно, очень хотелось попробовать свой «скальпель» на живом, а заодно показать, как он не боится крови. И он долго подначивал Зуба, уговаривая дать ему руку.
— Вот такие, как ты, от каждой царапины в обморок падают, — насмешливо сказал Санька.
Если бы он сказал это не на уроке, то, наверно, получил бы затрещину. Но шло занятие. Чтобы как-то отреагировать на Санькину насмешку, Зуб решительно положил перед ним левую руку вверх ладонью.
— Режь, если ты такой храбрый.
Санька с готовностью приложил острие пилочки к запястью, и сталь довольно глубоко вошла в кожу. Из надреза длиной сантиметра в полтора выступила бусинка крови и стала расти. Глаза у Крутько нехорошо заблестели.
— Еще? — криворото улыбнулся он.
Зуб молчал, но и руку не убирал. Странно было: как можно без всякой нужды, ради одного животного любопытства и так запросто, с улыбкой резать по живому?
А Крутько и не дожидался ответа. Пилочка снова вошла в руку. Зубу даже почудилось в тишине легкое потрескивание разрезаемой кожи. Из-за непонятного глупого упрямства он не отдернул руку, хотя было очень больно. И было еще мерзко, обидно терпеть эту боль от Крутько, которого Зуб и без того презирал.
Сделав второй надрез, Санька снова было вонзил пилочку в кожу. Но в эту секунду Зуб, не помня себя от злости, так залепил свободной рукой ему в ухо, что Крутько чуть не свалился в проход.
Степан Ильич быстро подошел к их столу.
— Что произошло? Зубарев, чего не поделили?
Тот угрюмо молчал, вытирая промокашкой кровь. Степан Ильич посмотрел на три аккуратные надреза и, кажется, все понял.
— Дай сюда, — протянул он руку к Крутько. Сказано было негромко, но так, что ослушаться невозможно.
Пилочка легла на ладонь преподавателя. Он посмотрел на отточенный кончик и так же тихо спросил:
— А зарезать ты смог бы?
Крутько не ответил. Он стоял в проходе между столами, прижимая ладонь к уху.
В наступившей тишине Степан Ильич вернулся на саое место, раздумывая, видимо, как поступить в этом случае.
— Он и меня уговаривал, — нарушил тишину кто-то из ребят. — Давай, говорит, дурную кровь пущу, здоровее будешь.
— И меня тоже…
Помолчав, Степан Ильич обвел взглядом ребят и спокойно сказал:
— Продолжаем занятие. Крутько, пересядь за соседний стол. Кстати, тебе что, тоже больно бывает — за ухо-то держишься?
Ребята дружно засмеялись. В их смехе чувствовалось желание, чтобы Крутько было очень больно, чтоб он тоже почувствовал.
И вот за этого самого Крутько Зуб, не задумываясь, подставил свою голову. Пожалел бедного…
Тишь пруда убаюкала Зуба.
Проснулся он оттого, что продрог. Пруд взялся мелкой волной и был похож на огромную стиральную доску. Небо посерело, стало непривлекательным. Ветер дул с севера — осенний, остуженный льдами далекого океана. Вместе с запахом убранных полей он нес свежесть снежных туч.
Зуб поднялся и побрел в сторону города.
Училище, как видно, отправилось в кино. Народу почти нет. На территории установилась непривычная тишина. Конечно, об изгнании Зуба знали все — плохие вести не лежат на месте. Ребята, которых он встретил на пути к главному корпусу, провожали его взглядами, в которых сочувствие было смешано с неприятным для Зуба любопытством.
Главный корпус оказался безлюдным. Только техничка гремела где-то ведром и шумно передвигала стулья. Зуб повернулся уходить, но тут открылась дверь одного из кабинетов. Вышел Степан Ильич с повязкой дежурного воспитателя на рукаве.
— За направлением? Теперь до завтра — директор ушел.
Подойдя к насупленному Зубу, он положил руку на его плечо.
— Все образуется, Зубарев.
Тот дернул плечом, но Степан Ильич руки не убрал, только грустно, понимающе улыбнулся. Зуб поймал себя на мысли, что раньше не замечал, чтобы этот человек улыбался. Все считали его замкнутым и даже загадочным.
— До завтра ты еще наш, ершистый Зубарев. И чего ж ты, брат, такой ершистый?
— Если не нравится, загипнотизируйте, буду послушным, — съязвил Зуб, которому теперь было на все наплевать, даже на то, если его в самом деле начнут гипнотизировать.
— Вот чего не умею, того не умею.
— Зря говорят про вас, что ли?
— Говорят… Про тебя вон тоже говорят. — Степан Ильич вздохом согнал свою грустную улыбку. — Не всему верь, что говорят. А то, бывает, веришь, веришь да и захрюкаешь.
— Я хрюкать не собираюсь.
— Правильно, не надо. Поэтому на веру не все принимай.
— Значит, не верить, что про меня на педсовете говорили? — с вызовом спросил Зуб.
Очень ему было интересно, что скажет на это Степан Ильич, как он будет выкручиваться. С одной стороны, он вроде заступался за него, на Ноль Нолича нападал, а с другой — не станет же он говорить, что педсовет был несправедлив к нему. Только Степан Ильич и не думал выкручиваться. Он внимательно, словно в чем-то испытывая, посмотрел на Зуба и спросил:
— А ну, признавайся, кто ребят подбил в сад лезть. Только честно, как между мужчинами.
— Я.
— Это что, честно? Не верю.
— Говорю — я!
— Но ты хоть подумал, кого выгораживаешь, ради кого врешь? — с неожиданной злостью, даже грубо спросил преподаватель. Его рука крепко сжала плечо Зуба.
— Я не вру, понятно? — так же грубо ответил Зуб и сбросил руку а плеча. — Нечего тут…
Что ему нужно? Зачем ему знать, кто подбил пацанов? Выгнали, и делу конец. И вообще, что он орет? Голоса никогда не повысит, а тут разорался.
Но Степан Ильич уже был спокоен, и глаза его, как обычно, стали задумчивыми, как бы обращенными в себя.
— Может, это и благородно с твоей стороны, — сказал он, — только не в дело ты благородство употребил. Такие Крутько всю жизнь ищут невольников чести.
«На пушку берет, — подумал Зуб. — Откуда ему знать, что я Саньке слово давал?»
А вслух он упрямо сказал:
— Крутько тут ни при чем, нечего на человека наговаривать.
Но Степан Ильич вроде и не слышал его.
— А без чести, брат, опять же не годится, — задумчиво продолжал он. — Как тут быть? Уж если честь терять, так вместе с головой. Да…
Зубу показалось, что Степан Ильич говорит это вовсе не ему, а кому-то другому, с кем недоспорил или не смог убедить в свое время.
— У тебя, Зубарев, жизнь длинная будет, всякого повидаешь. Поэтому сразу соображай, как и честь уберечь, и головы не потерять. А то ведь сегодня ты в дураках остался. Кумекать надо.
Зуб молчал. Не все ему было понятно про честь и про голову, но он чувствовал, что этот разговор не пустой, и о нем стоит помнить. Поумнеет — разберется.
Они молча спустились с деревянного крыльца корпуса. Зуб хмуро, словно в оправдание, сказал:
— А вы бы на моем месте что сделали?
— Я на твоем месте прежде всего не лазил бы в сад, — немного сухо ответил преподаватель. — И дверью не хлопал бы. Ты этим окончательно все испортил.
Степан Ильич остановился и внимательно посмотрел на Зуба.
— Впрочем, не все потеряно, есть маленькая надежда. Ты вот что. Иди завтра к директору и расскажи все как было. Сможешь?
— Нечего мне рассказывать! — Зуб довольно недружелюбно посмотрел на преподавателя. — Вы-то чего переживаете?
— Да, ершист ты, брат, ничего не скажешь, — обескураженно пробормотал Степан Ильич. — Ладно, невольник чести, ужин скоро. С довольствия тебя завтра снимут, так что смело можешь идти в столовую.
