Мы находились как раз посередине - на той воображаемой линии, которая была границей зоны обстрела для наших врагов как с той, так и с этой стороны.

Мы лежали на соломе-если уж быть точным, на двести метров ближе к русским, чем к тем, другим, - и осторожно прикасались друг к другу. Амелия обмирала от страха. Я взял ее руку в свои и прижал к себе в том месте, которое менее всего имело касательство к обороне деревни Хоенгёрзе, равно как и к ее оккупации. Амелия, без сомнения начитавшаяся вольно написанных романов, попыталась что-то мне объяснить, чтобы предостеречь от чересчур поспешных выводов.

- Понимаешь, у меня что-то неладно с этим... Видимо, потому, что у женщин, как ты, наверно, и сам знаешь, все "то гораздо сложнее... - мялась она.

Я был так переполнен счастьем, что мне стоило больших усилий поверить: то, к чему я сейчас прикасаюсь, и есть Амелия, она сама. ее тепло, ее тело: и, пусть бы весь мир перевернулся, мне было все равно. Но она- она явно больше всего опасалась оказаться не на высоте.

- Только не сердись, но даже и железы как-то еще не функционируют как надо. ну в общем, гормоны и все такое, ты сам знаешь...

- Ясное дело, - возбужденно поддакнул я. вполне логично! - А сам и понятия не имел, о чем это она.

- Тебе придется быть очень начеку, чтобы... ну, чтобы мы, увлекшись, не... наделали глупостей.

- Всегда начеку-закон нашей жизни, - бросил я небрежно.

Теперь я изображал из себя этакого повесу. прошедшего огонь, воду и медные трубы. Другого выхода не было.

В конце концов оказалось, что я был у нее первый и что все произошло в точности так, как я расписывал в свое время Ахиму Хильнеру. Мы с Амелией столько раз представляли себе все это так живо и во всех подробностях, что теперь нам почти нечего было добавить-скорее пришлось даже кое-что подсократить.

Амелия отвернулась и тихо плакала, пока я неумело и самозабвенно делал свое дело.

думая про себя: зато этот подонок оттащил вместо меня целых восемь мешков! С ее губ не слетело ни звука, только руки она раскинула в стороны и как-то странно растопырила пальцы.

Потом, стесняясь смотреть в глаза дру1 другу из-за чепухи, которую оба нагородили, мы растерянно уставились в потолок.

Мы стали ближе друг другу. Мы выдержали первое испытание.

Амелия нарушила молчание:

- В книгах-я имею в виду хорошие книги это плохо кончается.

- Что "это"?

- Такая вот любовь. Между таким, как ты, и такой, как я. Хорошо она кончается только в плохих книгах.

- Плохие мне больше по вкусу.

- Но они лгут, - возразила Амелия.

Потом мы оба уснули. И во сне, как потом выяснилось, все у нас куда лучше ладилось. Длинные ноги Амелии вскидывались кверху, словно крылья вспугнутого журавля, мощными взмахами уносящие птицу вдаль...

Утром я ногой распахнул дверь сарая, и нас поразила мертвая тишина.

Мы выскочили наружу: никаких танков, на шоссе пусто. Бесследно исчезли и наши враги-защитники, если можно так выразиться, ни звука не доносится и со стороны деревни. столь жестоко обошедшейся с нами обоими. Только на колокольне развевается белый флаг. Деревушка наша сегодня была уже не та. что вчера. Вся залита каким-то странным светом. И мы увидели, что этот яркий свет исходил от вишневых деревьев, буквально полыхавших белым пламенем.

А дрозды заливались на все голоса и, взбудораженные белой кипенью деревьев, в дикой спешке тащили в глубь крон травинки и глину, покамест они еще не подсохли и могли тотчас пойти в дело. Хорошие примеры тоже заразительны. Мы смочили руки росой и наскоро умылись. А потом побегали по полю, подставляя лица ветру. Откуда он дул, не имело значения. Теперь все страны света слились для нас воедино.

Потом мы сидели в кювете и ели колбасу без хлеба, а Амелия, очень кстати, читала вслух стихи из "Антологии немецкой поэзии". О весне, о вечном и бесконечном расцвете и обновлении. "О сердце, позабудь печаль, все переменится отныне!" [Из стихотворения "Вешняя вера" немецкого романтика Л. Уланда (1787-1862). Перевод А. Голембы.].

- Понимаешь, все!

Ясное дело, - ответил я и ткнул пальцем в сторону шоссе. Перевалив через холм. со стороны деревни Ноннендорф на него вылезала новая колонна танков. Не знаю почему, но Амелия тут же обернулась и посмотрела на нашу колокольню: белый флаг исчез.

7

- В Берлине у нас даже был портрет фюрера маслом!

Такой портрет был далеко не у каждого.

Его вытащили из горящего дома. В дом ночью попали бомбы, и он горел потом целый день. Вдруг из клубов дыма вынырнул человек в штатском, но с каской на голове - в руках он держал спасенный им портрет. Заметив меня, а я, вероятно, глядел на него во все глаза, - он торжественно вручил мне портрет. Я понес ею домой, и мне казалось, что теперь все страшное позади и с Адольфом Гитлером ничего уже не случится.

- Вокруг него слишком много всякой шушеры, - обронила Амелия, и я удивился, откуда она может знать о таких вещах.

Мы сидели в сарае и старались отвлечься, рассказывая друг другу что придется. Наши враги вновь взяли нас в клещи с севера и с юга. Грохот и лязг на шоссе не прекращался ни на минуту, и не было ему конца.

