Подражания и переложения

СЫН ВАМПИРА

Пожалуй, все призраки знали, что Дуггу Ван — вампир. Его не боялись — но уступали ему дорогу, когда ровно в полночь он выходил из могилы и направлялся к старинному замку за своей излюбленной пищей.

Облик Дуггу Вана не был приятен глазу. Изрядное количество крови, выпитое им после смерти, — случившейся в 1060 году от рук ребенка, нового Давида, вооруженного меткой пращей, — придало его смуглой коже оттенок, присущий долго пролежавшему под водой куску дерева. Единственной живой частью лица оставались глаза. Глаза, устремленные в этот миг на леди Ванду, что спала младенческим сном в постели, знакомой только с ее легким телом.

Дуггу Ван передвигался бесшумно. Неопределенное состояние жизни-смерти породило в нем качества, не свойственные людям. Одетый в темно-синее, окруженный неизменным облаком каких-то затхлых испарений, вампир бродил по замку в поисках живых резервуаров крови. Появление замораживающих установок вызвало в нем искреннее возмущение. Леди Ванда, охваченная сном, с прикрытыми ладонью — как бы в предчувствии опасности — веками, походила на фарфоровую безделушку — только теплую. А еще на английский газон и на кариатиду.

У Дуггу Вана имелся похвальный обычай — сначала действовать, а затем уже думать. В замке, перед кроватью, когда его рука легчайшим касанием обнажала тело ритмично дышащей статуи, жажда крови начала в нем ослабевать.

Может ли влюбиться вампир? Предания на этот счет безмолвствуют. Дай Дуггу Ван себе труд поразмышлять, он остановился бы, удовольствуясь сосанием жизнетворной крови, на той границе, где начиналась любовь. Но леди Ванда была для него не просто жертвой, не просто желанным угощением. Весь её облик источал красоту, которая боролась — на полпути между двумя телами — с жаждой Дуггу Вана.

Дуггу Ван без промедления, с невероятной горячностью, отдался во власть любви. Ужасное пробуждение леди Ванды мгновенно лишило ее способности сопротивляться. А обморочное состояние — лживое подобие сна — вручило ее, белое сияние в ночи, любовнику.

Конечно, на рассвете, перед уходом, вампир не совладал с собой и слегка укусил в плечо лишившуюся чувств владелицу замка. Позже Дуггу Ван решил для себя, что кровопускание весьма полезно при обмороке. Как и у любого существа, это суждение было продиктовано не возвышенными мотивами, а желанием оправдаться.


В замке собрался целый консилиум из врачей и разных малоприятных умников, день и ночь напролет звучали заклинания и анафемы, и к тому же объявилась сиделка — англичанка по имени мисс Уилкинсон, которая употребляла джин с обезоруживающей простотой. Леди Ванда долгое время находилась между жизнью и смертью (sic). Очень правдоподобное предположение насчет ночного кошмара восторжествовало еще до тщательного осмотра больной. Сверх того, по прошествии некоторого времени женщина уверилась в своей беременности.

Поставленные везде американские замки преградили Дуггу Вану доступ в замок. Вампиру пришлось довольствоваться детишками, овечками и даже — о ужас! — поросятами. Но любая кровь казалась водой по сравнению с той, что текла в жилах леди Ванды. Простая аналогия, — проведению которой не мешала его сущность вампира, — побуждала Дуггу Вана вновь и вновь вспоминать о вкусе той крови, где язык его плавал с наслаждением, как рыба в воде.

Принужденный возвращаться в могилу до рассвета, он спешил к ней с пением первых петухов, шатаясь от неутоленной жажды. Он не видел больше леди Ванду, но все мерил и мерил шагами галерею, в конце которой издевательски желтел американский замок. Дуггу Ван стал чахнуть прямо на глазах.

Иногда, покрытый влагой, распростертый в каменной нише, он размышлял о том, что леди Ванда могла бы родить от него ребенка. Любовь причиняла ему больше страданий, чем жажда. Он подумывал о взломе дверей, о похищении, о постройке новой, вместительной супружеской могилы. И тогда к нему возвращались приступы лихорадки.

Ребенок же спокойно зрел во чреве леди Ванды. Однажды вечером мисс Уилкинсон услышала стоны своей госпожи — и обнаружила ее бледной, в совершенном отчаянии. Дотронувшись до живота, покрытого атласной тканью, леди Ванда твердила:

— Он совсем как отец, совсем как отец.


Дуггу Ван, ожидавший смерти, смерти вампира (что, по объяснимым причинам, сильно его расстраивало), все же питал слабенькую надежду на то, что его сын — такой же ловкий и сметливый, как и он сам, — поможет ему встретиться однажды со своей матерью.

Леди Ванда день ото дня становилась все бледнее и воздушнее. Медики изрыгали проклятия, укрепляющие средства не помогали. А она все твердила:

— Он совсем как отец, совсем как отец.

Мисс Уилкинсон пришла к выводу, что крошечный вампирчик мучает свою мать изощреннейшей из пыток.

Когда медики собрались в очередной раз, мисс Уилкинсон заговорила было об аборте — более чем оправданном при таких обстоятельствах. Но леди Ванда в знак отрицания повертела головой, будто плюшевый медвежонок, лаская правой рукой свой живот, покрытый атласной тканью.

— Он совсем как отец, — произнесла она. — Совсем как отец.

Сын Дуггу Вана рос не по дням, а по часам. Он не только заполнил собой всю отведенную ему природой полость, но и проникал дальше, еще дальше в тело леди Ванды. Леди Ванда уже едва могла говорить, крови в ней почти не осталось — если не считать той, что струилась в теле ее сына.

И когда настал день родов, то медики сошлись на том, что роды эти будут необычными. Вчетвером окружили они постель роженицы, ожидая наступления полночи тридцатого дня девятого месяца с момента злодейского поступка Дуггу Вана.

Мисс Уилкинсон, стоя на галерее, заметила приближение какой-то тени. Но не издала крика, чувствуя всю бесполезность сего занятия. По правде говоря, облик Дуггу Вана ни у кого не вызвал бы приятной улыбки. Землистый цвет его лица превратился в однообразно-лиловый. Вместо глаз — два огромных слезливых вопросительных знака под всклокоченными волосами.

— Он мой, и только мой, — заявил вампир причудливым вампирским голосом, — и никто не встанет между ним и моей любовью.

Речь шла о сыне. Мисс Уилкинсон успокоилась.

