5 ВОРÓНЫ «ОБЕРОНА»

Лагерь «Оберон»[11] насквозь пропитался вонью через край переполненных сортиров и грошовым волшебством; первая автоматически порождала настоятельную потребность в последнем. Хлипкие, как листки папиросной бумаги, заклинания были кое-как наложены на двери едва ли не каждой палатки, так что, пробираясь между рядами брезентовых обиталищ по немощеным проходам (ну и грязища же здесь будет, если хлынет дождь), Вилл попеременно улавливал запахи то шиповника, то пчелиного воска, то корицы или мокрых дубовых листьев, ощущал на лице холодные брызги водопада, слышал далекие, едва различимые звуки эльфийской музыки. Ничто из этого не было реальным или хотя бы достаточно убедительным и все же хоть немного отвлекало от беспросветно унылой окружающей обстановки. Жалкие, плохо ухоженные клумбы, успевшие появиться рядом с теми палатками, что постарше, были обложены бордюрами из выбеленных известкой булыжников.

Лагерь располагался рядом с Эльфвайном на высоком, продуваемом всеми ветрами плато. Его обвод хоть изредка, но патрулировался, а вот ограды не было вовсе — ну куда им отсюда идти? Три раза в день «канарейки»-охранники в желтых куртках разводили своих подопечных по огромным шатровым палаткам, приспособленным под столовые. В промежутках между кормежками старики коротали время, без конца рассказывая друг другу о прошлой жизни и о родных, навсегда ушедших деревнях. В отличие от них те, что помладше, рассуждали о серьезных делах и о политике.

— Они отправят всех нас на восток, в самое брюхо зверя, — просвещал своих слушателей некий многознающий кобольд. — В самое сердце этой злобной и жестокой, без царя живущей империи, в пресловутую Башню Шлюх. Там каждый из нас получит временный паспорт, пятьдесят долларов, ваучер на месячную оплату жилья и сапогом под задницу за то, что ввел их в такие расходы.

— Не пожги они, на хрен, наши долбаные халупы, не нужно бы было никаких этих, на хрен, расходов, — прорычал коренастый карлик. — Ну и какой же тут, на хрен, смысл?

— Это у них политика такая. Чем оставлять у своих границ орды голодных, бездомных врагов, они поглощают их и стараются переварить. К тому времени, как упорный труд и деловая смекалка помогут нам почувствовать почву под ногами, мы позабудем о былой вражде и станем здесь нормальными законопослушными гражданами.

— И это что же, так оно и получается? — усомнился Вилл.

— Пока что не очень. — Кобольд встал, расстегнул дверь палатки и, не выходя наружу, блаженно помочился. — Пока это только превратило их в самый вздорный и плохо управляемый народ из всех когда-либо существовавших. И то, что они послали сюда войска, желая разрешить все наши проблемы, тоже, без всяких сомнений, как-нибудь с этим связано, только вот я, хоть убейте, не знаю — как именно.

Он повернулся лицом внутрь палатки и застегнул ширинку.

— Все это пустое сотрясание воздуха, — сказал чей-то голос. — А главный вопрос в том, что же нам следует делать.

Из дальних глубин палатки, где мрак купался во мраке, зыбкое, едва различимое мерцание, бывшее жутенем, вставило свое слово:

— Из длинной проволоки, небольшой связки спичек и куска наждачной бумаги получается прекрасный взрыватель для кофейной банки, набитой черным порохом и мелкими гвоздями. Щепотка мелко порубленных тигриных усов, подсыпанная в пищу, вызовет сильное желудочное кровотечение. Если привязать прядь волос к жабе-альбиносу и закопать в полночь на глухом перекрестке, произнеся нужные заклинания, намеченная жертва будет обречена на долгую, мучительную смерть. Попросите меня хорошенько — и я преподам патриотически настроенным гражданам как упомянутые мною искусства, так и многие, им подобные.

Наступило неловкое молчание, кое-кто из присутствующих встал и вышел из палатки. Вилл последовал за ними.

Один из вышедших, тот самый карлик, достал из кармана пачку сигарет. Снабдив одной из них Вилла, он сунул другую себе в рот.

— Как я могу догадаться, ты тоже не из долбаных патриотов.

— Да тут, в общем-то… — Вилл пожал плечами. — Я просто спросил себя: будь этот лагерь под моим управлением, не захотелось бы мне подсадить в такую вот группу своего информатора?

Карлик негодующе фыркнул. Рыжий, со смуглым лицом, он явно принадлежал к так называемым «ржавым» карликам.

— Ты подозреваешь нашего любимого коменданта в применении неэтичных методов? Услышь такое сам Безногий, он бы от обиды нажрался в хлам.

— Я просто думаю, что кто-то у него здесь есть.

— Ха! В этой палатке нас было десять. По моему личному опыту это значит, что стукачей но меньшей мере двое. Один за деньги, а другой потому, что вот такое он говно.

— Ты циник.

— Я отбарабанил срок. И теперь, выйдя на свободу, я по возможности стараюсь не распускать сопли и все время держать топор под рукой, сечешь? Ну пока, еще увидимся.

Он повернулся и пошел прочь.

Вилл тут же бросил сигарету на землю — первая в его жизни, она должна была, по его глубокому убеждению, остаться и последней — и отправился на поиски Эсме.


