Художественное конструирование и внутренняя форма римской культуры

Самые разные категории древне-римских вещей и сооружений обнаруживают один общий конструктивный принцип.

Римские колодцы. Напомним вкратце то, что было о них сказано в первом очерке настоящей книги, дабы иметь возможность рассмотреть теперь этот материал с иной точки зрения. Заменив в эпоху ранней республики изначальные естественные источники водоснабжения, колодцы представляли собой шахты, скрытые наземной оградой, сперва в виде прямоугольных деревянных срубов, позже — в виде каменных ящиков. После сооружения водопроводов многие из этих колодцев были превращены в уличные водоразборные резервуары, и вода стала поступать теперь в них не снизу, из земли, а подводиться по трубам. На один из бортов ящика стали ставить поэтому небольшую каменную стелу, внутри которой проходила труба, соединявшаяся с подземной водопроводной сетью и изливавшая воду непрерывно — точно так же, как изливал ее некогда источник или заключенный в сруб родник. Внешняя сторона стелы была украшена рельефом, и, в сущности, только этими рельефами уличные колонки-резервуары и отличались друг от друга. Именно они делали некоторые колонки более богатыми и красивыми, вообще более совершенными, чем другие.


126. Стела с изображением Минервы с совой на колодце в Помпеях


127. Стела с изображением богини Изобилия на колодце в Помпеях


Перед нами особый тип отношений между устройством сооружения и развитием той сферы действительности, к которой оно относится. В позднереспубликанскую и раннеимператорскую эпоху условия жизни граждан и их быт изменились до неузнаваемости. Источники уступили место деревянным колодцам, деревянные — каменным, колодцы — водопроводным "бассейнам". На устройстве наземных водоразборных сооружений эта многовековая эволюция почти не отразилась. В результате длительного опыта оказалась отобрана и закреплена некоторая оптимальная конструкция, которая в дальнейшем как конструкция уже не реагировала на изменение окружающих условий. Оно сказалось лишь во внешнем добавлении к исконной основе некоторой приставки, "аппликации"-декорированной каменной стелы, в пределах данного сооружения исчерпывающим образом воплощавшей и изменение технических условий и рост эстетических потребностей.

Римская мебель, как известно, была обильно украшена накладным декором. Меньше обращалось внимания на то, что он не только характеризовал облик мебели, но выражал также принцип и тенденции ее развития. Переломные моменты в истории Рима всегда совпадали с распространением богатства и усложнением быта. Первый такой перелом приходится на начало II в., до н. э., второй — на эпоху Юлиев-Клавдиев, и оба были временем резкого обогащения и изощрения предметной среды, что, однако, непосредственно выражалось в распространении, разнообразии и удорожании накладок и аппликаций. "Вернувшееся из Азии войско (в 187 г. до н. э. — Г.К.) занесло в Рим первые ростки чужеземной роскоши; тогда-то в столице появились ложа, обитые медью или бронзой, и покрывавшие их дорогие декоративные ткани"[173]. Ход времени отражался в накладном декоре, конструкция же вещей тяготела к полной стабильности, к закреплению в их неизменности раз навсегда найденных, веками отработанных схем. С III в. до н. э. Рим знал два вида ложа — lectus, каменный лежак, и grabatus, кровать с рамой, затянутой ременной или веревочной сеткой. Прошло три самых бурных века римской истории, перевернувших вверх дном весь античный мир, и мы обнаруживаем точно те же два вида ложа: помпейский кабатчик Ситий вывешивает объявление о сдаче внаем своей харчевни cum tribus lectis,a Марциал сообщает, что на его кровати "и оборвавшись, и сгнив, все перетяжки висят"[174]. Ни конструктивные изменения этих типов, ни какой-либо третий, новый вид ложа (если говорить о реально распространенных) в источниках не отмечается — Цицерон рассказывает о каком-то скряге, который "свозил отовсюду не только lectos, но и grabatos"[175]. Если изделие менялось, в подавляющем большинстве случаев это значило, что менялись накладки. Ювенал описывает, как изменилась жизнь римлян в его дни сравнительно с республиканской стариной: ложа стали облицовывать черепахой, и именно это сделало их отличными от лож предков, ибо "медное в те времена изголовье скромной кровати // Лишь головою осла в веночке украшено было"[176]; конская сбруя, продолжает поэт, прежде тоже была иной, поскольку иными, не такими, как сейчас, были наложенные на нее украшения — ее обкладывали бляхами, выломанными из трофейных кубков. В области бытовых вещей смена времен была сменой не конструкций и не принципов, а декора.