Врачи, столпившись у кровати, старались изобразить друг перед другом отсутствие всяческого страха. Между тем в теле леди Ванды что-то начало меняться. Кожа быстро темнела, на ногах проступали мускулы, живот сделался плоским и, наконец, с почти естественной легкостью женское естество превратилось в мужское. Лицо больше не было лицом леди Ванды. Руки больше не были руками леди Ванды. Врачей обуял смертельный страх.

И вот пробило двенадцать, и тело — когда-то леди Ванды, а теперь ее сына, — приподнялось на кровати и протянуло руки к открытой двери.

Дуггу Ван вошел в комнату, прошел мимо врачей, не заметив их, и сжал руки сына.

Оба они, глядя друг на друга так, словно были знакомы всегда, исчезли через окно. Смятая постель, бормотание врачей, разглядывающих медицинские инструменты, весы для взвешивания младенца, — и мисс Уилкинсон в дверях заламывает руки, обращаясь ко всем с бесконечным вопросом, вопросом, вопросом.


1937


Перевод В.Петрова

РАСТУЩИЕ РУКИ

Он и не думал задираться. Когда Кэри говорил: «Ты трус, сволочь и к тому же никудышный поэт», то всего лишь констатировал непреложный факт.

Плэк сделал два шага навстречу Кэри и стал осыпать его ударами. Он знал, что ответ Кэри будет сокрушительным, — однако не почувствовал ничего. Только его кулаки с поразительной быстротой, продолжая движение предплечий и локтей, вдавливались в нос, глаза, рот, уши, шею, грудь и плечи Кэри.

Стоя напротив Кэри, лицом к лицу, изгибая торс то в одну, то в другую сторону с невероятной ловкостью, не отступая, Плэк продолжал избиение. Да, не отступая, Плэк продолжал избиение. Попутно он мерил взглядом фигуру противника. Но намного лучше глаз работали его руки. Он видел их: мужественные, в безостановочной работе, как автомобильные поршни, как нечто, совершающее сверхбыстрые ритмичные движения. Он избивал Кэри, и опять избивал, и каждый раз, когда кулаки погружались в горячую липкую массу, — без сомнения, лицо Кэри, — сердце его пело.

Наконец, опустив руки, он сказал:

— Хватит с тебя, мерзавец. Пока.

И пошел из здания мэрии через длинный коридор, который вел прямо на улицу.

Плэк был доволен. Его руки хорошо потрудились. Он вытянул их перед собой, чтобы полюбоваться: долгое избиение вроде бы оставило на них следы. Его руки хорошо потрудились, черт возьми; никто не станет спорить, что в кулачном бою он стоит любого другого.

Коридор оказался довольно протяженным и совсем безлюдным. Сколько же времени нужно, чтобы пройти его до конца? Что это — усталость? Нет, он ощущал в своем теле бодрость и как бы поддержку невидимых рук физического удовлетворения. Невидимых рук физического удовлетворения. Рук? В целом мире не было таких рук, как у него; пожалуй, он даже почти и не повредил их в драке. Плэк снова принялся разглядывать их. Они покачивались, как шатуны или же дети на качелях. Плэк чувствовал, до чего же прочно эти руки принадлежат ему, прикрепленные к его телу более надежными, более таинственными силами, чем простое сцепление сухожилий. Его прекрасные, совершившие месть руки, руки-победительницы.

Плэк насвистывал что-то и продвигался в такт свисту по бесконечному коридору. Но до выхода еще оставалось немалое расстояние. Неважно: в доме Эмилио всегда обедали поздно, хотя на самом деле Плэка больше привлекала столовая в конторе Марджи. Да, он пообедает вместе с Марджи, просто из удовольствия говорить ей ласковые слова, — и это будет хорошим завершением дня. Все-таки сколько работы в этой мэрии. Просто руки до всего не доходят. Руки... Но его руки много чего сделали сегодня. Они били и снова били в мстительном порыве и, может, от этого сейчас кажутся такими тяжелыми. Выход был далеко, и уже наступил полдень.

Образ светлого дверного прямоугольника начал преследовать Плэка. Он бросил свистеть, повторяя: «Блиблаг, блиблаг, блиблаг». Он твердил — красавец мужчина — слова, лишенные смысла. Потом сообразил: что-то тянет его к полу. И не просто что-то: что-то, неотделимое от него самого.

Он посмотрел вниз и увидел, что это — пальцы его собственных рук.

Пальцы рук притягивали его к полу. Тысяча мыслей пронеслась в мозгу Плэка после этого неожиданного открытия. Он не верил, не хотел верить, — но это было так. Его руки походили на уши африканского слона. Гигантские выросты плоти, прикованные к полу.

Несмотря на переживаемый ужас, Плэка разобрал истерический смех. Он ощущал щекотку в подушечках пальцев: стыки между плитками пола касались кожи, как наждак. Он попробовал поднять одну руку, но не смог. Каждая из них, наверное, весила теперь больше центнера. Не мог и сжать их в кулак. При мысли о том, какие получились бы кулаки, он весь затрясся от хохота. А какие понадобились бы перчатки! Вернуться туда, где остался Кэри, незаметно, с кулаками размером с цистерну, чтобы тот увидел фаланги и ногти, посадить Кэри на ладонь левой руки, накрыть ладонью правой — а затем слегка потереть руки, заставить Кэри вертеться между ними, как скатанный комок теста. Пусть он вертится, а Плэк будет насвистывать веселые мотивчики, а от Кэри тем временем останутся одни крошки.

Наконец Плэк добрался до выхода. Он едва мог передвигаться, потому что руки тянули его вниз. Каждая неровность пола немедленно отдавалась в его нервах. Плэк начал вполголоса ругаться, к глазам прилила кровь, — но впереди была заветная стеклянная дверь.

Главной трудностью теперь было открыть запертую дверь. Плэк разрешил ее путем сильного толчка всем телом — и вот одна створка отворилась. Но руки не пролезали через образовавшийся проход. Он попробовал выйти боком, просунув сначала правую руку, затем левую. Ничего не вышло. Пришла мысль — на полном серьезе: «Не оставить ли их здесь?»

— Какая глупость, — пробормотал он, но слова эти были безнадежно пусты.

Плэк попытался успокоиться и рухнул, будто пьяный, перед дверью; огромные руки словно заснули рядом с маленькими, скрещенными ногами. Плэк внимательно оглядел их; кроме размеров, все осталось прежним. Бородавка на большом пальце правой руки, хотя и достигла величины будильника, нисколько не изменила своего прекрасного цвета адриатической лазури. Ногти представляли все то же излишество в длине, по выражению Марджи. Плэк издал глубокий вздох, чтобы успокоиться: дело принимало серьезный оборот. Очень серьезный. Такое сведет с ума кого хочешь. Но Плэк продолжал прислушиваться к голосу разума. Да, дело серьезное, необычайно серьезное; Плэк улыбнулся этой мысли как бы сквозь сон. И тут он сообразил, что у двери было две створки. Выпрямившись, толкнул вторую створку и высунул левую руку. Осторожно, чтобы не застрять, он понемногу переправил обе руки наружу. После чего ощутил свободу, почти блаженство. Следующая задача: дойти до угла и сесть в автобус.