Эсме вписалась в лагерь для перемещенных лиц не только легко, но и с полным восторгом. Она с ходу становилась вожаком любой детской компании, ее обожали все взрослые, с ней любили играть все старушки. Она часами пела песни лежачим пациентам лазарета и играла в любительских спектаклях. Посторонние несли ей свои старые кимоно, расклешенные брюки и юбки с фижмами, чтобы забавной малютке было во что вырядиться на маскарад, и решительно пресекали каждую ее попытку прогуляться по дороге, проходившей в опасной близости от Провала. Она свободно могла себя прокормить — конфетка здесь, кусочек там, — просто бегая вприпрыжку от палатки к палатке и бесцеремонно любопытствуя, чем это заняты ее обитатели. Вилл знал, что за ней постоянно приглядывают десятки любящих глаз, и это сильно упрощало ему жизнь. Теперь же половинка разломанного шиллинга, постоянно лежавшая у него в кармане, вела его прямо к своей сестричке, безжалостно продырявленной, чтобы продеть тесемку, и висевшей у Эсме на шее.

Эта красотка играла с дохлой крысой. Эсме где-то раздобыла фельдшерский рябиновый жезл, все еще хранивший остатки живительной энергии, и теперь пыталась вернуть крысу к жизни. Уставив жезл на крошечный трупик, она победительно возгласила:

— Восстань! Живи!

Лапки крысы судорожно дернулись и зацарапали землю. Яблочный имп, стоявший по другую сторону крысы, разинул от удивления рот.

— Как ты это сделала?

Глаза у него были большие, как блюдца.

— Я предприняла, — начала Эсме, — оживление архипаллиума, он же рептильный мозг. Архипаллиум является древнейшей, примитивнейшей частью центральной нервной системы и контролирует мускулы равновесия и функции вегетативной нервной системы. — Она выписала жезлом над крысиной головой замысловатую кривую. Судорожными рывками, как марионетка, управляемая неопытным кукловодом, крыса поднялась на ноги. — Теперь тепло достигло ее палеопаллиума, который отвечает за инстинкты и эмоции, за драки, за бегство от опасности и сексуальное поведение. Заметьте, что крыса физически возбуждена. Далее я получу доступ к миндалевидной железе, ее центру страха. Это даст…

— Эсме, брось ее сейчас же! — тревожно вмешался чей-то голос. Женский. — Ты же не знаешь, откуда она взялась и где была раньше. У нее могут быть микробы.

Девочка расплылась в улыбке, крыса упала и больше не шевелилась.

— Мама, мама!

Из дверей своей палатки озабоченно хмурилась Матушка Григ.

В лагере было нечто вроде округов, образованных более-менее в соответствии с прежним местом жизни беженцев, поселившихся в них; у администрации лагеря возникали когда-то планы искусственно упорядочить его социальную жизнь, но планы эти она давно позабросила. Вилл и Эсме жили в квартале «Ж», куда попадали все те, кто был вроде и не к месту в прочих кварталах, — изгои, нелюдимы и те, у кого, как и у них самих, не было здесь единоплеменников. Как-то так вышло, что Матушка Григ стала тут чем-то вроде мэра: сурово отчитывала лентяев, хвалила трудолюбивых и была неиссякаемым источником все новых и новых планов по обустройству отведенного им участка. Через два дня на третий она вершила суд, куда просители приходили с мелкими склоками и жалобами, разбираться в которых комендант считал ниже своего достоинства.

Теперь же она повелительно махнула дубовой палкой, помогавшей ей при ходьбе:

— Иди сюда. Нам надо кое-что обсудить, — и добавила, обращаясь к Виллу: — И ты, внучек, тоже.

— Я?

— Что, с соображением слабовато? Да, ты.

Вилл последовал за ней.

Войдя в зеленый полумрак палатки, Вилл с удивлением увидел, что изнутри та гораздо больше, чем выглядела снаружи. Сперва ему показалось, что опорных кольев невероятно много, но потом, когда глаза попривыкли, стало видно, что это не колья, а стволы деревьев. Мимо пропорхнула птица, другие птицы чирикали где-то в кустах. Высоко над головой висело что-то, что никак уж не могло быть луной.

Утоптанная тропка вывела их на прогалину.

— Садись. — Матушка Григ села сама и взяла Эсме себе на колени. — Ты когда последний раз расчесывала волосы? Сплошные колтуны, ужас какой-то.

— Я не помню.

— Так, значит, это ты отец Эсме? — Матушка Григ критически оглядела Вилла. — Немного помладше, чем можно бы ожидать.

— В общем-то, я ее брат. Эсме вечно все путает.

— Уж это точно, от этой паршивки никогда не дождешься прямого ответа. — Она достала из сумочки гребенку и принялась безжалостно драть лохмы Эсме. — Не ерзай, не так уж это и больно. А сколько ей лет? — Матушка Григ вскинула на Вилла внимательные голубые глаза, будто видевшие его насквозь. И добавила, когда он замялся: — Она старше тебя?

— Она… не знаю, может быть.

— А-а, значит, я не ошиблась.

