Поездка в Копенгаген положила начало чему-то, чего, может быть, и не случилось бы, если бы какой-то парень не вбил себе в голову, что он должен доплыть до Италии.
Это можно прокручивать до бесконечности: думать о том, что случилось бы, если б ты не встретил того человека, не прочитал в газете того объявления, не посмотрел того фильма, если бы взгляд твой как раз в то мгновение не упал на девушку, которая на несколько недель стала потом твоей новой возлюбленной… Разобраться во всех переплетениях – безнадежная затея, мне она не по плечу. Тут слишком много неправдоподобных деталей, таящих в себе фантастические и грустные возможности.
В нашей поездке все могло бы сложиться иначе. Например, маме стало бы холодно на палубе. Мы пошли бы в бар, взяли бы по бокалу красного вина, отец рассказал бы какую-нибудь занятную историю о продюсере, которого мы должны встретить в Копенгагене. И поездка получилась бы удачной – веселые разговоры, вкусная еда, порыв дождя промочил бы нас насквозь, но это все не играло бы никакой роли… Мы с отцом могли бы изрядно напиться в баре отеля, пока мама спала. Могли бы поговорить о футболе, о шансах «Манчестер Юнайтед» против мюнхенской «Баварии»… Я мог бы снова заинтересоваться отцовскими фильмами.
Но получилось иначе.
Иногда я винил во всем того парня. Тронда. Ненавидел его. Во всем виноват Тронд, бормотал я и, поддавшись этому неуместному чувству, доходил до того, что вешал его на стену как какого-нибудь гитлера и метал ему в горло нож.
Хуже всего, что меня не покидало чувство, будто Тронд тут вообще ни при чем, хотя мне все равно хотелось швырнуть его в море и смеяться, глядя, как он тонет.
Мы не ушли с палубы, потому что маме не стало холодно, не выпили в баре красного вина. Отец не рассказал нам никакой занятной истории о продюсере, которого мы должны были встретить в Копенгагене.
Я не интересовался документальными фильмами.
В то время у меня в голове была только одна мысль: я хотел стать актером. Хотел стоять перед камерой. Хотел, чтобы меня заметили, хотел оказаться в свете прожекторов и получать указания от режиссера. Я старался ходить, как Деннис Хоппер, улыбаться, как Кристофер Уокен и плакать, как Харви Кейтель в «Плохом лейтенанте». Я мечтал стать знаменитым актером, обладавшим загадочным и роковым обаянием.
Собственно, с этой мечтой я стал носиться не так уж давно. Не больше года.
В гимназии я ничем не выделялся. Учился черчению и хотел стать картографом. По-настоящему увлекался геометрией. С циркулями и линейками у меня были любовные отношения. Я был одержим соотношением размеров. Мама и отец с непониманием смотрели на меня, когда я рассказывал им, какие я провожу линии. Иногда вечером мама приходила ко мне в комнату, наклонялась над письменным столом и делала вид, что ее интересуют мои задания.
Безмолвное, точное сопротивление карандаша.
Она пыталась пробудить во мне интерес к книгам; клянусь, ей хотелось, чтобы я полюбил литературу.
В последнем классе в гимназии я почему-то потерял интерес к черчению, картографии и геометрии.
Уже не помню, как это произошло. Часто такие перемены происходят в одно мгновение. Открытие собственного «я» не похоже на извержение вулкана. Скорее это случается в то мгновение, когда ты, размешивая кусочек сахара в кофе эспрессо, поднимаешь глаза и обращаешь внимание на стоящий за окном автомобиль. В автомобиле сидит какой-то человек, он плачет, и тебя вдруг озаряет: ты не можешь стать чертежником. Не можешь заниматься геометрией. Для тебя немыслимо жить в мире карандашных линий и проведенных циркулем окружностей. Ты смотришь в окно на человека, которого сотрясают неудержимые рыдания, и тут же принимаешь решение отбросить все, чем ты жил раньше, и найти себе что-нибудь другое.
