Носилки, консервативная мораль и характер культуры

В предшествующем очерке мы имели дело с явлением, детально описанным древними авторами, тщательно исследованным учеными Нового времени, легко восстанавливаемым во всех подробностях благодаря обильным археологическим свидетельствам. Наша задача состояла в описании известного материала и в его исторической интерпретации. В настоящем очерке положение иное. Лектика (lectica), то есть носилки, которые несли носильщики-лектикарии и в которых зажиточные люди лежа передвигались по городу или в путешествиях[127], не представлялась римлянам достойной серьезного описания. Древние историки культуры характеризуют ее весьма редко и очень бегло[128], подлинных римских носилок сохранилось всего несколько экземпляров, у ученых Нового времени лектики не вызывали, кажется, никогда и никакого интереса. Складывается странное положение, при котором носилки упоминаются бесчисленное число раз почти у всех римских авторов, и составляли они, как видно, одну из распространеннейших принадлежностей городского быта, но как они были устроены и как ими пользовались, остается непонятным.

Прежде всего, сколько лектикариев несли носилки?

Петроний рассказывает о местном магистрате в маленьком италийском городе, чьи носилки несли два раба[129] Заезжий галл встретил на улицах Рима четырех городских рабов с носилками[130]. Марциал спрашивал полумертвого, но все еще хорохорящегося старика: "Что толку в том, что тебя как груз несут шестеро каппадокийцев?"[131]. У римских авторов упоминается и октофор — носилки, которые несли восемь рабов[132].

Как они их несли?

Лектикарии быстро проходили очень большие расстояния — рабы Цицерона, например, за один-два утренних часа отнесли его из Афин значительно дальше Пирея[133] и он не видел в такой скорости ничего особенного. Но тогда нельзя допустить, что носилки несли так, как носили их еще недавно наши землекопы, то есть держа оглобли в опущенных книзу руках: нряд ли есть на свете силачи, способные сколько-нибудь долго нести гак тяжелый груз. Выходит, носилки несли, стоя вне оглобель и подняв их на плечи? Но тогда как быть с полумертвым стариком Марциала? Ведь описанным способом не могут разместиться симметрично шесть человек, при несимметричном же их расположении они не смогут двигаться. А с двумя лектикариями, несшими префекта квартала у Петрония? Расстояние между оглоблями любых носилок больше, чем ширина человеческих плеч. Кроме того, есть данные, говорящие о том, что ехавший в лектике, как правило, находился очень невысоко над землей: Марциал описывает любителей целоваться на улицах со встречными знакомыми, в том числе и сидевшими в лектике, — если бы человек находился над головами лектикариев, поцеловать его с земли не было бы решительно никакой возможности. При чтении источников возникает и множество других недоуменных вопросов. Первая задача в этих условиях — дать по возможности полное и систематическое описание разбираемого явления. Материалом для него нам послужат упоминания о пектиках у римских писателей. Поскольку для восстановления полной картины важны оттенки, привлекаемые тексты придется часто цитировать в подлиннике.

Исходная ситуация содержится в первом по времени упоминании в римской литературе о езде в носилках — в речи мятежного трибуна 123–122 гг. до н. э. Гая Гракха[134]. Там рассказывается, как знатный римлянин, путешествуя в носилках и решив остановиться, велел lecticam deponi, а затем и снять struppos quibus lectica deligata erat. "Deponere" означает "складывать" (преимущественно вниз, на землю), "разбирать" (то, что было связано), "распрягать"; "struppum" — "крученый ремень"; "deligare" — "привязывать", "завязывать". Лектика, другими словами, была связана особыми кручеными ремнями с каким-то устройством, с помощью которого непосредственно и осуществлялось движение, так как его можно было разъединить с носилками, лишь остановив последние и поставив их на землю.