Матушка Григ низко опустила голову, деревья задрожали и немного расплылись, воздух наполнился запахом горячего брезента. На мгновенье показалось, что они сидят в такой же, как остальные, палатке с деревянным полом и шестью койками, возле каждой из которых стоит тумбочка. Затем лес вернулся. Матушка Григ взглянула на Вилла, по ее щекам катились слезы.

— И никакой ты ей не брат. А теперь расскажи, как ты с ней встретился.

Слушая Вилла, Матушка Григ промокала слезы бумажным носовым платком.

— А теперь послушай меня ты, — сказала она, когда рассказ был закончен.

У нее на коленях Эсме опрокинулась на спину и беспечно улыбалась, старушка гладила ее по щеке.

— Я родилась в Гробосвечной Пустоши, деревне ничем не примечательной, кроме того, что на ней лежало проклятье. Или мне так просто казалось, потому что все там шло пропадом. Отец мой умер, а мать куда-то сбежала, когда я была еще совсем крошечной. Так что растили меня «всем миром», как у нас говорят. Меня передавали из дома в дом, сквозь нескончаемый строй недолгих сестричек, братьев, мучителей, защитников и друзей. Когда я подросла, кто-то из них стал мужем или любовником, и они тоже были недолгими. Все текло, просыпалось сквозь пальцы: предприятия лопались, трубы тоже, кредиторы забирали мебель. Моей единственной надеждой были мои дети. Какими милыми они были, какими хорошими! Я любила их каждой долькой своего существа. Ну и как же, ты думаешь, они мне отплатили?

— Я не знаю.

— Эти маленькие ублюдки выросли. Выросли, повыходили замуж и переженились — и все разъехались. А поскольку их отцы, все пятеро, ушли на болота и сгинули — но это другая история, и вряд ли ты ее когда-нибудь услышишь, — я снова осталась одна, слишком старая, чтобы родить еще одного ребенка, хотя и очень его хотела… Я была настолько глупа, что купила черного козла, позолотила ему рога и глубокой ночью завела его в трясинистые дебри, к омуту, где часто топились. Ровно в полночь я столкнула козла в этот омут и держала его под водой, пока он не затих; так genius loci[12] принял мою жертву, и я молила этого всесильного духа даровать мне одного-единственного ребенка. В страстном своем желании я подняла такой отчаянный вой, что сбежал бы в страхе и саблезубый волк. — Матушка Григ на секунду замолкла. — Слушай внимательно юноша, потом может быть проверка.

— Я все время слушаю внимательно.

— Ну и прекрасно. С первыми лучами встающего солнца тростники зашуршали, и на поляну вышла очаровательная девочка — вот эта самая девочка. — Она пощекотала Эсме, та с хохотом отбивалась, — Она не знала, кто она и откуда, и начисто забыла свое имя, что случилось с ней, можно не сомневаться, далеко не первый раз, так что я назвала ее Ирия. Ты помнишь хоть что-нибудь из этого, малышка?

— Я не помню ничего, — сказала Эсме. — Ничего и никогда. Поэтому мне всегда весело.

— Она продала свою память не кому иному, как…

— Тихо, — оборвала его Матушка Григ. — Я же говорила, что ты не слишком умен. Никогда не поминай никого из Семерых, если ты не под открытым небом. — Она снова принялась орудовать гребенкой. — Она была точно такая же, как сейчас, каждый восход был первым в ее жизни, каждый вечер радовал ее нежданным появлением луны. В ней было для меня все, весь мир.

— Так, значит, она ваша, — подытожил Вилл и почувствовал неожиданный укол сожаления.

— Да ты взгляни на меня повнимательнее, я же умру не сегодня-завтра. Нет, так просто тебе от нее не отделаться. Так на чем же я остановилась? Ах да. Десять или двадцать лет я была безмерно счастлива. Ведь чего другого может желать мамаша? Но постепенно соседи начали роптать. Им все время не везло. Коровы переставали доиться, в подвалах выступала вода, один неурожай шел за другим, расплодилось невиданное множество мышей. Сыновей забирали в армию, незамужние дочки брюхатели, их папаши валились в подвал и ломали ноги. У холодильников отказывали насосы, а запасных частей, чтобы их починить, нигде уже не было — старая марка. Как-то ночью все пугала в деревне разом вспыхнули и сгорели. И подозрения добрых соседушек сошлись на моем ребенке. Поэтому они сожгли мой дом и прогнали меня из Гробосвечной Пустоши, одну-одинешеньку, без гроша в кармане и без какой-нибудь надежды на пристанище. Ирия со всегдашним ее везением тем самым утром ушла на болото и так пропустила свое собственное линчевание. И я никогда ее больше не видела — до, как теперь оказывается, этих последних дней.

— Наверное, у вас было разбито сердце.

— До чего же тонко ты подмечаешь очевидные вещи. Но в кузнице бед куется мудрость, через боль и страдание я постепенно осознала, что эта утрата совсем не проклятие, павшее на меня и мою деревню, а просто так устроен мир. Ну и быть по сему. Будь весь мир в моей власти, единственное, что я бы в нем изменила, — это вернула бы Эсме-Ирии утраченную ею память.

— Я не хочу, — надула губки Эсме.