А может быть, это было как-то связано с девушкой.
Однажды в субботу я впервые обратил на нее внимание. Она стояла в пекарне на Дамплассен. Я проходил мимо по тротуару, но остановился, увидев ее. Она стояла за прилавком и смотрела куда-то в глубь помещения. В руках у нее был бумажный пакет с булочками. Ее ноги как будто прилипли к полу. Остановился я из-за обычного любопытства. Я стоял на улице и через витрину смотрел на нее. Почему она застыла на месте, что она там увидела?… Я разглядывал ее лицо, узкие глаза. Взгляд, прикованный к чему-то в глубине помещения. Она обернулась к окну и покраснела. Опустила глаза. Я стоял в полуметре от нее по другую сторону витрины и ясно видел, как по ее лицу разлилась краска. Мимо нее к выходу прошли два парня. На улице они окликнули меня. Они учились в параллельном классе. Мы поболтали, стоя возле пекарни, и я видел, как девушка скрылась там, в глубине.
Позже я узнал, что она жила там же, на Дамплассен. Это была невероятная история: я влюбился в девушку, которая была по уши влюблена в другого. Она думала только о нем. Оказалось, что мы учимся в одной школе, и я внимательно следил за всеми ее попытками сблизиться с тем парнем, но сам ни разу не осмелился заговорить с ней. Меня она вообще не замечала. Она была слишком увлечена другим. Потом, несколько лет спустя, я вдруг понял, что так помешался на ней только потому, что она была безумно влюблена в другого. Что-то в ее лице, когда она стояла в пекарне, замечтавшись о том парне, одновременно вскружило мне голову и ввергло в отчаяние. Я так ею увлекся и это было настолько бессмысленно, что, может быть, отчасти послужило причиной того, что я и решил бросить черчение.
Ее долгие взгляды сводили меня с ума. Хотя на мне они не задерживались никогда. Это убивало меня. Мне хотелось все бросить, и в первую очередь – черчение. Я плохо сдал выпускные экзамены и потерял связь с одноклассниками.
После гимназии я некоторое время был вокалистом в группе «Пинк Грейп» и одновременно, ради заработка, работал в кафе-баре. В группе мы вели обычный богемный образ жизни. Вечеринки, гашиш, девочки, разгул – словом, копировали, как могли, старых идолов. Я больше хрипел, чем пел. Вообще у меня вполне сносный голос, но после бессонных ночей мой голос заставлял людей думать, что я веду разгульную жизнь. По крайней мере, я стал интересным. Меня считали немного таинственным (во всяком случае, мне так казалось).
Может, я был немного тронутым?
Как бы там ни было, я изо всех сил старался быть не таким, как все.
После года недосыпания у меня случился нервный срыв. Когда я в больнице наконец очнулся, врач сказал, что мне следует изменить образ жизни. Это было последнее подтверждение, что рока с меня хватит.
После этого срыва мой рейтинг в группе вырос на несколько пунктов, и я поверил, что не похож на других, что я круче их всех.
Однако, вернувшись в группу, я понял, что, в сущности, мне никогда не нравилось курить гашиш. От этой травки мои мысли начинали неприятно мерцать, и думаю, что бессонница у меня тоже была от нее.
Я вдруг сообразил, что группа, как и черчение, не мое призвание. И начал брать уроки у одного актера, чтобы подготовиться к экзаменам в Театральную студию.
Мне было двадцать два года, я решил, что уже перерос тот возраст, когда можно болтаться таким образом. Надо было определиться. Я хотел стать актером.
В каюте парома я забрался на койку и закрыл глаза. Я видел перед собой того парня, Тронда, как он стоял, повернувшись лицом к темноте. Стоял неподвижно и не знал, что я смотрю на него. Я тихонько подошел и положил руку ему на лицо. Но он по-прежнему не видел меня, моя рука словно не имела веса.