Как пользовались этим устройством, явствует из одного пассажа в Светониевой биографии Клавдия: когда в 37 г. н. э. после гибели императора Калигулы преторианцы в поисках убивших его заговорщиков обыскивали дворец, они обнаружили спрятавшегося дядю убитого — Клавдия, "посадили его в носилки и, поскольку его люди разбежались еще раньше, сами отнесли его в лагерь, положив груз на плечи и поочередно сменяя друг друга"[135] (Подчеркнуто мною. Г.К.). Нас сейчас интересуют последние подчеркнутые слова — в подлин нике: „vicissim succolantibus". Глагол "succolare" происходит от "sub" ("под") и "collum" ("шея, плечи, загривок"), и значение его издавна принято иллюстрировать одним из рельефов с колонны Траяна: два легионера идут один впереди другого, положив себе на плечи толстый шест, с середины которого, подвешенный на ремне, свисает переносимый груз[136]. Очевидно, и описанные у Светония преторианцы несли носилки именно так — подвесив их на крепкий шест с помощью уже знакомых нам struppi (крученых ремней), захлестнув их другим концом на оглобли носилок; не случайно словом "struppi" обозначались также своеобразные римские уключины — ременные петли, прикрепленные к веслу и захлестывавшиеся на колок лодки[137]. Этот способ ношения лектики не был ни специфически солдатским, ни импровизированным ради описанного Светонием случая, поскольку преторианцы лишь заменили разбежавшихся лектикариев Клавдия, несших носилки, по всему судя, точно так же. Шест, на котором подвешивалась лектика, назывался "asser" — слово это встречается при упоминаниях лектики систематически у самых разных авторов, и вне предложенной выше реконструкции назначение его оставалось бы непонятным.

Ассер описанного типа был длинным, то есть лежал одним концом на плечах лектикариев, шедших впереди носилок, другим — на плечах тех, что шли сзади[138]. Но длинный ассер был не единственным возможным и даже, по-видимому, не самым распространенным. Описанной выше сцене с императором Клавдием, как говорилось, Непосредственно предшествовало убийство его племянника — правившего до него Гая Калигулы. Заговорщики напали на Калигулу в подземном переходе, соединявшем Палатинский дворец с Большим цирком, и туда, услышав о происходящем, немедленно бросились лектикарии Гая "с ассерами в руках, дабы оказать ему помощь"[139]. Пользоваться трех-четырехметровым шестом как оружием в довольно тесном подземелье было практически невозможно. Очевидно, лектикарии были вооружены чем-то вроде дубин. Существовали, следовательно, и короткие ассеры, по одному на каждого или на каждых двух носильщиков. Эта система обладала явным преимуществом перед использованием длинных ассеров, так как при тяжести лектики носильщиков требовалось много, ассер же, общий для них всех, нужен был в этом случае такой длины, что он легко ломался бы при малейших перегрузках.

Вместимость и, соответственно, тяжесть носилок с пассажирами могла колебаться в широких пределах и подчас бывала весьма значительной. Марциал говорил, что в гексафоре (то есть в носилках с шестью лектикариями, три спереди, три сзади) человек располагался late — широко, привольно, раскидисто[140]. "Там, — добавлял Ювенал, — можно читать, писать или спать по дороге"[141]. Помимо самого ложа, таким образом, в лектике могли находиться циста с рукописями, таблички, книги, возможно, и другие вещи, что еще увеличивало ее размеры. Известен случай — правда, единственный и вызывающий различные толкования, но тем не менее, по всему судя, бесспорный, — когда в лектике ехали одновременно четыре человека[142].


80. Пожилой римлянин в носилках. Реконструкция


Как правило, сидящий в лектике человек был скрыт от взглядов прохожих. Чаще всего это достигалось тем, что с крыши паланкина, выгнутой полукоробом и опиравшейся по углам на четыре столбика, спускались занавески, которые можно было задергивать. Занавески эти бывали разной плотности и, соответственно, обозначались разными словами: полотняные — lintea[143], шерстяные — pallia[144], кожаные; от марциаловского любителя целоваться на улицах "lectica nес te tuta pelle veloque" ("плотная кожа и завес лектики нисколько не охранят")[145]. Кроме носилок с занавесками существовал, по-видимому, и другой тип лектики — ящик с проделанными в нем окнами. Так по крайней мере могло бы явствовать из одного места в третьей сатире Ювенала, где говорится, что в лектике можно и вздремнуть ("namque facit somnum clausa lectica fenestra" — "ежели окна закрыть, то лектика и дрему наводит")[146].

