В полночь меня разбудила гроза. Самочувствие мое заметно улучшилось: озноб прошел, только в теле осталась неприятная вялость. Часом позже я еще не спал — впадал в забытье. На какое-то время погружался в туманную дрему, потом снова вспоминал, о чем думал накануне.
А в этот раз меня разбудила гроза. Где-то наверху гремел гром. Он, то приближаясь, то удаляясь, медленно, не торопясь, надвигался с материка к нам на рейд, где подводная лодка стояла на якоре. Я открыл глаза и увидел привычный тесный мир, закованный в железо. Все та же маленькая каюта, стиснутая выгнутыми, как ребра, переборками, на низком подволоке бельмовато торчит плафон, подкрашенный жидким фиолетово-синим светом. За бортом тешится ласковая сила моря, покачивает нас, поднимая и опуская лодку.
Гроза бушевала все ближе, разгульным эхом раскатывалась по рейду, и море поглощало ее картавые, полные недовольства звуки. Все пережитое и передуманное мною за последние сутки, стоявшее до этого в ряд, потеряло последовательность, и мне больше не хотелось думать о случившемся. Вдруг через тонкую переборку каюты до меня долетели приглушенные фразы. Разговаривали обо мне. Узнал по голосам Николая Котова и Валентина Ермолаева.
— Нет, что ни говори, а Демин зря рисковал. — Это басит Ермолаев. — Я сам всегда стою за горячую кровь, только рисковать там, где можно обойтись без этого, никогда не буду.
— Ты, Валентин, человек осторожный. — Это уже Котов. — Может, осторожность тебя и украшает. Только Демина ты не осуждай.
— Что ж, по-твоему, каждый из нас имеет право на ошибку?
— Ошибка ошибке рознь. Если человек хотел сделать лучше для других, о праве тогда нечего и спрашивать.
— Можно подумать, что Демин боевое задание выполнял. На показуху он сработал, вот что!
— Да, учебная задача не боевое задание, но Демин по-иному рассуждал. Ко всему прочему. Мишка оказался храбрым человеком.
— Кому нужна такая храбрость? Нелепость какая-то! — Ермолаев явно вспылил, но, видимо, объяснить сразу толково, почему нелепость, не смог, многозначительно заключил: — Еще посмотрим, кто прав, кто виноват...
Дальше я не мог слушать этот разговор, и мне захотелось посмотреть, что творится наверху. Я натянул на плечи штормовую куртку и шагнул к двери, прошел через отсек и поднялся по крутому трапу на мостик. В рубке под козырьком, мигая глазком сигареты, стоял вахтенный офицер, на сигнальном мостике маячила фигура сигнальщика.
Я стал в сторонке. Молнии раскалывали небо, сверкали яркими зарницами среди отчетливо видных полос дождя. Они освещали весь горизонт на востоке. В их свете была видна огромная туча, косо вздыбившаяся и закрывшая полнеба. Над морем выл ветер, срывал гребни волн и дробил их на колючие брызги. В этом чудовищном по масштабам, неповторимом спектакле тьмы и света широко и надменно хозяйничала гроза. Ее грохот и неистовство показались мне нелепыми, бессмысленными. И во мне вспыхнула с большей, чем прежде, силой мучительная внутренняя борьба. Сознание мое снова как бы раздвоилось, и обе стороны никак не могли примириться. Я понимал, что победа одной стороны означала бы поражение другой. А ведь та, вторая, — это же я...
В команде о моем поступке толкуют по-разному: некоторые моряки чуть ли не героем считают, другие осуждают, лихачом безрассудным называют. Я не разделяю мнение первых и, конечно, героем себя не считаю. Хотя в одном уверен: поступи я иначе, многие упрекали бы, что струсил, мол, нервишки не выдержали.
Не могу согласиться и с теми, кто меня осуждает. Дело тут вовсе не в крайностях суждений — правильно поступил или неправильно, — хотя сам себе я задаю такой вопрос: стоило ли рисковать? Меня мучает сознание своей неспособности открывать в людях невидимое благородство и порой не замечать дурное в себе. Вот почему душу разрывают самые противоречивые чувства: угрызения совести, раскаяние, неуемная жалость к собственному «я». Такого состояния, как в эти последние дни, я никогда еще не испытывал.
Да, я виноват в том, что матроса Шабанова сегодня нет среди нас на корабле. Позавчера его в тяжелом состоянии отправили на берег, поместили в барокамеру, прежде чем положить в госпиталь. В ней он находился не менее суток. Вместе с Юрием Шабановым сидел и наш корабельный доктор. Так положено.
Доктор еще не вернулся на лодку. А я очень хочу, чтобы он скорее вернулся. Я примерно представляю исход Юриной кессонной болезни. Известна глубина, на какой была лодка, когда мы выходили через торпедный аппарат и когда Шабанов выскочил пробкой на поверхность раньше контрольного времени. У меня есть основание верить в то, что он выздоровеет и вернется на лодку. Но хочется услышать об этом именно от нашего доктора. И непременно сейчас.