На площади люди взирали на него с удивлением и ужасом. Плэк не расстроился; странно было бы, если бы они вели себя иначе. Он сделал резкое движение головой — знак кондуктору автобуса остановиться. Плэк попытался войти, но мешала тяжесть в руках; он сразу же выдохся. Пришлось отступить под шквалом пронзительных криков, доносившихся из автобуса, в то время как несколько старушек, сидевших рядом с дверью, упали в обморок.

Плэк остался на улице, рассматривая свои руки: согнутые ладони уже заполнились мусором и камешками, что валялись на тротуаре. С автобусом не повезло. Может быть, трамвай?

Трамвай притормозил, пассажиры начали издавать крики ужаса при виде рук, пригвожденных к земле, и Плэка, небольшого и бледного, между ними. На кондуктора посыпались истерические просьбы не останавливаться. Плэку опять не удалось войти.

— Значит, такси, — подумал он, уже начиная впадать в отчаяние.

Такси имелись во множестве. Плэк подозвал одно из них, желтого цвета. Такси остановилось словно бы нехотя. За рулем сидел негр.

— Мать моя женщина! — выдавил из себя негр. — Что за руки!

— Открой дверь, выйди, возьми левую руку, погрузи внутрь, возьми правую и тоже погрузи, толкни меня, чтобы я мог сесть в машину, вот так, помедленнее, вот теперь хорошо. Вези меня на улицу Досе, номер четыре тысячи семьдесят пять, а потом убирайся ко всем чертям, проклятый черномазый.

— Мать моя женщина! — только и смог выговорить водитель, становясь из черного пепельно-серым. — Эти руки, сеньор, они и правда ваши?

Со своего сиденья Плэк испускал глубокие вздохи. Для него самого осталось совсем немного места: остальное - и на сиденье, и на полу, — занимали руки. Становилось свежо, на Плэка напал чих. Привычным движением он хотел поднести свою руку к носу, но чуть не вывихнул ее в локте. Так он и остался сидеть, поверженный, безвольный, почти в истоме. На бородавке после удара об уличный фонарь выступило несколько крупных капель крови.

— Нужно зайти к врачу, — сказал себе Плэк. — Не могу же я в таком виде появиться у Марджи. Бог ты мой, конечно, не могу; я же займу собой всю контору. Да, пожалуй, к врачу; он порекомендует ампутацию, ну и пускай, это единственное средство. Я хочу есть и спать.

Он постучал головой о стекло.

— Высади меня на улице Синкуэнта, четыре тысячи восемьсот пятьдесят шесть, приемная доктора Септембера.

Плэк был настолько доволен этой идеей, что захотел слегка почесать руки; но они были так неповоротливы, что Плэк отступился.

Негр помог ему дотащить руки до приемной доктора. Больные в очереди обратились в дикое и беспорядочное бегство, когда Плэк, охая и обливаясь потом, ввалился вслед за своими руками: негр тащил их за большие пальцы.

— Донеси их до вон того кресла, хорошо, хорошо. Опусти руку в карман куртки. Да нет, твою руку, идиот, говорю тебе, в карман куртки, да не в этот, а в другой. Глубже, дурень, глубже. Достань доллар, сдачу оставь себе на чай и проваливай.

Плэк отвел душу на услужливом негре, сам не зная почему. Расовые мотивы, наверное, ведь они совершенно необъяснимы.

И вот уже возле Плэка появились две медсестры, прятавшие панику под вежливыми улыбками, — с тем чтобы поднять его руки. С их помощью он дошел до кабинета доктора.

Доктор Септембер был субъектом с круглым лицом, больше всего напоминавшим лицо ограбленной шлюхи; он пожал руку Плэка, убедился в том, что данный случай потребует радикального вмешательства, затем изобразил на лице улыбку.

— Что привело вас сюда, дружище Плэк?

Плэк посмотрел на него с сожалением.

— Нет, ничего особенного, — холодно ответил он. — Кое-какие неприятности с генеалогическим древом. Вы что, не видите моих рук, черт бы вас побрал?

— О-о! — воскликнул Септембер. — О-о-о!

Он опустился на колени и стал ощупывать левую руку Плэка, при этом старательно имитируя крайнюю озабоченность. Потом начал задавать вопросы, самые обычные, звучавшие донельзя странно, — если учесть исключительность случившегося.

— Редкий случай, — подвел он итог непреклонно. — Все это крайне странно, Плэк.

— Вы так считаете?

— Да, это самый редкий случай за всю мою практику. Вы, конечно же, позволите мне сделать несколько снимков для музея редкостей в Пенсильвании, правда? Кроме того, один мой родственник работает в «Шаут», очень достойном и солидном издании. Несчастный Коринкус совсем разорен; я буду рад сделать кое-что для него. Репортаж о человеке с руками... скажем так, сверхнормальных размеров станет для Коринкуса подлинным триумфом. Мы дадим ему этот шанс, не так ли? Он может прийти сюда сегодня же вечером.

Плэк в бешенстве плюнул. Все его тело сотрясалось от дрожи.

— Нет, я вам не цирковой чудо-ребенок, — глухо произнес он. — Я пришел сюда только для того, чтобы вы мне их отрезали. Сию же минуту, слышите? Я заплачу сколько следует, будьте уверены. В конце концов, у меня еще остались друзья, они не дадут мне пропасть; когда они узнают, что со мной случилось, то все как один... Да, они мне помогут.

— Как вам угодно, мой друг. — Доктор Септембер сверился с часами. — Сейчас три часа дня (Плэк подскочил на месте: он и не думал, что прошло столько времени.) Если я сделаю операцию сейчас, вас ждет не очень-то приятная ночь. Может быть, завтра с утра? Тем временем Коринкус...

— Мне тяжело именно сейчас, — отрезал Плэк и мысленно сжал голову руками. — Отрежьте их, доктор, бога ради. Отрежьте... Я говорю вам: отрежьте! Отрежьте, не будьте жестоки!! Поймите, как я мучаюсь!! У вас никогда не вырастали руки, нет??!! А у меня — да!!! Вот!!! Смотрите!!!

