Оправившись после болезни, Сайфер вернулся в Лондон, чтобы продолжать неравную борьбу с силами мрака, черпая, насколько это ему удавалось, вдохновение из писем Зоры. Воскресенья он проводил в Нунсмере, отдыхая в этом мирном уголке, пропахшем лавандой. Миссис Олдрив продолжала считать его выдающимся человеком. Кузина Джен, как и подобает женщине аристократического происхождения, принимала его любезно, но с оттенком сдержанности, предписываемой законами света аристократке в общении с безродным выскочкой. Если бы она не вела принципиальную борьбу с человеческими недостатками и несовершенствами, то сразу бы просто отвергла Сайфера, потому что он был другом Зоры, а Зора ей совсем не нравилась: но она была добросовестной женщиной и очень гордилась тем, что умеет бороться с предрассудками. Кроме того, она собирала старинную оловянную посуду, которой Сайфер интересовался еще в те времена, когда занимался самообразованием, смутно предполагая, что тем самым приобщается к истории культуры. Всякое знание полезно человеку — от теории стихосложения до умения вырезать бумажную бахрому для окорока. Рано или поздно оно наверняка пригодится. Один знаток средне-африканских наречий, например, нашел их весьма подходящими для пререканий с извозчиками, а обращенный на путь добра вор стал превосходным управляющим. И то, что Сайфер считал ненужным хламом, которым он напрасно забивал свою голову, пригодилось ему теперь, скрепив, или, вернее, спаяв, его дружбу с кузиной Джен.
Однако в крем эта леди не верила, о чем и заявила ему напрямик. Она воспитана на вере во врачей, в катехизис, в палату лордов, в неравенство полов, в доблести рода Олдривов, и в этой вере будет жить и умрет, а других ей не надо. Сайфер не рассердился на нее за это: она ведь не позволила себе назвать крем шарлатанским средством. И на том спасибо — он приучал себя довольствоваться малым.
— Может быть, он в своем роде и хорош, — говаривала кузина Джен, — точно так же, как либерализм, дарвинизм и еда в ресторанах. Но все это не для меня.
Разговоры с кузиной Джен были для Сайфера невинным развлечением.
Миссис Олдрив предпочитала говорить о погоде и о том, какие блюда любили Зора и Эмми, когда были еще маленькими, — темы сами по себе интересные, но не дающие материала для долгих бесед. А кузина Джен больше всего любила спорить. У нее были свои взгляды, которые она высказывала и отстаивала. И разве только раздавшийся с небес глас самого Иеговы, появившегося на облаках во всей славе своей, мог убедить ее, что она ошибается. Да и то ей было бы неприятно сознаться в своей ошибке. Она решительно не одобряла брак Эмми с Септимусом, которого упорно продолжала называть тихим идиотом. Сайфер горячо защищал своего друга. Он защищал и Вигглсвика, который своей неряшливостью и дурными привычками приводил добродетельную леди в неописуемое негодование. Она видела в нем едва ли не антихриста.
— Помяните мое слово, он когда-нибудь зарежет их обоих спящими.
О Зоре она также отзывалась весьма неодобрительно.
— Я не из тех, кто считает, что женщина непременно должна быть замужем, но если уж она без мужа не может вести себя прилично, пусть лучше выходит замуж.
— Но ведь поведение миссис Миддлмист безупречно.
— Безупречно? По-вашему, это безупречно — таскаться по свету одной, водясь невесть с кем, неизвестно где бывая и что делая, и проводить жизнь в праздности, не имея времени даже заштопать себе чулки? Что же это — так и полагается жить молодой женщине из хорошей семьи и с наружностью Зоры? Да уж одни ее костюмы должны обращать на себя внимание всюду, где бы она ни появилась. Теперь это называется «стильно» — так одеваться; в мое же время считалось просто нескромным. В мое время, когда молодой женщине приходилось путешествовать одной, она старалась казаться по возможности незаметной. Зоре очень нужен муж, чтобы присмотреть за ней. Тогда она могла бы делать все, что ей нравится, или что ему нравится, и это было бы для нее гораздо лучше.