Мне больно оттого, что раньше о Шабанове думал плохо. Скажу прямо: не нравился он мне. Не нравился его маленький рост, его тонкие черты лица, круглые голубые глаза, ресницы, длинные и мохнатые, как пчелиные лапки, взгляд, манеры. Смотрел я на него как на куклу, а не как на моряка, и в душе ругал тех, кто послал служить на лодку такое хрупкое существо.
Кажется, теперь я начинаю понимать, что настоящим моряком становятся тогда, когда узнают цену берегу. Шабанов не успел еще стать настоящим моряком. Ему пока не довелось побывать ни в одном дальнем походе. Но я заметил в нем другое. Он с умилением смотрит на белый цветок земляники, задыхается от волнения при звуках пролетающих над берегом лебединых и журавлиных косяков, ложится на траву и слушает, как дышит земля. Природолюб, охотник, Юра с непонятной для меня нежностью частенько вспоминал свою Брянщину. Вечером, бывало, молодые матросы соберутся вокруг него и слушают. А Шабанов рассказывает, словно рисует, и картина настолько зрима, как будто сам ее видишь. Вот после хмурых дождей и буйных ветров, валивших в погарах ели, в Брянские леса вошла русская осень — золотая, тихая и росная. Осинки принарядились в монисто цыганок. Ярким румянцем зарделись рябины. В светло-желтых прозрачных косынках высыпали на поляны хороводы берез. Кринично-чистый воздух наполнился запахами грибов, клюквы, ежевики, спелой калины, опалой дички...
Чтобы понять духовный мир другого, нужна собственная духовная культура. Я Шабанова не понимал. Мой «комплекс сельской неполноценности» разжигал неприязнь к матросу, отчего я выглядел высокомерным и придирчивым в его глазах. Юра меня не уважал. А на что я мог еще рассчитывать при таком отношении к нему? Уважение к людям воспитывается только уважением, как огонь зажигается от огня.
Командир отделения торпедистов Николай Котов не раз пытался убедить меня, что я неправ, что нельзя строить отношения с подчиненными по личным симпатиям и антипатиям. Так-то оно так, только Котов не знал главной причины. Мне самому стыдно в ней признаваться. Тут была еще замешана девушка по имени Майя, которую я любил, а она симпатизировала Шабанову. Я бесился от ревности, всякий раз искал случая отомстить ему.
Однажды во время учения по борьбе за живучесть корабля я снял клапан осушения трюма с четырехместной коробки в первом отсеке. Клапан снял, а крышку поставил на место. Сверху посмотришь — все в порядке, а на самом деле герметичность была нарушена.
Началась тренировка. В отсек стали подавать воду через осушительную магистраль. Я приказал Шабанову заделать «пробоину». Конечно, он ничего не знал о снятом клапане. Юра открыл палубный настил и отшатнулся в испуге. Тоненьким голоском доложил: «В трюм поступает вода». Приказываю ему действовать. Вижу, руки его дрожат, слушаются плохо. Такая вводная была бы неожиданностью даже для бывалого подводника, а тут новичок.
Отсек кое-как Шабанов загерметизировал, попытался было заделать «пробоину», но напор воды очень сильный. А лодка все проваливается на глубину.
Командую дать воздух в отсек. Шабанов совсем растерялся, оторопело смотрит, как вода быстро заполняет трюм.
Вижу, дело кончится плохо. Сам повернул красный клапан на подволоке. Сила воздуха приостановила напор воды. Только тогда Шабанов догадался, в чем загвоздка, и засиял от улыбки. А меня такое зло взяло, словно мне хлесткую пощечину отпустили. Чертыхнулся и полез в трюм заделывать «пробоину»...
Вечером, когда пришли на базу, Шабанов записался в увольнение. Но в город его я не отпустил. Посоветовал заняться изучением устройства корабля. Я не хотел, чтобы он встретился с Майей...
Ослепительно-яркая молния испепелила темноту, рядом с кораблем ломаной стрелой вонзилась в море, и в сей же миг, словно вбивая в воду эту огненную стрелу, со страшной силой ударил гром. Я даже вздрогнул и зажмурился... Отовсюду, будто сверху и снизу, со всех сторон накатывались раскаты грома. Ветру подпевал шум густого дождя. Водяная пыль металась в надстройке. Я поднимал лицо, и свежие моросинки падали мне на лицо, губы... Вдруг меня окликнул вахтенный офицер, спросил о самочувствии. Потом сказал, что все будет хорошо. А я продолжал думать о Шабанове. Теперь даже море, которое, казалось, полюбил на всю жизнь, было чужим и безразличным.
Неожиданно я сделал для себя открытие: слепо ничего нельзя любить, так же как беспричинно ненавидеть. Любовь к морю, к людям надо почувствовать сердцем, понять умом. Мужество, храбрость тоже должны быть глубоко осознанными. Вот я сейчас и думаю, так чья же храбрость благороднее: моя или Шабанова? На корабле сейчас разговоров много. А как все было?