Он залился слезами, которые стекали по лицу, скатывались вниз и терялись где-то в непомерных морщинах ладоней его рук, которые свисали до самого пола, упираясь тыльной стороной в холодные плитки.

Септембера уже окружила стайка медсестер — одна прелестней другой. Они усадили Плэка на табурет и положили его руки на мраморный стол. Зажглись спиртовки для прокаливания инструментов, в воздухе смешивались терпкие запахи. Блеск нержавеющей стали. Отрывистые команды. Доктор Септембер, завернутый в семь метров белой материи, — казалось, в нем жили только глаза. Плэк подумал о жутких секундах возвращения к жизни после анестезии.

Его бережно уложили, так, что руки остались на мраморном столе, где должна была начаться рискованная операция. Доктор Септембер приблизился, посмеиваясь под тканевой маской.

— Коринкус придет, чтобы сделать снимки, — сообщил он. — Послушайте, Плэк, это так просто. Подумайте о чем-нибудь хорошем, и на сердце станет легко. А когда проснетесь... их уже не будет с вами.

Плэк слабо дернул головой. Он перевел взгляд на свои руки, на одну и на другую. «Прощайте, ребята, — промелькнула мысль. — Когда вас опустят в формалиновый раствор, вспоминайте иногда обо мне. И о Марджи, которая вас целовала. И о Митт, чьи кудри вы ласкали. Я прощаю вам все за то, что вы сотворили с Кэри, с этим наглецом Кэри...»

К его лицу поднесли ватные тампоны. Плэк почувствовал едкий, малоприятный запах. Он попробовал запротестовать, но Септембер отрицательно покачал головой. Наконец Плэк затих. Пусть его усыпят, он будет думать о чем-нибудь хорошем. Например, о том, как он отделал Кэри. Тот и не думал задираться. Когда Кэри говорил: «Ты трус, сволочь и к тому же никудышный поэт», то всего лишь констатировал непреложный факт. Плэк сделал два шага навстречу Кэри и стал осыпать его ударами. Он знал, что ответ Кэри будет сокрушительным, — однако не почувствовал ничего. Только его кулаки с поразительной быстротой, продолжая движение предплечий и локтей, вдавливались в нос, глаза, рот, уши, шею, грудь и плечи Кэри.

И вот он снова пришел в себя. Первое, что возникло перед глазами, — Кэри. Бледный, встревоженный, склонившийся над Плэком и что-то бормочущий.

— Бог ты мой!.. Плэк, старина... Я никогда не думал, что такое может случиться...

Плэк ничего не понял. Кэри, прямо здесь? Наверное, доктор Септембер, предвидя послеоперационные осложнения, предупредил друзей Плэка. Потому что, кроме Кэри, Плэк увидел лица и других служащих мэрии, столпившихся возле его вытянутого тела.

— Ну как ты, Плэк? — спросил Кэри сдавленным голосом. — Тебе... тебе уже лучше?

И вдруг, молниеносно, Плэк осознал все. Это был сон! Это был только сон! «Кэри двинул меня в челюсть, я отключился, и мне привиделся весь этот кошмар с руками...»

У Плэка вырвался облегченный смешок. Два, три, много облегченных смешков. Друзья смотрели на него озабоченно и испуганно.

— Ах ты, кретин! — закричал Плэк на Кэри, поблескивая глазами. — Ты взял верх, но скоро я отвечу тебе так, что ты год проваляешься в постели.

В подтверждение своих слов Плэк поднял кверху обе руки. И увидел два обрубка.


1937


Перевод В.Петрова

ДЕЛИЯ, К ТЕЛЕФОНУ

У Делии болели руки. Словно толченое стекло, мыльная пена разъедала трещины на коже, впиваясь в нервы острой, жгучей болью — как будто тысячами жалящих укусов. Делия давно бы разревелась, бросившись в боль, как в чьи-то нежеланные, но неизбежные объятия. Но она не плакала, не плакала потому, что какая-то скрытая сила в ней самой сопротивлялась столь легкой сдаче на милость слезам: боль от мыльной воды — это ничто после всех тех слез, которые она выплакала, рыдая из-за Сонни, оплакивая отсутствие Сонни. Реветь из-за чего-либо другого означало бы изрядно опуститься, растрачивая бесценные слезы на то, что не заслуживало такой чести. А кроме того, с ней был Бэби — в своей железной кроватке, купленной в рассрочку. С нею всегда были Бэби и отсутствие Сонни. Бэби в своей кроватке или ползающий по истертому ковру, и отсутствие Сонни, — присутствующего повсюду, как это было всегда, когда его не было рядом.

Стук корыта, вздрагивающего на подставке в ритме стирки, входил в унисон с блюзом, исполняемым той самой темнокожей девушкой, которой так восхищалась Делия, разглядывая журналы с программами радио. Ей нравились концерты этой исполнительницы блюзов. С семи пятнадцати (между песнями по радио объявляли время в сопровождении хихиканья, походившего на писк перепуганной крысы) до половины восьмого. Делия никогда не проговаривала про себя: «Девятнадцать часов тринадцать минут», ей больше нравилась старая, «домашняя» система счета времени — как его отсчитывали стенные часы с уставшим маятником, на который сейчас засмотрелся Бэби, смешно покачивая головой, которую он еще не умел хорошо держать. Делии нравилось поглядывать на часы или слушать хихиканье радио — несмотря на то, что ей было грустно соединять вместе время и отсутствие Сонни, его подлость, его исчезновение, Бэби, желание плакать, сеньору Марию с ее напоминанием немедленно заплатить по счету и ее такими красивыми, цвета миндаля, чулками.

Сама не разобравшись поначалу что к чему, Делия вдруг обнаружила, что украдкой смотрит на фотографию Сонни, висящую рядом с полкой для телефона. «Сегодня мне никто не звонил», — подумала она. Порой ей едва удавалось убедить саму себя продолжать ежемесячно платить за телефон. С тех пор как Сонни ушел от нее, никто сюда больше не звонил. Для друзей — а их у него было немало — не являлось секретом, что теперь он был чужим для Делии, для Бэби, для маленькой квартирки, где вещи громоздились друг на друга, не помещаясь в крохотном пространстве двух комнат. Лишь Стив Салливан позванивал ей время от времени; он звонил, чтобы поговорить с Делией, чтобы сказать ей о том, как он рад слышать, что она хорошо себя чувствует, чтобы она не подумала, будто то, что произошло между нею и Сонни, станет для него поводом прекратить звонить — справляться о ее здоровье и о том, как режутся зубки у Бэби. Один Стив Салливан. А в этот день телефон вообще не зазвонил — ни разу; никто даже не ошибся номером.