— Я имею честь пользоваться доверием миссис Миддлмист, — возразил Сайфер, — и она говорила мне не раз, что больше никогда не выйдет замуж. Ее замужество…
— Вздор и чепуха! Погодите, пусть только явится мужчина, который решит на ней жениться, — и она сдастся. Только это должен быть большой и сильный человек, который не станет слушать глупости, а просто возьмет ее за плечи и хорошенько встряхнет. И она тотчас же уступит и выйдет за него замуж. Еще посмотрим, чем кончится ее поездка в Калифорнию.
— Надеюсь только, что Зора не выйдет за кого-нибудь из этих ужасных наездников с лассо в руках, — вздохнула миссис Олдрив, смутное представление которой о Калифорнии основывалось на еще более смутных воспоминаниях о выставке «Дикого Запада», увиденной ею много лет назад в Лондоне.
— А я надеюсь, что миссис Миддлмист совсем не выйдет замуж, — встревоженно закончил Сайфер.
— Почему? — сердито фыркнула кузина Джен.
Сайфер ответил не сразу:
— Я потерял бы друга.
— Гм!
Если бы покойный Лоренс Стерн[9] знал кузину Джен, его роман о Тристраме Шенди обогатился бы новой главой, озаглавленной «Гм». Он сумел бы проанализировать различные значения этого маленького междометия с тонкостью, недоступной Клему Сайферу, в ушах которого, однако, долго еще отдавался иронический возглас кузины Джен. Он что-то означал, и притом что-то неприятное. Возглас был адресован непосредственно ему, Клему Сайферу, и в то же время словно суммировал в себе все предыдущие неодобрительные высказывания кузины Джен о Зоре. «Кой черт! Что она хочет этим сказать?» — спрашивал он себя.
Сайфер каждую неделю приезжал в Нунсмер. Свой дом в Килбернском приходе он сдал в аренду, а так называемый Курхауз продал. И обзавелся маленькой холостяцкой квартиркой в Лондоне, где и проводил свои рабочие дни. Автомобиль также пришлось продать: теперь он ограничивал себя во всех личных расходах, а деньги, вырученные от продажи дома и автомобиля, пошли на рекламу, с помощью которой Сайфер боролся со своими конкурентами. То были дни, полные забот и неотвязных сомнений, скрашиваемые только весточками от Зоры, которая писала ему милые ободряющие письма. Эти письма Сайфер носил с собой как талисман.
Иной раз ему трудно было поверить в то, что созданное им дело, которое прежде так успешно развивалось, находится на краю гибели. Работа на фабрике шла по раз навсегда заведенному порядку, в том же темпе, что и пять лет назад, когда крем был еще на высоте своей популярности. В приятно пахнущей лаборатории, блистающей белым кафелем и медными ретортами, рабочие в белых передниках сортировали, взвешивали и варили по фирменному рецепту пучки трав, ежедневно привозимых и складываемых в шкафы со множеством отделений, тянувшиеся вдоль стен.
В кипятильниках, от которых пахло не так приятно, пузырился в огромных котлах горячий жир, стекавший отсюда в холодильники густой белой массой, из которой и готовили знаменитый крем. Дальше была другая лаборатория, лаборатория — огромная, сверкающая чистотой; здесь целебный сок трав смешивали с кремом и различными аптечными снадобьями. Затем шли мастерские, где сидевшие за столами девушки наполняли целлулоидные коробочки, деля между собой труд: одна накладывала нужное количество крема, другая лопаточкой снимала лишнее, сглаживая душистую массу вровень с краями коробочки; третья закрывала ее крышкой и т. д., пока, наконец, последняя работница не ставила подле себя ряды коробочек с готовым кремом, чтобы потом отнести их в упаковочное отделение. Упаковочные сараи были полны больших и малых деревянных ящиков, в которых крем рассылали во все концы земного шара. Некоторые из них были еще пусты, другие наполнены доверху, третьи стояли уже заколоченные, дожидаясь, пока носильщики отнесут их на станцию погрузки. На станции, как при вавилонском столпотворении, смешались всякого рода звуки: стук молотков, скрип тачек, тяжелый конский топот за открытыми настежь дверьми сарая, где лошади, запряженные в огромные телеги, нетерпеливо позвякивали упряжью; непрерывная беготня мускулистых парней в грубых холщовых передниках, запыленных, с огрызками карандашей в руках, блокнотами и накладными, что-то все время подсчитывающих, записывающих и докладывающих другим людям, сидящим в узких стеклянных кабинках у стены. Снаружи ждали огромные фургоны, нагруженные обитыми железом деревянными ящиками, на крышках которых было выведено «Крем Сайфера».