Ассер лежал на плечах лектикариев так, что при движении в толпе концы шеста оказывались на уровне голов или плеч прохожих: "…теснит нас огромной толпою сзади идущий народ. Этот локтем толкнет, а другой двинет ассером крепким"[147]. Подвешенные на ассере носилки — будь то лектика или селла — поэтому, действительно, оказывались очень невысоко над землей. Мрачным дождливым вечером 15 января 69 г. император Гальба в носилках пересекал Форум, направляясь к преторианскому лагерю, где уже бушевало поднятое Отоном восстание, когда на площадь вылетела конница мятежников. "Носильщики императора, — рассказывает Тацит, — дрожали от страха; возле бассейна Курция Гальба вывалился из носилок и покатился по земле"[148]. Употребленные здесь Тацитом глаголы — "projectus ас provolutus est" — показывают, что старик император падал не сверху вниз, а вперед, то есть, сидя в носилках, находился очень невысоко над землей.


81. Легионеры с ассером на плечах. Рельеф колонны Траяна


Ношение носилок на ассере было самым распространенным, но не единственным способом. Высказанное выше соображение о том, что лектику можно было носить также на плечах, так что сидящий в ней располагался над головами лектикариев, подтверждается в ряде случаев бесспорно. "Восемь сирийцев ты дал для поддержки носилок подруги", — упрекает Марциал легкомысленного и влюбчивого юношу[149]. В подлиннике сказано: "Octo Syris suffulta datur lectica puellae". Причастие "suffulta" происходит от "subfulcio" ("подпирать снизу", "выталкивать наверх") и предполагает лишь один способ ношения лектики — на плечах.

Вот в основных чертах, что представляла собой римская лектика и как она практически использовалась. Обладало ли это повседневное бытовое явление общественно-историческим содержанием и в чем оно состояло?

Почти все упоминания о носилках у древних авторов носят отрицательный — разоблачительный и осудительный — характер. Гай Гракх в названной выше речи описал поведение ехавшего в носилках аристократа, чтобы обличить его изнеженность и развращенность. "Слыхано ли, — спрашивал Цицерон у сената, — где-либо в наших землях про такое преступление, такую подлость и такой позор? В боевой колеснице ехал народный трибун, перед ним — ликторы в лавровых венках, а среди них, в открытых носилках, — актриса!"[150]. Марциал считал, что носилки — средство пускать пыль в глаза: "Хоть и шести у себя никогда ты не видывал тысяч, Цецилиан, но шесть слуг всюду носили тебя"[151]. Как показывает внимательное чтение подряд такого рода отзывов, рассыпанных по всей латинской литературе, отрицательное отношение римских писателей и моралистов к носилкам связано с тремя моментами. Во-первых, езда в лектике считалась проявлением изнеженности: "Хоть и здоров, а несут Филиппа, Авит, целых восемь. Коль, по тебе, он здоров, ты помешался, Авит"[152]. Носилки не только выдают изнеженность человека, ими пользующегося. Они смешны и отвратительны также тем, что позволяют старикам прятать в них свою немощь и неподвижность, всегда казавшиеся римлянам чем-то позорным и жалким. Так, скрытый в носилках, пытается командовать "здоровыми и храбрыми, хорошо вооруженными людьми" легат Нижней Германии при Вителлии Гордеоний Флакк, которого вверенные ему войска "презирали за телесную немощь, вызванную старостью и подагрой"[153].

Во-вторых, носилки связывались у римлян с представлением о бесстыдной демонстрации собственного богатства.

"…Близок К краху Тонгилий с его притираньями из носорога, С шумной толпой неопрятных клиентов; пока ж через площадь Слуги мидийские в длинной лектике несут его, с целью Вилл накупить, серебра, и рабов, и мурринских сосудов"[154].