Двадцать минут восьмого. Делия прослушала хихикающий визг вперемешку с рекламой зубной пасты и ментоловых сигарет. Кроме того, она узнала кое-что о неустойчивом положении кабинета Даладье. Затем вновь послышался блюз, и Бэби, который вознамерился было пореветь, расплылся в довольной улыбке, словно густой и смуглый голос певицы оказался какой-то вкуснейшей сладостью. Делия вылила мыльную воду и вытерла руки, морщась от прикосновения полотенца к «умерщвленной плоти» распухших ладоней и пальцев.

Но плакать она не собиралась. Плакать она могла только из-за Сонни. Обращаясь к Бэби, улыбавшемуся ей из своей постели со скомканным одеялом, она громко, словно подыскивая слова, которые бы оправдали случайный всхлип, непроизвольный жест, выдающий боль, сказала:

— Если бы он только понимал, как подло он с нами поступил... Бэби, если бы у него была совесть, если бы он был способен хоть на миг задуматься о том, чтó он оставил, раздраженно захлопнув за собой дверь... Два года, Бэби, два года... И ни слуху, ни духу... Ни письма, ни перевода... ну хоть бы один перевод — для тебя, тебе на одежду и обувь... Ты-то уже, наверное, не помнишь, как мы отмечали твой день рождения. Месяц назад, я весь день просидела у телефона с тобой на руках, я ждала, ждала, что он позвонит и просто скажет: «Привет, поздравляю», или пришлет тебе подарок, просто маленький подарок, ничего больше: крольчонка или золотую монетку...

Слезы, которые теперь прожигали ей щеки, казались Делии вполне простительными: ведь она проливала их, думая о Сонни. И именно в этот момент, когда из репродуктора выпорхнул такой знакомый веселый визг, возвестивший о том, что наступило семь часов двадцать две минуты, раздался звонок.

— Звонят, — сообщила Делия Бэби, как будто ребенок мог понять ее.

К телефону она подошла неспешно, словно не зная, стоит ли отвечать. А вдруг это опять сеньора Моррис с требованием немедленно заплатить по счету? Делия села на табуретку. Несмотря на нетерпеливые звонки, она сняла трубку, не проявляя ни малейшей поспешности; сказала:

— Алло.

В ответ — молчание.

— Я слушаю. Кто это?..

Но она уже знала, знала наверняка — потому что комната заходила ходуном, а минутная стрелка на часах завертелась обезумевшим пропеллером.

— Делия, это я. Сонни... Сонни.

— А, Сонни.

— Не хочешь говорить?

— Не хочу, Сонни, — очень медленно произнесла она.

— Делия, но мне нужно с тобой поговорить.

— Я слушаю.

— Мне нужно так много сказать тебе, Делия.

— Да, Сонни.

— Ты... ты сердишься?

— Я не могу на тебя сердиться. Мне просто грустно.

— Я теперь для тебя чужой, да? Посторонний?

— Не спрашивай меня об этом. Я не хочу, не хочу, чтобы ты меня спрашивал об этом.

— Делия, мне больно.

— Ах, тебе больно!

— Ради бога, не говори со мной так, таким тоном...

— ...

— Алло.

— Алло. Я подумала, что...

— Делия...

— Да, Сонни.

— Можно тебя спросить?

Делия уже заметила что-то странное в голосе Сонни. Нет, конечно, она могла и забыть голос Сонни, но все же... Она поймала себя на том, что, еще не зная, о чем он хочет спросить, уже пытается догадаться, звонит ли он ей из тюрьмы или из какого-нибудь бара... В его голосе, за его голосом затаилась тишина, и когда Сонни замолкал, в тишину, в кромешную ночную тишину погружалось все.

— ...всего один вопрос. Делия?

Бэби, сидевший в своей кроватке наклонив голову, с любопытством смотрел на мать. Судя по всему, плакать он не собирался. Радио из противоположного угла комнаты вновь провизжало: семь двадцать пять. А ведь Делия еще не поставила подогревать молоко для ребенка, еще не повесила сушиться выстиранное белье...

— Делия... я хочу знать, простишь ли ты меня.

— Нет, Сонни. Я тебя не прощаю.

— Делия...

— Да, Сонни.

— Ты меня не прощаешь?

— Нет, Сонни, прощение теперь ничего не стоит... Прощают тех, кого еще хоть немного любят... но из за Бэби, из-за Бэби я тебя не прощаю.

— Из-за Бэби? Делия, неужели ты думаешь, что я способен забыть его?

— Не знаю, Сонни. Но я тебя ни за что к нему не подпустила бы, он теперь только мой ребенок, только мой. Ни за что не разрешила бы тебе...

— Это уже неважно, — донесся до Делии голос Сонни, и она снова, только с еще большей силой, почувствовала, что в этом голосе чего-то недоставало (или наоборот — было в избытке?).

— Откуда ты звонишь?

— Это тоже неважно, — ответил голос Сонни так, словно ему стало уже тяжело и больно отвечать.

— Но дело в том...

— Давай не будем об этом, Делия.

— Ладно, Сонни.

(Семь двадцать семь.)

— Делия... представь, что я ухожу.

— Ты — уходишь? А зачем?

— Должен уйти, Делия.... Так получилось... Пойми ты, пойми же! Уйти так, уйти без твоего прощения... уйти вот так, безо всего, Делия... обнаженным... обнаженным и одиноким...

(Такой странный голос. Голос Сонни, звучащий как не его голос, и тем не менее голос, принадлежащий ему, Сонни.)

— Вот так, безо всего, Делия... Голым и одиноким... ухожу ни с чем, кроме вины... Без прощения, без твоего прощения, Делия!

— Почему ты так странно говоришь, Сонни?

— Сам не знаю... Мне так одиноко, мне так не хватает тепла, ласки... мне так не по себе...

— Но...

Словно сквозь туман, Делия смотрела прямо перед собой, в одну точку. Часы: семь двадцать девять; минутная стрелка совпала с четкой линией, предшествующей другой, более толстой, обозначающей половину часа.

— Делия!.. Делия!..

— Откуда ты звонишь? — закричала она, наклоняясь к телефону; страх стал закрадываться в ее душу, страх и любовь, а еще — жажда, страшная жажда, нестерпимое желание причесать пальцами темные волосы Сонни, поцеловать его в губы... — Откуда ты звонишь? — вновь прокричала она.

— ...

— Где ты, Сонни?

— ...

— Сонни!

— ...

— Алло, алло! Сонни!