Каждая деталь этой сложной системы была знакома Сайферу, как кухонная посуда в кухне его повару. Он сам все это придумал, организовал и наладил. Каждый шаг любого человека на этой фабрике — от ученого фармацевта, надзиравшего за приготовлением крема, до юркого мальчишки, бегавшего с поручениями из одной мастерской в другую, — был предусмотрен им, обдуман в его голове. Усовершенствование этого живого механизма постоянно интересовало владельца фабрики, и он мог с гордостью сказать, что довел его до совершенства.
День за днем обходил он свои мастерские, приглядываясь и прислушиваясь к знакомым картинам и звукам, то тут, то там с удовольствием останавливаясь, как хозяин-садовод в своем саду, чтобы коснуться любимого растения или порадовать свой взор красотой какого-нибудь редкого цветка. Все здесь было бесконечно дорого ему. Он не мог даже вообразить себе, что эти печи когда-нибудь остынут, котлы опустеют, ворота — закроются навсегда, и два волшебных слова, огнем горевших на деревянных ящиках, — исчезнут навсегда с людских глаз. Это казалось Сайферу немыслимым и невозможным. Его фабрика представлялась ему такой же вечной, как солнечная система или Английский Банк. И все же он слишком хорошо знал, что ей грозит катастрофа, и в душе его жила горестная уверенность, что вечное может стать преходящим. Постепенно он сокращал число рабочих и размеры производства. Два длинных стола, за которыми раньше плотно сидели работницы, уже опустели.
То же самое происходило и в его комфортабельной конторе на Маргет-стрит. С каждой неделей число заказов уменьшалось и соответственно сокращался штат служащих. Управляющий конторой ходил мрачный. В кабинет Сайфера он входил на цыпочках и говорил с ним не иначе, как шепотом, пока тот не обратил внимание на его унылый вид.
— Если вы еще раз явитесь ко мне с таким похоронным лицом, я зарыдаю.
В другой раз Шеттлворс сказал:
— Мы тратим слишком много денег на рекламу. Дело не стоит того.
Держа в руке синий карандаш, Сайфер повернулся к нему, оторвавшись от чтения корректуры рекламных листков, приколотых к стене конторы. Это было его любимое занятие — составлять и корректировать рекламные объявления. Ему особенно нравилось, когда мимо проезжали омнибусы с рекламными щитами, на которых гигантскими красными буквами было выведено: Крем Сайфера.
— Мы будем тратить вдвое больше, — заявил он с видом капитана — участника гонок на Миссисипи, который в ответ на предупреждение инженеров, что котлы могут не выдержать давления, приказывает мальчишке-негритенку усесться на крышку предохранительного клапана.
Грустный управляющий возвел очи горе с видом старого дворецкого в хогартовом «Модном браке»[10].
Он не обладал наполеоновской душой своего шефа, к тому же у него была жена и куча ребятишек. Клем Сайфер также не забывал об этом — о жене и детях не только Шеттлворса, но и других своих многочисленных служащих. И такие мысли не давали ему спать по ночам.
Однако в Нунсмере самый воздух действовал на него успокаивающе; там он спал мертвым сном, несмотря на грохот и свистки поездов, которые проносились мимо его лужайки, внося шум и тревогу в затишье мирной деревушки. Сайфер прикипел душой к этому тихому уголку, где стихало его лихорадочное возбуждение. Как только он выходил на платформу в Рипстеде, словно чья-то прохладная рука касалась его лба и прогоняла заботы, от которых мучительно бились жилки на висках. В Нунсмере он жил такой же простой и тихой жизнью, как и все остальные. Бродил по выгону, как Септимус, и подружился с хромым осликом.