Нам уже надоело беспрерывно молоть языком. да и темы вроде все исчерпались, а с наступлением темноты настроение и вовсе упало.

Что мы будем делать, если они захотят нас убить?

- Кто "они"?

- Все равно кто.

- В Берлине у нас... - начал было я.

- Оставь Берлин в покое!

Ведь в Берлине был ее отец. И она в тот раз хотела поехать с ним. Нужно было ее понять.

Но ведь я только хотел выяснить, боялась ли она. Я вспомнил, что в Берлине у нас был мировой учитель - не чета Михельману. За ним мы готовы были в огонь и в воду.

На уроках истории мы с ним, плечо к плечу, топили в крови восстание боксеров. Очень часто.

- The Germans to the front! [Немцы-вперед! (англ.)] - Что тут начиналось! Нас воодушевляла мысль, что без немцев жизнь на земле просто прекратилась бы. Может, теперь этот момент и наступил.

Тут Амелия прижалась ко мне и прошептала:

- Я придумала, мы с тобой станем вечными возлюбленными.

Я не сразу понял. Только догадался, что и это она где-то вычитала. Ее все время тянуло жить по книгам. Но в данном случае она могла достаточно наглядно пояснить свою мысль, и до меня быстро дошло, что предлагаемый ею выход вполне приемлем.

Вот так а теперь пусть нас найдут и расстреляют. Или задавят гусеницами. И до последней минуты мы будем лежать, не меняя позы. не двигаясь. Только разговаривать можно.

Это оказалось отнюдь не гак просто.

Лучше бы она привязала меня к дереву, это бы еще куда ни шло. Тогда я бы мог по крайней мере умереть от голода или жажды. Без пищи и воды исход предрешен и от тебя не зависит. Куда хуже, когда у тебя есть все. Когда ты просто изнемогаешь от избытка. И как я ни старался подыграть ей. я очень скоро понял, что вечной любви не бывает. Никому это не под силу. И попытался вывернуться, напомнив ей:

- А как же твоя мама? Наверняка ведь тебя сейчас ищет.

- Хуже-наверняка меня не поймет.

- Но ведь она вроде хорошо к тебе относилась?

- Пока я была послушна ее воле.

- А теперь больше не хочешь?

- Конечно, у меня своя голова есть.

Мы говорили о посторонних вещах, но от этого положение наше представлялось еще более безвыходным-каждый старался сделать вид, будто ничего особенного не произошло и наша любовь не такое уж безнадежное дело.

В полной готовности умереть в любую минуту, я прижал Амелию к себе и спросил:

- Твоя мама тоже прочитала такую уйму книг ?

- Куда больше. Только по ней незаметно.

- Понятно, понятно.

- Не станет же она читать стихи Донату.

- Не станет.

- Когда на нее нападает тоска, она берется за книги или едет в Зенциг.

- К врачу-специалисту.

- Его фамилия Кладов, - почему-то уточнила Амелия. Видимо, теперь это не имело значения. - Он пишет пьесу. А вообще-то он жестянщик.

Слово "жестянщик" само по себе не звучит оскорбительно, но достаточно было услышать, как презрительно она прошипела это "щ".

Но ведь твоя мама... Я никак не мог представить себе ее мать, эту чопорную даму, рядом с каким-то жестянщиком.

- Она верила в его... ну, талант, что ли.

Правда, только пока к нему собиралась, а по возвращении-уже пет.

Вот она, значит, какая, ее мать. Я собрался было спросить, почему по ней совсем не заметно, что она может быть и другой, как вдруг мне послышался гудок узкоколейки.

Справа по-прежнему [рокотали танки, но слева донесся далекий и жалобный звук.

- Узкоколейка! - завопил я и рванулся было вскочить, но Амелия сжала меня как в тисках.

Ты все испортишь!

Уж если она с таким презрением произносила "щ" в слове "жестянщик", а потом и "т" в слове "талант", то ей, конечно, вполне хватило моего неловкого движения, в ее глазах я изменил самой идее вечной любви. Неважно, что пока мы еще не умирали. а только репетировали смерть...

Лишь намного позже я сообразил, что никакого гудка и не было, что для узкоколейного поезда было бы чистейшим безумием вдруг появиться здесь. Кик бы то ни было, Амелия и потом не разжала рук. Для этого, как она выразилась, "не было оснований".

И самое удивительное, что я, хоть и после долгого молчания, признал-таки ее правоту.

Вечная любовь черпает силы в самой себе и преодолевает все. хотя и с трудом. Все зависит от силы воли.

И вот я взял себя в руки и сделал робкую попытку опять завязать разговор:

- А как у тебя было со школой? Тебе нравилось учиться?

Не знаю. Как-то еще не думала.

- Мне нет, - заявил я. Я не любил ходить в школу.

- Ты можешь себе это позволить, - вздохнула она, и я был горд тем, что мог себе это позволить. Хотя бы это.

- А у Михельмана ты училась?

- Нет. опять вздохнула она. - Никогда.

- Твое счастье.

- Знаю.

Ее губы почти касались моего уха. так что достаточно было едва слышного шепота.

- Поначалу кажется, что жизнь скука, верно?

- Верно . - согласилась она. - Появляешься на свет, и за тебя все уже заранее решено: и что есть. и где учиться, и как жить...