— Прости меня, Делия...

Любовь, любовь, любовь. Прощение? Какая глупость...

— Сонни! Сонни, приезжай!.. Приезжай, я тебя жду! Приезжай!

( «Господи! Господи!» )

— ...

— Сонни!..

— ...

— Сонни! Сонни!!!

— ...

Пустота.

Семь тридцать. На часах. И по радио: «хи-хи». Часы, радио и Бэби, которому хочется есть и который озадаченно смотрит на мать, удивленный тем, что его почему-то не кормят.


Плакать и плакать. Отдаться потоку слез, рядом с безмолвным малышом, словно осознавшим, что в сравнении с этим плачем все его хныканье будет лишь жалкой подделкой, что в такой миг подобает лишь одно — молчать. Из репродуктора донеслись мягкие текучие аккорды фортепьяно, и Бэби незаметно для себя заснул, положив голову на мамину руку. Словно огромное чуткое ухо заняло все пространство комнаты, всхлипывания Делии возносились по спиралям невидимой раковины из вещей и мебели, постепенно затихали, изнывая от усталости, и превращались в едва слышные стоны, перед тем как окончательно заблудиться в дальних закоулках тишины.

Звонок в дверь. Один короткий сухой звонок. И — чье-то покашливание.

— Стив!

— Да, Делия, — ответил Стив Салливан. — Я тут проходил мимо и...

Долгое молчание.

— Стив... Вас прислал?..

— Нет, Делия.

Стив выглядел расстроенным, и Делия совершенно машинальным жестом пригласила его войти. Она заметила, что Стив вошел совсем не так уверенно, как раньше, — когда он заходил за Сонни или заглядывал к ним на обед.

— Садитесь, Стив.

— Нет-нет... я только на минутку. Делия, вы ничего не знаете о...

— Нет, ничего.

— И вы, наверное, его больше не любите...

— Нет, Стив. Я его больше не люблю. А в чем дело?

— Мне нужно вам кое-что сказать...

— Вы от сеньоры Моррис?

— Это касается Сонни.

— Сонни? Его посадили?

— Нет, Делия.

Делия бессильно опустилась на табуретку. Ее рука коснулась телефонной трубки — уже остывшей.

— А... а я решила, что он из тюрьмы звонит...

— Он вам звонил?

— Да, Стив. Хотел попросить у меня прощения.

— Сонни? Сонни просил у вас прощения по телефону?

— Да, Стив. И я его не простила. Ни я, ни Бэби — мы не можем его простить.

— Делия!

— Не можем, Стив. И потом... потом... не смотрите на меня так... потом я разревелась, как последняя дура... у меня все глаза красные... я даже захотела, чтобы... но ведь вы сказали, что у вас есть новости... новости от Сонни... или о нем...

— Делия...

— Ладно, все понятно... Можете не говорить, я сама знаю: опять он что-то где-то украл. Его поймали, вот он и решил позвонить мне из тюрьмы, так? Стив... я хочу знать все, как есть!

Стива словно обухом по голове ударили. Он растерянно смотрел по сторонам, точно хотел отыскать взглядом точку опоры.

— Когда... он вам звонил, Делия?

— Да только что, в семь... да, в семь двадцать, я хорошо помню. И мы проговорили до половины восьмого.

— Делия, но этого не может быть.

— Почему? Он хотел, чтобы я его простила, Стив, и только когда он повесил трубку, поняла, что ему и вправду отчаянно одиноко... Но было уже поздно: хоть я и кричала, кричала в трубку — было поздно. Он ведь из тюрьмы звонил, да?

— Делия... — Лицо Стива стало белым, как мел, пальцы судорожно сжали поля заношенной шляпы. — Господи, Делия...

— Да что случилось, Стив?!

— Делия... это невозможно... невозможно! Полчаса назад Сонни уже никому не мог звонить!

— Почему? — вскакивая с табуретки, повинуясь захлестнувшему ее ужасу, воскликнула она.

— Потому что в пять Сонни умер. Его убили, застрелили на улице.

Из детской кроватки доносилось равномерное, в такт маятнику, дыхание Бэби. Радио закончило передавать фортепьянный концерт, и торжествующий голос диктора возносил хвалу новой марке автомобиля — современного, экономичного, невероятно скоростного...


1938


Перевод В.Правосудова

ДОЛГАЯ СИЕСТА РЕМИ

Они уже приближались. Он столько раз представлял себе эти шаги — далекие и легкие, теперь же — близкие и тяжелые. На последних метрах они чем-то напоминали последние биения сердца. Дверь открылась, но перед этим не раздалось царапанье ключа в замочной скважине; он ждал, терпеливо ждал того мига, когда сможет встать во весь рост, лицом к лицу со своими палачами.

Фраза прозвучала в его мозгу еще до того, как она слетела с губ начальника тюремной стражи. Сколько раз он представлял себе, что в это мгновение только одно может быть сказано — простые, ясные слова, в которых есть все. И вот он услышал:

— Время пришло, Реми.

Его взяли за руку — крепко, но незлобно. Он почувствовал, как его повели по коридору, с безразличием наблюдал неясные силуэты, приникшие к решеткам, — они вдруг показались невероятно и ненужно — до ужаса ненужно — значительными; только потому, что это были силуэты живых людей, которым еще суждено двигаться не один день. Большое помещение, никогда не виденное им прежде (но Реми уже нарисовал его в своем воображении — и в действительности оно оказалось точно таким же), лестница без перил — вместо них два тюремщика по бокам — и вверх, вверх, вверх...

Он почувствовал на шее веревку, но вдруг ее резко ослабили; он очутился в одиночестве, как бы наслаждаясь свободой глубочайшей тишины, ничем не заполненной. Затем ему захотелось приблизить неотвратимое, — как с детства он привык мысленно приближать любое событие. В один кратчайший миг он вообразил себе всю сумму возможных ощущений через секунду после того, как из-под ног выбьют табурет. Провалиться в глубокий черный колодец, или просто задохнуться, медленно и мучительно, или испытать нечто непредставимое: нечто ущербное, недостаточное...