По воскресеньям ходил в церковь, сначала из любопытства — Сайфер не был атеистом, но не привык и к исполнению религиозных обрядов — потом из-за того, что сельское богослужение успокаивало его нервы. Отличаясь врожденной добросовестностью, он слушал серьезно и благоговейно, точно так же, как тщательно изучал произведения великого поэта, недоступного его пониманию, и вообще с уважением относился к человеческому вдохновению. Даже заявления викария, касавшиеся местных дел, и оглашение имен вступающих в брак выслушивал с большим вниманием. И то, что он с таким напряженным интересом внимал проповеди, иной раз льстило скромному викарию, а иногда тревожило его, — когда он сам чувствовал, что доводы его неубедительны. Но Сайфер не осмелился бы вступить с ним в богословский спор. Он слушал проповедь так же, как церковные гимны, которым охотно подпевал. Неизменно он после обедни провожал домой миссис Олдрив и кузину Джен. Последняя не разделяла его деликатного отношения к церковным делам. Она разрывала в клочки теологические построения викария и разбрасывала эти клочки по дороге.
Литератор из Лондона, заглянувший к ним в одно из воскресений, отозвался о ней с иронией:
— Она говорит так авторитетно, как будто у нее родственница замужем за одним из высших небесных сановников и время от времени конфиденциально сообщает ей самые точные сведения с неба.
Сайферу нравился Раттенден, умевший сформулировать в нескольких словах его собственные неоформленные мысли. И еще потому, что он принадлежал к тому миру, где Сайфер был чужим — к миру книг, театра, знаменитостей и теорий искусства. Сайфер полагал, что обитатели этого мира ближе к небесам, чем остальные люди.
— Да, — смеялся Раттенден, — там атмосфера настолько разрежена, что даже вода в котелке не может закипеть как следует. Потому-то на литературных собраниях и подают всегда холодный чай. Уверяю вас, мой друг, там довольно-таки скверно. Весь день говорят и всю ночь ничего не делают. Оборванный итальянец, стоящий перед фресками деревенской церкви или сидящий на последнем ряду галерки в оперном театре маленького городка, знает куда больше о живописи и музыке, чем любой из нас. В моем мире все фальшиво и полно пустословия. И все же я люблю его.
— Тогда зачем же вы его браните?
— Потому что он развратен, а разврат и сердит нас и привлекает в одно и то же время. Вы никогда не знаете, как отнестись к развратной женщине. Вам известно, что у нее нет сердца, но губы у нее — такие алые! Вас тянет к ней, хотя вы и знаете, что вся она ненастоящая. Таков и наш мир. Его взгляды — сплошное издевательство над здравым смыслом. Что благороднее — копать картофель или рисовать человека, копающего картофель? Вас будут клятвенно заверять, что предпочтительнее второе, поскольку крестьянин, копающий картофель — такой же ком земли, как и те комья, которые он разрыхляет, а художник — это частица неба. Вы знаете, что вам говорят вздор, и все же в него верите.
Парадоксы литератора из Лондона не убеждали Сайфера. Он по-детски верил, что романисты и актеры — существа высшего порядка. Раттендена пленяла эта аркадийская наивность[11], и он охотно проводил время с Сайфером. По воскресеньям после обедни они подолгу гуляли вместе.
— В конце концов, — говорил Раттенден, — я могу без обиняков высказывать свои суждения об этом мире. Я — пария среди своих.
Сайфер осведомился:
— Почему?
— Потому что не играю в гольф. В Лондоне нельзя прослыть настоящим писателем, не играя в гольф.
Сайфер умел слушать. А литератор из Лондона любил поговорить, любил изловить какую-нибудь теорию, подержать ее в руках, как трепетно бьющуюся пойманную птичку, а затем отпустить. Сайфер восхищался гибкостью его ума.
— Вы жонглируете идеями, как акробат шарами.
— Это игра, которой я научился. Очень полезная игра. Она снимает с ваших плеч докучную заботу о том, как добыть хлеба и масла для своей жены и пятерых детей.
— Хотел бы я научиться у вас этой игре. У меня много ясен и детей, у которых не будет хлеба с маслом, если я им не дам.
Чуткий слух Раттендена уловил в его голосе нотку уныния. Он дружески усмехнулся.
— А вы приглядитесь, как это делается. Тоже не мешает. Когда вам станет скучно в Лондоне, загляните ко мне. Мы с женой покажем вам эту игру. Она у меня занятная — не знаю, как бы я выбился в люди без нее. А крем ваш она обожает.