— Дурочка. Если ты ничего не помнишь, ничему и не научишься. Ну, может быть, как потрошить рыбу или работать с газовым хроматографом, но уж никак не вещам действительно важным. Когда за тобою придет смерть, она задаст тебе три вопроса, и ни один из них не будет никоим образом связан ни с рыбьими кишками, ни со временем задержки образца.

— Я никогда не умру.

— Никогда, моя милая, — это очень долго. Когда-нибудь завершится древняя война между Океаном и Сушей и Луна вернется в утробу своей матери. Так что же, ты и это переживешь? — Матушка Григ взяла свою сумочку и начала в ней копаться. — Конечно, если ты и вправду никогда не умрешь, эта твоя блаженная забывчивость просто незаменима. — Она принялась обшаривать сумку по второму разу. — Только никто ведь не живет вечно, и ты не будешь. — Ее рука извлекла из сумочки какой-то маленький предмет. — Видишь это кольцо? Его сделал мне Гинарр Гномсбастард в благодарность за некую услугу. Ты можешь прочитать надпись, которая на нем внутри?

Эсме откинула с лица прядь волос и прищурилась.

— Могу, только я не знаю, что это значит.

— Memento mori. Это обозначает «не забудь умереть»[13]. Это один из пунктов перечня того, что ты должен сделать, и если ты этого еще не сделал, твоя жизнь была неполна. Надень это кольцо себе на палец. Я прошептала над ним свое имя, когда серебро еще не застыло. Носи его постоянно, и когда я умру, что бы другое ты ни забывала, меня ты будешь помнить.

— А оно не заставит меня взрослеть?

— Нет, маленькая. Это можешь сделать только ты сама.

— Оно не золотое, — критически отметила Эсме.

— Нет, это серебро. Серебро — самый колдовской металл, оно принимает заклинания куда легче, чем золото, да и удерживает их лучше. Оно проводит электричество почти так же хорошо, как золото, а так как точка плавления у него выше, оно применяется в электронике гораздо шире. Да к тому же оно и дешевле.

— Я умею ремонтировать электронику.

— Уж в этом-то я не сомневаюсь. Ладно, кончаю тебя мучить. Иди играй. — Она шлепнула девочку по задику и проследила взглядом, как та убегает. А потом повернулась к Виллу. — Твои руки кровоточат от бесчисленных ран.

Вилл недоуменно посмотрел на свои руки.

— Это метафора, идиот. Раны — это твои воспоминания, а кровь — это боль, причиняемая ими тебе. Вы с этой девочкой подобны Бенжамену и Молли Делл[14]. Она все забывает, а ты все помнишь. И то и другое ненормально. И неразумно. Ты, юноша, должен научиться более легкому отношению к жизни, а то ведь эти метафорические кровопускания доведут тебя до самой настоящей смерти.

Ехидный ответ прямо крутился у Вилла на кончике языка, но он постарался его проглотить. Ему не раз доводилось иметь дело с такими старухами, и споры никогда ничему не помогали. И если уж хочется сказать: шла бы ты, мол, подальше, лучше сделать это со всем возможным тактом.

— Спасибо за совет, — выдавил он из себя и встал. — А теперь мне нужно идти, дела еще всякие.

Хотя тропинка была вроде довольно длинная, три не слишком размашистых шага вынесли его наружу. После полумрака палатки солнечный свет показался ему нестерпимо резким, заставил зажмуриться. Двое канареечных схватили его за руки.

— Мусорный наряд, — сказал один из них.

Вилла уже раз отправляли на такую работу; и в мыслях не имея сопротивляться, он прошел вместе с ними к служебному фургончику. Фургончик протарахтел через сектор «Ж», выехал из лагеря, а когда палатки почти уже исчезли вдали, притормозил и замер. Совершенно неожиданно один из солдат надернул ему на голову кожаный мешок, а другой с привычной ловкостью опоясал его веревкой, так что руки оказались прижатыми к телу.

— Эй, что это вы?

— Не вырывайся, а то придется сделать тебе больно.

Машина дернулась, клацнула передачей и стала набирать скорость. Вскоре появилось ощущение, что она взбирается по не слишком крутому склону. В ближних окрестностях лагеря «Оберон» был один-единственный холм, довольно плюгавый, с лысой верхушкой, где стоял старинный особняк, реквизированный комендантом под свою контору. Машина остановилась; так ничего и не видевшего Вилла тычками провели по каким-то коридорам, где пахло вроде как кошками, но больше всего рептилиями, словно в этом доме кишмя кишели жабы.

Осторожный стук костяшек пальцев по дереву.

— Перемещенное лицо, за которым вы посылали, господин комендант.

— Введите его и подождите снаружи.

Вилла протолкнули вперед, мешок развязали и стянули с его головы. Дверь за спиною закрылась. На коменданте были неформенная, с короткими рукавами рубашка цвета хаки и галстук ей в тон. И никаких знаков различия. А голова зеркально лысая и в крапинку, как перепелиное яйцо. Крепкие, поросшие жестким волосом руки покоились на столе. Непринужденно, словно так и полагается, комендант сунул руку в салатницу с дохлыми крысами, подцепил одну из них за хвост, отправил в рот и проглотил. Вилл вспомнил, с какой игрушкой играла сегодня Эсме, и с трудом подавил желание рассмеяться.