128. Скамья. Выточенные геометрические объемы скрывают конструктивную основу ножек


129. Сундук, обитый декоративными накладками


Меняясь почти исключительно благодаря декору и за его счет, мебель отражала в своей эволюции не столько сдвиги в реальной жизни, сколько внешнюю и на поверхности произвольную игру престижа и моды.

С определенного времени, например, кровати начинают делать целиком из бронзы, хотя при этом они почти не отличаются от обитых бронзой. Облицовочный материал обрабатывается так, чтобы создавать впечатление облицовки иной природы — черепаха "под дерево" или стук "под мрамор"; "дорогим деревом одевают, как корой, дешевое"[177]. Примитивная и архаичная в своей основе вещь — ложе, шкатулка, дверь — становится "престижной" и "современной" за счет накладок, инкрустаций, филенок из неожиданных и странных дорогих материалов. В подобных приемах обычно видят отличительную черту мебели ранней империи. Это очень неточно. В I в. накладной декор, действительно, усложняется и удорожается, становится капризнее и произвольнее, но сам принцип развития за счет разного рода аппликаций при сохранении неизменной конструктивной основы характеризует римский предметный мир в целом[178].


130. Кувшин с накладными позолоченными украшениями


Архитектура римлян представляет собой ту область, в которой "аппликация" выступает как универсальный принцип технологии, художественной практики и эстетического мышления. Многоцветные стуковые покрытия обволакивают в Помпеях все элементы здания — стены, колонны, капители, своды. С начала империи в этой функции распространяется также мрамор. Ступени, на которых рассаживались зрители в большом театре в Помпеях, были построены во II в. до н. э. из туфа; в начале новой эры театр обновили — практически это выразилось в том, что туф обложили мрамором. Кроме стука и мрамора использовалась терракота — даже в скромных помпейских домах ею чаще всего отделаны края комплювиума.


131. Атрий в доме Менандра в Помпеях. Видны следы стуковых покрытий


Архитектура здания воспринималась как стилистически нейтральная; актуальная эстетическая программа и заложенная в здании семантика находили себе выражение в облицовках. Огромный дворец Нерона, отстроенный им с вызывающей роскошью в самом центре Рима в 64–68 гг., назывался "Золотой дом" — и именно это название выражало символический смысл сооружения. "Золотой" (aureus) было официальной характеристикой Неронова правления, повторявшейся в легендах на монетах, в стихотворных славословиях, в льстивых речах ораторов. "Годы златые на нас веселой грядут чередою"[179] — писали в Риме при вступлении Нерона на престол. Представление о празднике и блеске никак не было воплощено в архитектуре дворца, но оно целиком обусловливало наложенный на архитектуру декор. Строения виллы тонули под покровом позолоты, перламутра, драгоценных аппликаций; в триклинии главного здания потолок состоял из пластин слоновой кости; в залах правого крыла стены были выложены мрамором. Внутренние, непарадные комнаты архитектурно ничем от них не отличались; их бытовой, утилитарный характер выражался в смене облицовок — место позолоты и мрамора занял стук. Можно было бы показать, что воплощенное в "Золотом доме" соотношение архитектуры и накладного декора не составляло частной его особенности, а выражало общий принцип архитектурного мышления эпохи.