Зуб повернулся было уходить, но Степан Ильич его остановил:
— Знаешь, Зубарев, — негромко заговорил он, — был у меня один случай. На твой сегодняшний похож. Один наглец шел по чужим горбам как по ступенькам. И я тоже свой горб подставил, хотя лучше всех знал, что подставлять нельзя. Я тогда считал, как вот и ты, будто свою честь спасаю.
Степан Ильич замолчал в задумчивости, и Зуб спросил:
— А куда он шел… по горбам?
— Наверх, куда же. Благополучно дошел. С моей помощью, к сожалению. Тогда я, кстати, тоже мог пойти и рассказать все как на духу.
— И не пошли?
— Не пошел. Считал, что это будет подло с моей стороны… Ладно, Зубарев, мне пора. На ужин приходи. Мы еще повоюем за тебя!
В столовую идти было рано. Зуб неохотно отправился в общежитие. Он злился на себя за то, что грубил этому человеку. Странно получается: хотел, чтобы Степан Ильич дольше поговорил с ним, а сам грубил ему…
Начали возвращаться из кино ребята. Общежитие понемногу наполнялось голосами. Зуб в это время лежал на кровати в своей комнате. Лежал прямо в ботинках, отвернув матрац, чтобы не запачкать. Так делали многие, и воспитатели устали бороться с этой дурной привычкой.
То и дело открывалась дверь, в комнату заглядывали ребячьи мордахи.
— Привет, Зуб. Уже пришел?
— Нет еще. Скройся.
Мордаха скрывалась, но появлялась другая, такая же любопытно-сочувствующая.
— Плюнь, Зуб, не переживай!
— Исчезни.
Дверь все открывалась и открывалась, ему что-то говорили, советовали не переживать, плевать и прочее. Зуба взорвало. Он стащил с ноги ботинок и, когда дверь приоткрылась в очередной раз, запустил им. Ботинок грохнулся в моментально захлопнутую дверь и отлетел под соседнюю кровать, Зуб снял второй ботинок. Но дверь больше не открывалась. Видно, было объявлено, что у Зубарева нынче неприемный день и не стоит его тревожить по пустякам. Даже те трое, которые жили с ним в этой комнате, решили не рисковать.
Он лежал и думал, что завтра начнется самостоятельная жизнь. Только на какие шиши он будет перебиваться на первых порах, до того, как что-то заработает? Учебный год только начался, практики еще не было, а в кармане только два рубля новыми. Не попросить ли у Ермилова до первой получки? Вряд ли сможет это сделать — язык не повернется.
Ничего не придумав, Зуб решил, что время подскажет выход.
Дверь приоткрылась — робко, на узкую щелочку. Зуб с удовольствием замахнулся ботинком.
— Это я, — испуганно пискнул Мишка Ковалев. Зуб опустил ботинок.
— Чего тебе?
— Просто так.
— Ну, заходи.
Мишка зашел и нерешительно сел на одну из трех свободных кроватей. Сидел и молчал. И Зуб молчал. И обоим, как это иногда случается, не было неловко от того, что они молчат.
Из привычного гула голосов выделился голос Саньки Крутько:
— Гады! — орал он на весь коридор. — Кто в чемодан лазил? Сало свистнули, гады!
— Куркуль, — усмехнулся Мишка. — Так ему и надо, куркулю.
— Дежурный! — вопил Крутько. — Кто тут оставался, говори!
— Зуб оставался, — ответили ему. — Иди, спроси, может, он взял.
В коридоре засмеялись: дескать, иди, спроси, он тебе ответит.
— И спрошу! — хорохорился Санька. — Испугаюсь, что ли?
Зуб занес над головой ботинок и стал ждать. Мишка тоже не сводил глаз с двери. Но она так и не открылась.
— Боится, жлоб, — презрительно сказал Мишка. — Эх, дать бы ему по кумполу!
— Дай, я разрешаю, — сказал Зуб. Мишка вздохнул:
— Он меня побьет. А то бы я дал.
— Ну и что ж, что побьет? Не в этом же дело.
— А в чем?
— В чем, в чем… В том, что ты решил дать ему по кумполу.
Ковалев с минуту молчал, глядя в пол. Потом решительно встал и направился к двери.
— Ты куда?
— Крутько бить, — воинственно заявил Мишка.
— Сядь, балда! — усмехнулся Зуб. — Все равно ты ему ничего не докажешь.
Мишка помедлил и нехотя вернулся на место. Зуб глянул на его плотно сжатые губы, нахмуренные брови и улыбнулся. Если бы кто-то другой собрался бить Саньку, то ничего смешного не было бы. А то — Ковалев, которого самого вечно шпыняют.
— Ты, Мишка, невольник чести, — повторил Зуб слова Степана Ильича. — Кумекать надо.
— Почему это я невольник чести? — не понял тот.
— Я и говорю: кумекать надо.
— Ну почему, почему?
— Потому что честь есть, а ума еще нету.
Они замолчали. Мишка, должно, раздумывал, почему это Зуб о чести заговорил, что его слова означают.
С улицы крикнули, что каменщикам можно идти на ужин — столы готовы. Голоса в коридоре сразу пошли на убыль.
— Зуб! — послышалось за дверью. — Айда рубать, хватит тоску разводить!
Голоса вовсе стихли. Зуб рывком поднялся с кровати, нашел ботинок и стал обуваться. Мишка сосредоточенно наблюдал за ним, потом тихо, но решительно сказал:
— Я с тобой на стройку пойду.
— Чего?! — разогнулся Зуб. — Куда пойдешь?
— У Ермилова вместе будем работать.
— Чудак ты, Мишка. — У Зуба потеплели глаза. — Кто ж тебя отпустит?
— Меня как тебя выгонят. Я что-нибудь такое сделаю, и выгонят.
— Да ты хоть тресни, тебя не выгонят.
Зуб завязал шнурки и поднялся.
— Почему это не выгонят?
— Смирный ты, вот почему. Ручной. Таких разве выгоняют?
— Я ручной?!
У Мишки нехорошо блеснули глаза, он как-то враз переменился. Зуб и рта не успел открыть, как Ковалев вскочил с кровати, на которой сидел, и довольно чувствительно ударил его кулаком в грудь.
— Ого!
— Я ручной?!
Мишка бешено заколотил кулаками.
— Ручной, да? Смирный?..
С грохотом повалилась тумбочка. Зуб еле успевал уворачиваться и хохотал. Потом сгреб Мишку в охапку и бросил на кровать.
— Ну, ты даешь! — восхищенно сказал он, ощупывая скулу, по которой пришелся хороший удар. — Ты случайно не того?
Мишка, видать, и сам не мог опомниться от этой вспышки ярости. Откуда что и взялось. Да еще кого бил — Зуба! Он тяжело дышал и виновато улыбался. А глаза все еще задиристо светились.
— Нет, Мишка, с тобой лучше не связываться, — сказал Зуб, поднимая тумбочку. — Ты опасный, психический.
Он-то, хорошо знал, как приятно Мишке слышать такое. Ковалев совсем не умел драться и даже не пытался это делать, когда требовалось. Чтоб меньше досталось. Его любой мог обидеть. И вдруг — с тобой лучше не связываться. Это не кто-нибудь, а Зуб говорит.
— Ладно, пошли на ужин, — сдерживая горделивую улыбку, сказал Мишка и первый вышел из комнаты.
В Ковалеве что-то поразительно быстро менялось. Зуб видел, что это не вчерашний трусливый пацанчик, который чуть что, начинает виновато шмыгать носом, словно у него хронический насморк. Это даже не тот Ковалев, который сегодня утром стоял перед педсоветом и умирал от страха. Почему раньше Зуб не замечал, что Мишка — мировой парень?
На дворе быстро темнело. Когда они вошли в просторный зал столовой, там вовсю звенели ложками. Столы группы каменщиков разместились в самом углу слева. Зуб и Мишка уселись на свободные места. Все головы повернулись к ним.
— Санька, чего ж ты? Спроси у Зуба, — подначивали Крутько.