Смеяться было бы весьма неразумно. Мимика коменданта, его движения, а в первую руку надменность, с какой он себя держал, рассказали Виллу абсолютно все, что стоило знать об этом типе. Это была пародия на сильную личность, любитель всеми помыкать, возомнивший себя диктатором, дракон Ваалфазар в карманном исполнении. По спине Вилла пробежал нервный холодок. Жестокость плюс власть, пусть даже и мелкая, — это очень опасная смесь.

Комендант взял со стола какую-то папку и бегло ее пролистал.

— Донесение из ЛПЛ «Лесной царь», — пояснил он Виллу. — Это туда попало население твоей деревни.

— Правда?

— Они отзываются о тебе не больно-то лестно. В частности, — он начал читать из папки, — незаконный захват частной собственности. Шантаж. Сексуальные домогательства. Принудительный труд. Поджоги. Еще тут говорится, что ты приговорил одного из граждан к смертной казни и привел эту казнь в исполнение — Комендант уронил папку на стол. — Вряд ли ты стал бы там всеобщим любимцем, реши я тебя перевести.

— Переводите, если вам хочется. Я тут совершенно бессилен.

— Смело, очень смело, — нехорошо улыбнулся комендант. — Особенно для того, кто полчаса назад участвовал в сборище подрывных элементов. Ты ведь не знал, что у меня было там свое ухо?

— Не ухо, а два. Жутень и карлик.

Несколько секунд комендант молчал и только втягивал воздух через зубы. Затем он поднялся из-за стола, оказавшись очень высоким, почти коснувшись головою потолка. От пояса вниз тело у него было змеиное.

Он медленно, угрожающе заскользил вперед. Вилл не вздрогнул и не издал ни звука, даже когда ламий[15] окружил его петлями своего тела.

— Ты понимаешь, чего я от тебя хочу?

Да, думал Вилл, я понимаю, чего ты хочешь. Ты хочешь вставить внутрь меня руку и управлять мной, как тряпичной куклой. Чтобы я прыгал и плясал по малейшему движению твоего пальца.

— Я был уже раз коллаборационистом, и это оказалось большой ошибкой, — сказал он вслух. — Мне не хочется ее повторять.

— Тогда ты выйдешь отсюда через главную дверь и без всяких мешков на голове. Ну и сколько же ты потом проживешь? Потом, когда все узнают, что ты со мною подружился?

Вилл уставился на свои ноги и упрямо помотал головой. Комендант проскользил к двери и открыл ее. Там замерли в ожидании двое канареечных, молчаливых как волкодавы.

— Постой там, в вестибюле, и получше все обдумай. Когда что-нибудь надумаешь, стучись, да посильнее, эта штука из красного дерева и в дюйм толщиной. А в общем-то, — нехорошо улыбнулся ламий, — ты всегда можешь выйти через главную дверь.


В грязноватом, с чуть не до дыр протертым линолеумным полом вестибюле не было никакой мебели, кроме того самого стола и хлипкого канцелярского столика, на котором лежали тощенькие стопки медицинских брошюр по хламидиозу, СПИДу, сглазу и диарее. Слева и справа от двери были высокие, с рифлеными стеклами окна, через них в вестибюль пробивались косые пучки солнечного света. Справа от двери было два выключателя, для внутреннего и внешнего освещения, но когда Вилл попытался это освещение выключить, выключатели звонко щелкнули — и этим все ограничилось. Работа на коменданта исключена, уж в этом-то не было никаких сомнений. Но точно так же он не хотел получить клеймо стукача и уповать потом на сомнительную милость собратьев по несчастью. Ему не раз доводилось наблюдать, как поступает эта бдительная публика с теми, кого они заподозрили не то что в доносительстве — в недостатке солидарности. Вилл мерил вестибюль шагами — туда и назад, туда и назад, — лихорадочно перебирая немногие варианты действий, пока не остановился на одном из них. Именно на нем, потому что других просто не было.

Положив ладони на полированную крышку массивного, невесть когда сработанного стола и стараясь держать распрямленные руки под прямым углом к телу, Вилл попятился как можно дальше. Он не был так уж уверен, что наберется духа исполнить задуманное.

Взглянув на свое отражение в блестящей, как зеркало, крышке стола, он зажмурился и набрал в легкие побольше воздуха.

А затем одним резким движением, словно подрубая под собой опору, убрал руки за спину и крепко их там сцепил. Противу всяких его намерений голова крутанулась на сторону, тщетно пытаясь защитить ни в чем не повинный нос. И тут же лицо ощутило сильный безжалостный удар.

— Кернунн![16]

Держась рукою за сломанный нос, Вилл кое-как поднялся на ноги, кровь обильно струилась между его пальцами и стекала вниз на рубашку. Словно пожар в сухостойном лесу, в нем мгновенно вспыхнула ярость, и потребовалась секунда-другая, чтобы надежно ее смирить.

Он покинул комендантское логово через главную дверь.


