Многие годы я дружил с графом Игнатьевым Алексеем Алексеевичем, тем самым царским военным атташе во Франции, писателем, с его супругой известной танцовщицей Натальей Владимировной Трухановой, с писателем Рощиным Николаем Яковлевичем — и вот захотелось написать кое-какие воспоминания… Николай Рощин долго жил в Париже как эмигрант, дружил с Иваном Буниным, так что его рассказы и письма, которые он, вернувшись в Москву, получал от Бунина, будут интересны современным читателям…
Указ правительства СССР от 14 июня 1946 года предоставил бывшим подданным Российской империи право на восстановление советского гражданства, если эти бывшие граждане не воевали на стороне фашистов. А таких в эмиграции было очень много, и постепенно они возвращались… Коненков, композитор Прокофьев, Эрьзя, Вертинский, писатели Николай Рощин, Лев Любимов, Наталья Ильина…
Бывая в доме у Рощина, я слышал интересные его рассказы.
— Встретил меня Александр Александрович Фадеев, поздравил с возвращением, с приемом в Литературный фонд, — Рощин достает из кармана темно-бордовую книжечку — удостоверение и, широко улыбаясь, потрясает ею в воздухе. Потом, желая передразнить Фадеева, переходит на фальцет: — «Мы надеемся, Николай Яковлевич, что, пожив у нас и оглядевшись, вы напишете роман о советском человеке. Я читал ваш роман «Белая акация», отличная вещь, но сами понимаете… Прошло тридцать лет, в Советском Союзе все другое. От старой лапотной России не осталось и следа. Изменилась не только жизнь, а вся психология человека…» Понравился мне господин Фадеев своей простотой, непосредственностью.
Игнатьев внимательно слушал, а Наталья Владимировна с едва уловимым оттенком насмешки в голосе заметила:
— Как интересно!
— В тот же день мне отвели небольшую квартирку в Первом Можайском переулке, ссудили деньгами. На первое время хватит! А молодая пресимпатичная дворничиха согласилась убираться и готовить. На другое утро вышел прогуляться, на Москву поглядеть. Сами понимаете, распирает радостное чувство, ликует душа, хочется говорить, петь, кричать: «Я на Родине!..»
В глазах Рощина появляется хитринка, он смотрит на хозяйку и продолжает свой рассказ:
— Вхожу в троллейбус. Он не парижский, но такой же… У парижан общительный, веселый нрав. Я привык к тому, что в автобусах, троллейбусах, вагонах метрополитена идет зачастую общий разговор, вое весело, непринужденно, а порой и горячо обсуждают очередную новость, происшествие…
А тут в Москве сидят тихо. Я сажусь, обращаюсь к соседу: «Вы русский?» Тот недоуменно глядит на меня; видит круглолицего плотного мужчину, далеко не молодого, отмечает мой красный нос, заграничную шляпу и думает, что я пьяный.
— Русский? Конечно, русский!.. И что? — отвечает он.
— Я тоже русский! Недавно из Парижа вернулся. Белоэмигрант… корниловец бывший, — говорю ему.
Мы внимательно слушаем Рощина, он продолжает:
— Пассажир ошарашен, глаза у него становятся круглыми, он поднимается и опасливо глядит по сторонам. А мне интересно: «Где-то тут должен быть дом Шаляпина? Я ведь с Федором Ивановичем знаком, сколько рецензий о нем в «Возрождении» написал. Не знаете?» — «Не знаю… Извините!» — бурчит «русский» и торопится к выходу. «Чего-то вдруг вроде испугался?» — недоумеваю я и оглядываюсь на пассажиров. Все молчат, как будто воды в рот набрали. Я подсаживаюсь к другому пассажиру: «Вы русский?» Но и тут беседы, не говоря о задушевной, не получилось. Стоило упомянуть Париж, белую эмиграцию, и «товарищ», как улитка, втянул голову в воротник, угрюмо отвернулся.
Глаза Рощина стали пустыми:
— Поначалу такое отношение меня удивляло и огорчало. «Неужели такая пропасть залегла между нами, эмигрантами, и советскими товарищами? У каждой травинки есть на земле свой источник. Все мы держимся корнями за ту почку, которой обязаны верой, убеждениями, способностями. «Писатель тешит себя мыслью, что кладет камень в воздвигаемый человечеством Храм Великого Духа!» — думал я прежде и вслед за Иваном Буниным твердил:
Не собьет с пути меня никто,
Некий Норд моей душою правит,
Он меня в скитаньях не оставит,
Он мне скажет, если что не то!