Тот сосредоточенно глотал кашу и делал вид, что ничего не слышит.
— Крутько! — нарочито громко позвал Мишка. Тот настороженно поднял голову, — Говорят, у тебя сало увели.
— А тебе какое дело? — хмуро спросил тот.
— С чесночком было, да?
— Заткнись, а то врежу.
— Куркулей так и учат, — спокойно заключил Мишка и подмигнул ребятам.
Те аж рты пораскрывали — Мишка это или не Мишка?
— Что ты сказал, тошнотик?! — поднялся Крутько. — А ну, повтори!
— После ужина повторю, потерпи, — все так же спокойно сказал Мишка и придвинул к себе кашу.
— Нет, ты сейчас повтори! Санька грозно вышел из-за стола.
— Сядь, — негромко сказал Зуб и с прищуром посмотрел на Крутько.
— Ладно, — стушевался тот, — ладно… Я с ним еще поговорю.
Зуба он всегда побаивался, а сегодня вовсе не хотел иметь с ним дело. Но Зуб на него ни разу больше не взглянул.
Ребятня же никак не могла взять в толк, что такое сделалось с тихоней Ковалевым. И видно было, что на Санькину сторону никто даже не подумает вставать. Кто-то даже подбодрил Мишку:
— Ты не дрейфь. Если что, он будет иметь бледный вид.
— И макаронную походку, — добавили с соседнего стола.
Крутько сидел затравленный. На его жующих скулах краснели тревожные пятна.
Никто не заметил, как в столовой появился Ноль Нолич.
— Как ужин, голуби сизые? — весело спросил он. Заметив Зуба, мастер хмыкнул и направился к его столу. — А это кто такой? Ковалев, что это за человек?
— Зубарев. Не видите разве?
— Не знаю такого. У нас такой не числится. — Ехидство так и сочилось из его презрительно улыбающихся губ. — А что он тут делает, этот самый Зубарев?
— Кашу ест! — со злостью ответил Ковалев и добавил: — Ложкой. Понятно?
— Не груби мне, голубь сизый. Лучше скажи, почему он тут кашу ест, да еще ложкой. Он должен есть в другом месте.
У Зуба перехватило дух. Он весь подобрался. Так над ним еще никогда не издевались.
— Ты слышишь, Зубарев? Не собираешься ли ты у нас столоваться? Мы кого попало не кормим. Зуба подкинуло со стула. Ребята охнуть не успели, как он нахлобучил миску с кашей на голову мастера и быстро пошел к выходу.
— Ах ты, негодяй! — взвизгнул Ноль Нолич, скидывая миску на пол. — Остановите его! Держите!
Никто и не подумал останавливать Зуба. В два прыжка он соскочил с высокого крыльца и в вечерних сумерках чуть не сбил с ног Степана Ильича.
— Зубарев, что с тобой?
Зуб свернул за угол столовой и побежал по темной улице.
«Плакало мое направление, — мелькнуло у него в голове. — Возвращаться теперь нельзя».
Через квартал он еще раз свернул за угол. Сзади послышался топот. Зуб перебежал улицу и нырнул в проходной двор.
— Юра, подожди!
Это был Мишка. Вдвоем они забежали в какой-то сарай и, переведя дух, стали прислушиваться. Погони не было. Тишину нарушал только звонкий мальчишеский голос, долетавший с соседнего двора:
— … Я иду искать! Кто не спрятался, я не виноват!
— Здорово ты его! — восхищенно сказал Мишка и захохотал. — Каша потекла, ребята ржут, а он кричит: милицию зовите!
— Пусть зовет. Ему еще не так надо было. Постояв минут десять, они вышли дворами на другую улицу и двинулись куда глаза глядят.
— Что теперь будем делать? — спросил Мишка.
— Тебе ничего не надо делать.
— Я не про себя.
Зуб помолчал, потом ответил;
— Дядька у меня есть. К себе звал.
Мысль о дядьке пришла как-то сама собой. Потому, видно, что это был единственный человек, которому Зуб нужен. Конечно, никуда не годится, что он поедет сейчас, когда его турнули из училища. Беглецом явится. Но дядька должен понять его. Устроит куда-нибудь учеником. Да и каменщиком он вполне мог бы работать.
— А где дядька?
— В Сибири.
— В Сибири?! — Мишка даже остановился. — Как же ты туда попадешь?
— Больше некуда деваться. Что я тут без документов?.. Да и Ноль Нолич такое может устроить — не обрадуешься.
— Этот может. А в Сибири как ты будешь без документов?
— В училище от дядьки напишу, и вышлют. Мишка задумался.
— Трудно это. Без документов тебя милиция по дороге заберет. И денег у тебя нет.
— Ничего, Мишка, не пропаду. Тут меня быстрее посадят — за кашу.
Долго шли молча. Мишка вдруг остановился и твердо сказал:
— Я с тобой поеду. Возьми меня.
Зуб быстро взглянул на него.
— Нет, Мишка, никуда ты не поедешь. Нельзя тебе.
Помедлив, он, не глядя, сунул Ковалеву руку, тот встретил ее неожиданно крепким рукопожатием. Они не сразу разняли ладони, тепло которых поднималось к груди.
После снова ходили по улицам и говорили о Сибири, где живут — они твердо это знали — сильные, крепкие и исключительно честные люди.
Незаметно для себя они оказались рядом с училищем.
— В Сибири зима рано наступает, — сказал Мишка, — У нас и то уже прохладно. Тебе без бушлата нельзя ехать.
— Бушлат надо бы забрать.
— Я тебе принесу. Ты подожди тут, за углом, а я мигом.
Мишка убежал.
Прошло около часа, а Ковалева все не было. Зуб стал уж беспокоиться, не сцапал ли его Ноль Нолич. Хотелось плюнуть на все и самому пробираться в общежитие. Но тут послышались быстрые шаги. Из темноты вынырнул Мишка. Одет он был в Зубов бушлат, висевший на нем как пальто с чужого плеча.
— Долго, да? — виновато улыбнулся Мишка.
— Ничего… Постой, а кто это тебя?
В свете далекого фонаря было видно, что по Мишкиной физиономии размазана кровь, а нос заметно распух.
— А… — махнул рукой Мишка. — С Крутько сцепились. Я ему будь здоров навалял!
— Ничего себе — навалял, — усмехнулся Зуб.
— Ты бы на него посмотрел! Полмесяца будет фонарем светить, куркуль несчастный.
Зуб от души пожалел, что его не было в общежитии.
Мишка сбросил бушлат и полез в карман штанов.
— Ребята кое-что наскребли. Шесть рублей. Больше не набралось.
— Ну, ты даешь! И у меня пара рублей есть.
— Старыми восемьдесят получается. Вот бы превратить их в новые! Тогда точно бы доехал.
— Я и так доеду.
Прощались они как-то неуклюже. Пожали друг другу руки, потоптались. «Ну, давай», — сказал Мишка. «Ага», — ответил Зуб. Он зачем-то надел бушлат, хотя было не очень холодно. Снова протянули друг другу руки, и Зуб не мог вспомнить, что полагается говорить на прощание. То есть, он мог бы сказать многое, но ему казалось, что тут нужны слова особые — прощальные.
— Ты напиши, — сказал Ковалев, стараясь как можно крепче сжать Зубову руку. — А то я не буду знать, что с тобой.
— Ладно. Пока, Мишка.
— Пока. Я потом найду тебя.
Последние слова он почти прошептал. Зуб вгляделся в его лицо, но Мишкины глаза были сухими и строгими.
Зуб повернулся и быстро пошел по темной улице, которая скоро растворила его в себе.
— Я найду тебя! Обязательно! — донеслось до него еще раз.
Мишка таким и запомнился — непривычно строгим, даже торжественно строгим, с размазанной по мордахе кровью и распухшим носом.