Вилл медленно брел по сектору «А»; его кровью пропитанная рубашка была сейчас гордым символом на манер государственного флага или клубного шарфа какой-нибудь байкерской шайки. К тому времени, как он дошел до лазарета, по лагерю лесным пожаром пронесся слух, что его жестоко избили «канареечники». Сестричка остановила ему кровотечение, а он ей объяснил, что поскользнулся и сломал нос о край стола. После этого он мог бы баллотироваться в президенты лагеря, существуй такая должность в природе, и выиграл бы выборы под всеобщие рукоплескания. На всем долгом пути домой каждый встречный считал своим долгом хлопнуть его по спине, многозначительно ткнуть локтем в бок или заговорщицки ему подмигнуть. Кто-то шепотом сулил «им» скорое неминуемое возмездие, кто-то бормотал в «их» адрес непристойные проклятья. Неожиданно оказалось, что союзники нравятся ему ничуть не больше врагов.

Такое поневоле вгоняло в тоску. Огромная безысходная тоска выгнала его из палатки и повела на околицу лагеря, по железнодорожному переезду и со склона вниз, короткой тупиковой дорогой, упиравшейся в Горло. Лагерь был совсем рядом, однако отсюда палатки не просматривались, и редко кто сюда забегал. Одним словом, это было прекрасное место для уединения, и Вилл давно это знал.

Горло имело в длину чуть более полумили — от верхнего бьефа плотины гидростанции до водопада, после которого Эльфвайн вырывался на простор и, ничем уже не стесненный, нес свои воды на юг, чтобы влить их в Большую реку. Ущелье, пробитое им в скальной основе, было таким прямым и узким, что обрывы на обоих берегах были почти отвесными, а внизу неудержимо стремился белый от пены поток; он ревел, как обуянный сотнями бесов, и, гордясь своей мощью, в щепки дробил толстые бревна и катил, словно мячики, огромные валуны. Любой, кто попытался бы спуститься здесь с обрыва, неминуемо упал бы. Но если хорошенько разбежаться и изо всех сил оттолкнуться ногами от края, очень даже можно не зацепиться за скалы и упасть прямо в воду. И тогда он обязательно умрет. Ни один, кто взглянул бы сейчас вниз, на эту бушующую ярость, не стал бы утверждать обратного.

Зрелище завораживало, не позволяло оторвать от него взгляд: скала, поток, скала. Твердое, взвихренное, твердое. Ни одно дерево, ни один цветок или кустик не нарушали совершенства его безжизненности. Вода казалась на взгляд холодной, бесконечно холодной.

— Не надо, парнишка.

Вилл резко обернулся. В нескольких шагах от него стоял тот самый карлик, стоял настолько спокойно, что почти сливался с окружающими камнями, и Вилл никогда бы его не заметил, не начни он говорить.

— Чего не надо?

— Ну да, ты вроде как и в мыслях не имел туда прыгнуть. — В руке у карлика была пачка сигарет, открытая с уголка; постучав ее по донцу так, что вылезли две сигареты, он сунул одну из них в рот, а пачку с высунутой второй протянул Виллу. Вилл взял сигарету. — И я не имел. — Чуть прищурившись, он посмотрел вниз. — Ты посмотри на эту в грызло долбаную маслобойку! И поразмысли обо всем том времени, которое потребовалось, чтобы прорезать такую вот щель, не имея другого ножа, кроме воды. И тогда вся твоя жизнь покажется коротенькой, как дристнуть поносом, ведь правда же?

Вилл должен был согласиться, что так оно и есть.

— Видишь на скалах эти полоски? Эти слои, по-ученому страты? Каждый слой — это одна из нот, прозвучавших при долбаном начале времен, когда Мать Тьмы своим пением призвала мир к бытию. Ты бывал когда-нибудь в нашем Дварфенхейме?

Вилл молча помотал головой.

— Вот уж где долбаное полицейское государство. У Ассая шпионы под каждой кроватью. Даже отлить спокойно нельзя, обязательно кто-то подсматривает. Ты можешь быть последним мелким говном из последней сраной жопы, и все равно у них есть на тебя досье. Как же они такое могут? Да очень просто. Они вербуют всех и каждого, без никаких долбаных исключений. Тебя вызывают в штаб-квартиру Ассая, и этот долбаный бюрократ читает тебе вслух самые сочные кусочки из твоего собственного досье. Необязательно, чтобы много, но достаточно, чтобы ты ясно увидел: на горизонте маячит полный пиздец. И тогда, когда ты совсем уже готов обосраться, он говорит, с милой такой улыбкой, что им нужен кто-нибудь, кто приглядывал бы за твоими друзьями и родными. — Карлик яростно сплюнул. — Ты удивишься, какие вещи они могут заставить тебя сделать.

— А может, и нет, — сказал Вилл. — Может, я совсем и не удивлюсь.

— А как тебя звать, парнишка?

— Вилл ле Фей.

— Хорнбори Монаднок. — Карлик протянул Виллу руку для пожатия. — Рад с тобою, жопа, познакомиться.

— Послушай, — устало сказал Вилл, — ты, Монаднок, отличный вроде бы парень, но у меня сегодня выдался очень трудный день. И нос болит не утихая, и подумать нужно о многом. Так что, если ты не против…

— Не жми на слезу, я должен рассказать тебе нечто важное. Но сперва мне обязательно нужно заставить тебя понять, что я мужик не совсем уж пропащий. Конечно, не без некоторых шероховатостей, но кой же хрен, у кого их нет. — Он положил руку Виллу на плечо. — Ты только чего не подумай, никого я, на хрен, не убил.