Таким образом они и подружились. Со времени неудачного лечения собственной пятки Клем Сайфер отучился от своей манеры трубить всем и каждому в уши о своем креме. Вечно опасаясь как бы кто-то снова не назвал его детище шарлатанским средством, он присмирел и говорил теперь о путешествиях, людях, вещах — о чем угодно, только не о креме. Сайфер предпочитал слушать, а так как Раттенден предпочитал говорить, им было легко разговаривать. Раттенден забавно рассказывал анекдоты, и у него был огромный запас наблюдений, который он называл «сырым материалом». К коллекционеру, в силу какого-то неведомого закона притяжения, всегда тянутся те предметы, которые он собирает. И всюду, где бы ни появлялся Раттенден, он находил нужное ему, так же как приятель Септимуса — старинную оловянную посуду. Не было разговора поблизости от него, который бы он не поймал на лету. И мало было происшествий в литературном или театральном Лондоне, весть о которых не дошла бы до Раттендена. Он мог бы разрушить немало семейных очагов и подорвать не одну репутацию. Но, как человек воспитанный, он не разглашал того, что знал, и, как истинный артист, рассказывая анекдоты, был весьма разборчив в выборе материала. Очень редко случалось, чтобы он передавал какую-нибудь сплетню ради нее самой; если же он это делал, то умышленно и с определенной целью.
Однажды вечером они обедали вместе в клубе Сайфера — большом, с политическим уклоном клубе, членами которого состояло до тысячи человек. Они уселись за отдельным столиком в углу столовой, украшенной портретами во весь рост важных государственных деятелей. Сайфер с довольным видом развернул свою салфетку.
— Я получил приятное известие. Миссис Миддлмист едет домой. Она уже в пути.
— Вы пользуетесь привилегией быть ее другом, — сказал Раттенден. — Вам можно позавидовать.
В его тоне и манерах еще сохранилось что-то от студенческих традиций. У него были темно-каштановые с проседью волосы, висячие усы и на носу — пенсне на широком черном шнурке. Он был очень близорук, и сквозь толстые стекла очков глаза его казались лишенными всякого выражения.
— Зора — Миддлмист, — заметил он, выжимая лимон на устрицу, — великолепное создание, которым я искренне восхищаюсь. Но так как я никогда не упускаю случая напомнить ей, что она, будучи высокоодаренной натурой, зря тратит свою жизнь, она не жалует меня своими милостями.
— Что же, вы полагаете, ей бы следовало делать со своей жизнью?
— Всегда трудно и щекотливо обсуждать поступки женщины с другим мужчиной, особенно, когда… — Он сделал красноречивый жест. — Но я ведь литератор, написал два-три романа, посвященных анализу женской души, так что могу судить вполне компетентно. Дело в том, что как художник не может правильно нарисовать задрапированную фигуру, если не знает анатомии и ясно не представляет себе скрытое под драпировкой тело, так и романист не в состоянии правдиво и жизненно изобразить женский характер, не учитывая всех скрытых физиологических пружин, управляющих поступками той или иной женщины. Он должен хорошо понимать, насколько в ней сильны инстинкты пола, хотя ему и нет надобности выставлять их напоказ в своем произведении, как не обязательно для художника подчеркивать анатомическое строение тела своей модели. Анализируя же выдуманные женские образы, усваиваешь привычку анализировать и реальных женщин, которыми интересуешься, — вернее, невольно их анализируешь. — Он помолчал. — Я уже говорил вам, что это очень щекотливый вопрос. Вы понимаете, к чему я клоню? Зора Миддлмист скитается по всей земле, как Ио[12], гонимая оводом своего темперамента. Она ищет красоты, полноты, смысла жизни. А в действительности она ищет любви, и только любви.
— Не верю, — сказал Сайфер.
Раттенден пожал плечами.