Марциал считает необходимым отделить себя от вульгарных римских богатеев с их обычными замашками:

"Думаешь, ради того, Пастор, я желаю богатства, Ради чего и толпа, и тупоумная чернь?.. Чтобы носилки таскал сириец в сукне канузийском И разодетых толпа шла бы клиентов за мной?"[155]

Наконец, лектика была ненавистна римлянам потому, что наглядно выражала имущественную и социальную дифференциацию, представляла собой осязаемый признак распада былых, как они верили, солидарности и равенства. Будучи шокирующей и сама по себе, езда в носилках вызывала еще большее раздражение, если число лектикариев превышало практически необходимый минимум. У Марциала и Ювенала обычные носилки подчас упоминаются без особых эмоций, отзывы о гексафорах и октофорах каждый раз ироничны и злы. Использование шестерых или восьмерых лектикариев не диктовалось необходимостью и воспринималось как тщеславие, как желание противопоставить себя окружающим и встать выше них. Поэтому для римлян еще более одиозным, чем неоправданное число лектикариев, было их обыкновение поднимать носилки на плечи, так что человек оказывался над уровнем заполнявшей улицы толпы.

"Если богач спешит по делам, над толпы головами, Всех раздвинув, его понесут на просторных носилках"[156].

Такой же богач, но к тому же еще добывший свои миллионы преступлением, едет "презрительно глядя на нас с высоты своих мягких подушек"[157]. В поведении уже знакомого нам юноши, подарившего возлюбленной сирийских лектикариев, хуже всего было не мотовство, а то, что "Восемь сирийцев на плечи поднимут лектику подружки, // Тело же друга лежать будет на голом одре"[158].


82. Носилки-лектика


83. Ложе


Ювенал не понимал, как можно сдержать ярость и не излить ее в стихах, которые тут же, стоя на перекрестке, наносишь на восковые таблички, если видишь, как

"На горбу шестерых и видный всем отовсюду Полулежит богатей на открытых носилках"[159].

Взглянем на эти носилки глазами римлян, попробуем проникнуть в их чувство возмущения и уловить его причины.

На первый взгляд они те же, что и причины, заставлявшие римлян ограничивать подачу воды в частные дома или поручать цензорам заботу о бытовом водоснабжении, — исконный консерватизм римского мировосприятия, обусловленный сохранением общинной подосновы существования, противоречие между этой подосновой и постоянным усложнением общественных отношений, цивилизации, быта. Еще во II в. до н. э. носилки проносили в триумфах среди прочих диковин, отнятых у чужеземных народов[160]; ни Плавт, ни Теренций, при всем изобилии бытовых реалий, переполняющих их комедии, носилок не упоминают; неизвестно, чтобы кто-либо из великих полководцев прошлого ими пользовался. Значит, — мог рассудить рядовой римлянин — они представляют собой новомодное новшество и как таковое не заслуживают с точки зрения стародедовской морали ничего, кроме осуждения и презрения.

Для такого объяснения были все основания. Езда в носилках как проявление изнеженности или старческой немощи подлежала осуждению в той архаической системе воззрений, в которой выносливость и физическая сила считались важным и необходимым свойством гражданина. Катон Цензорий, давая педагогические наставления сыну, ставил закалку на одно из первых мест и сам отличался редкой выносливостью, как Сципион, как Цезарь. С I в. до н. э. такое отношение к физической силе из реальной жизни исчезает. Уже в педагогической системе Цицерона почти не остается места для физической закалки и тренировки. Квинтилиан ценил в воспитании знание греческого языка, учет детской психологии и многое другое, но о выносливости как добродетели не упоминал. В рамках подобных представлений пользование носилками не могло, казалось бы, вызвать теперь никакого протеста. (Протест, основанный на том, что такой способ передвижения одного человека на плечах другого унизителен для обоих, столь естественный для нас сегодня, был бы римлянам просто непонятен.) И тем не менее он рос из каких-то более глубоких, но живых слоев общественного сознания.