Вернувшийся в Москву мой добрый друг Александр Иванович Куприн не прожил на Родине и года, умер… Алексей Николаевич Толстой, этот талантливейший писатель и пройдоха, перешел на исторические темы, стараясь в лице Петра изобразить «отца… всех…».
Рощин, увидав поднятый к губам палец Игнатьева, проглотил какие-то слова, и добавил:
— Свою «Белую сирень» я переделывать не собираюсь, а написать новый роман и вывести в нем героя-коммуниста мне не под силу. Поэтому я решил заняться автобиографическими записками. Кто знает, может, наступит время, когда некто «пыль веков от хартий отряхнув, правдивое сказанье перепишет» о трагическом кусочке истории России и ее изгнанной интеллигенции…
Живой, энергичный, Николай Яковлевич жаждал деятельности. Не удовлетворяли и встречи с писателями: Телешовым, Нагибиным, Фадеевым, Симоновым и другими, неизменно сводившимися к теме: «Как возвратить Бунина на Родину?»
— Да зачем ему возвращаться?
— Хозяин хочет… «Вы же друзья! Все время переписываетесь. Иван Алексеевич, к вам прислушается…»
Вот оно что! «Хозяин хочет…»
Рощин познакомился с генерал-лейтенантом Алексеем Алексеевичем Игнатьевым, автором книги «Пятьдесят лет в строю», в Москве, а в Париже они не встречались— Рощин сотрудничал в монархической правой газете «Возрождение», Игнатьева же называли «красным графом» за то, что, будучи военным агентом России, передал золотое обеспечение экспедиционного корпуса Советскому правительству, а потом работал в Советском торгпредстве.
Сблизила их общая увлеченность бриджем. Они играли на квартире Игнатьева.
Граф часто твердил: «Если хотите обеспечить себе нескучную старость, учитесь, пока я жив. Бридж концентрирует внимание, тренирует память, учит схватывать вопрос по существу, является хорошей гимнастикой ума. Это игра королей, дипломатов и, конечно, разведчиков».
В Париже, играя со шведским королем, с Пуанкаре или Петеном, уже за второй партией Игнатьев выяснял интересующие его вопросы…
В Москве Игнатьевы на неделе раза два обычно приглашали на ужин, после чего садились за карточный столик. По субботам или воскресеньям постоянными партнерами бывал и я с женой Рябининой Александрой Петровной; и иногда бывали шеф «кремлевки» профессор Егоров, либо, знакомый еще по Парижу, писатель Лидин, либо чета Шервинских. А с 1948 года их все чаще заменял Николай Рощин.
Бридж, будучи игрой коммерческой, может быть и копеечной, но она обязательно должна быть связана с материальной заинтересованностью. Мы, например, проигрыш-выигрыш клали в «копилку» и, когда собиралось достаточное количество денег, заказывали в ресторане ужин.
— А правда ли, Алексей Алексеевич, имея на своем текущем счету огромные средства, вы разводили шампиньоны для прожитья? — спрашивала моя жена графа.
— Я ведь не жулик, не казнокрад! Золото-то казенное.
— Золото? Золотой рубль — это 0,774235 чистого золота… и помножить… на сколько? — заговорил Рощин.
— Двести двадцать миллионов, — улыбается граф.
— Ого! То, погодите, погодите… получится… — Рощин поднял глаза к потолку. — С ума сойти! Более двух тонн золота!!! Страх подумать! Ну, Алексей Алексеевич! Вы человек с большой буквы!
— Ах, мой дорогой, Николай Яковлевич, наш Лешечка — заблудившийся ангел на земле! Только у Горького «человек звучит гордо», а в жизни почти все люди ползают на четвереньках, упираясь носами в помойку в поисках шкурных благ. Словом, как говорил Оскар Уайльд: «Все мы сидим в помойках, но некоторые из нас смотрят на звезды…»
— Откуда смотрел Горький, когда писал «На дне»? Со дна?
Рощин вспоминал о подаренной ему книге «Творчество народов СССР» под редакцией Горького, Мехлиса, Стецкого, в которой 430 страниц посвящено Сталину и 85 — Ленину. И мне невольно подумалось: в самом деле, какие звезды светили Горькому во времена ужасов коллективизации? «Если враг не сдается, его уничтожают…»
Вошедшая в гостиную Маруся громко позвала:
— Алексей Алексеевич, вас к телефону «старичок с Чистого».