— И все-таки это правда. Но только Зора ищет большой любви к большому человеку — яркого тропического солнца, под лучами которого вся она расцвела бы пышным цветом. Маленькие люди ее не волнуют. Она притягивает их, они кружатся вокруг нее — такие женщины всех притягивают — но сама она проходит мимо, высоко неся голову, и, как богиня, не замечая их. Она ищет большого человека, достойного ее любви. Забавно и трогательно во всем этом то, что она так же невинна и так же не сознает, чего хочет, как цветок, раскрывающий свой венчик, не сознает, что он раскрывает его для пчелы, которая принесет ему на крыльях частицу оплодотворяющей цветочной пыльцы. Мне, конечно, случалось и ошибаться. Но в данном случае я сужу верно.
Он торопливо принялся за свой суп, который уже успел остыть.
— Вы часто сталкиваетесь с женщинами и изучали их, — заметил Сайфер. — А я — нет. Я был помолвлен с одной девушкой, но пылких чувств не замечалось ни с одной стороны. Она вернула мне кольцо, потому что мне больше нравилось сидеть в своей лаборатории, чем в гостиной ее мамаши, держа руку девушки в своих руках; без сомнения, она была права. Это произошло в самом начале моих опытов с кремом. С тех пор я был поглощен одной идеей, которой отдавал всю свою душу и силы, так что женщинами почти не интересовался. Случалось иной раз, конечно…
— Понимаю. Мимолетные увлечения. На пиру жизни без этого не обойтись: съешь и забудешь.
Сайфер одобрительно кивнул головой: ему нравилось, что литератор из Лондона все умеет облечь в изящную форму. Ничего не ответив, он молча ел рыбу, почти не ощущая ее вкуса; мысли его витали где-то далеко за морем, подле Зоры Миддлмист. В сердце Сайфера поднималась безумная ревность и ненависть к «большому человеку», которого она ищет в чужих странах. Румяное лицо его стало багровым.
— Эта рыба превосходна, — одобрил блюдо Раттенден.
Сайфер вздрогнул, смутился и стал хвалить повара и говорить о кушаньях, но мысли его были с Зорой. Ему вспомнилось признание Септимуса Дикса в Париже. Того также захватило неотразимое притяжение. Септимус любил Зору, но он был маленьким человеком, и она, как сказочная фея, прошла мимо, не заметив его. Гастрономический разговор не клеился. Неожиданно Раттенден сказал:
— Один из самых загадочных женских поступков, над которыми я ломал себе голову в последнее время, — это брак ее сестры с Септимусом Диксом.
Сайфер положил на стол нож и вилку.
— Как странно, что вы заговорили об этом. Я как раз думал о нем.
— А я — о ней. У нее темперамент миссис Миддлмист без ее силы воли — пол без характера. Вчера я слышал о ней одну вещь, весьма любопытную.
— А именно?
— Одна из тех вещей, которые нельзя передавать.
— Скажите мне. У меня есть основания просить вас об этом. Я убежден, что тут есть обстоятельства, о которых ни мать миссис Дикс, ни ее старшая сестра ничего не знают. Я честный человек, и вы можете мне доверять.
— Ладно, — сказал Раттенден. — Слышали вы когда-нибудь о некоем Мордаунте Принсе? Да, актер, — и очень популярный, но страшный негодяй — позор для сцены. Он играл первые роли в том театре, где последнее время работала мисс Олдрив. Их чуть ли не каждый день видели вместе. Об этом много сплетничали.
— Злые языки немилосердны.
— Если милосердие, как гласит пословица, покрывает множество грехов, то немилосердие имеет то преимущество, что открывает скрытые грехи, — в том числе и тот, о котором я вам сейчас поведаю. За два-три месяца до свадьбы Эмми она и Мордаунт Принс провели вместе около недели в одном отеле в Тенбридж-Белс. Это абсолютно достоверно. Они приехали и уехали на автомобиле. А за неделю до того, как Дикс увез мисс Эмми, газеты сообщили, что Мордаунт Принс обвенчался с миссис Моррис — старухой Сол Морис, вдовой ростовщика.
Сайфер смотрел на своего собеседника во все глаза.
— Что ж, дело самое обычное, — цинично усмехнулся Раттенден. — Я только удивляюсь тому, что Калипсо столь быстро утешилась после отъезда Улисса[13] и при этом избрала утешителем такого мечтателя и человека не от мира сего, как наш приятель Дикс. А конец истории Мордаунта Принса следующий: вдове он скоро надоел, и она сплавила его, положив ему небольшую пенсию. Теперь он пьет горькую где-то в Неаполе.