Мне опять стало трудно следить за ее мыслью. Ведь меня волновала сама Амелия. а вовсе не ее речи. Они так не вязались с обстановкой, что скорее мешали.

За меня никто еще ничего не решал, тем более насчет еды; но только я попытался представить себе, каково это-с самого рождения жить в господском доме и всю жизнь мечтать о вечной любви, как совсем рядом послышались чьи-то шаги.

Наш час пробил. Шаги приближались!

Роковой миг наступил. В дверь отчаянно забарабанили.

Я не выдержал и хотел было вскочить, но Амелия на этот раз предвосхитила мое движение: обхватив мою голову, она прижала ее к своей груди и сплелась со мной в единый комок. Мы оба замерли...

Дверь распахнулась, повеяло свежим апрельским ветром. Мы закрыли глаза, ожидая выстрела в упор. Я забыл сказать, что одежды на нас никакой не было, равно как и одеяла или хотя бы охапки соломы. "Вечные возлюбленные" смело возвещали враждебному миру о своей любви: но враг, стоящий в дверях, видимо, был к этому не готов и не издал ни звука.

Только после очень длительной паузы послышалось:

- Боже мой, Юрген!

Мы осторожно приоткрыли глаза и скосили их на дверь. В проеме стояла моя мать. Она так смутилась, что не знала, куда девать глаза.

8

Я не ослышался: поезд узкоколейки на самом деле вернулся, причем на паровозе сидел тот самый украинец, что раскрашивал игрушечные танки яркими цветами и мог бы прочесть письма Бориса Приимкова-Головина, о которых у нас в деревне никогда не забудут. Все бывшие военнопленные слушались его как командира. Мать рассказала, что они, теперь уже с оружием, спрыгнули с поезда, с ходу разнесли противотанковое заграждение, напав на "защитников" с тыла, вновь вывесили белый флаг на колокольне и потом долго, но тщетно разыскивали Михельмана.

За это время в деревне столько всего произошло, что мать с радостью ухватилась за возможность рассказать об этом, чтобы не говорить о нас. Пока Амелия обувалась, а я причесывался, она стояла в дверях спиной к нам и взахлеб рассказывала обо всех этих происшествиях. Происшествия во многих случаях помогают преодолеть неловкость.

Чего стоила, например, история о том, кто вывесил белый флаг на колокольне в первый раз. то есть еще вчера.

- Это сделала Пышечка, толстуха с маслобойни, терпение у нее, видишь ли, лопнуло.

Четыре дня она ждала, когда же хоть одно из этих страшилищ завернет к нам в Хоенгёрзе. Что же это такое, в конце концов, - все эти парни едут и едут в Берлин; там вылезают из танков и празднуют победу черт-то где и черт-те с кем. Мать сказала, что Пышечка с семи утра сидела на крыше нашего сарая и не спускала глаз с шоссе, следя, как тапки один за другим переваливают через холм и исчезают из виду. И глаза у нее были как у больной, которая ждет не дождется смерти, - сказала мать. Так она сидела целыми днями и глядела на шоссе, а под конец совсем упала духом. Чем больше танков проходило мимо, тем яснее ей становилось, что они не собираются здесь ни с кем воевать. Они просто едут. И тут ей пришло в голову, что они, может, боятся засады.

- Это в нашей-то паршивой деревне, где все со страху давно в штаны наклали.

Как только эта мысль зародилась у нее в голове, она уже не могла ни минуты усидеть на крыше. Взяла простыню и вывесила на колокольне, чтобы ее девственной белизной успокоить загадочных победителей. Она хотела заключить с ними мир и наконец-то выяснить, каковы эти парни на вид.

Но тут откуда ни возьмись вынырнул Михельман, наш учитель и спаситель.

- Так он ведь собирался удрать на узкоколейке! - перебил я.

Верно, собирался. Но когда этот номер не прошел, он опасался уже не только за свое положение, но и за свою шкуру.

- Господи боже, причитала мать, - ведь я сердцем чуяла, что он на мертвых наживается.

Ее даже передернуло. Амелия вопросительно взглянула на меня. Очевидно, в Хоенгерзе случались веши починю тех, о которых писалось в книжках.

Точно не знаю, но кажется. Ганс, сын Лобига, который числился погибшим, на самом деле жив и здоров, - сказала мать. Ей показалось, будто он стоял за воротами усадьбы. Тот самый Ганс, что служил в тыловых частях и погиб при внезапном танковом рейде русских, как было сказано в официальном извещении.

Так видела гы ею или нет?

Вообще-то не я, а Наш-то точно видел.

но об этом никто не должен знать.

Ну. Наш-то, этот много чего видел. Чeго душа пожелает, то и увидит, причем со всеми подробностями. Этою просто не vioi ло быть. Откуда бы взялось у Михельмана официальное извещение...

- Ну, мать, не может того быть, чтобы он сам решал, кому жить, а кому помирать!

- А почему ж тогда Лобти стрелял в Михельмана - отпарировала мать.

- Стрелял?

Всего сутки назад мы с Амелией ушли из деревни, но за эти сутки в ней. видимо, так все переменилось, что ее теперь, пожалуй.

и не узнать. Я быстро проверил, откуда дул ветер. Он дул с юга. потому - т о мы. наверное, и не слышали выстрела.

Тут я заметил, что рядом с одеялом на соломе все еще лежала копченая колбаса.

нарезанная толстыми кружками. А заметил я потому, что мать за разговором то и дело по1лядывала в ту сторону.