132. Базилика на форуме в Помпеях. Видна кирпичная кладка колонн


133. Дом Публия Корнелия Тегета в Помпеях


134. Интерьер здания коллегии Августалий в Геркулануме


135. Октогональный зал Золотого дома Нерона


136. План Октогонального зала Золотого дома Нерона


Сочетание консервативных строительных форм с облицовкой, подверженной колебаниям моды и экономики, было внутренним национальным принципом римского зодчества. Когда римский поэт хотел рассказать, например, о египетской архитектуре и объяснить своим соотечественникам, чем именно она отличалась от привычной им римской, он писал так:

"Не облицован был дом блестящим, распиленным в плиты Мрамором; был опорой его не тонкий агат, а массивный Камень порфирный; везде, во всех дворцовых палатах, Был под ногами оникс, и обшит Мареотии черным Деревом не был косяк: оно вместо дуба простого Не украшеньем дворца, но опорой служило" [180].

Представление о том, что в других странах здание строится из монолитов дерева или камня, которые в Риме распиливаются на пластины и используются как облицовка, опиралось на многовековой опыт. Уже крыша и колонны первого Капитолийского храма, датируемого по традиции 509 г. до н. э., были из дерева, обшитого расписанными терракотовыми пластинами, а целла и цоколь — из облицованного камня. Сколько-нибудь значительные здания республиканского периода имели облицовку из туфа или травертина, реже из кирпича и снаружи еще были покрыты стуком. Как и в мебели, ход времени отражался прежде всего в смене облицовок. Известные слова императора Августа о том, что он "принял Рим кирпичным, а оставляет его мраморным"[181], в обоих случаях имеют в виду не строительный материал, а облицовку. Один из героев "Диалога об ораторах" Тацита Марк Апр говорит о преимуществе современных ему храмов, которые "сияют мрамором и блестят золотом", перед древними, "обложенными необработанным камнем и безобразным кирпичом"[182].


137. Комната в доме Ариадны в Стадиях. Хорошо видны узорчатая кладка стены и наложенное на нее декоративное стуковое покрытие


138. Внутренний дворик с нимфеем в доме Нептуна и Амфитриты в Геркулануме


Роль облицовки становится непосредственно очевидной в связи с основной и главной, всемирно-исторического значения особенностью римской архитектуры — с массовым применением в ней уже упоминавшегося "римского бетона". Как известно, римляне первыми стали применять эту смесь извести, особого "путеоланского" песка и заполнителя не в качестве связующего раствора, а в качестве самостоятельного строительного материала: залитый в пустое пространство между двумя стенками из кирпича или тесаного камня, он вскоре соединялся с ними в монолит несокрушимой прочности. Своего рода облицовка предполагалась, таким образом, самим существом этого строительного метода, поскольку стены, внутренней стороной сливаясь с раствором, внешней были обращены в помещение или на улицу и требовали некоторого эстетического оформления. Между концом II в. до н. э. и I в. н. э. вырабатываются определенные схемы этого оформления, отличавшегося высокой степенью технического совершенства и художественной изощренности. Но, будучи частью конструктивного костяка здания, оформленная таким образом стена не воспринималась как законченная, а ее внешний облик — как эстетически или идеологически значимый. Сейчас очень трудно себе представить, что полностью обработанная, заглаженная, покрытая изящными архитектурными рельефами северная внутренняя стена форумной базилики в Помпеях, например, или столь же вполне совершенные внутренние стены храма Веспасиану там же создавались для того, чтобы их никто никогда не видел, поскольку они были навечно скрыты под накладным декором. Нужно вспомнить весь размах строительства в Римской империи, все бесчисленные города, покрывавшие ее территорию от Пальмиры до Мериды и от Рейна до Сахары, вспомнить, что строительство в них велось в основном "на бетоне" и неизбежно предполагало последующую облицовку, дабы представить себе весь масштаб и историческое значение этого метода: "…декоративное и конструктивное решения в римской архитектуре стали почти независимыми друг от друга; в своем развитии и упадке они подчинялись разным, а подчас и противоположным законам"[183].