— Я послушаю, — сказал Вилл, стряхивая руку карлика. — Только не нужно меня лапать, ладно?

— Сказано с достоинством раздолбучего джентльмена. Слышал досужую басню, что, если раскроить карлику череп, в самой глубине его мозга найдешь бесценную жемчужину? Это и правда, и нет. В царстве мертвых несть числа раздолбаям, самоуверенно решившим, что какой-нибудь там сраный карлик будет для них очень легкой добычей. А если бы и так, никаких драгоценностей они бы не нашли. Но метафорически это верно. Каждый из нас носит здесь, в своей репе, распробесценную жемчужину. Только толку нам самим от этого чуть. Не пройдет и суток, как я сдохну.

— Что?

— Какой-то говнюк меня заложил. Генералиссимус Гадюкко махался языком, что надежно меня защитит. Хрен там он чего защитит. Сколько бы он ни командовал днем, ночь принадлежит сопротивленцам. Счастье еще будет, если они не наденут мне «ожерелье». Ты ведь знаешь, что это такое? Они мочат покрышку в бензине, надевают тебе на шею и чиркают зажигалкой.

— Послушай, — встревожился Вилл, — ты же спокойненько можешь сбежать. Наружные патрули — это чистый смех. Я сбегаю в палатку и принесу тебе и еду на первое время, и все, что нужно. Бритву принесу. Сбрей бороду, а если вдруг где-нибудь схватят, просто назови им другое имя. Ты уж извини меня, но для нас все ваше племя на одно лицо.

— Поздно, парнишка, слишком поздно. А эта жемчужина, о которой я говорил? У каждого карлика есть одно истинное пророчество, которое он может сделать в день своей смерти. И я давно уже чувствую, как мое рвется наружу. Как правило, мы приберегаем эту в глаз долбаную драгоценность для своих единоплеменников. Только в «Обероне» карликов раз, два — и обчелся, и все это такие, что, загорись у них волоса, я и поссать бы на них побрезговал. Вот и думаю отдать этот трижды долбаный и достойный королей дар тебе.

— Не понимаю. Почему именно мне?

— Потому что ты здесь, под рукой. А теперь кончай свои долбаные вопросы и слушай.

Монаднок встряхнул свои руки так, что они повисли плетями, и глубоко вздохнул. По его телу пробежала дрожь, а затем он затрясся как припадочный. Его глаза закатились, так что были видны только белки. Высоким, полузадушенным голосом он не то проговорил, не то пропел (а в голове Вилла одновременно звучали слова перевода):

Sol tersortna, (Солнце померкло,

sigrfold i mar, земля тонет в море,

hverfaafhimni cрываются с неба

heidar stiornor. светлые звезды,

Geisareimi пламя бушует

Vidaldrnara, питателя жизни,

Leikrharhiti жар нестерпимый

Vidhimin sialfan. до неба доходит.)[17]

Затем карлик двумя руками схватил Вилла за ворот и резко дернул, так что теперь их головы были на одном уровне. С глазами устрашающе пустыми и белыми, он правой широченной ладонью схватил Вилла за лоб и сжал.

Его словно ударило молнией, весь мир вспыхнул раскаленной бездной. Долго, очень долго он недвижно стоял на холодной безжизненной равнине под беззвездным небом. Камень, камень, везде рваный камень. И никаких признаков жизни. Сквозь его несуществующее тело струилась радиация.

Вилл совершенно не понимал, что значит это видение. Однако он знал, знал с той же самой беспричинной уверенностью, какая бывает во сне, что все это правда, а может быть, даже его судьба. И уж совсем не подлежало сомнению, что это — ключевой, наиважнейший момент его жизни. А все остальное, что было и будет, не более чем примечания к нынешнему моменту.

Карлик откинул Вилла в сторону, словно тряпичную куклу, и зашелся неудержимой рвотой.


К тому времени, как Вилл пришел в себя и кое-как поднялся на ноги, Монаднок уже закуривал новую сигарету. Потом он подошел к краю обрыва. Снизу, от Горла, капризными порывами дул ветерок.

— Ну теперь-то я, пожалуй, заслуживаю хоть немного долбучего уединения, или тебе так не кажется?

— Что это было? Эти слова — что они значат?

— Слова эти из «Мотсогнирсаги»[18], текста настолько священного для всего нашего племени, что его никогда не видел и не увидит никто из вас, верховых. Так что все это вышло не по делу. А что значит это видение, узнавай, пожалуйста, сам, мне же это ровно по хрену. А теперь, мудила хренов, чеши-ка ты отсюда, мне нужно кое-что сделать.

— Последний вопрос. Это что, видение чего-то такого, что может случиться? Или что непременно случится?

— Уйди!

Растерянно и задумчиво Вилл побрел к лагерю. В самой верхней точке подъема, где после переезда дорога начинала идти под уклон, а Горло совершенно исчезало из виду, страшная догадка заставила его помедлить и обернуться.

Но карлик уже исчез.

