Хуже всего был их вой.
Дни были кошмаром, но по ночам мне было еще тяжелее; днем я лишь апатично готовилась каким-то образом пережить еще одну ночь, наполненную их голосами. Я лежала в постели в обнимку с его подушкой, пока его запах не выветрился до последней капли. Я спала в его кресле в папином кабинете, пока оно не приняло мою форму вместо его. Я бродила по дому босиком, раздираемая горем, которое ни с кем не могла разделить.
Единственный человек, с которым я могла поделиться, Оливия, не отвечала на телефонные звонки, а моя машина — машина, о которой мне невыносимо было даже думать, — превратилась в никчемную груду металлолома.
Поэтому я сидела дома одна, час тянулся за часом, а за окном темнели неизменные голые деревья Пограничного леса.
Самой кошмарной была ночь, когда я услышала его вой. Первыми, как и в предыдущие три ночи, начали другие. Я съежилась в кожаном кресле в папином кабинете, уткнулась в последнюю оставшуюся у меня футболку, пахнувшую Сэмом, и стала уговаривать себя, что это всего лишь запись волчьего воя, а не настоящие волки. Не настоящие люди. А потом, впервые за все время после аварии, я услышала, как в волчий хор вплелся его голос.
Мое сердце рвалось на части, потому что я слышала его голос. Голоса остальных волков сплетались в протяжную песнь, нежную и скорбную, но я слышала одного лишь Сэма. Его голос дрожал, то возвышаясь, то мучительно затихая.
Я долго слушала этот вой. Я молилась, чтобы они перестали, чтобы оставили меня в покое, но в то же самое время отчаянно боялась, что они умолкнут. Когда затихли голоса остальных, Сэм еще долго продолжал выть, негромко и протяжно.
Когда он наконец умолк, ночь показалась мне мертвой.
Сидеть на одном месте было невыносимо. Я встала и принялась расхаживать по кабинету, сжимая и разжимая кулаки. В конце концов я взяла гитару, на которой играл Сэм, и с криком грохнула ею о край папиного стола.
Когда из спальни прибежал папа, он обнаружил меня сидящей посреди моря щепок и лопнувших струн, как будто корабль с музыкой на борту разбился о скалистый берег.