Зуб был почти уверен, что Ноль Нолич заявил в милицию, и теперь его ищут, чтобы упрятать за хулиганство куда следует. Он привык дорого расплачиваться за каждую свою выходку, а иногда и за чужую. Поэтому, долго не раздумывая, он сел в автобус на первой же остановке и всю дорогу к железнодорожному вокзалу с опаской поглядывал на дверь. Ждал, что в автобус ворвется разъяренный мастер в сопровождении милиционеров и закричит: «Ну что, голубь сизый, удрал?»
А может, они ждут его на вокзале? От Ноль Нолича и этого надо ждать. Зуб даже подумал, не сойти ли на предпоследней остановке. Но потом решил: будь что будет!
— Вокзал, — сонно протянула билетерша и добавила совсем вяло: — Конечная.
Выскочив из автобуса с бушлатом под мышкой, Зуб нос к носу столкнулся с милиционером и оторопел.
— Чего на людей прыгаешь? — недовольно бросил милиционер, едва взглянув на Зуба.
Вместе с другими милиционер вошел в автобус и сел у окна. Видимо, ехал с дежурства домой, и его совершенно не интересовало, кто кому надел миску с кашей-размазней.
«Заяц! — разозлился на себя Зуб. — Самый настоящий заяц! А еще в Сибирь собрался».
После этого он смело вошел в деревянное здание вокзала. Никто, конечно, не собирался его хватать, и он твердо решил, что Ноль Нолич не стал заявлять на ночь глядя, а подождет до утра. Собирается, небось, сцапать Зуба, когда он явится за направлением.
Душный зал ожидания был скупо освещен и пропитан самыми разными запахами — от приторно-сладкого до пронзительно-кислого. Народу в нем собралось немало.
Вокзалы Зубу не в новинку. Любил он на них бывать и здесь, и когда жил в детдоме. Встречал поезда с затаенной надеждой, а вдруг… Науку ездить зайцем он постиг довольно быстро, а раз прокатился даже на крыше вагона. И в училище из детдома приехал безбилетником, сэкономив целых три рубля.
В проходах между рядами громоздких, прямо-таки монументальных диванов с визгом носилась детвора, ошалевшая от предстоящей поездки на поезде. Тетки и бабки покрикивали на нее и время от времени награждали безобидными шлепками. Но при всем при этом не забывали зорко следить за узлами и чемоданами, чтобы их не присмотрел лихой человек. Иные дремали сидя, запрокинув головы с разинутыми ртами, другие спали, забравшись на диваны прямо в сапогах или ботинках. Какой-то развеселый дедок в картузе, похожем на сухой коровий блин, смолил самокрутку и громко рассказывал сонному соседу про лошадь по имени Яблочко. Дедок то и дело сипло смеялся и закашливался при этом. А лицо соседа оставалось сонным и безучастным.
Все маленькие вокзалы маленьких городов устроены на один манер, Зуб уже успел в этом убедиться.
Изучив расписание, он понял, что люди ждут московский, который проходит тут в половине одиннадцатого. Этот вроде и нужен ему.
Бездумно читая какие-то правила и положения, развешанные на стенах, Зуб размышлял, как ему быть — покупать билет или сразу ехать «зайцем». А если покупать, то на все восемь рублей или же на какую-то часть? Надо что-то и на еду оставить, не святым же духом питаться. А потом, если даже купить билет на все наличные, то их, наверно, и на треть пути не хватит.
В конце концов решил, что возьмет билет. Успеет зайцем накататься.
У кассы всего два человека. Кому требовалось, те уже взяли билеты. Зуб отсчитал четыре рубля, причем половину мелочью, чтобы в поезде не растерять. Дождался своей очереди и заглянул в узкое как щель окошко.
— Если в Сибирь ехать, то где будет пересадка?
Сухощавая узколицая кассирша жевала булку. Вид у нее был не то усталый, не то больной. Не повернув головы, она бормотнула что-то неразборчивое. Зуб переступил с ноги на ногу и переспросил.
— Глухой, что ли? — сердито бросила кассирша, по-прежнему не отвлекаясь от булки. — Георгиу-Деж, говорю. Бывшие Лиски.
Зуб подал в щель свои рубли с медяками:
— На все. На четыре рубля.
— Чего? — удостоила она наконец взглядом надоедливого пассажира. — Чего ты морочишь?
— Я не морочу.
Присмотревшись к фэээушнику, кассирша, видимо, поверила, что ее и в самом деле не собираются морочить. Сухощавая рука сгребла деньги, голова наклонилась, и некоторое время Зуб видел только пучок стянутых на затылке волос. Наконец что-то там звякнуло, громыхнуло, и рука сунула в щель продолговатый кусочек картона с дырочкой посередке.
— Приключений захотелось? — спросила строгая кассирша, насмешливо поджав тонкие губы. — Будут приключения — после Лисок, если не одумаешься.
И она, не обращая больше внимания на Зуба, откусила от булки.
Билет был выписан до Георгиу-Деж. В тех краях, не говоря уж о Сибири, Зуб никогда не бывал. От билета словно бы повеяло загадочным, манящим и в то же время пугающим новизной.
Ждать поезда оставалось немного. Почитав названия городов в расписании движения, Зуб перешел к схеме железных дорог, начерченной гуашью прямо на стене. Георгиу-Деж нашел сразу. Видать, важная станция. От нее шли ветки в четырех направлениях. Самая длинная тянулась через всю Сибирь, Дальний Восток и упиралась в Тихий океан. Зуб представил, как это жутко далеко и приуныл. Ведь Новосибирск стоял примерно на середине этого бесконечного пути. Мыслимо ли добраться до него зайцем?
Но билет — в кулаке, пути назад нет.
Зуб вспомнил, что писал дядька: надумаешь, мол, приехать, вышлю денег на дорогу. Теперь поздно. К тому же Зуб не представлял, как это — просить денег у человека, которого в глаза не видел. Пусть он даже и родня. Нет, уж лучше зайцем…
Лязгая на стыках рельсов, змея в двенадцать вагонов врезалась между перроном и стоявшим на вторых путях товарняком. От тормозных колодок остро пахнуло жженым чугуном. Озлобленно зашипев на людей, змея проползла еще немного и замерла. Полутемный перрон сразу пришел в движение. Торопясь и обгоняя друг друга, увлекая за собой узлы и чемоданы, люди хлынули к означенным в билетах вагонам.
Бесстрастным женским голосом зазвенел репродуктор. Он извещал, что поезд такой-то, следующий туда-то, прибыл и что счет вагонов начинается не с головы, а с хвоста.
— Проснулась, тетя Мотя! — недовольно крикнул какой-то мужик с большим чемоданом и рванул в обратную сторону.
Чертыхаясь и понося диктора, а вместе с ним станционное начальство, многие побежали от головы поезда к хвосту и наоборот. Груженная узлами, красная от натуги тетка, со сбившейся на ухо косынкой, бесцеремонно толкнула Зуба и даже не заметила этого.
— Гришка, сатана, останемся! — покрикивала она на пацана, тащившего за ней огромную сумку. — Не разевай рот, тебе говорят!
Зубу тоже пришлось пробежаться. Полногрудая проводница у тамбура преградила ему путь черной коробкой фонаря.
— Разогнался. А билет? — строго спросила она, хотя впереди ни у кого билетов не требовала.
Зуб протянул билет, но проводница едва взглянула на него.
— А то лезут! — неопределенно, но строго сказала она и тут же забыла о фэзэушнике.
Оказавшись в тамбуре, Зуб с особой отчетливостью почувствовал, что перешагнул какую-то невидимую грань, за которой начинается для него загадочный мир. Все, что составляло до сих пор его несложную жизнь — детдом, училище, ребята, Мишка Ковалев, суровый бригадир Ермилов, — все остается за этим тамбуром, переходит в область воспоминаний. Впереди же — туман, и неизвестно, что он таит для Зуба. Где-то там, в невообразимой и неведомой дали, за этим туманом, должны быть Каримские Копи, дядька. Красноярский край. Это так далеко, так нереально, что Зуб как-то неожиданно ясно понял все сумасбродство своей затеи. В эту минуту он был уверен, что не доедет, затеряется в дороге, пропадет. И никогда не узнает Мишка Ковалев, куда он сгинул.
