16

— Аграфена Ниловна, извольте просветить меня немедля, где это вы по ночам шастаете? — услышала Груша гневный голос бабеньки за своей спиной.

Как же хотелось ей тихо и незаметно пробраться в свою комнату и выплакать в подушку разочарование и обиду, раздиравшие сердце с того самого момента, как поняла она, что обманута. И кем? Прекраснейшим и благороднейшим из всех встречавшихся ей мужчин. Мечиславом Феллициановичем! Или, правильнее будет сказать, неким Антоном Николаевичем, к тому же оказавшимся, как удалось ей выяснить у Степана Африкановича, князем Голицыным. И что за доля ее такая разнесчастная! За все ее годы всего-то два раза и довелось чужие разговоры подслушивать, а оба они всю жизнь перевернули. Или весь род мужской — лжецы и обманщики, и нельзя никому из них веры давать? Дмитрий Маслеников, понятно, на ее приданое нацеливался, а князю-то что от купеческой дочери понадобилось? Каков бы ни был за ней капитал, навряд ли его сиятельство — тем более из Голицыных! — возьмет в жены такую неровню, купчиху! Да его засмеют! А она-то размечталась, о будущем грезить начала, как она бабеньку с дядюшкой уговаривать будет, чтоб не препятствовали ее счастью, чтоб дали свое благословение на брак с господином Марципановым. Ну и что, что чин не велик, да состояние мало, а может, и совсем нет, — главное, что любит она его всем сердцем.

В который раз спрашивала себя Груша, за что же полюбила она Мечислава Феллициановича? Отвечала себе: за храбрость отчаянную, за внимание и деликатность, за доброе сердце и, пожалуй, за то, что был он не таким, как все, немного странным, как будто отстраненным от окружавшей его суетной жизни. И, чего скрывать, трепетала от одного взгляда карих горячих глаз, лукавой улыбки, случайного касания руки. Если быть до конца честной, надо признать откровенно — он чертовски красив, да что там — великолепен! Может, это и застит ей глаза? Может, нет там за этой прекрасной оболочкой ни смелости, ни доброты, как нет на свете никакого Мечислава Марципанова? А есть только незнакомец князь Антоан Голицын, который в провинциальной глуши от скуки влюбил в себя глуповатую простушку и забудет о ней в тот миг, когда опустится за его коляской шлагбаум на городской заставе. Больно-то как!

— Ба-а-абенька! — чуть не в голос возопила Груша, падая в ноги старушке и ухватившись за край ее ночного капота.

Аграфена Федоровна ойкнула, схватилась рукой за грудь, потом, покряхтывая, склонилась над Грушей.

— Что ты, что ты, душа моя, — дрожащим голосом оторопело произнесла она. — Чего так убиваться-то?

— Бабенька, — уже тише всхлипнула внучка, — горе-то какое…

— Идем-ка ко мне в горенку, лапушка, а то весь дом перебудим, — старушка тревожно оглядела полутемный коридор, — тогда расспросов не оберешься…

Она потянула Грушу за руку, и через минуту та уже лежала на мягчайшей бабушкиной перине, свернувшись калачиком и уткнув разгоряченное лицо в ее сухонькие ладошки. Без утайки, перемежая рассказ вздохами и всхлипами, поведала Груша о давешних утренних событиях и своем ночном приключении, о коварном обмане, непонятном чужаке князе Голицыне, в коего превратился вдруг милый и любезнейший господин Марципанов. Бабенька выслушала внимательно, охая и причитая в нужных местах и нежно поглаживая внучку по кудрявой голове.

— Что ж мне делать далее, бабенька? Как быть? — подытожила Груша свое повествование.

— Что ж тут сделаешь, пташка моя? Слава Богу, ничего непоправимого не произошло. — Она мелко перекрестилась, благодарно глянув на темные иконы в углу.

— Да что ж могло еще хуже-то случиться? — изумилась Груша.

— Ну… — отвела глаза в сторону бабенька, — у мужчин много есть возможностей девице жизнь поломать. А здесь и делов-то, что имя другое у человека оказалось. Непорядок, конечно, но сей непорядок скорее дело полиции.

— При чем здесь полиция? — уставилась на бабеньку Груша. — Он мне сердце разбил, обманул…

— Неужто, о склонности сердечной у вас разговор был? — остро посмотрела на внучку Аграфена Федоровна.

— Нет… ни о чем таком мы не говорили, но…

— То-то что и «но». — Бабенька задумалась. — Оно, может, и лучше, что ничего, окромя взглядов, промеж вас не было. Сама, думаю, понимаешь, что он тебе ноне не пара. Так что, душенька моя, хочешь не хочешь, а из головы его выбрось. Завтра скажись больной. Я сама с ним переговорю.

Груша еще глубже зарылась лицом в изрядно уже промокшие подушки, плечики ее сотрясались от бурных рыданий, а душа, казалось, готова была разорваться разлететься на тысячи осколков. Как же ей теперь дальше жить, без него? Знать каждый час, каждый миг, что он где-то ходит по этой земле, занимается какими-то делами, но ей в его жизни нет места, как будто и самой Груши на этом белом свете не существует. Потому что теперь останется от нее одна бледная тень с зияющей пустотой внутри, которую заполнить мог только он, а без него обитать там будет ноющая, сосущая, вселенская тоска. Господи, больно-то как!

Бабушка все гладила и гладила внучку по огнистым локонам, шептала что-то успокаивающее, похожее на протяжную колыбельную песню, а сама в глубокой печали размышляла о том, что вот странно как на белом свете все устроено, будто разделен он высокими невидимыми стенами, за коими живут люди, как звери, каждый своей стаей, и не моги переступить эти стены — вмиг загрызут. Может ли столбовой дворянин жениться на девушке из купеческого роду? Да хоть на крепостной! Только с этого момента станут они изгоями, не принадлежащими ни к какому сословию. Чуждые для всех, вынуждены они будут жить анахоретами, затвориться в стенах своего дома. Выдержит ли такое вынужденное заточение даже самая пламенная страсть? Найдут ли они друг в друге не только любовь, но и понимание, дружеское участие, утешение? А дети? Как их растить?

За сими размышлениями Аграфена Федоровна и не заметила, как затихла, умаявшаяся от ночной беготни и переживаний внучка.

— Спи, птаха моя горемычная, — прошептала старушка, осторожно укрывая Грушу легким одеялом и осеняя крестом. — Спи. День будет, ох, какой трудный.

Прозрачные сумерки уже наполняли горенку, возвещая о близком рассвете.

Загрузка...