139. Надгробие у Геркуланских ворот близ Помпей. Видна кирпичная кладка пилястров и opus mixtum стены


140. Храм Веспасиану в Помпеях. Внутренние стены


141. Стена одного из портиков виллы Адриана в Тибуре. В бороздах виден opus cementicum, заполнявший пространство между внешними кирпичными стенами


142. Римская стена в Кале


Щиты и шлемы римских легионеров доказывают, что этот принцип сказывался в самых различных областях художественного конструирования, то есть был практически универсальным. Точно так же как колодцы или мебель, щиты римских воинов были первоначально нескольких типов; точно так же в ходе развития из них оказался отобран один, наиболее себя оправдавший на практике, в дальнейшем уже не менявшийся, и точно так же варьирование этого единого типа осуществлялось за счет накладных элементов. То был прямоугольный выгнутый деревянный наборный щит размером 120 на 75 см, обтянутый толстой кожей и обведенный по верхнему и нижнему краю металлической обкладкой. В центре его находилась массивная металлическая бляха, так называемый умбон, который имел боевое значение, так как ударом умбона можно было оглушить противника, но который, кроме того, был также центром рельефной композиции, помещавшейся на внешней стороне щита. Именно эта рельефная композиция, наложенная на щит извне и его прямому назначению посторонняя, выражала ранг солдата (в преторианской гвардии она была иной, чем в легионах), его принадлежность к тому или иному легиону, выражала тот символический и квазитотемный смысл, который был заложен в легионных инсигниях. Здесь также престиж и уровень изделия отражался в накладном декоре и не предполагал коренных изменений в самой конструкции, сложившейся еще в царский период, в окончательном виде закрепившейся с III в. до н. э. и просуществовавшей чуть ли не до конца Рима. Антично-римский характер такого дизайна выступает особенно наглядно при сравнении римских щитов с рыцарскими, с их бесконечным разнообразием размеров, форм, материала и конструкции.

Сопоставление со средневековым материалом оказывается еще более поучительным, если речь идет о шлемах. Мисюрьки, шишаки, бочки, соединенные с панцирем жестко, кольчужной вуалью или от панциря независимые, шлемы с различными системами забрала, с по-разному гнутыми профилями, они все отличаются друг от друга по самой конструктивной основе, по осмыслению накопленного боевого опыта, по независимости и энергии мысли оружейника. Сравните с этим принципиальным многообразием столь же принципиальную монотонию римских шлемов. После различных вариаций, характерных для республиканского времени, выработалась оптимальная конструкция: охватывающая голову полусферическая шапочка из металла или, реже, кожи пересечена металлической полосой от уха к уху, а иногда еще и от лба к затылку, и сзади спускается на затылок. Полосы из металла придают шлему жесткость, отводят в скольжение удар противника и вместе с материалом, заполняющим сектора между ними, в сущности, исчерпывают конструкцию. К ней добавлены три варьируемых элемента — козырек, иногда служивший забралом, нащечники и насадка на темени. Именно и только эти дополнительные элементы имели декоративный или престижный смысл, отражали движение моды и времени: козырек и нащечники покрывались рельефами разного художественного уровня, иногда из драгоценных металлов, насадка на темени в определенных случаях служила втулкой для плюмажа и т. д. Оптимально найденный, закрепленный в опыте поколений и освященный традицией структурный тип — колодца, мебели, дома, щита, шлема, можно было бы добавить: также обуви, орудий труда, в принципе любого изделия — для римлянина был изъят из пестрой и быстрой смены улучшений и ухудшений, вообще из мелькания жизненных перемен и относился к иной, глубинной и малоподвижной сфере существования[184].

Острое ощущение разницы между внешним подвижно-многоразличным обликом и внутренне устойчивой основой обнаруживается в Риме также и в других сферах, от дизайна, казалось бы, предельно далеких — в философии, историографии, в общественном самосознании.