На Зуба нахлынуло острое желание выскочить из тамбура, изорвать в клочки эту глупую картонку с дыркой, сесть поскорее в автобус и — в училище, к ребятам. Он станет просить прощения у Ноль Нолича, у директора, у кого угодно, он расскажет все, что от него требуется, наобещает всего, чего захотят, он вообще будет таким, как прикажут, лишь бы его оставили в училище, лишь бы все осталось по-старому, без этого тумана неизвестности… Но Зуб не двинулся с места. Он только крепче стиснул челюсти — до боли и насмешливо скривил губы. Он смеялся над зайцем, который шевельнулся в его сердце. Он уничтожал этого подлого зайца презрением.
Поезд испуганно дернулся, словно его держали за хвост да вдруг отпустили. Тамбур наполнялся нарастающим гулом и лязгом. Стал уплывать вокзал.
Зуб все стоял у окна, Он боялся, что, уйдя в вагон, оборвет тем самым последние нити, связывающие его с миром, в котором прожил шестнадцать с лишним лет.
Проводница выключила фонарь, которым светила в ночь, хлопнула дверью и заперла ее ключом. Глянув на Зуба, она ворчливо потребовала:
— Ну-ка, дай билет.
Он дал. Проводница придирчиво рассмотрела его и вернула. Не сказав больше ни слова, она ушла в вагон.
Колеса стучали все быстрее и слаженнее, выговаривая какие-то универсальные, на все случаи годные слова. За окнами тамбура проплывали огни, плохо различимые силуэты домов. Мелькнул переезд, на котором панически разливался звонок. Поезд окунулся в непроглядную ночь. Только изредка вспыхивали блестки далеких огоньков.
Зуб почти без мыслей смотрел в бездонную темень. Беспокойство сменилось удивлением: как быстро и круто все переменилось! Еще вчера они с ребятами лазили в сад, их ловили, бухали над головами из ружей. Сегодня еще был педсовет, а буквально четыре часа назад — этот дурацкий случай с кашей. От обиды на Ноль Нолича не осталось и следа. Зуб даже подумал: усиди он на месте, все было бы хорошо.
Та-та-та, та-та-та, — торопились рассказать про свою железную жизнь колеса.
Зуб не мог прийти в себя от стремительного водоворота событий. А ведь этот водоворот только начинает раскручиваться. Что-то еще будет впереди…
— Продаешь, али как? — услышал он за спиной и обернулся.
Позади стоял тот самый веселый дедок, который смолил цигарку в зале ожидания. Он и теперь лепил самокрутку, держа в руках кисет из красного вельвета.
— Я гляжу, под мышкой держишь, — дружелюбно кивнул он на бушлат, — Так, может, продашь, сам себе думаю.
— Нет, не продаю.
— А-а. А я думал, продаешь. Я б купил. Заклеив слюной цигарку, дед стал нашаривать в карманах спички. Светлые его глаза были из тех, что все время смеются и часто подмигивают, дескать, верь, не верь, а жизнь — распотешная штуковина! И морщинки на его лице, усеянном седой щетиной, готовы были в любой миг сложиться в улыбку. И даже подвижные руки были у него какими-то веселыми, смеющимися.
— В прошлом годе один продал мне такую тужурку. Ничего себе, не обижаюсь. Ноская, главное дело. Я в ей, парень, плотничаю. Я ить сызмальства по плотницкому.
Дед раскурил самокрутку, поплевал на спичку, уронил ее себе под ноги. Пыхнув пару раз самосадным дымом, он спросил с участием:
— Едешь, значит?
— Куда? — глянул на него Зуб.
— Я говорю, на учебу, значит, едешь?
Зуб промолчал.
— А я, парень, знаешь куда еду? Скажу, дак не поверишь, ей-ей.
Дед весело помигал на него своими выцветшими смешливыми глазами, будто предвкушал, как ему сейчас не поверят, и сообщил:
— За медалями еду, главное дело. В военкомат. Зуб кивнул. За медалями так за медалями. Дед же махнул рукой и весело закашлялся. Заулыбались морщинки на его лице, заподпрыгивали худые плечи.
— И смех, и грех! Кому не скажи, все — впокатушки. Хе-хе-хе…
Смеясь и кашляя, он держал самокрутку на отлете, словно опасаясь, что и она заразится его смехом, отчего из нее может вывалиться огонек и наделать тут бед.
— Медали-то мои, главное дело, лошадь скусила! Слыхал ты про такое, чтоб лошадь на человеке медали обрывала? Не слыхал, а?
Дед говорил и не мог налюбоваться эффектом, который вызывает в Зубе эта новость.
— А зачем она обрывала? — недоверчиво спросил он.
— Дак ты и спроси ее, дуру! Дело-то как было… Дедок несколько раз кряду затянулся цигаркой, а нетерпеливые руки, жестикулируя, как бы сами продолжали рассказывать, как было дело.
— Рубили мы с кумом пятистенку председателеву брату. Последний, главное дело, венец положили, а он лес на стропила не везет и не везет. У нас и работы не стало. Я говорю: знаешь, Митрий, иди ты со своей пятистенкой к пьяному лешему болото делить. Лесу не даешь, дак мы пошли баню Тоське рубить. А он нас и давай уговаривать. К вечеру, говорит, лес будет. А чтоб к Тоське мы не ушли, он, значит, в сельпе блондинку белоголовую нам купил да еще, главное дело, огурцов малосольных из дому вынес.
Вышел в тамбур высокий мужчина — покурить. За ним — два парня, тоже с папиросами.
— Слышь, чего я ему баю, — обратился к ним дед, как к давнишним знакомым. — Лошадь, говорю, награды мои того… скусила.
И он повторил прибывшим, как рубил с кумом пятистенку, как лесу не хватило и вместо него вышла им бутылка «блондинки».
— Ну, мы ее с кумом опростали, рукой махнули да еще в сельпо сходили, — продолжал дедок. — Сидим, веселыми ребятами закусываем…
— Чем закусываете?
— Ну, этой самой… камсой-то. На сдачу свешали.
— А-а. Гы-гы! Га-га-га…
— Закусили, главное дело, глядим, свояк мой идет. Говорит, налаживайтесь ко мне в гости, брательник приехал. А брательник-то у него, знаешь, полковник.
— Отец, да ты про лошадь давай! Чего ты полковника сюда?
— Дак я и говорю про лошадь!.. Ну вот мы и надумали при всех наградах к полковнику явиться, чтоб честь по чести. Идем с кумом, рыгалиями вызваниваем. Мимо нашей пятистенки проходим, глядь, а Митрий уж с лесом обернулся. А я еще сам по себе подумал: на Яблочке привез. Лошадь у нас — Яблочко. Так-то она ничего кобыла, смирная и с понятием, только выпивших не любит — кусается, стерва. Подумал, главное дело, и забыл. Ладно. Митрий нам: разгружайте, мужики, лошадь держать нельзя. Мы только подходить, а я гляжу, Клавдия — средняя моя — бежит и на всю улицу благим матом голосит, что Витька в колодезь ввалился. Внук, значит.
Еще один курильщик вошел — сержант с голубыми авиаторскими погонами. Дед — к нему:
— Слышь, капитан, чего я баю. Лошадь, говорю, додумалась…
— Батя, да ты дальше давай! — перебил его высокий мужчина. — Внук-то что?
— А дальше — чистый анекдот! — махнул рукой развеселый дедок. — Скажешь кому — впокатушки. Я-то ухо навострил, разбираю, чего там Клавка бает, а Яблочко ко мне мордой потянулась да за грудь как грызанет! Ох, крещеные, свет с потемками перехлестнулся. Думал, ребро выдернула, стерва. Схватился я рукой за это место да бежать. Витька в колодезе — шутка ли? Прибегаю, а он, главное дело, за крылечком посиживает себе, пирожки из песочка лепит. Ах ты! — на Клавку-то я, — ах ты, дурында полоротая!