Гости удивленно посмотрели на поспешившего в свой кабинет графа: обычно во время обеда или бриджа Маруся не смела тревожить хозяев.
— Это патриарх Алексий, — объяснила Наталья Владимировна. — Они ведь были товарищами.
А Рощин между тем уже читал вслух частушки из книги «Творчество народов СССР».
Мы права свои не знали,
Жизнь была проклятая,
Ныне вождь любимый Сталин
Дал нам жизнь богатую.
Раньше в церковь мы ходили
Слушать проповедь попа,
А попы нам говорили:
«Баба — мужьина раба».
Не шуми, зеленый дуб,
Не качай вершиною,
Нынче новый разговор
Женщины с мужчиною…
В квартире Игнатьева жила «своя» женщина Маруся, дочь рязанского «кулака», погибшего в ссылке. Отец ее солдат, попал в плен, работал батраком у австрийца крестьянина и научился всем «хитростям» сельского хозяйства; получив во время нэпа надел, взялся за работу: безлошадный, запрягал в плуг дочерей; односельчане поначалу посмеивались над его «хитрой» тачкой (сделанной на западный манер), «чудной» укладкой стогов сена, потом стали завидовать… Так Петров «выбился» в кулаки со всеми последствиями… Маруся пошла служить с малым ребенком на руках и попала на глаза к доброму графу, ее дочь Лиду приняли в генеральской семье как воспитанницу. «Лидок» с детства заговорила по-французски и, прожив семнадцать лет у этих истинно культурных, высокообразованных людей, вобрала в себя все, что могла.
Граф открыл Марусе тайны французской кухни и все реже за обедом тихонько от гостей показывал ей (в шутку) кулак из-под стола за суп, мол, переложила сельдерей и не сняла жир. Мария Степановна (Маруся) выполняла все поручения: отвечала на бесконечные телефонные звонки и была в курсе всех литературных и хозяйственных дел.
Переехав из Парижа в Москву с целым вагоном домашнего скарба, Игнатьевы начали осваивать московскую жизнь. Алексею Алексеевичу присвоили звание генерал-майора; наряду со службой он задумал писать мемуары, чему немало способствовала Наталья Владимировна, заставляя «деточку» ежедневно сидеть за столом. «Пятьдесят лет в строю» завоевали Игнатьеву всеобщую популярность.
А Наталья Владимировна принялась развлекать мужа как «ребенка», приглашая в дом артистов — Обухову, Козловского, Вертинского; писателей — Симонова, Лидина, Толстого, Суркова, Финка; военных, начиная с Буденного или Городовикова; и даже разыскала товарища по Пажескому корпусу, художника-реставратора Желтухина.
Все они приглашались на очередной обед. Опоздать к еде — верх неприличия: ужин по-французски «супе», иными словами, его гвоздь — суп, ему перестоять нельзя. Потому круг приглашенных постепенно суживался, поскольку вообще русские, а «вельможи» подчеркнуто, как правило, приходят на полчаса, а то и на час позже.
Великий гурман и кулинар, Алексей Алексеевич даже составил книгу под названием «Разговор повара с приспешником», но набор по приказу Сталина был рассыпан: «Генерал и кухня?!»
Однажды, еще в 1948 году, в доме на проезде Серова, где жили Игнатьевы, было людно. Наталья Владимировна заметила, что Рощин пришел расстроенный, и за второй, а может, за четвертой рюмкой водки, спросила о причине его настроения.
— Меня огорчает письмо Ивана Алексеевича Бунина: жалуется старик на тяжелое материальное положение.
— Ах, мой дорогой Николай Яковлевич! Да кто из эмигрантов не нуждается! — воскликнула Наталья Владимировна.
— В свое время я разводил шампиньоны! — громко расхохотался Алексей Алексеевич. — А Бунину грех жаловаться: на Нобелевскую премию мог бы спокойно прожить всю жизнь.
— Иван Алексеевич помогал многим, никому не отказывал. А люди, сами знаете, какие: со всех сторон на него насели. Слыхал, в его доме нетолченая труба прихлебателей! — заговорил Рощин.
— Мне сказали, что Бунина у нас печатают. А если печатают, то и деньги… Мы живем на свои «Пятьдесят лет в строю», как видите, покуда неплохо.