Философия римлян неотделима от греческой и образует вместе с ней единую античную философию. Главное ее содержание уже Аристотель полагал в диалектике многообразия и единства. За внешним многообразием мира античные мыслители, действительно, постоянно стремились различить его общую первооснову. Она могла представляться разным философам по-разному: мыслителям ионийской школы — в виде исходной для всего сущего материальной субстанции, воды, огня или не поддающегося чувственному восприятию "алейрона"; мудрецы-элеаты воображали себе ее в виде единственной подлинной реальности, пребывающей по ту сторону вещей и имеющей абсолютно совершенную форму — форму шара: она была воплощена для Эмпедокла в вечном ритме сменяющих друг друга жизненных фаз — Любви и Вражды, а для пифагорейцев — в числе; по учению Платона, ее составляла совокупность неизменных прообразов тленных и преходящих вещей. Сам факт ее существования, однако, не вызывал сомнения ни у кого. В полной силе дожило это убеждение до времен Римской империи, и еще Сенека учил, что "не может быть субстанцией то, что преходит и живет, дабы погибнуть"[185]. Независимо от школ и направлений субстанция бытия всегда обладала одной обязательной чертой — постоянством. Именно как постоянная она была противоречиво слита с непосредственно данным чувственным миром — всегда и очевидно изменчивым, дробным, состоящим из вещей и явлений, которые представлялись извне наложенными на эту первооснову и, облекая ее своей пестрой сменой, снижали, огрубляли, но и расцвечивали ее.

История, по убеждению римлян, обладала той же двуединой структурой, что и бытие: реальные обстоятельства общественной жизни, изменчивые и во многом случайные, составляли в их глазах внешнюю, часто произвольного рисунка, оболочку-"аппликацию", которая скрывала внутреннюю неизменную суть исторического процесса. Конкретный образ этой глубинной первоосновы, как и в философии, мог быть разным. Так, историк Полибий (202–120 гг. до н. э.) постоянно и настойчиво подчеркивал, что исход событий, происходящих в данное время и в данном месте, непосредственно зависит от людей. Их долг — каждый раз понять положение, оценить и взвесить его, думать, бороться и действовать. Жизнь, однако, не исчерпывается тем, что происходит здесь и сейчас. Последовательные события складываются в бесконечные цепи, время каждого сливается с временем предыдущего и последующего, и местная, частная, и именно в силу этого человекосоразмерная история оказывается лишь случайным фрагментом иной, которую Полибий называет "историей всемирной и всеобщей". Она составляет историческую реальность иного порядка, которая в своей безграничности и вечности регулируется не человеческими действиями, всегда ориентированными на "здесь" и "сейчас", а соотносительной с ними, но в принципе иной силой — Судьбой. "Понять общий ход событий из отдельных историй невозможно"[186], и потому каждому отдельному человеку действия Судьбы, "капризные и неотвратимые", представляются иррациональными. Лишь в общем течении мировых событий раскрывается их глубокий и постоянный смысл: дело Судьбы — отделять людей серьезных, мужественных и верных долгу от легкомысленных и слабых; последних она предоставляет самим себе, а в жизни и трудах первых реализует свои предначертания[187]. Тем самым она вносит в историю нравственное начало, подчиняет ее божественной справедливости, включает в разумно устроенный миропорядок и образует всеобщую и единую первооснову исторической жизни, скрытую в каждый данный момент за яркой завесой частных и отдельных событий, поступков и страстей.

Полибиево учение о судьбе, несмотря на свое греческое происхождение, отражает чисто римское восприятие общественной действительности. Римляне твердо верили, что каждый человек обязан проявлять и развивать свой талант, разум, волю, но что это не может изменить "написанное на роду". Самые значительные и мудрые деятели их истории шли часто на величайший, мало чем оправданный и нам поэтому совершенно непонятный риск, ставили себя в положение, из которого, казалось, не было никакого выхода, и когда им все-таки удавалось спастись и победить, и они сами и весь народ черпали в этом уверенность, что они — избранники, опекаемые вечной и загадочной силой истории, что без ее поддержки всякая активность остается внешней и малого стоит. Так было со Сципионом Старшим, Суллой, Цезарем, Августом. Книги римских историков — всегда рассказ о событиях, наглядно свидетельствующих о том, как сквозь их многоцветный водоворот прокладывает себе путь некоторое извечное подземное течение — "река времян". Для Саллюстия то был неуклонный процесс разложения римского мира под влиянием богатства, для Тацита — столь же неуклонное нарастание неизбывной мощи и неодолимой тяжести империи.