В тамбуре — дым и хохот, а веселее всех самому деду.
— Ну, батя, красиво заливаешь! — крутил головой один из парней. — Прям кино рассказываешь.
— Дак я чего ж и говорю — чистое кино!
Дед пришел в восторг от этого подозрения, словно и в самом деле дожидался, когда же, наконец, ему не поверят.
— А оно, робяты, вишь как получилось. Клавка, главное дело, порожнее ведро на край сруба поставила да забыла, пока в огороде ковырялась. Кошка думала, что там вода, полезла вроде бы как напиться да вместе с ведром и ухнула в колодезь. Ведро, сам себе думаю, неловко стояло — краешком. Клавка-то к срубу подскочи, а оттуда — вя да вя. Ну, она опрометью ко мне: Витька в колодезь ввалился.
Дед снова вытащил кисет, а от смеха у него никак новая цигарка не получается — табак просыпается.
— Ну, даешь! — веселились курильщики.
А тот, который подозревал, все крутил головой — не верилось.
— С медалями-то что?
— А медали, я ж говорю, скусила, стерва! Пока к фершалу меня, да пока что, а уж потом только в голову ударило: медалей-то нету. Туда, сюда, так и пропали. То ли сглотнула, то ли выплюнула где-то за ненадобностью. Они у меня, главное дело, на одну ленту были наколоты, а уж ленту я на пинжак цеплял. Вот она все до единой и скусила.
— С одной стороны глянуть, отец, так она с умом лошадь. Выпивший, значит, не форси медалями.
— Эт ежли с одной стороны глядеть, — рассудительно отвечал дед. — А ежли с другой стороны, дак и не ее вроде кобылье дело до моих регалиев.
Дед зашелся в кашле от новой самокрутки, и видно было, что вообще-то он лошадью доволен и зла на нее не держит.
— Ну я, главное дело, пошел к председателю сельсовета нашего. Он честь по чести акт составил, свидетелей вписал. Вези, говорит, Орфей Антоныч, в область, военкому… Как, робяты, дадут мне другие медали?
— А документы на них кобыла не съела?
— Документы дома лежали, целехоньки.
— Тогда могут дать.
— Ты, батя, залей военкому, как нам, так он тебе точно медалей навешает.
— Эт уж я беспременно, — согласно закивай дед. — Все честь честью.
Поезд тем временем сбавлял ход, из темноты выплывали огни, предвещая станцию. Вошла в тамбур проводница, Недовольно оглядела веселых курильщиков и стала отпирать дверь.
— Не продохнуть, — ворчала она. — Голова от вас раскалывается. — И вдруг визгливо закричала, указывая на пол: — Опять накидали! Только подмела!..
Зуб ушел в вагон — полусонный, пахнущий разопревшими ногами и снедью. Высмотрев пустую полку под самым потолком — багажную, он залез на нее прямо в ботинках и, кинув под голову бушлат, лег. И только тогда по-настоящему почувствовал, как сосет под ложечкой. Обед он проспал на пруду, поужинать ему не дал Ноль Нолич, а станционный буфет не работал. Теперь до утра.
— Где ж я тут раскидался? — услышал он голос деда внизу. — Тетка, кошелка моя не пробегала?
— Да я что, следом за ней хожу? — сердито ответил женский голос. — Гулять надо меньше.
— Я, тетка, еще при царе Николке свое отгулял, — засмеялся дед. — Ладно, главное дело, отгулял, все, как есть, помню. Верно тебе говорю. Был я, тетка, справный, не как нынче. Девки не прогоняли от себя. А певун был!..
— Ты кошелку свою ищи, чего подсаживаешься, — уже не так сердито сказала тетка.
— Батя, у нас твоя кошелка, — подали голос из соседнего купе.
— У вас?! — искренне удивился дед. — А чего она у вас не видала?
И он засмеялся и закашлялся так же заразительно, как в тамбуре. И другие тоже засмеялись, хоть в этой шутке ничего особенного и не было. Дед, как видно, из тех людей, за которыми по пятам ходит веселье. Вот лошадь его больно укусила да еще награды пропали. Вроде горевать надо, а он этим случаем скольких людей развеселил и еще веселить будет. Руку ему, положим, или ногу оттяпает, так он, должно, и об этом весело рассказывать будет. Послушаешь такого, так и свои беды и болячки покажутся смешными и мелкими. Легко ли жить таким людям, никто у них не спрашивает. А что другим с ними легко, так это уж точно. Вот и Зуб, посмеявшись от души в тамбуре, забыл о своих волнениях, уже без прежнего страха думал о дальней дороге в Сибирь. И не жалеет, что рискнул.
В самом деле, чего бояться? Езды туда — дня четыре, ну пять, если без перерыва ехать. И в кармане у него четыре рубля. Старыми, так это сорок рублей. Почти по десятке на день — куда и девать.
О том же, что от Георгиу-Деж ему придется ехать зайцем, Зуб старался не думать. Как-нибудь. Ездят же люди. И в такую даль тоже, наверно, ездят.
— Слышь, тетка, чего я тебе баю, — не унимался дедок. — Песни-то я играть мастер был. Ох, мастер! Голос был звонкий да переливчатый. Смеркаться, главное дело, станет, я за околицу выйду да как ударю на всю округу! Девки — валом! Орфеем-то меня за что нарекли, знаешь?
— Откуда ж мне знать.
— А я скажу. Матка меня крестить понесла, а я в пеленках лежу да песни играю, пузыри пускаю. В церкви ажно звон стоит. Пять колен без роздыху выпускал, пуще твоего соловья.
— Ой, скажет тоже! — смеялась тетка.
— Ей-ей, правду тебе баю. Поп-то матке: «Ну, раба божья, Орфея ты народила. Чистый Орфей!» А матка-то кивает: «Орфей, батюшка, Орфей и есть». Сама и слыхом про Орфея не слыхала, а поддакивает. Попу-то разве слово поперек вставляли? А он возьми да нареки меня Орфеем, фулюган. И правильно сделал.
— А кто ж такой Орфей?
— Орфей-то? — будто удивился дед такому незнанию. — Это, тетка, певун был навроде меня. Только в давнишние времена жил, я уж его не застал.
Дед Орфей все балагурил внизу ко всеобщему веселью, и никто его не окорачивал, хоть время и перешагнуло за полночь. Зуб тоже улыбался, разглядывая в полутьме потрескавшиеся от многократной покраски потолок, вентиляционную задвижку и отопительные трубы. А когда уснул, с его лица еще долго не сходила легкая, беспечная улыбка.
Проснулся Зуб оттого, что поезд начал дергаться и раскачиваться из стороны в сторону.
— Наверно, предупреждение не заметил, вот теперь и шарахается, — услышал Зуб солидный голос внизу. — Участок ремонтируют.
В вагон смотрел день — солнечный и, конечно, теплый. Замелькали быстрыми тенями мощные переплетения железнодорожного моста. Внизу засияло лучистое зеркало реки.
Зуб свесил голову с полки. На диванах, рядом с приготовленными для выноса вещами, сидели люди. Лица у всех заспанные, скучные. Наверно, из-за этого все они казались похожими друг на друга.
— Какая станция? — спросил Зуб.
— Георгиу-Деж будет, — ответил хозяин солидного голоса. — Дон проезжаем.
Он сидел гладко причесанный и очень важный, какими чаще всего бывают маленькие начальники. Одет он был в темно-синий пиджак, вышитую кремовую сорочку, а вместо галстука имел толстый витой шнурок, схваченный у горла железкой. Такие «удавки» уже не носили. Но солидному пассажиру они, видать, нравились, и отказываться от них он не спешил.
Зуб слез с полки, примостился на краешке дивана и, как все, стал глазеть в окно. Глаза у него еще не до конца проснулись. На спине и пояснице ныл каждый мускул, словно Зуб не спал, а ночь напролет таскал тяжелые мешки.