84. Носилки-селла (реконструкция)


С незапамятных времен исчезло из актуального, "дневного" политического мышления народа представление о том, будто правитель физически воплощает в себе здоровье и силу общины и потому не может позволить им угасать в собственной старости, должен править лишь до тех пор, пока он молод, силен и прекрасен, от всего же одряхлевшего, себя изжившего община обязана систематически избавляться. Но в римских деревнях до конца античности сохранялся обряд изгнания Мамурия Ветурия, то есть "Старого Марса": ежегодно 14 марта римляне с только что сорванными, свежими, еще испускавшими весенний сок прутьями в руках толпой преследовали человека, одетого в шкуры, и выгоняли его на территорию давних своих соседей и некогда врагов — осков. Еще в эпоху принципата римская толпа с непонятной для нас страстью восхваляла молодых и красивых правителей и выказывала свое презрение старым — семидесятитрехлетний Гальба считал свой возраст "единственным, что можно поставить мне в вину"[161]. Один из знаменитых командующих флавианской эпохи говорил на сходке солдатам, что "полководцу подобает служить победе умом и знаниями"[162], и это было верно, полностью соответствовало военной практике времени, но в народе и в армии тем не менее жил образ идеального полководца, в котором главным были именно физическая сила и выносливость[163]. Корбулон, например, прославился ею в народе больше, чем своими завоеваниями[164]. Демонстрация болезненной слабости, заключенная в пользовании носилками, была неприлична, ибо это свойство, этически нейтральное и простительное на уровне актуальных представлений конца республики и начала империи, продолжало быть оскорбительным для архаичных, подспудных и острых, убеждений римской толпы.

Точно так же обстояло дело с массовым раздражением, которое вызывала эпатирующая демонстрация богатства, заключенная в пользовании носилками. Причины его опять-таки лежали ниже и глубже, чем политика или идеология, в тех сокровенных, но непререкаемо живых слоях общественного подсознания, где вековой и на поверхности изжитый исторический опыт народа отлился в формы повседневного поведения, в безотчетные вкусы и антипатии, в традиции быта. В конце республики и в I в. н. э. в Риме обращались фантастические суммы денег. Император Вителлий за год проел 900 млн. сестерциев, временщик Нерона и Клавдиев Вибий Крисп был богаче императора Августа, деньги были главной жизненной ценностью. Но общее представление о нравственном и должном по-прежнему коренилось в натурально-общинных формах жизни, и денежное богатство было желанным, но в то же время и каким-то нечистым, постыдным. Жена Августа Ливия сама пряла шерсть в атрии императорского дворца, принцепсы проводили законы против роскоши, Веспасиан экономил по грошу, Плиний славил vetus parsimonia (древнюю бережливость), и восемь сирийцев-лектикариев, из которых каждый должен был стоить не меньше полумиллиона, оскорбляли заложенные в незапамятные времена, но внятные каждому представления о приличном и допустимом.

Дело, однако, тут было, как мы видели, не только в богатстве. Свободнорожденный римский гражданин проводил большую часть своего времени в толпе — заполнившей Форум, базилики, термы, собравшейся в амфитеатре или цирке, сбежавшейся на религиозную церемонию, разместившейся за столами во время коллективной трапезы. Такое пребывание в толпе не было внешним и вынужденным неудобством; напротив того, оно ощущалось как ценность, как источник острой коллективной положительной эмоции, так как гальванизировало чувство общинной солидарности и равенства, почти уже исчезнувшее из реальных общественных отношений, оскорбляемое ежедневно и ежечасно, но гнездившееся в самом корне римской жизни, упорно не исчезавшее и тем более властно требовавшее компенсаторного удовлетворения[165]. Сухой и злобный Катон Старший таял душой во время коллективных трапез религиозной коллегии; Август, дабы повысить свою популярность, возродил собрания, церемонии и совместные трапезы жителей городских кварталов; сельский культ "доброй межи", объединявший на несколько дней января, в перерыве между полевыми трудами, соседей, рабов и хозяев, выстоял и сохранился на протяжении всей ранней империи; цирковые игры и массовые зрелища рассматривались как часть res publica ("народного дела") и регулировались должностными лицами. Попытки выделиться из толпы и встать над ней оскорбляли это архаическое и непреходящее чувство римского, полисного, гражданского равенства, ассоциировались с нравами восточных деспотий. Ненависть Ювенала, Марциала, их соотечественников и современников к выскочкам, богачам, гордецам, плывущим в открытых носилках над головами сограждан, взирая на них "с высоты своих мягких подушек", росла отсюда.