Матушка Грит скончалась полмесяца спустя, смерть ее последовала не от какой-нибудь запущенной болезни или случайно подхваченной заразы, а как заключительный, давно ожидаемый удар проклятия, павшего на нее еще в раннем, давно позабытом детстве. Маленькой девочкой она заблудилась в лесу и случайно вышла на лужайку, где Белые Дамы танцевали свой предрассветный танец, и так увидела то, что не должен видеть ни один непосвященный. В запальчивости и гневе Белые Дамы возгласили ей смерть при звуке… «третьего вороньего карканья, какой она услышит», собирались они сказать, но в самый последний момент, запоздало осознав ее молодость и невинность побуждений, не запятнанных никакими злыми намерениями, одна из них смягчила приговор до миллион первого карканья. С этого момента каждая пролетающая ворона на какой-то волосок приближала Матушку Грит к смерти.

Матушка Грит успела поведать Виллу эту историю, а потому, когда пришло исполнение предреченного, он понимал, в чем тут дело. В то утро она сидела перед палаткой на скамеечке, грелась на солнце и неспешно чесала шерсть, а когда мимо проходил Вилл, попросила его помочь ей. В какой-то момент Матушка Грит неожиданно улыбнулась, отложила работу в сторону и взглянула на небо.

— Карр! — сказала она. — Вот уж действительно знакомый звук. Чернокрылые Правнуки Коррина прилетели сюда и…

Умершая на середине фразы, она мягко упала на бок.

А Эсме играла в палатке, сооружая из глины и камешков запруду на крошечном ручейке, блуждавшем в чаще воспоминаний Матушки Грит об утраченных лесах ее детства. В этот самый момент она взвыла так горько, словно сердце у нее разбилось.

Сперва Вилл решил, что она расстроена потерей своей игровой площадки, которая, как он прекрасно понимал, никак не могла пережить свою создательницу, а потому не стал подходить к ней, пока местные старики, набежавшие из своих палаток, не оттеснили его от тела Матушки Грит, после чего у него и дел-то особых не осталось, кроме как пойти в палатку и заняться Эсме.

Но та была безутешна.

— Она умерла, — всхлипывала Эсме, лежа у Вилла на руках. — Грит умерла.

Все попытки Вилла укачать ее, успокоить ни к чему не приводили.

— Я помню ее! — настаивала девочка. — Теперь уже помню.

— Это хорошо. — Вилл отчаянно подыскивал верные слова. — Это всегда хорошо помнить людей, для тебя дорогих. Но не нужно так уж сильно расстраиваться — она прожила долгую, плодотворную жизнь.

— Нет! — отчаянно вскрикнула Эсме. — Ты ничего, ничегошеньки не понимаешь. Грит была моей дочкой.

— Что?

— Она была моя сладкая, моя младшенькая, мой свет в окошке. О, моя маленькая Гритхен! Она принесла мне в своем маленьком кулачке пучок одуванчиков. Проклятая память! Проклятая ответственность! Проклятое время! — Эсме сорвала с пальца серебряное колечко и яростно его отшвырнула. — Теперь я помню главную причину, почему я продала свой возраст.

Обитатели сектора «Ж» почтили смерть Матушки Грит традиционными ритуалами. На лбу у нее вырезали три священные руны. Затем вспороли ей живот, чтобы прочесть и истолковать ее внутренности. За неимением положенного тура принесли в жертву бродячую собаку. Затем возложили тело на помост и поставили помост на подпорки из длинных шестов, чтобы приманить священных пожирателей, стервятников. Санитарные инспекторы лагеря попытались было убрать это вопиющее безобразие, последовал спор, быстро переросший в мятеж, который захлестнул весь лагерь и бушевал трое суток.

А завершился он тем, что всех их загрузили в вагоны и увезли из лагеря. В далекую Вавилонию, объяснили социальные работники, в Малую Фейри[19], где они будут строить для себя новую жизнь. Только никто им не верил. Все, что лагерники знали про Вавилонию, — это что улицы ее столицы сплошь вымощены золотом, а зиккураты касаются неба. Но в одном они были точно уверены: в месте вроде этого никто из деревенских никогда не сумеет толком устроиться. Не было даже уверенности, что они вообще там выживут. А потому они торжественно поклялись всегда, при любых условиях держаться вместе, чтобы непременно прийти друг другу на помощь при грядущих, непостижных разуму бедах. Вилл вместе со всеми другими промямлил эту клятву, хотя и не верил в ней ни единому слову.

Подали к посадке поезд. «Канарейки» с длинными палками в руках стояли на бочках по наружную сторону от коридоров, кое-как сооруженных из загородок для скота, и без особых церемоний загоняли беженцев в вагоны. Вилл шел вместе с галдящей беспокойной толпой, крепко держа Эсме за руку, чтобы их, упаси все боги, не разделили.

После смерти Матушки Грит Вилл все время думал — о ней, о коменданте, о карлике и его пророчестве. Теперь все становилось на место. Все эти разрозненные события, чередой прошедшие через его жизнь, составляли, по сути, единое целое, и это целое не что иное, как жестокий белый свет правосудия, пробившийся из безжалостного суда бытия. Добрые страдали, жестокие несли кару. Теперь он осознал, что свободен совершать поступки, ничуть не ища им оправдания. Так, конечно же, было гораздо проще. И теперь перед ним стояла цель. Он направлялся в Вавилон, и хотя было совершенно не ясно, что там будет и как, главное не подлежало сомнению: они с лихвою заплатят за все, им пережитое.

Аз есмь ваша война, думал он, я иду прямо к вам.

Загрузка...