Рощин дрожащими руками, развернув сложенные вчетверо листы, принялся читать письмо, полученное от Бунина:
Двенадцатое мая тысяча девятьсот сорок седьмого года.
Еще раз спасибо, милый, за сердечное письмо. На давнее, большое не ответил потому, что был слишком слаб, тяжко болел. Теперь я немного оправился и с первого июля возвращаюсь в Париж — жить здесь дольше не могу — совсем разорился, дороговизна у нас дикая и все растет. Милому Катаеву книгу пошлю из Парижа. Симонову была послана еще в декабре — через Бо-рейку. Значит пропали. Известие о том, что Государственное издательство выпускает мой однотомник, «Изборник», я получил еще в январе 1946 года; написал С. Аплетину очень взволнованное письмо, что издают, не посоветовавшись со мной на счет выбора произведений и их текста… Г. Аплетин ответил мне телеграммой в марте, что издание приостановленно. Теперь Вы меня удивили: хотят издать. Если так, то очень рад, но прошу пользоваться только изданием моих сочинений «Метрополия»… Гонорар будет мне прямо спасением.
Целую Ваш Ив. Б.
Рощин отложил письмо, обвел всех взглядом и, прежде чем взяться за второе, заметил:
— А теперь послушайте, что из этого вышло…
Париж, четвертое ноября 1947 года.
Милый капитан, Вы неисправимы в своей страсти к преувеличениям самым ужасным! Ведь сказать, что Париж провинциальное захолустье, есть почти такое, до чего договориться можно только после литра самогону! А за добрые чувства ко мне благодарю. А в деле на счет издания «Изборника» моих писаний, я, конечно, ничуть не виноват. Горячо написал? Да ведь хоть кого в жар бросит при известии, что берут труд всей твоей жизни даже без твоего ведома, орудуют над ним по своему усмотрению так спокойно, будто они тут совершенно ни при чем! Уж не говорю о том, что этот «Изборник» продавался бы у всех Капланов во всей Европе, лишая этим меня, старого человека лишняго куска хлеба. Мне бы заплатили? Не думаю! Не мало уже издано моего в Москве за последние двадцать лет, а получил ли я за это хоть грош? Не только нет, но даже на свои собственные гроши покупал у парижского Каплана московские издания своих собственных книжечек! А что Паустовский уже знает, что я восхитился, читая его, очень рад. В большой восторг привел меня и «Василий Теркин» Твардовского — я написал об этом Телешову. А за всем тем — всех благ!
Ваш Ив. Б.
Граф внимательно слушал, положив большие руки на стол, чуть приподняв голову и расправив плечи.
Рощин отложил письмо:
— Бунин мне чем-то напоминает вас, Алексей Алексеевич!
— Что? Так же хорохорится? — подняла брови Наталья Владимировна.
— Точно! На людях держится гордо, выпячивает грудь, высоко задирает подбородок и пронизывающе, чуть презрительно, на всех поглядывает. А дома, под настроение, смены мыслей и чувств, выглядит то постаревшим, то вдруг совсем молодым; и может неожиданно, как и Алексей Алексеевич, сесть за рояль…
— И спеть «Прощай, японская война…». Как интересно!
Наталья Владимировна, когда кто-либо говорил глупость или позволял бестактность, неизменно твердила: «Как интересно!» ovr
Рощин, уже выпивший не одну рюмку водки, не понял намека.
— И свой халат из верблюжьей шерсти Иван Алексеевич носит на ваш манер, правда, на голову почему-то надевает широкополую шляпу…
Всегда точный Рощин однажды вдруг задержался на целых двадцать минут. Пришел он возбужденный, посмеиваясь, извинился за опоздание.
— Изучали? — Рощин кивнул в сторону лежащей на столе «Правды». — Жалко небось? Вы ведь на Дальнем Востоке воевали. Не водичка из центрального отопления капает, а лилась русская кровушка. В одном Порт-Артуре двадцать шесть тысяч полегло, а сколько под Мукденом? Или царских солдат и офицеров не жалко? Так пусть посчитают тысячи и тысячи убитых советских воинов, которые раздавили в течение десяти дней лучшую Квантунскую армию японцев! Ведь это река крови! Ради чего? Чтобы сейчас все передать китайцам, ходям… Эх! — и уставился на Игнатьева.