- Ничего не понимаю - вдруг подала голос Амелия. - Как это стрелял?

В общем, дело было так. Только белый флаг взвился на колокольне-высоко-высоко, отовсюду видать, даже с шоссе, - как на площадь перед церковью выскочил Михельман с пистолетом в руке. И вид у него был такой, сказала мать, вновь скосив глаза на колбасу, - такой, словно враги уже со всех сторон.

- Кто подойдет, пристрелю на месте!

Потом кликнул на помощь Ахима Хильпера. Тот ведь у него в фольксштурме числился. И велел Ахиму влезть на колокольню и сорвать "эту тряпку". Нашему учителю не хватало только врагов извне. Их у него и в Хоенгёрзе было более чем достаточно. И в деревне решили, что он собирается их всех "ликвидировать". Мать употребила выражение, услышанное по радио.

Хильнер полез с церковного чердака на колокольню и уже протянул руку, чтобы сорвать флаг, как вдруг в дверях церкви вырос Лобиг с двустволкой в руке.

События поворачивались так, как будто в Хоенгёрзе война продолжалась уже без вмешательства извне.

- Ну, сволочь паршивая, теперь тебе все равно крышка! - прорычал Лобиг. Во всяком случае, так говорят. Ведь мать только передавала все это с чужих слов, а проклятая колбаса, нарезанная толстыми кружками, лежала так близко.

Но Михельмана отнюдь не прельщала перспектива вооруженного конфликта. Он не питал слабости к поединкам с оружием в руках. Поэтому он тут же отшвырнул пистолет. Но, когда Лобиг все же вскинул ружье и выстрелил, он припустил во весь дух по улице в сторону замка.

- Значит, Лобиг промахнулся? - спросила Амелия, явно заинтересовавшись.

- Ничего я не знаю. - вздохнула мать.

Слишком много всего случилось. Просто голова идет кругом.

Амелия сочувственно кивнула, и тут они наконец посмотрели друг другу в глаза. Но взгляд матери как-то сам собой вновь соскользнул на колбасу. Тяжко, скажу я вам, смотреть, как стойкий и мужественный человек, много переживший на своем веку, теряет голову от голода и вид мяса и сала завораживает его с такой силой, что он просто не может отвести от них взгляд. Вот и мать-вроде была такая же. как всегда, и все же как бы невзначай то и дело посматривала в ту сторону и сама же смущалась.

Она стояла снаружи и рассказывала об узкоколейке, о выстреле и о белом флаю на церкви, а взгляд ее сам собой притягивался к колбасе. Я, конечно, собирался угостить мать и ждал только удобной минуты.

Чтобы это вышло как бы между прочим: дескать, вовсе мы не страдаем от голода, а просто слегка проголодались. Ведь не за тем же я увел из дому Амелию фон Камеке, чтобы подкармливать свою мать за ее счет. Не в голоде же было дело! Да и я не "случной жеребец", чтобы получать лучший корм за это! Нет и нет. Я дождался. когда мать проговорила:

- Я ведь только хотела вам сказать, что теперь уже можно вернуться. Вот, собственно, и все, что я хотела.

Этого было достаточно. Мы сразу же принялись собирать свои вещи. и, когда очередь дошла до колбасы, я обернулся к матери:

- Забери-ка ты у нас эту штуку. Да попробуй сперва, понравится ли!

И мать, сначала немного поломавшись для виду-мол, раз уж все равно выбрасывать, - съела кусочек-дру! ой. Было видно, как у нее буквально слюнки текут.

Ну вот, пожалуй, и все, что она хотела нам сказать, повторила мать в который уж раз, энергично работая челюстями. Да, вот еще что забыла: пленные, приехавшие по узкоколейке, рыскали по деревне, искали Михельмана. Но так и не нашли. Он исчез.

Они опросили всех жителей поголовно, а под конец взялись за Лобига.

- Почему именно за Лобига?

- Откуда мне знать?! Пришли к нему и заявили: ты, мол, должен быть в курсе, куда девался Михельман. Ведь ты в него стрелял.

- И это им было уже известно? - Я только диву давался.

Да, известно. Но Лобиг прикинулся дурачком: мол. знать ничего не знаю и ведать не ведаю. Даже в толк не возьму, о чем речь. Да ты ведь его знаешь, Лобига-то.

У матери всегда так: перепадет ей лакомый кусочек, она сразу приходит в благодушное настроение и готова болтать без умолку. Не переставая жевать, она подробно описала, как пленные взяли Лобига в оборот и вцепились в него мертвой хваткой.

- Наверняка их кто-то надоумил! - воскликнул я.

Мать молча пожала плечами и сглотнула: чего не знаю, того не знаю.

Во всяком случае, не добившись толку про Михельмана, они задали Лобигу другой вопрос:

- А где твой сын?

Тут Лобиг мигом достал из комода похоронку. И с ухмылкой сунул им под нос.

- Опоздали маленько! Вот, черным по белому, официальное извещение.

- С ухмылкой? - удивленно переспросила Амелия.

Тут уж мать понесло.

- Так ведь они что думали-то? Они думали, Лобиг его уже прикончил, спасителя-то нашего. Предположим, сказали, что твой сын жив. Представь себе, что он жив. И эта похоронка гроша ломаного не стоит. Ты, наверно, взбесился бы от злости и пристрелил бы Михельмана. верно?

- Ну а он что им на это?

- А он как заорет: тогда я бы уж не промахнулся!