С отвращением отдернул он руку от шеи, вокруг которой словно бы уже обвилась намыленная веревка. Вот и еще одна разыгранная им идиотская комедия, еще одна сиеста, потерянная по вине его больного воображения. Он зашевелился в постели, нащупывая пачку сигарет — только для того, чтобы выйти из бездействия; во рту все еще не исчез неприятный вкус сновидения. Он зажег спичку, начал пристально смотреть на нее, пока она не опалила пальцы; пламя отплясывало в его глазах. Потом — непонятно зачем — подверг себя подробному изучению в зеркале, висевшем над раковиной. Надо принять душ, позвонить Морелье и назначить ей встречу у сеньоры Белькис. Еще одна потерянная сиеста; эта мысль терзала его, подобно москиту, он отогнал ее не без труда. Сумеет ли он когда-нибудь разделаться с этим наследием детства: представлять себя могучим героем, когда мутной февральской ночью снятся долгие приключения — а в конце поджидает смерть, под городской стеной или на эшафоте? Мальчишкой он любил превращаться в пирата, отважного рыцаря, Сандокана, и любовь для него была подвигом, достойной наградой которому могла служить лишь смерть. А как здорово было чуть позднее, подростком, видеть себя израненным, обреченным на гибель — о, эти революции в часы сиесты, мятежи, во время которых лучший друг сохранял себе жизнь ценой его собственной! — и уходить во мрак в сопровождении изысканной фразы, с удовольствием ее создавая, оттачивая, полируя... Несколько обкатанных сценариев:

а) революция, — Иларио противостоит ему из вражеского окопа. Дальше происходит следующее: окоп берется штурмом, Иларио в безвыходном положении, они встречаются посреди хаоса и разрушения, он спасает Иларио жизнь, меняясь с ним формой и отпуская его, — а сам пускает себе пулю в лоб, чтобы замести следы; б) спасение Морельи (всегда видится не очень четко): он в агонии — операция не помогла — Морелья берет его за руки, рыдая; пышная фраза на прощание, прикосновение губ Морельи к его лбу, покрытому испариной; в) смерть на эшафоте среди толпы народа; он — выдающийся персонаж, осужденный за цареубийство или государственную измену: сэр Уолтер Рэли, Альваро де Луна и так далее. Последнее слово (грохот барабанов заглушает голос Людовика XVI), палач подходит к нему, великолепная улыбка презрения (Карл I), — и ужас публики, изумленной подобным мужеством.

Итак, он понемногу выбирался из своего сна — усевшись на край постели, продолжая смотреть в зеркало, охваченный досадой: разве ему не тридцать пять лет, разве это не глупо — сохранять старые детские привычки, да еще воображать себе все это в такую жару... Что на сегодня? Смертная казнь в уединенной обстановке: в каком-нибудь лондонском застенке, где вешают почти без свидетелей. Конец не очень-то радостный; но тем не менее он заслуживает тщательного обдумывания. На часах четыре с минутами. Вот и еще один потерянный день...

А не поболтать ли ему с Морельей? Он набрал номер, все еще ощущая во рту противный вкус сновидения — а ведь он совсем не спал, всего лишь прокручивал в уме свою смерть, как делал это ребенком. С той стороны сняли трубку. «Алло!» — было как будто сказано голосом не Морельи, а какого-то мужчины. Он сдавленным шепотом произнес: «Морелья», — и вот донесся ее свежий, отчетливый голос, со всегдашним приветствием, но чуть менее непринужденным, чем всегда, — именно потому, что для Реми оно неожиданно прозвучало слишком непринужденно.

От него до Морельи километра четыре. Две минуты на машине. Почему он ей не сказал: «Увидимся в восемь у сеньоры Белькис?» Когда он добрался до ее дома буквально вывалившись из такси, было четыре с четвертью. Он вбежал в вестибюль, затем на второй этаж, остановился перед дверью красного дерева — справа от лестницы, — открыл ее, не постучав. И услышал крик Морельи еще до того, как увидел ее. В комнате были Морелья и лейтенант Доусон, но при виде револьвера закричала только Морелья. Реми почудилось, будто этот крик исходил от него самого, — вопль, моментально заполнивший горло.

Тело перестало вздрагивать. Рука палача пощупала пульс, дотронувшись до вены на ступне. Свидетели устремились к выходу.


1939


Перевод В.Петрова

PUZZLE[2]

Рафусу Кингу

Вы все сделали так чисто, что никто, даже сам покойник, не мог бы обвинить Вас в убийстве.

Ночью, когда все предметы тают в неопределенности граней и плоскостей, которую может разрушить лишь свет, Вы, вооружившись кривым ножом с лезвием, вибрирующим до звона, подошли и остановились у двери. Вы постояли и, не услышав ничего кроме тишины, толкнули дверь. Вы толкнули ее не так медленно, как тот персонаж Эдгара По, ненавидевший Дурной Глаз, нет, Вы открыли ее с радостной решимостью жениха, идущего к невесте, или так, как будто Вы шли получать прибавку к зарплате. Итак, Вы толкнули дверь, и только из-за элементарной осторожности не засвистели одну мелодию. Кстати, это была песенка «Страдая по тебе».

Ральф, как обычно, спал на боку, подставляя его и взглядам, и ножу. Вы подходили медленно, промеряя взглядом расстояние до кровати, и остановились, когда осталось не более метра. Через окно, — Ральф оставлял его открытым, чтобы дышать утренним бризом (и чтобы подняться и закрыть его утром ради удовольствия поспать потом еще до десяти), — можно было увидеть светящуюся рекламу. Нью-Йорк был шумен и капризен той ночью, и Вы не без удовольствия понаблюдали за безжалостной конкуренцией, разворачивавшейся между различными марками сигарет и автомобильных шин.

Однако то был момент не для юмористических ощущений. Нужно было завершить дело, задуманное так решительно и весело, и Вы взяли и откинули назад волосы Ральфа и решились нанести ему удар ножом, не теряя времени на вступления и прочие мизансцены.

Согласно задуманному, Вы встали правой ногой на красный коврик, который точно обозначал место постели, где спал Ральф, и, позабыв о светящейся рекламе, повернули свой корпус влево, и, занеся руку, как игрок в гольф перед ударом, погрузили нож в тело Ральфа, чуть пониже подмышки.

Ральф проснулся как раз в момент удара и понял, что это — смерть. И это было Вам приятно. Вам хотелось, чтобы он понял, что он умрет, и еще, чтобы рядом был еще один человек, которого это непосредственно касалось, чтобы он был свидетелем того, как обрывается эта ненавистная для Вас жизнь.

У Ральфа вырвался вздох, затем легкий стон, еще один вздох, потом какой-то клекот, и больше ничего. И не было больше сомнений, что смерть овладела новой жертвой, войдя в нее вместе с ножом. Вы высвободили нож, вытерли его платком, погладили Ральфа по голове (это было продумано заранее) и отошли к окну. Склонившись над бездной, Вы долго смотрели на ночной Нью-Йорк. Смотрели внимательно, как впередсмотрящий на мачте корабля, плывущего к неизведанным землям. Ночь была совсем не романтическая, тусклая. Там внизу, под влиянием света, времени и расстояний, автомобили напоминали жуков и светлячков.