Вагон был не такой, как вчера. Чего-то в нем недоставало. Зуб огляделся и не сразу сообразил, что нет деда Орфея. Ночью, наверно, сошел. Уже, поди, сидит перед военкомом и рассказывает, как дура-лошадь «скусила» полный набор наград. Зубу подумалось, что развеселый дедок не потерпел бы вокруг себя эти скучные лица, раскачал бы вялых со сна пассажиров, распотешил бы их очередной байкой.
После моста поезд совсем сбавил ход и долго крался, словно принюхивался к новой местности.
— Не пускают, — продолжая смотреть в окно, авторитетно заявил пассажир со шнурком. Остальные на это никак не прореагировали, но он все равно пояснил: — Путь ремонтируют, вот и не пускают. Могут вообще остановить. У них прав хватает.
В конце вагона послышался шум и плач. Десятки любопытных голов высунулись в проход. По нему шла вчерашняя полногрудая проводница, а за ней — заплаканная женщина в пестром халате. Видимо, не собиралась выходить в Георгиу-Деж. Халат был размалеван такими яркими цветами и райскими птицами, что совершенно не вязался с серостью общего вагона и с зареванным лицом хозяйки, обрамленным мелкими завитушками волос. Женщина всхлипывала, промокала платочком нос и жалобно, с надеждой взывала к высунувшимся головам:
— Граждане, чемодан не проносили? В синем чехле был.
— Кто видел, скажите, — хмуро вторила ей проводница.
— А что, увели, да?
Женщина на такие вопросы не отвечала и продолжала взывать. На нее смотрели с сочувствием, но помочь ничем не могли.
Шествие замыкала еще одна проводница, видимо, из соседнего вагона. Она погромыхивала ключами, надетыми на палец, подозрительно присматривалась к пассажирам, как бы испытывая их совесть, мимоходом заглядывала на багажные полки.
— Этот у тебя с билетом? — кивнула она на Зуба. — Фэзэушник-то.
— Проверяла, — обернулась первая проводница.
— Товарищи, не проносили чемодан в чехле? — всхлипывала женщина. — Чехол синий, вот такой.
Она выбирала на пестром халате подходящего колера райскую птицу и указывала на нее пальцем с ярким лакированным ногтем.
— Вот такой. Граждане!..
— Кто видел, скажите?!.
Процессия удалилась. В купе заглянула голова в легкой летней шляпе. Она с удовольствием сообщила:
— Из соседнего это, из купейного. Ясное дело — женщина. Алала да алала, а какой-то разиня — фюить!
— Алала! — передразнила вчерашняя сердитая тетка. — Не алала, а хахилей, небось, завлекала. Ишь, расфуфырилась! Сидела бы на своем синем чемодане, так из-под нее бы не увели. А теперь поди, поищи.
— Глупые люди, — сказал солидный с «удавкой». — Вор, может, еще ночью сошел или даже на ходу спрыгнул, а они ходят, спрашивают.
Шляпа закивала:
— Глупые, глупые. Ну, допустим, видел я. Ей что, легче от этого будет? Пронес человек чемодан, ну и пусть себе несет. Все чего-нибудь несут.
— Да это они ее так водят, для близира, — вмешался еще один пассажир. — Проводницы-то знают, что это теперь как покойнику горчичник.
— Батюшки! — оглашенно вдруг заорала тетка и тут же успокоилась. — Ох, господи, перепугалась до смерти. Думала, платок унесли, а он подо мной.
Она вытащила из-под себя мятый, видавший виды платок. Зуб невольно усмехнулся: такой, пожалуй, не унес бы и самый неразборчивый вор. Остальные тоже снисходительно заулыбались. Даже хозяин шнурка важно покривил губы.
Наконец подплыли к длинному одноэтажному зданию вокзала. Кому нужно было сходить, выстроились в очередь и, путаясь в багаже, стали гусиным шагом продвигаться ближе к выходу.
Ступив на перрон с бушлатом под мышкой, Зуб первым делом увидел длинную очередь за пирожками. Не раздумывая, он пристроился в хвост. Обжаренные в масле пирожки пахли до того аппетитно, а очередь двигалась до того медленно, что Зубов желудок больно сжался от нетерпения. Словно это кулак, а не желудок. Переминаясь с ноги на ногу, Зуб исподлобья наблюдал, как старая лотошница неторопливо отсчитывала покупателям сдачу. Она неуклюже шевелила пухлыми пальцами, иногда вторично пересчитывала, боясь дать лишку. Зуб был совершенно уверен, что ковырятся она из вредности.
Поезд тем временем двинулся дальше, на Москву. В одном из окон мелькнул яркий халат заплаканной женщины. Последние вагоны бессвязно протарабанили на стыках, и остался только шум людного перрона.
Зуб купил два румяных пирожка и один за другим проглотил их, нисколько не наевшись. Подумав, он снова стал в очередь. Прежде надо подкрепиться, а уж потом соображать, как дальше быть.
Кто-то тронул его за плечо. Зуб обернулся и увидел добродушно улыбающегося высокого парня. На нем были широкий клетчатый пиджак, модная фуражка и хромовые сапоги с гармошчатыми голенищами.
— На минутку можно? — кивнул он, приглашая отойти в сторону.
Зуб с сожалением посмотрел на пирожки и отошел вслед за парнем. Тот, продолжая улыбаться, со смущением показал ему свои руки.
— Понимаешь, вчера только гипс сняли.
— А что с ними?
— Перебиты. Несчастный случай на производстве. Как хрястнуло болванкой, так обе руки пополам. Я тут недалеко живу, помоги чемодан донести, а?
И он указал глазами на перронную скамью, под которую был задвинут объемистый коричневый чемодан.
— Можно.
— Молодец, кореш! — хлопнул его по плечу парень. — Ты не волнуйся, я заплачу.
— Да ну, — смутился Зуб. — Я и так.
— Вот что значит свой мужик! — еще больше обрадовался парень.
Зуб потянулся было за чемоданом.
— Погоди, — остановил его парень. — Мне это… расписание нужно посмотреть. Ты иди через виадук, а потом прямо по улице. Там одна улица, не заблудишься. Я тебя сразу догоню.
— А вы за чемодан не боитесь? — прищурился Зуб.
Парень от души рассмеялся.
— Иди, чудило!
И он скрылся в вокзале.
Чемодан был довольно увесистым. Пока дошел до перекинутого через пути пешеходного моста, дважды менял руку. Да еще бушлат под мышкой мешал. Хорошо бы его надеть, но жарко — упреешь. Зуб считал бесконечные ступеньки и время от времени оглядывался. Парня все не было.
Сразу за виадуком начиналась улица одноэтажных домов, и Зуб неторопливо пошел по ней. Шел и думал, какие доверчивые бывают на свете люди. Нарвись этот парень на какого-нибудь проныру, и плакал бы его чемодан, как у той цветастой женщины. Неученый еще…
Зуб прошел уже порядочно и остановился, решив подождать хозяина чемодана. И вдруг увидел его впереди. Тот сделал знак рукой — двигай, мол, следом. Зуб потащил чемодан дальше, удивляясь, как это парень оказался впереди него. Может, другим путем обогнал?
Свернув в какой-то заулок, парень остановился и подождал Зуба.
— Устал? — спросил он, внимательно поглядывая по сторонам.
— Ничего. Далеко еще?
— Нет, рядом почти. Ты вроде шамать хочешь — за пирожками стоял.
— Ага. Вчера почти ничего не ел.
— Придем, порубаем.
— Не, — замотал головой Зуб. — Я в столовку пойду.
— Ладно, ладно скромничать, — по-свойски сказал парень. — Не девочка. Я тебя так не отпущу.
Зубу он нравился. Немного, правда, развязный, но зато добрый. Гипс сняли, оттого он такой веселый.
Однако за этой веселостью нетрудно было заметить настороженность — по сторонам озирается, к прохожим приглядывается. Но Зубу подумалось, что ему, должно быть, неловко: пацан тяжелый чемодан тащит, а он, такой сильный с виду, идет налегке. Не станешь ведь каждому встречному-поперечному объяснять, что у человека руки перебиты.