Мать знала все до мельчайших подробностей. Хотя случилось так много всего, что голова у нее шла кругом.

Когда тебе говорят, что русские с узкоколейки расспрашивали про то-то и то-то и при этом совсем неплохо разбирались в делах нашей деревни, то невольно веришь всему и начинаешь интересоваться уже мелочами. Ну например, интересно все-таки, как же они объяснялись с нашими, и в первую голову с этим самым Лобигом. Ведь у него, особенно когда разойдется, не то что русские, а и мы сами ни черта разобрать не можем.

Так ведь с ними был Швофке, - сообщила мать как бы между прочим, смахнула крошки и поднялась. Мол, пора трогаться.

- Швофке?!

Нужно же было с самого начала сказать.

что с ними был Швофке. Что Швофке приехал с ними по узкоколейке, когда поезд вернулся в деревню с запада. Что он, весьма вероятно, даже сидел на тендере бок о бок с тем украинским парнем, который в свое время дал ему игрушечный танк.

Ведь могло быть и так! Нужно же было сказать!

По дороге домой я спросил у матери: может, и война уже кончилась, и деревня наша иначе называется. О таких мелочах в спешке и позабыть недолю. По лицу Амелии я заметил, что и у нее мелькнули кое-какие догадки, когда мать слишком уж мимоходом упомянула имя бывшего господского пастуха.

- Война кончилась? Ничего такого пока не слышно, - буркнула мать и обернулась.

Я тоже обернулся. И убедился, что она была права. На моих глазах один из танков свернул с шоссе и загрохотал в нашу сторону. Первый! За ним повернули еще несколько. Заметили наконец белую простыню Пышечки на нашей колокольне. Цветущие ветки вишневой аллеи застучали по броне.

И перед лицом надвигающегося врага мать вдруг вспомнила, в каком виде застала нас в сарае. И с ходу отвесила мне четыре звонкие затрещины: "Как-тебе-не-стыдно!" -поскольку было неясно, будет ли у нее случай еще раз вернуться к этому вопросу.

9

Попробуем припомнить те дни и представим себе такую картину.

Танкист начал свой боевой путь, скажем, в Пятигорске, то есть на Северном Кавказе.

На Курской дуге он попал пол бомбежку.

и его танк потерял левую гусеницу. Двое суток он со своим экипажем тащил на себе исправную гусеницу, снятую с другого танка - у того разбило башню. Потом он махнул через всю Украину до Житомира, где экипажу пришлось выпрыгнуть из танка и схватиться врукопашную. Башенный стрелок погиб. Под Кюстрином танкист участвовал на исходе ночи в числе двухсот танков во внезапном ударе по тылам. Многие полегли в том бою, но этот, из Пятигорска, повел свой танк дальше, хотя правая рука у него сильно пострадала от ожогов. Во главе другой танковой колонны он первым ворвался в Лукау. Противотанковое заграждение - завал из бревен - он расстрелял на ходу и подмял гусеницами. И наконец, на участке шоссе недалеко от Марка по приказу вышестоящего командира свернул влево и в сопровождении восьми других танков загрохотал и залязгал гусеницами по мощенному булыжником и окаймленному цветущими вишнями проселку к деревне Хосигёрзе, отчего дома в этой деревне запрыгали со страху, как воробьи. Танки спокойно катили и катили себе вперед-казалось, они собираются с ходу взять нашу деревню и, нс останавливаясь, проскочить на Винцих.

Но у пруда, где проселок описывает крутую дугу, посреди дороги вдруг оказался Каро, наш верный пес. Откуда он взялся, не знаю. Знаю лишь, что он был приучен становиться на дороге перед транспортом - в знак того, что за ним движется стадо.

Видимо, в этом и было дело, потому что Каро стоял на дорою, преградив путь танку из Пятигорска, глухо рычал и не двигался с места. Мол, сперва пропустите стадо, а уж потом воюйте себе на здоровье.

Танкист из Пятигорска посмотрел на пса, все понял и решил: быть по сему. Поэтому он вылез из танка и, смеясь, потрепал храброе животное. Потом рухнул во весь рост на землю и уснул. Колонна остановилась и заняла собой всю улицу. Овцы трусливо засеменили восвояси, держась поближе к домам.

Разом умолкли все моторы. Если бы не Каро, вызвавший невольную остановку, эти парни все ехали бы и ехали и могли бы проехать еще сотни километров. Но остановка свалила их с ног.

Из всей деревни, естественно, только одна Пышечка решилась подойти к ним поближе.

Прихватив и меня для компании, она покрутилась между машинами, шепотом переговариваясь со мной и внимательно разглядывая чужих солдат, безмятежно спавших богатырским сном, распластавшись на броне своих танков или попадав прямо на землю наподобие спелых яблок; даже часовой едва превозмогал усталость.

Но крепче всех спал танкист из Пятигорска, который ласково погладил нашего Каро. Лицом он уткнулся в собственную мускулистую руку, поросшую черными волосами и согнутую в локте; рукав был высоко закатан. Другая его рука, исчерченная шрамами и начисто лишенная волос, лежала в песке как бы на отлете, словно он, падая, отбросил ее подальше от себя. На спине пропитанная потом гимнастерка обтягивала острые крылья лопаток, а в талии ее туго схватывал толстый кожаный ремень. Ноги у танкиста были такие длинные, что казалось: его штаны со штрипками вот-вот лопнут.