— Эмми Олдрив? Боже мой! Возможно ли? — воскликнул Сайфер, рассеянно отодвигая блюдо, которое ему подавал лакей.
Раттенден, тщательно выбрав кусок, положил себе на тарелку куропатку и салат из апельсинов.
— Не только возможно, но несомненный факт. Видите ли, — снисходительно пояснил он, — так или иначе, но все, что случается с лондонцами, рано или поздно доходит до меня. Дама, которая сообщила мне это, жила в том отеле. И я абсолютно ручаюсь за ее правдивость.
Сайфер молчал. Просторная столовая с портретами во весь рост государственных мужей куда-то исчезла, и перед ним был узенький парижский переулок, один тротуар которого заливало солнцем, а другой оставался в тени. А на теневой стороне, за железным столиком, сидел смуглый нагловатый зуав и рядом с ним Септимус Дикс — нерешительный, бледный, с грустным выражением словно бы выцветших голубых глаз. Внезапно Сайфер опомнился и, больше для того, чтобы скрыть недостаток самообладания, чем потому, что ему хотелось есть, подозвал лакея и взял себе кусок куропатки. Затем посмотрел на своего собеседника и строго спросил:
— Полагаю, вы постараетесь, чтобы эта история не пошла дальше?
— Я уже счел своим долгом принять кое-какие меры.
Сайфер налил ему вина.
— Надеюсь, вам по вкусу этот редерер. Это единственное хорошее вино в погребе нашего клуба и, к сожалению, его осталось всего несколько бутылок. У меня было семь дюжин той же марки в моем собственном погребе в приходе, пожалуй, даже более выдержанного. Пришлось продать и его вместе с остальным. Мне это было очень неприятно. Шампанское — единственное вино, которое я признаю. Было время, когда оно казалось мне символом недосягаемого. Теперь, когда я могу пить его, когда захочу, по всем законам философии оно должно было бы утратить для меня всякую привлекательность. Но неизвестно почему, я не страдаю расстройством душевного пищеварения настолько, чтобы стать философом, и сохранил вкус к шампанскому просто из благодарности к судьбе.
— Всякий разумный человек, — глубокомысленно заметил Раттенден, — может осуществить свои мечты. Но нужно кое-что побольше разума, чтобы радоваться их осуществлению.
— Что же именно?
— Сердце ребенка. — Раттенден загадочно улыбнулся, пряча глаза под толстыми стеклами пенсне, и прихлебнул из своего бокала. — Действительно, превосходное вино.
У подъезда клуба Сайфер простился со своим гостем и в глубокой задумчивости отправился домой, на свою новую квартиру в Сент-Джеймс-стрит. Впервые за все время знакомства с Раттенденом он был рад уйти от него. Ему хотелось остаться одному. Он пережил чуть ли не потрясение, убедившись, что в окружающем его мире происходят, почти под носом у него, незамеченные им события, столь же достойные внимания великих богов, как борьба между кремом Сайфера и мазью от порезов Джебузы Джонса. Завеса жизни на миг отдернулась, обнажив перед ним ее тайны, сокрытые от взора смертного. Он заглянул в самую глубь сердца Септимуса Дикса и понял, что тот сделал и почему.
Зора Миддлмист прошла мимо Септимуса, как королева, не заметив его. Но человек он был не маленький — о, далеко не маленький! Зора Миддлмист с горделивой небрежностью прошла и мимо него, Клема Сайфера…
Его комнаты показались ему холодными и неуютными — случайное, неприветливое пристанище одного из малых мира сего. Он осторожно помешал угли в камине, почти боясь нарушить холодное безмолвие стуком щипцов о прутья решетки. На коврике у камина стояли приготовленные для него комнатные туфли. Он надел их и, отперев письменный стол, вынул из ящика письмо, полученное утром от Зоры.
Для вас, — писала она, — я желаю победы по всему фронту — апофеоза крема Сайфера на земле. А для себя — сама не знаю, чего я хочу. Не скажете ли вы мне?
Клем Сайфер уселся в кресло у камина и глядел в огонь до тех пор, пока пламя не погасло. Впервые он тоже не знал, что ему все-таки нужно.