Вы открыли дверь, вновь закрыли ее и пошли по коридору, еле заметная улыбка ангельски тихо скользнула по Вашему лицу.


— Доброе утро!

— Доброе утро!

— Ты хорошо спала?

— Хорошо. А ты?

— Хорошо.

— Позавтракаешь?

— Да, сестренка.

— Кофе?

— Хорошо, сестренка.

— Бисквиты?

— Спасибо, сестренка.

— Вот, газета.

— Потом почитаю, сестренка.

— Странно, что Ральф еще не встал.

— Очень странно, сестренка.


Ребекка пудрилась перед зеркалом. Женщина-полицейский наблюдала за ней, стоя у двери. Агент с лицом огородного пугала поглядывал подозрительно, видимо, надеясь, разглядеть виновного издалека.

Пудра покрывала щеки Ребекки. Она совершала туалет механически, все время думая о Ральфе. О его ногах, его белых и гладких ляжках. О его ключицах, они такие особенные. О его манере одеваться, его богемной неряшливости.

Вы были в своей комнате, рядом с Вами инспектор и несколько полицейских. Они задавали вопросы, а Вы, запустив пальцы левой руки в свои волосы, отвечали на них.

— Нет, я ничего не знаю, сеньоры. В последний раз я видел его вчера вечером.

— Вы полагаете, это самоубийство?

— Если бы я увидел тело, может быть, и посчитал бы так.

— Возможно, мы найдем его сегодня.

— В комнате не обнаружено следов борьбы?

Полицейские весьма удивились, услышав, как Вы расспрашиваете инспектора (а Вам это было особенно приятно). В свою очередь, и инспектор не смог скрыть своего удивления.

— Следов борьбы? Нет, не обнаружено.

— Ах, так. Я подумал, может быть, следы крови на постели или подушке?

— Кто знает.

— Почему ты так говоришь?

— Остается еще кое-что.

— Что, сестренка?

— Поужинать.

— А-а!

— И дождаться Ральфа.

— Может, он и придет.

— Он придет.

— Ты так уверена, сестренка?

— Он придет.

— Ты пытаешься убедить меня?

— Ты сам в этом убедишься.


Тогда Вы решили вспомнить и проверить кое-какие обстоятельства. Пока была передышка между полицейскими визитами.

Вы вспомнили, какой он был тяжелый. Вы еще сказали сами себе, что сноровка — важный для достижения результата фактор. Вы вспомнили коридор, тогда, на рассвете, и свинцовое небо, по которому проплывали облака, напоминавшие собак масляного цвета.

Пожалуй, надо покрасить одну из птичьих клеток. Купить краски, кармазина или киновари, а может, еще лучше пурпуровой, хотя, пожалуй, в самую точку будет фиолетовый цвет. Покрасить клетку фиолетовым, а перед этим надеть те брюки и рубашку, которые сейчас там, рядом с этим...

Второе: Вы подумали, что надо купить песок, расфасовать его в большом количестве в пакеты по пять килограммов, завезти домой. Песок поможет нейтрализовать некоторые последствия сенсорного характера.

Третье: Вы подумали, что несколько неожиданно спокойствие Ребекки, скорее, невротического происхождения, и даже задали себе вопрос, после всего этого, не оказали ли Вы ей очевидную услугу? Конечно, такие вещи никогда не выяснишь до конца.


— До свидания, сержант.

— До свидания, сеньор.

— Счастливого Рождества, сержант.

— И Вам того же, сеньор.


Ребекка накрыла крышкой кастрюлю с супом. Она делала это медленно. Вы были в столовой, слушали радио и ожидали ужин. Ребекка проверила кастрюлю, блюдо с салатом, вино. Вы в это время мысленно критиковали Руди Валле. Ребекка вошла с подносом и села на свое место, Вы выключили радио и заняли место во главе стола.


— Он не вернулся.

— Вернется.

— Может быть, сестренка.

— А ты, что, сомневаешься?

— Нет, то есть, я хотел бы не сомневаться.

— Я говорю тебе, он вернется.



Вы почувствовали, как Вас переполняет ирония. Это было опасно, но Вы не удержались.



— Я спрашиваю себя: если кто-то не уходил, может ли он... вернуться?

Ребекка смотрит на на Вас очень пристально.

— Я тоже задаю себе этот вопрос.

Вам очень не понравились эти слова.

— А почему ты задаешь его себе, сестренка?

Ребекка продолжала смотреть на Вас очень пристально.

— Почему эти предположения, что он не ушел?

У Вас вдруг зашевелились волосы на затылке.

— Почему? Что почему, сестренка?

Ребекка продолжала смотреть на Вас очень пристально.

— Наливай суп.

— Почему я должен наливать его?

— Сегодня налей ты.

— Хорошо, сестренка.

Ребекка передала Вам кастрюлю с супом, и Вы поставили ее рядом. У Вас совсем не было аппетита, Вы это чувствовали.

Ребекка продолжала смотреть на Вас очень пристально.

Тогда Вы стали снимать крышку с кастрюли. Вы поднимали ее медленно, так же медленно, как Ребекка перед этим клала ее на кастрюлю. Вы ощущали непонятный страх, поднимая крышку, но понимали, что это... просто нервы. Вам подумалось, как хорошо бы быть далеко отсюда, на нижнем этаже, а не здесь, на последнем, тридцатом, рядом с Ребеккой.

Она продолжала смотреть на Вас очень пристально.

И когда крышка кастрюли была снята полностью, и Вы посмотрели внутрь, а потом — на Ребекку, а Ребекка продолжала смотреть на Вас очень пристально, а затем тоже посмотрела внутрь кастрюли и... улыбнулась, Вы застонали, и все покачнулось перед Вами, предметы стали расплывчатыми, ясно видна была лишь крышка, которую медленно поднимали, жидкость в кастрюле и еще... еще...

Этого Вы не ожидали. Вы были слишком умны, чтобы ожидать такое. Умны настолько, что мозг оказался не способен вместить избыток интеллекта, ему потребовался выход.

Сейчас, сидя на койке, Вы множите и множите числа. Никто не может добиться от Вас ни единого слова. Обычно Вы смотрите на окно так, будто видите за ним светящуюся рекламу, потом выдвигаете вперед правую ногу, поворачиваете свой корпус, как игрок в гольф, готовящийся к удару, и протягиваете пустую руку в пустоту камеры.


1938


Перевод Ю.Шашкова

Загрузка...