Когда парень спросил, кто он и откуда едет, Зуб не стал скрытничать, рассказал в двух словах.
— В Сибирь с четырьмя рублями?! — удивился тот. — Ну, даешь! А как же мать с отцом?
— Я детдомовский, — ответил Зуб, хотя не любил этого слова.
Он остановился передохнуть. Чемодан здорово оттянул руки.
— А что же дядька — не мог денег выслать?
— Он же не знает, что я к нему еду.
— Ну, даешь! — повторил парень, приглядываясь к Зубу, словно прицениваясь. — Я тоже без отца-матери рос. В детдоме только не был, Я это… в других местах был, где кормят похуже. Хорошо в детдоме?
— Ничего. Директор строгий был, а так хорошо.
— Как тебя хоть звать?
— Юрка.
— А меня можешь Паней звать.
— Как это — Паней? — удивился Зуб.
— Очень просто. Пантелеймон я. Все зовут Паней. Пошли. Видишь, хата на отшибе. Это наша.
Они двинулись к ободранной, покосившейся хибаре, с полусгнившей соломенной крышей. Тропка к ней лежала между огородами, на которых пышно ботвилась не убранная еще картошка. Изба выглядела до того сиротливо, что нагоняла тоску. Зубу сразу расхотелось туда идти. Но не мог же он повернуть назад, не донеся чемодан больному человеку.
Возле хибары темнел ветхий, наполовину разобранный сарай. По всем приметам, его пустили на дрова. От забора вообще остались редкие колья, торчащие из бурьяна вкривь и вкось. То, что было когда-то огородом, теперь стало плантацией для сорняков, которые вымахали едва ли не в рост человека.
— Я тут почти не живу, — как бы оправдываясь, заметил Паня. Помолчав, он сказал: — Ты, гляжу, мужик что надо. Вот что мы сделаем. Я дам тебе подзашибить и на билет, и на жратву. Тогда и поедешь спокойненько в свою Сибирь. Как — идет?
— Не знаю, — нерешительно ответил Зуб.
— Зато я знаю. Раз дядька не ждет, так и спешить некуда… Да ты не боись, работа не пыльная. Завтра, может, и поедешь.
— А чего мне бояться?
У избы стояла горбатая старуха с порожним чугунком в руках. Заслонившись ладонью от утреннего солнца, она близоруко и насторженно вглядывалась в подходивших. Одета она была в латаную-перелатаную кофту и длинную заскорузлую юбку неопределенного цвета. На ногах — большие галоши, схваченные бечевками, чтобы не сваливались.
«Как баба Яга», — мелькнуло у Зуба.
Сходство горбатой старухи с бабой Ягой усиливали свисающие с непокрытой слегка трясущейся головы сивые космы и немного загнутый книзу нос. Зубу стало не по себе от недоброго, ощупывающего взгляда старухи, от всего ее вида.
— Кого ведешь? — скрипуче и строго спросила она.
— Кого веду, того и веду, — грубо оборвал ее парень, беря у Зуба чемодан.
— Гляди, Панька, доводишься!
— Заткнись, карга! Юрка, давай в хату.
Паня с удивительной легкостью внес чемодан в темную хибару и поставил на лавку у стены.
— Эй, домовой! — крикнул он. — Живой еще?
С печи послышалось немощное кряхтение, неразборчивое бормотание.
— Ты подумай! — засмеялся Панька, словно бы удивляясь живучести обитателя печи. — И тараканы его не сожрут.
Войдя в эту грязную, нездорово пахнущую избу, парень враз переменился. Взгляд его стал бойким и вызывающим, даже злым.
— Садись, — кивнул он Зубу на лавку, но тот остался стоять. — Ну!
Зуб сел, почти со страхом оглядывая мрачные, закопченные стены и убогую обстановку. Огромных размеров печь, стол с табуретами и лавкой у стены, какие-то ящики, покрытые драным тряпьем, две старые деревянные кровати по углам — вот и вся обстановка. У печи стоят десять раз подшитые валенки. Значит «домовой» иногда покидает свое запечье.
Паня заглянул в зев печи, снял там крышку с чугунка и, обернувшись, подмигнул Зубу:
— Кашу жрать будем. Пшенную. — И тут же гаркнул: — Карга! Где ты там?
Вползла старуха, неся над собой горб. Она все так же настороженно и неодобрительно глядела на Зуба.
— Чего гаешь?
— Кореша были?
— Сейчас явятся. Чита ночевал, а Стаськи с Фроськой не было. Явятся… Ты чего приволок? — кивнула она на чемодан.
— Полкуска не глядя. Идет?
— Ишь ты, ханырик! Может, у тебя там дерьма какого наложено.
— Сама ты… Глянь! Интеллигентные люди подарили.
Паня щелкнул замками чемодана и откинул крышку.
Зуба, точно током, ударило: на самом верху лежала косынка, размалеванная яркими цветами и райскими птицами. Такой был халат у заплаканной женщины.
Загорелись у старухи глаза, еще сильнее затряслась голова. Она запустила свои сухие, цепкие лапки в чемодан и стала в нем рыться, выкидывая на лавку всякое цветастое тряпье, свертки и коробки. Вытащила две пары изящных туфелек, хмыкнула пренебрежительно и швырнула их под лавку. Затем были извлечены на свет несколько книг, которые сразу же полетели к печи — никому не нужный хлам. Пахнуло из чемодана тонким ароматом духов, и запах этот был странным и до смешного неуместным в вонючей хибаре.
В руках у старухи блеснули две бутылки с красивыми коньячными этикетками. Старуха скосила на Паню глаза и стала торопливо и неловко совать одну бутылку за другой себе под кофту.
— Ты куда?! — подскочил к ней Паня. — Это, старая, не по твоей части.
Та безропотно, хоть и с сожалением, уступила бутылки и опять в большом нетерпении запустила руки в чемодан.
Зуб с трудом приходил в себя, глядя расширенными глазами то на Паньку, то на чемодан и роющуюся в нем жадную старуху. Стала пробирать противная дрожь. Он с ужасом думал, что тоже сделался вором. Раз тащил этот чемодан, значит, вместе с Панькой обворовал ту несчастную женщину. Потом к страху прибавилась обида за то, что его так дешево провели. Зуб чувствовал себя и обокравшим, и обкраденным.
Что же он теперь болваном тут стоит? Надо же что-то делать! Надо в милицию бежать, и как можно скорее, пока они тут не растащили чужие вещи.
Но ведь он, Зубарев Юрий, тоже соучастник! Да еще при себе ни одного документа не имеет. Ясно: бродяга и вор. Случись с ним что-нибудь такое, никто и знать ничего не будет. Вроде его не бывало на свете.
Все равно нельзя стоять истуканом, смотреть на этот разбой. Надо рассказать, передать как-то…
Стараясь казаться равнодушным, Зуб поднялся с лавки. Ноги сделались деревянными.
— Я пойду, мне пора, — шагнул он к двери. — До свидания.
— Ты куда! — прыгнул ему наперерез Панька. Отпихнув Зуба от двери, он гаркнул: — А ну сядь!
Казалось, он сейчас пустит в ход кулаки. Руки у него, конечно, не перебиты, тут и дураку понятно.
Впрочем, Панька быстро подавил в себе вспышку и, подталкивая Зуба к табурету, стоящему подальше от двери, сказал более дружелюбно:
— Ну чо ты, шкетик? Чо заволновался? Я к тебе всей душой, а ты… Всполоснем глотки за знакомство, все будет о’кей! Это же твое первое стоящее дело! Соображай.
Старуха не обращала на них ни малейшего внимания, перетряхивая и оценивая содержимое чемодана. Костлявые ее руки ходили ходуном от возбуждения. А Зуб лихорадочно прикидывал, удастся ли ему унести отсюда ноги, если он внезапно кинется в дверь. Паня, по всему видать, мужик ловкий, как кошка, с ним шутки плохи. Да и дверь тяжелая — быстро не проскочишь. Но попробовать стоит.