Пышечка как заприметила этого танкиста, так и впилась в него взглядом. Вот это мужик так мужик. Все при нем. Теперь ее не собьешь. И долгий вздох, вырвавшийся из самых глубин ее плоти, поведал миру о великой печали. Вот до чего доводит война.

Настоящие мужики, нагрянувшие в их края бог знает из какой дали, мускулистые, жилистые и загорелые, нарочно свернули сюда с главного шоссе, а теперь вот валяются у всех на виду, как старые, никому не нужные тряпки.

Я то и дело посматривал на Пышечку, надеясь заметить по ее лицу, когда она учует изменение обстановки. Но Пышечка никак не могла оторваться от того длинноногого парня, так что, когда Юзеф и Збигнев появились из-за угла, для нее это было такой же неожиданностью, как и для меня.

Они приблизились к головному танку, шествуя важно, чуть ли не парадным шагом, и ведя на веревке своего бывшего работодателя-Михельмана. Руки у того были связаны за спиной, концы веревки-у обоих поляков. Где они столько времени прятали своего благодетеля, никто и доныне не знает. Очевидно, не хотели передоверять это дело его многочисленным врагам-как живущим в деревне, так и прибывшим по узкоколейке. Они дожидались прихода победителей и дождались: этим парням наконецто пришло в голову свернуть с шоссе влево.

И вот они в Хоенгёрзе. Правда, у них сейчас. видимо, небольшой привал, но они могли бы заодно и прикончить этого бешеного пса.

Увидев спящих солдат, Юзеф перекрестился, а Збигпев принялся быстро излагать все это-оказалось, что он вполне сносно говорит по-русски. Но его речи никто не услышал. До поляков не сразу дошло, что эти солдаты, прихода которых они так долго ждали, не могли остановиться просто так. Если движение прекращалось, они засыпали на месте.

Ну ладно, приговор Михельмаиу был все равно вынесен. И, не выпуская концов веревки из рук, они уселись на землю рядом с танкистом из Пятигорска и приготовились ждать. Пусть выспится как следует. Для того дела, которое ему предстояло, нужен был острый глаз и горячее сердце.

- Не из одного колодца я воду пил, - тихонько сказал Юэеф над головой спящего.

Что в данном случае означало: мы долго ждали, подождем уж еще часок-другой.

Пышечка не могла вынести этого зрелища; чертыхаясь, она скрылась за углом большого коровника. Как назло уселись чуть не на голову ее длинноногому! Подумаешь, приговор! Как будто у солдат других забот не будет, когда проспятся. Она поносила поляков на чем свет стоит, потому что никогда раньше их не видела. Их вообще никто в нашей деревне не видел.

10

Их видел только один я, не считая Михельмана, конечно. За каждого заплачено по пятьдесят сигарет из "табака лучших сортов". Им подарили жизнь - при условии, что они будут мертвыми. Так что сегодня состоялось их воскресение. И спасителя своего они прихватили с собой.

Поляки узнали меня и помахали рукой, вот я и цодсел к ним. Все равно на это утро у меня никаких особых планов не было.

Мать с Амелией были уже дома, то есть у нас в бараке пустились бегом, как только танки загрохотали у нас за спиной.

- Не хочу в замок! - вырвалось тогда у Амелии. Она боялась матери и Доната больше, чем вражеских танков. И моя мать под грохот и лязг, как в настоящем киножурнале "Новости недели", добавила голосом диктора, читающего экстренный выпуск :

- Замки они громят в первую очередь!

Мне это не понравилось. С чего она взяла, будто русские громят сперва замки, а уж потом только халупы батраков. В результате Амелия побежала к нам домой, чего бы я на месте матери ни за что не допустил.

Я бы не позволил ей войти в нашу нищенскую конуру.

Люди хотя и говорят "война есть война", но тут же сломя голову бегут прочь. Я не побежал. Я все больше отставал и под конец крикнул:

- Бегите без меня! Я проберусь задами!

А сам встал в дверях трактира и стал глядеть на громыхающие по улице танки. Вряд ли сумею теперь объяснить овладевшее мной тогда безразличие. Вероятно, внушил себе: ну и пусть. Пусть остановятся и пусть расстреляют. Лучше это, чем видеть, как Амелия входит в нашу жалкую хибару. Вот до чего дошло! У меня появилось то, что по-ученому называется неадекватное восприятие. Внутри у меня все сжималось в комок при мысли, что Амелия сейчас ступает по щербатому полу нашей грязной клетушки и садится на липкую скамью возле печки, этой ненавистной прожорливой твари. Я словно видел, как ноздри ее брезгливо принюхиваются к затхлой вони, которой я весь пропах, а в глаза так и лезет голубой эмалированный таз, в котором я мою ноги.

Нет, лучше погибнуть.

Представить себе только, что ей придется у нас ночевать! Как это она ляжет в мою постель в задней каморке - одеяло вечно сырое, а в матраце огромная дыра, прожженная горячим кирпичом. Мне всегда приходилось сперва сворачиваться калачиком, чтобы скопить тепло, и только потом, очень нескоро, можно было распрямиться во весь рост. Да ей ни за что этого не вынести, никогда. Вот о чем я думал перед самым концом войны.