Диалектика внешне-преходящего и внутренне-пребывающего вытекала из самого объективного характера римской жизни. Вспомним: античный мир "состоял из в сущности бедных наций"[188], и его основная общественная форма, а именно город-государство, или полис, соответствовала весьма ограниченному уровню общественного богатства. Значительное историческое развитие не могло вместиться в такую общественную форму, разлагало ее, ввергало периодически в жесточайшие кризисы, порождало войны, внешние и гражданские, создавало огромные и рыхлые монархии, вызывало к жизни чудеса патриотизма или злодейства, самоотвержение и алчность, подвиги и преступления. Но ограниченность производительных сил общества и соответствовавший им характер полиса определялись самой природой античного мира, его местом в истории человечества, и потому полис вечно погибал и вечно возрождался с теми же своими неизменными свойствами. Легионер, отшагавший тысячи миль, повидавший десятки городов и стран, награбивший кучу золота, добивался от полководца всегда одного и того же — демобилизоваться, пока жив, получить надел, осесть на землю, влиться в местную общину, зажить так, как жили прадеды, и, какие бы разные страны ни покоряла армия императоров, демобилизованные ветераны основывали свои города всегда те же, в Африке или в Британии, с теми же магистралями север — юг и запад — восток, с тем же форумом, храмом и базиликой у их скрещения, с той же системой управления, копировавшей единый для всех, неподвластный времени эталон — систему управления города Рима. За мельканием жизненных перемен действительно ощущались глубинные и неподвижные пласты бытия.

Принципы дизайна, категории теоретической мысли и отложившийся в народном сознании образ общественной действительности обнаруживают в древнем Риме определенную изоморфность. Их объединяет общее представление об изменчивой поверхности, облекающей постоянную основу — полупонятие-полуобраз, который, однако, имел бесспорные основания в объективной действительности и реализовался в ней.

Является ли принцип восприятия различных сторон жизни через некоторый общий образ-понятие единичным чисто римским явлением, или в нем открывается какая-то более универсальная тенденция истории культуры? Есть основания думать, что последнее из этих предположений правильно, а первое — нет.

Семнадцатый век в Европе был временем бурного развития атомистики. "Все состоит из атомов или неделимых", — говорилось в одном из научных манифестов начала века[189]. Природа элементарных частиц и источник их движения могли мыслиться различно, но само убеждение в том, что мир и жизнь дискретны, то есть представляют собой поле взаимодействия разобщенных единиц, обладающих индивидуальностью и энергией — "неукротимых корпускул", по выражению Лейбница[190], - было всеобщим. Столкновение и борьба, гибель и выживание "неукротимых корпускул" составляли содержание далеко не только физико-теоретической картины мира. Тот же образ лежит в основе определяющего художественного явления эпохи — французской классицистической трагедии, где герои, заряженные страстью и одушевленные стремлением к собственной цели, гибнут в борьбе друг с другом и с гармонизующей надличной силой исторически закономерного и потому представляющегося разумным миропорядка, — точно так же как частицы материи у Декарта, первоначально "склонные двигаться или не двигаться, и притом всячески и по всем направлениям", постепенно обивают свои острые углы друг о друга, располагаются "в хорошем порядке" и, наконец, принимают "весьма совершенную форму Мира"[191].


143. Римские легионеры готовятся к осаде города. Рельеф колонны Траяна. Хорошо видны щиты и шлемы легионеров


144. Панцирь с декоративным рельефом


145. Шлемы легионеров. Рельефы колонны Траяна


146. Щит, шлем и меч легионера


Тот же тип мировосприятия отчетливо обнаруживается в теории естественного права-главном направлении этико-правового мышления времени. Людям от природы присущи страсти, учил Спиноза, сталкивающие их друг с другом и "выражающие ту естественную силу, которой каждый человек стремится утвердиться в своем бытии"; чтобы не погибнуть в хаотическом движении, сталкивающем всех со всеми, люди образуют государство и подчиняются верховной власти — "право же верховной власти есть не что иное, как естественное право, но определяемое не мощью каждого в отдельности, а мощью народа, руководимого как бы единым духом"[192].