Лодка утром вышла на рейд и погрузилась на глубину. Условно она считалась затонувшей. Мы должны были покинуть аварийный корабль, выйти из него через торпедные аппараты.
Распределились по группам — три человека в каждой: два молодых матроса и с ними старшина. В свою тройку я выбрал высокого, крепко сбитого матроса Ганкина и Шабанова. Тут меня подкупил небольшой рост Шабанова. Трем рослым морякам тесновато в трубе торпедного аппарата.
Надели легководолазные костюмы, и я первым нырнул в темноту. Неприятный холодок пробежал по телу. Не помню, какой по счету раз нырял я вот так в эту трубу, и всякий раз на миг становилось жутковато. Не поверю, если кто-нибудь скажет, что никогда не боялся выходить из «затонувшего» корабля.
Юрий Шабанов осторожно полз за мной. Эту осторожность нельзя было не чувствовать. Когда Шабанов рукой прикоснулся к моей ноге, он потом ни на секунду не отпускал ее — боялся меня потерять.
Вот в трубу влез и Ганкин. Гулко стукнула крышка. Темнота настолько сгустилась, что кажется, ее можно потрогать руками.
Даю сигнал: все в порядке. За мной сигналить должен Шабанов, потом Ганкин. Кажется, все просто: стукнуть кольцом по трубе два раза. А Шабанов молчит. О-о, думаю, это тебе не глухаря на мушку брать.
Время давно вышло, а Шабанов молчит. Знаю, что и Ганкину боязно. Выждав еще немного, я пошевелил ногой, напомнив Шабанову, чтобы тот сигналил. Он стукнул по металлу два раза. Вслед за ним просигналил и Ганкин. Потом в трубу хлынула вода. Она быстро заполнила аппарат, сдавила нас со всех сторон. И тут я вдруг обнаружил, что комбинезон на мне неисправен — пропускает воду.
Первое, что пришло в голову, — дать сигнал бедствия, попросить командира немедленно прекратить тренировку. Но когда я зажал дырку в комбинезоне, вода вроде перестала поступать. Немножко успокоился. Что же, думаю, делать дальше? Выходить из аппарата в неисправном снаряжении? Глубина солидная, кто знает, чем может кончиться такой эксперимент? Дать сигнал о прекращении тренировки и возвратиться снова в лодку? Это еще больше бы напугало молодых матросов. Такой «первый блин» плохо действует на психику.
Мне сразу представилось, как будет реагировать на это Шабанов. Если он растерялся на тренировке, когда я снял клапан, то здесь испугается еще больше. И тогда его трудно будет заставить второй раз полезть в торпедный аппарат.
За Ганкина я беспокоился меньше. Считал, что нервы у него покрепче. В общем я рискнул выйти из «затонувшего» корабля. Матросы пошли за мной.
Трос от аварийного буя отыскал быстро. Ухватился за него свободной рукой, поднялся вверх на несколько метров и остановился. Мне надо было пропустить вперед себя Шабанова и Ганкина. Уже здесь я почувствовал, что комбинезон тяжелеет с каждой минутой. Он все-таки пропускал воду, как ни старался я зажимать дырку. Ноги у меня окоченели.
Шабанов спокойно прошел мимо меня, ловко перебирая трос руками. Я ему для порядка еще кивнул: мол, так держать. Проводил приветствием и Ганкина. Вот они сделали первую остановку (чтобы не было резкого перепада давления). «Теперь дойдут, — подумалось мне. — Самое трудное позади».
А в комбинезон воды натекло уже много. Холод сковал мышцы. Не помню, как получилось, что я выронил трос. Меня потащило в сторону и на глубину. Что есть мочи работаю ногами, а к тросу подплыть не могу. Ну, думаю, конец.
Только подумал так, гляжу — ко мне подплывает... Нет, не Ганкин, а Шабанов. По росту определил. Не знаю, как он догадался, что я в беде. Подплыл, схватил меня за руку и потащил к тросу.
Медленно и тяжело я поднимался из глубины. За трос держался мертвой хваткой. Шабанов снизу подталкивал меня.
Так мы прошли несколько метров. Ганкин был уже далеко. Когда я почувствовал, что смогу сам выбраться на поверхность, решил дать знать об этом Шабанову, чтобы он со мной больше не возился. И в этот момент Юра, подталкивая меня, допустил оплошность. Я от ужаса закрыл глаза, когда увидел, с какой стремительностью он полетел вверх. В груди у меня что-то оборвалось — холодное и до крайности неприятное. Я знал, что такое выскочить пробкой из такой глубины...
— Ложись в койку и не терзай душу, — прервал мои размышления вахтенный сигнальщик.
Я ничего не ответил и спустился в лодку.
А утром я проснулся от голоса доктора. Он докладывал командиру: «В легких разрывов нет, травма средняя...»
Я чуть было не крикнул: «Все будет в порядке-е-е!» Но сдержался — командир и доктор вошли ко мне в каюту.