В каюте, рядом с родителями, мне приснился сон, что мы с Хенни, моей девушкой, занимаемся любовью. Ее соски шевелились, точно кукольные головки. Они переговаривались тоненькими голосами. Они называли меня странными именами: Аджала, Мистен, Молл.
Мне часто снилось, как мы с Хенни занимаемся любовью. Иногда мы занимались любовью по вечерам, и потом мне снилось все, что мы только что проделывали. В то время это был один из моих обычных снов.
Утром мы с родителями завтракали в кафе на пароме – датские бутерброды с салями, сыром и салатом, апельсиновый сок и черный кофе. Отец рассказал, как однажды на датском пароме он проспал прибытие и его разбудил марокканец-уборщик. На отца обрушился поток арабских слов. На минуту ему показалось, что он проспал много дней и теперь проснулся в другой стране или что душа его за ночь перенеслась на огромное расстояние и теперь вселилась в другое тело.
Отец пригубил кофе. Было похоже, что он вообще не спал.
Мама слабо улыбнулась.
Мы вернулись в каюту. По пути мы задержались в салоне и посмотрели по телевизору утренние новости. На дикторе был полосатый галстук. Я не мог сосредоточиться на том, что он говорил. Ловил обрывки слов, не отрывая глаз от галстука. И где он только отхватил его? Галстук действовал на меня гипнотически.
Диктор упомянул пароход с албанскими беженцами, аварию. В лифте, спускаясь в нашу каюту, отец заговорил об этом случае. Его занимали такие вещи. Похищения. Махинации с выборами. Обзор новостей. Взгляд у него был отсутствующий.
В глазах – необъяснимая тоска, а может быть, какая-то радостная тревога.
Позже я думал, что именно тогда мне следовало наклониться к нему и шепотом спросить: «О чем ты сейчас думаешь?»
Спустя час мы уже шли через Нюхавн к Центральному вокзалу, миновали Конгенс Нюторв и двинулись по Стрёчет. В одном магазине мама примерила пальто. Ржаво-красное. Мы с отцом были судьями. Сказали, что пальто ей идет. Мы оценивающе смотрели на нее, она к этому не привыкла. Блеск в глазах. Шепот. В этом пальто она казалась другой женщиной. Неожиданно ей стало нехорошо, она сказала, что ее мутит. Отец помог ей снять пальто. Маме нужно было посидеть и немного отдохнуть.
Мы расположились в кафе на открытом воздухе. Отец купил маме датской минеральной воды. Она пила с закрытыми глазами. Мы по-прежнему не сводили с нее глаз.
– Тебе лучше?
Мама слабо кивнула. Она была на редкость чувствительна. Одно дуновение ветра могло вывести ее из равновесия. Ее всегда обуревали чувства. Только что была веселой, а через минуту вдруг чувствовала себя больной и безутешной. Но вскоре снова расцветала.
Наконец она встала, и мы пошли дальше. Отец взял ее за руку:
– Тебе лучше?
Мама порозовела, выглядела она хорошо. Нам предстояло ехать на поезде в Ягерсборг, двадцать километров к северу от Копенгагена. Там у нас была назначена встреча с продюсером. Мы должны были с ним пообедать и переночевать в его доме. После ночи, проведенной в одной каюте с родителями, когда мне приснилась Хенни, я радовался, что на этот раз у меня будет отдельная комната.
На Центральном вокзале мы вместе пошли в кассы и купили три билета. До отхода поезда оставалось двадцать минут. Мы пробрались сквозь толпу пассажиров, карманников, наркоманов и контролеров и зашли в кафе-бар над лестницей, ведущей на перрон № 16. Отец попросил нас взять ему чашечку эспрессо и пошел к газетному киоску, чтобы купить номер «Политикен».
Не знаю, как объяснить то, что случилось. Мы сквозь щель заглянули во что-то неведомое.
Нас ослепил яркий, хирургический свет. С тех пор все изменилось и стало нереальным.