И вот танки остановились; из-за угла появились те два поляка и помахали мне в знак приветствия. Ого, в таком случае мне и вовсе лучше остаться здесь, и я словно во сне подошел поближе к ним. Збигнев и Юзеф кивнули мне чуть ли не сочувственно, словно хотели сказать: к сожалению, все это причем в точности - можно было предвидеть заранее, уже тогда, когда я заглянул в окно старого курятника и объяснил им суть махинаций с рваными башмаками и похоронками. Я был настолько вне себя от счастья из-за тог о, что мне вопреки ожиданиям не только ничего плохого не сделали, но даже предложили местечко рядом с собой (в самой гуще большевиков), что напустил на себя вид одновременно глубокомысленный и страдальческий. Дескать, вот перед вами человек, который не из одного колодца воду пил, воистину так!

Михельман тупо глядел себе под ноги и хрипло, с присвистом, втягивал воздух ртом, обнажив резцы. Он всей тяжестью повис на веревке, стягивавшей его руки. Юзеф свернул мне самокрутку, и только когда я закурил, Михельман, мой бывший учитель, поднял голову. Глаза его от изумления чуть не вылезли из орбит. Закурил я впервые, и от смущения, что меня застали за этим занятием, тут же закашлялся. Но потом мне все же пришло в голову, что дело не в курении. Во всяком случае, не в нем самом. А в том, что я так запросто сидел тут и раскуривал с этими поляками-вот что Мнхельману было трудно переварить.

- Значит, это ты, - прошипел он.

- Ну я, а что?

Верно: я опять благополучно приземлился после очередной встряски! Мне пока и впрямь ничто не грозило. Я был в числе тех, кто мог со спокойной душой закурить.

А если вглядеться в лицо Михельмана попристальнее, то мое место вообще не среди побежденных в этой войне. На нем было написано, что мое место-среди тех, кого можно назвать воскресшими. Среди воскресших, ставших судьями. Как же мне было не сиять от счастья!

И люди за окнами-их выдавало легкое подергивание занавесок-видели все это в таком же свете. Я знал их: если они на кого взъедятся, то распахнут окна и примутся улюлюкать! А раз они сидят тише воды, ниже травы, значит, поджали хвост и будут встречать с поклонами и приглашать в дом как дорогого гостя: старой вражды как не бывало.

Да, дошло до них, видать, чей час пробил. Я совсем осмелел и, небрежно развалясь и пуская кольцами дым, задрал ноги кверху и спросил Михельмана со смехом, без злобы:

- Как вам нравятся мои туфли?

Он отвернулся. Збигнев невесело рассмеялся, Юзеф ругнулся сквозь зубы. А танкист из Пятигорска все так же спал мертвецким сном.

Считай я их врагами, я бы мог попытаться всех уложить на месте автомат одного из спящих лежал всего в нескольких шагах, а часовой, казалось, не обращал на нас внимания, но я не считал их врагами. И хотя меня уже тошнило от курева, я попросил Збигнева свернуть мне еще одну и затянулся с решительным видом.

Больше всего на свете мне хотелось в эту минуту поболтать с моими новыми приятелями, которые теперь задавали тон, попольски, по-русски либо еще по-каковскида так небрежно, как бы между прочим, что производит особенно сильное впечатление.

Ведь вот как права оказалась мать! Она не раз говорила:

- Надо бы знать языки!

У нее это звучало так: тот, кто "знает языки", знает не какой-то определенный язык, а вообще "языки", все сразу, то есть получалось, что почти все люди говорят понемецки, но где-то есть и такие, которые "знают языки".

В это утро мне остро не хватало знания польского, я бы все отдал за несколько простейших фраз. По моим тогдашним понятиям, чтобы овладеть чужим языком, надо было прежде всего исковеркать свой собственный до неузнаваемости. Если получается, считай, что и иностранный у тебя почти что в кармане. Ну вот, к примеру: протянув руку к Збигневу, я сказал, небрежно пошевелив пальцами:

- Ну, Спишек, тай пиштолетту. Я змотреть.

Збигневу понадобилось довольно много времени, чтобы сообразить, чего я хочу.

И сообразил-таки, вероятно, лишь благодаря расположению ко мне. Поскольку я неотрывно смотрел на его ремень, он опустил взгляд туда же, обнаружил свой пистолет и с улыбкой протянул его мне.

Я мог говорить по-польски! Мне показалось, что лицо Михельмана как-то сразу посерело. Во всяком случае, он не сводил глаз с пистолета. На моей ладони лежал "08" - точь-в-точь такой, какой он накануне отшвырнул, когда Лобиг напал на него, не помня себя от бешенства. С пистолетом в руках я уже ничем не напоминал того долговязою и нескладного подростка, каким был всего час назад. Я все больше проникался ощущением своей причастности к новой власти, а потому заважничал и небрежно бросил:

- Не понимаю, зачем ждать, пока русский проснется! И добавил "по-польски": - Ну, Спишек, стрели капут, пиф-паф!

Михельман подскочил как ужаленный и завопил:

- Попробуй только...

Но Юзеф тут же резко дернул за веревку, и Михельман сразу опомнился, оглянулся на спящего танкиста и прошипел:

- Слушай, ты это брось!

Но танкист, видимо, все же что-то услышал сквозь сон, потому что повернулся на бок, по-нрсжнему откинув обожженную руку подальше от тела. Михельман устремил на вражеского солдата взгляд, полный самой нежной заботы и участия-лишь бы юг спал подольше; понимал, значит, собака. что, как только тот проснется, ему конец. Ведь для этого мы тут и сидели. Танкист удовлетворил его немую мольбу и больше не шевелился.