Граф посерьезнел, взял было газету и тут же бросил обратно:
— Там, наверху, — он поднял к потолку палец, — хотят укрепить дружбу советского народа с китайским и его великим вождем Мао Цзэдуном…
— Отдали Квантунскую область, территорию, равную Германии, преподнесли на блюдечке КВЖД! А знаете, сколько она стоила? Триста семьдесят пять миллионов. Сто пятьдесят восемь тысяч за каждую версту, построено девять тоннелей, из коих «Большой Хинган» более трех километров.
— Но, Николай Яковлевич, ведь это не наша территория, потому мы и вернули ее Китаю, как братской социалистической стране. Мао Цзэдун «осуществляет соединение марксистско-ленинской теории с китайской антиимпериалистической революцией и является знаменосцем китайского и советского народов»…
Игнатьев поднялся, направился в кабинет и вскоре вынес два тома в суперобложке с посвящением автора и вложенным письмом со словами:
Вот письмо от Степанова Александра Николаевича, послушайте:
Многоуважаемый, Алексей Алексеевич!
Разрешите преподнести Вам вторую книгу «Порт-Артур» в знак моей глубочайшей признательности за Ваше исключительно теплое и дружеское отношение к моей персоне. Я никогда не забуду, что именно Выявились «крестным отцом» моей первой и, возможно, единственной книги. Ваша рецензия послужила мне путеводной звездой при работе над второй книгой. С присущим Вам тонким вкусом и тактом Вы указали мне на ряд погрешностей в моей работе. Вторая книга фактически не имела вовсе редактора — их было шесть — и последний ограничился простой подписью рукописи для печати. Заканчивалась она в прямом смысле под грохот зениток и пулеметов. В связи с возросшим интересом к истории старой русской гвардии, вероятно, Вас привлекут к написанию ее истории. Войну 1914—18 года я частично провел в рядах Гвардейской артиллерии, участвовал в боях под Ивангородом, Ломжей в Галиции, под Вильно, под Луцком, на Стоходе, под Бжезаными и на Збруче. У меня сохранились дневники того времени. Я думаю, что они представят некоторый интерес для истории. Был я рядовым строевиком, младшим офицером в батарее. Одно время состоял для связи при штабе стрелковой бригады, когда корпусом командовал Безобразов, а стрелками Дельсаль. Быть может, Вы мне укажете, к кому следует обратиться по этому вопросу. Сейчас я военный инженер и сотрудник фронтовой газеты Кавказского фронта и нечто вроде его историографа. Позвольте еще раз поблагодарить за Ваше неизменно доброжелательное отношение ко мне и пожелать Вам всего лучшего.
А. Степанов.
Краснодар, Орджоникидзе 65 кв. 1
Граф читал с увлечением, даже с гордостью. Он любил прежде, чем сесть за карточный стол, познакомить нас со своей обширной корреспонденцией. А писали ему многие, начиная с однополчан, возвратившихся солдат экспедиционного корпуса, и кончая «недобитыми интеллигентами». Писала Россия!
Чтение писем чередовалось рассказами о встречах с самыми разными людьми. Незнакомые лица с ним здоровались. О нем по Москве ходили анекдоты, говорили: по приезде в Москву он якобы зашел в «Метрополь», отворивший ему дверь старый швейцар, узнав графа, припал к «плечику» и запричитал: «Барин, дорогой, ваше сиятельство, здравствуйте! Наконец-то вижу настоящего человека!»
Посетив бывшее имение «Чертолино», он долго разговаривал с собравшимися поглядеть на своего бывшего барина стариками колхозниками. Один из них, когда граф садился в машину, отвел его в сторонку, с укором заметил: «И ты, Ляксей Ляксеич, значится, с ними?»
В семье Игнатьевых полюбили Рощина, и он, точно утопающий за соломинку, цеплялся за них. Рвались одна за другой связи с бывшими друзьями, а с новыми знакомыми, особенно писателями, не было точек соприкосновения: не находил контакта.
Вытащив из кармана золотой увесистый кубик — масонский знак — на цепочке, Рощин положил его однажды перед хозяином:
— Вот безделушка на память именитому графу от старого масона.
Алексей Алексеевич, поднявшись во весь саженный рост, взяв кубик, крепко пожал ему руку:
— Спасибо, дорогой Николай Яковлевич! Мне даже неудобно — такой редкий подарок!
— У кого-то я видел такую штучку? Дай-ка поглядеть, — вскочил с места Желтухин.
— У князя Голенищева-Кутузова.