Вряд ли можно отделить это мироощущение и от политической практики эпохи — от бесконечных комбинаций, перегруппировок и войн между составлявшими Европу небольшими, тянущими каждое в свою сторону государствами и от стремления политических мыслителей найти силу, которая могла бы гармонизовать этот хаос. XVII век есть классическая пора трактатов о мире, от Декарта до Гуго Греция. "Корпускулярная философия", как можно было бы обозначить на языке времени совокупность этих воззрений, была не просто общим принципом художественного и теоретического мышления; она была и массовым мироощущением. "Робинзон Крузо" Дефо — рассказ об изолированном человеке-атоме, своей энергией воссоздающем вокруг себя свой мир, или монадология Лейбница — учение о заполняющих жизнь "зернах субстанции", каждое из которых "есть живое зеркало, наделенное внутренней деятельностью, способное представлять вселенную сообразно своей особой точке зрения и столь же упорядоченное, как сама вселенная"[193], пользовались таким массовым, таким ошеломляющим успехом, который вряд ли выпадал на долю художественных или теоретических построений когда-либо раньше или позже. Можно ли избежать вывода, что образ корпускулы играет для XVII века ту же роль, что образ изменчивого покрова, облекающего неизменную основу для античного Рима?

Другой пример. В последней трети прошлого века складывается и быстро приобретает универсальный характер представление, согласно которому мир состоит не только из предметов, людей, фактов, атомов, вообще не только дискретен, но может быть более глубоко и адекватно описан как своеобразное поле напряжения, что самое важное и интересное в нем — не событие или предмет, вообще не замкнутая единичность, а заполняющая пространство между ними, их связывающая и приводящая в движение среда, которая ощущается теперь не как пустота, а как энергия, поле, свет, воля, настроение. Представление это обнаруживается в основе столь далеких друг от друга явлений, как импрессионизм в живописи или поэзии и Максвеллова теория поля, драматургия Ибсена или Чехова и приобретение богатством дематериализованных финансовых форм.

Такие представления не исчерпываются своей логической структурой и носят в большей или меньшей степени образный характер. Они близки в этом смысле тому, что в языкознании называется внутренней формой, — образу, лежащему в основе значения слова, ясно воспринимающемуся в своем единстве, но плохо поддающемуся логическому анализу. Так, слова "расторгать", "восторг" и "терзать" имеют общую внутреннюю форму, которая строится на сильно окрашенном эмоционально и трудноопределимом ощущении разъединения, слома, разрыва с непосредственно существующим. Разобранные представления в области культуры можно, по-видимому, по аналогии обозначать как ее внутренние формы[194].

Механизм формирования и передачи таких внутренних форм совершенно неясен. Очевидно, что объяснять их совпадение в разных областях науки или искусства как осознанное заимствование нельзя. Полибий едва ли задумывался над тем, обладает ли философски-историческим смыслом декор на его ложе, Дефо не читал Спинозу, Верлен не размышлял над Максвелловой теорией поля. Если такое знакомство и имело место — Расин, по всему судя, знал работы Декарта, — все же нет оснований думать, что художник или ученый мог воспринять его как имеющее отношение к его творчеству. Вряд ли можно также, не впадая в крайнюю вульгарность, видеть во внутренней форме культуры прямое отражение экономических процессов и полагать, будто монадология Лейбница порождена без дальнейших околичностей развитием конкуренции в торговле и промышленности. Дело обстоит гораздо сложнее. Оно требует раздумий и конкретных исследований. Пока что приходится просто признать, что в отдельные периоды истории культуры различные формы общественного сознания и весьма удаленные друг от друга направления в науке, искусстве, материальном производстве подчас обнаруживают очевидную связь с некоторым единым для них образом действительности и что такой образ составляет мало известную характеристику целостного исторического бытия данного народа и данной эпохи.

Загрузка...