Отношение римлян к лектике, таким образом, обусловлено теми же общими предпосылками, что их отношение к воде, — противоречием между заложенными в самом способе производства, сохраняющимися и возрождающимися архаическими общинными началами мировосприятия и развитием общества, основанного на этих началах и в то же время отрицающего их своим движением во времени. В конкретном социально-психологическом механизме римского отношения к носилкам, однако, раскрываются некоторые существенные новые стороны этого исходного противоречия, в описанных ранее бытовых реакциях римлян, в частности в их отношении к воде, остававшиеся скрытыми. В этой последней сфере сохранялась вера в совместимость консервативных воззрений и привычек с развитием. Можно было сооружать многомильные акведуки, роскошные нимфеи, рыть технически совершенные глубочайшие колодцы, плавать в подогретой воде купален и в то же время верить, что акведуки лишь продолжают русло ручья, что в нимфеях живут нимфы, а выход воды в колодце на дневной свет — такое же проявление силы Януса, как любая эпифония и любой переход — от дня к ночи, от войны к миру, от своей земли к чужой[166]. Противоречие между старинным благочестием и прагматизмом цивилизации — между примитивным идеалом и современным комфортом — было неразрешимым только при строго и последовательно логическом подходе, к которому римляне никогда не были склонны, в повседневной жизни же его полюса вполне примирялись, что и вносило в римскую жизнь тот классический момент, о котором шла речь во втором "Введении".

С носилками дело обстояло по-другому. Чем быстрее росли города, чем дальше за их черту отодвигались пригородные виллы, чем более отдаленными становились области, которые по служебным обязанностям должен был посещать римский сенатор, тем более непреложной необходимостью, особенно если речь шла о пожилом или больном человеке, становились для зажиточных римлян носилки или повозки. Езда верхом входила лишь в область военного дела и спорта, да и там продолжала восприниматься как неримское обыкновение[167], езда на ослах и мулах представлялась занятием простонародным, плебейским, унизительным[168], городской транспорт отсутствовал и был запрещен[169]. Поневоле приходилось передвигаться в носилках, ясно чувствуя, что это вызывает всеобщее осуждение, делать что-то, чего делать не надо. Таково же было положение и с повозками, запряженными лошадьми. Право пользоваться ими в Риме изначально принадлежало только магистратам при исполнении служебных обязанностей[170] и престарелым знатным женщинам — матронам[171]. Такая езда и при империи явственно сохраняла в себе нечто сакральное[172], распространение ее за пределы указанного круга лиц периодически запрещалось, а время от времени запрещение касалось и самих этих лиц.

Повседневная жизненная необходимость ощущалась как предосудительная, как противоречащая смутной, нарушаемой, но вездесущей и внятной норме — "нравам предков", и это постоянное сопоставление данного, непосредственно зримого, повседневного бытия с отдаленной, но непреложной парадигмой древних санкций и ограничений, добродетелей и запретов составляет одну из самых ярких и специфических черт римской культуры. Жизнь и развитие, соотнесенные с архаической нормой, предполагали либо постоянное ее нарушение и потому несли в себе нечто кризисное и аморальное, либо требовали внешнего соответствия ей вопреки естественному ходу самой действительности и потому содержали нечто хитрое и лицемерное. То была, разумеется, не универсальная данность, а лишь универсальная тенденция, но тенденция, объясняющая очень многое и в римской истории, и в римской культуре, и в римском быте, в частности, в одном из наиболее обычных и массовых явлений повседневной жизни — в еде.

Загрузка...