Рощин не был пьян, в нем появилась в последнее время бесшабашность, сопряженная с чем-то похожим на отреченность. В те годы все еще понимали, что открыто назвать себя масоном — это все равно, что эквилибрировать на краю пропасти…
А спустя несколько дней, за воскресным бриджем, он с горечью зачитал еще два письма Бунина. Первое — от 1943 года, в ответ на бедную посылку, которую отправил на голодную Ривьеру в Жан-ле-Пень из Парижа, где все-таки еще можно было наскрести кой-какие продукты.
En pusse 12.3.43. Grasse, а. т.
Милый старый друг, дня три тому назад послал Вам благодарственную карточку по-французски, теперь еще раз благодарю по-русски — не знаю, можно ли так писать от нас, дойдет ли это письмо, пожалуйста, черкните, если получите. Вы меня действительно страшно тронули и своей карточкой и посылкой, в которой оказались вещи давно, давно мной забытые, потрясающе вкусные (а мундирчик штучкой умилительной). Боюсь только, что эта посылка влетела Вам в копеечку, а богатством Вы, вероятно, и теперь не отличаетесь. Не знаю, как и чем вы живете, где работаете, но повторяю, мысли мои таковы, что живете вы очень не легко, напишите, что Вы делаете, равно как и про все на счет себя — и про общих друзей и приятелей в том числе. Что до нашей жизни, то Вы ее, думаю, в общем представляете по тем нескольким словам, которые я писал и этим общим друзьям и приятелям: угнетающее однообразие, бездельность, безнадеянность, страшное одиночество, скука, мучительный зимний холод, презренное, тошнотворное, архинищенское питание — на худобу В. Н. просто страшно смотреть, да я просто стыжусь смотреть на себя, раздеваясь, а к этому надо прибавить еще и то, что за последний год здоровье мое очень пошатнулось, — укатали сивку крутые горки — ив прямом и переносном смысле, — про нищету же и говорить нечего, выбиваюсь из последних сил, начал уже кое-что распродавать из вещичек — ведь теперь уже и думать нечего получить что-нибудь от моих иностранных издателей, от которых еще год назад кое-что все-таки перепадало. Что еще сказать? Живем вчетвером — Бутов и еще один бездомный молодой человек (сорока лет). Ляля и Олечка уже скоро два года в своих краях — прежде погибали на своей ферме, теперь погибают — истинно погибают — в Монтобарт, а где Жиров, я не знаю, где-то на Севере и присылает им совершенные гроши. Уже почти год как не живут с ними и Г. Н. со своей стервой, — живут в Саппет, — на содержании одной сумасшедшей старухи, с которой я их познакомил и на плечи которой они сели весьма прочно, описав ей в страшнейших чертах свою жизнь у нас. Ну вот и все пока, дорогой мой. Страшно желал бы и я увидеть Вас и поговорить по-настоящему. Крепко целую.
Ваш Ив. Б.
Рощин оглядел присутствующих, те сидели потрясенные, на глазах у женщин были слезы… Страшная судьба эмигранта, великого писателя России, хватала за сердце…
Николай Яковлевич взялся за второе письмо:
— А теперь, послушайте его ответ на богатую посылку из Москвы, от моего имени организованную Союзом писателей:
27.3.1949 Прилагаемую карточку будьте добры передать Н. Д. Телешову.
Спасибо, спасибо, капитан, за Ваше письмо и за посылку. Не обижайтесь, пожалуйста, что я не принял ее: ровно ничего не могу съесть из того что в ней, — все подобное запрещено мне теперь (даже курить запрещают!). Так что это платить даром 700 фр. пошлины при моих скромных средствах. Мы и без того разорены переездом сюда и живем здесь — опять проводим зиму на юге, — и кроме того и докторами, лекарствами: я перенес воспаление легких летом в Париже, здесь, в феврале, опять началась та же история, вскоре, к счастью, прерванная, но все же весьма обессилившая меня.
Передайте Н. Д. Телешову наши с В. Н. самые лучшие чувства и благодарность за все те добрые слова обо мне, что я прочел в книге его воспоминаний, — и будьте благополучны.
Р. S. Пожалуйста, не посылайте мне больше ничего, не тратьтесь, тут у нас все есть.
Ив. Бунин.
Вежливый отказ Бунина — «не беспокоить больше посылками» из СССР — рвал старую дружбу одного писателя с другим. Рощин объяснил отказ Бунина тем, что Бунин не хотел быть «подкупленным», банки с икрой, семга и балыки напоминали подаяние с барского стола, верней, шантаж: «Приедешь — будешь все иметь, нет — пеняй на себя!»
23 ноября 1954 года на Новодевичьем кладбище хоронили генерал-лейтенанта А. А. Игнатьева. Гражданскую панихиду открыл К. М. Симонов. С речами выступили Б. П. Полевой, П. П. Вершигора, Б. А. Лавренев, Л. В. Никулин.
Они характеризовали А. А. Игнатьева как одного из лучших представителей русской военной интеллигенции, истинного патриота, без колебаний перешедшего на сторону Советской власти и посвятившего всю свою дальнейшую общественно-политическую деятельность социалистической Отчизне…
На кладбище состоялся короткий митинг. Его открыл писатель П. П. Вершигора. От имени Министерства обороны СССР выступил генерал-майор Лобода, от писателей — В. Г. Лидин.
По окончании траурного митинга под звуки Государственного гимна СССР гроб медленно опускается в могилу. Звучат ружейные залпы. На свежем холме устанавливается мемориальная доска с надписью:
«Писатель, генерал-лейтенант
Игнатьев Алексей Алексеевич
1877–1954 гг.».
Таково было после некролога сообщение «Правды» о похоронах популярнейшего в Москве человека, который нередко заставлял ее редактора извиняться перед дотошным старым графом.
Наталья Владимировна ненадолго пережила мужа. Сохранились ее записки.
«Мне нужно прожить только два года, — приказала себе Наталья Владимировна, — не для себя, а для Лешечки; потом можно уйти… Я ненавижу это серое московское небо, я задыхаюсь от окружающей меня лжи, подлости, лицемерия!! Прежде всего, написать книгу «Летопись жизни Алексея Алексеевича Игнатьева», систематизировать архивы — военные, литературные, личные, устроить их в соответствующие учреждения и, конечно, установить достойный его памятник!»
В течение года книга ею была написана! Но полностью не издана — лежит в литературном архиве. Время было не то. Как говорил старый граф: «Начальству виднее, пути его мышления неисповедимы, запрещено свое суждение иметь».
Наталья Владимировна упорно продолжала выполнять свою программу, хотя уже чувствовала себя на пределе…
В апреле 1956 года она писала:
МОЯ ПРОГРАММА
1) Добиться установления или премии, или стипендии имени А. ИГНАТЬЕВА ученику, окончившему «Первым» либо Академию Генерального Штаба, либо институт Литературы. Денежные средства для внесения в фонд этой ПРЕМИИ, СТИПЕНДИИ предполагаю такие: ликвидация всех архивных материалов и имеющегося имущества: как-то: машину «Победа», телевизор, магнитофон, рояль, библиотеку; свести свое существование к размеру пенсии: 700 рублей в месяц. Другого выхода у меня нет и вот почему:
1) Продавать одна за другой вещи для продления волнительного прозябания я не в состоянии.
2) Поступления за книги А. Игнатьева не предвидится: согласно письменному извещению ГЛАВ ИЗ ДАТ А, неинтересные ни Московским, ни Областным Издательствам, они издаваться не будут до 1959 года.
3) Остающихся денег у меня хватит на 2–3 месяца.
4) В моем возрасте и отсутствии квалификаций меня на работу не возьмут.
На чудеса уповать нечего: они не бывают.
Досуществую, как проектирую.
Умерла знаменитая русская балерина от рака в Кремлевской больнице. Похоронена в могиле мужа…
Жизнь бывшего капитана корниловского полка, писателя и журналиста, участника сопротивления фашизму и кавалера Почетного легиона Николая Яковлевича Рощина замкнула свой круг в том же 1956 году, на более печальных нотах…
Мое последнее «свидание» с ним было в морге больницы: тело его, распростертое на деревянном топчане, в убогом сарае, было покрыто простыней. Привел меня туда «похоронщик» Литфонда Арий Давыдович, тут же мы написали короткий некролог для «Вечерки».
Вспоминая его, мне каждый раз приходят на ум его слова:
«Вся моя переписка с Буниным попадет к Никулину, чувствую это. И письма, которые я Вам дал переснять, скорее всего уничтожат. Сохраните негативы. Может, придет время и для них».
Написал бы Рощину такую эпитафию:
Твой вечер, Рощин, быстро миновал,
Как черной тучею, покрытый отчуждением,
И в сумерках закат твой догорал,
Как будто ждал звезды и озарения…