Михельман был у меня в руках. Еще никто и никогда не был у меня в руках. Зато я сам был всегда в чьих-то. И казалось, что так уж мне на роду написано. Теперь я вдруг обрел вес и влияние. От меня зависела жизнь других людей. Признаюсь, у меня даже дух захватило. Слишком уж внезапен был этот взлет. И я понял, что значит власть. Власть всех этих крупных и мелких заправил нашей деревни-Доната, Лобига, Таушера, приказчика, Михельмана...

Я вдруг покатился со смеху: до того забавной представилась мне теперь вся эта история с мертвыми душами-в курятнике.

- Не я же все это придумал, пойми - хрипло прошипел Михельмаи. Видимо, думал о том же, что и я. - Ведь вы ищете главного виновника, чтобы выместить на нем свои обиды. Верно?

- То есть ты тут ни при чем, - небрежно закончил его мысль Збигнев, одной рукой ловко свертывая самокрутку. Табак был тот самый, который они сушили на печке, - он продирал легкие, с ювно ржавая скребница.

Михельман обращался только ко мневидимо, считал меня достаточно важной птицей:

- Кто спас им обоим жизнь-я или не я?

Ведь их бы давно на тот свет отправили!

Так или нет?

- Ты нас взял с того света, а не с этого, процедил Юзеф сквозь зубы и выругался длинно и непонятно.

Теперь его прорвало. Все они, немцы, такие - живут за счет смерти, а потом еще спрашивают: "Разве я убивал?"

И это еще не все! - Юзеф потерял мать.

Ее застрелили немцы за то, что у курицы, которую она им зажарила, не оказалось печени. Мать тайком скормила эту печенку сыну, то есть Юзефу.

И это еще не все - Отца Юзефа и пятерых других мужчин из их местечка они погнали перед собой при атаке на мост, нацепив на них немецкие мундиры. И все шестеро полегли под пулями своих земляков.

Было на что поглядеть!

И это еще не все! - Сестру его, красавицу польку, немецкий офицер для своих личных цадобностей снял прямо с эшелона, стоявшего на станции. Спасителя звали Генрих, и спал он крепко, как малое дитя. Так что утром, когда эшелонные охранники пришли за ней и она поняла, что взял он ее напрокат, она застрелила Генриха - "хотя бы одного".

И это еще не все! - Потом уже самого Юзефа схватили и привезли в Винцих, а тут приюворили к смерти за то, что он отказался назвать имя человека, который дал им немного кормовой свеклы.

И это еще не все! - Потом припожаловал Михельман и использовал их для своих грязных делишек. Башмаки в починку сдавали только родители сыновей, воевавших на фронте.

И это еще не все! - Если работа шла медленно, их оставляли без воды.

Каждый пункт обвинения Збигнев сопровождал кивком-как бы припечатывал его своим ястребиным носом.

Михельман забегал глазами вокруг-нс придет ли откуда помощь? Может, какой возница выедет из ворот, либо чье-то лицо мелькнет в окошке, или окликнет кто...

Пусто.

Даже собак словно вымело из дворов-в дома они, что ли, попрятались?

И хотя я молчал, он обратился именно ко мне:

- Разносить похоронки, Зибуш, могли поручить любому, ну хотя бы тебе, например. А что потом?

- Да, что потом?

- Тебя стали бы бояться - с этим ничего нельзя поделать.

Вот что значит суеверие.

Заметив, что его не прерывают, а дают выговориться, он вдруг легонько ткнул меня носком ботинка.

- Сходи-ка принеси нам всем чего-нибудь поесть! Скажешь жене, пусть даст свиной колбасы, и яиц два десятка, да еще сала домашнего копчения. Раз уж все равно сидим и ждем, почему бы не подзанравиться чем бог послал. Ну, иди же!

Юзеф выжидательно посмотрел на меня.

Его жуткое обвинение запало мне в душу.

Я весь сжался в комок и думал: где были мои глаза, где был я сам, когда все это совершалось?

Правда, я только-только начал собирать осколки от снарядов, как все уже и кончилось. Потому что сгорело дотла. И нас с матерью из знакомых берлинских кварталов забросило куда-то к черту на кулички, в чужую глухую деревню, но мать-насколько я понял, - в сущности, никогда об этом не жалела.

- Торговец смертью! - крикнул я и указал на Михельмана. Так назвала его моя мать.

И никаких дел я с ним иметь не желал.

Не было ему места в моей жизни!

"Спишек" развернул тряпицу и протянул мне ломоть хлеба с салом и несколько луковиц. Я набросился на еду с такой жадпостью, что он проникся ко мне уже полным доверием. И долго молча смотрел, как я ем, а потом даже ласково потрепал по волосам. От такого обращения голова у меня заработала с необычайной ясностью. Всему виной моя мать с ее крестьянской осторожностью; она потащила меня за собой в эту деревенскую глушь, чтобы "пересидеть"

здесь, забившись в лисью нору. Благодаря этому я, правда, не стал лихим головорезом из гитлерюгенда, но в развитии все-таки поотстал-словно теленок, я вяло впитывал в себя то немногое, на что отзывалось мое сердце.

Как бы там ни было, но от Михельмана мы никаких подачек не примем.

Пусть себе говорит.

А танкист - пусть себе спит.

А ветер-пусть себе усеивает первыми белыми лепестками гладкое зеркало пруда...

Мы разрешаем.

11

Все произошло с такой быстротой и точностью, словно разыгрывалось по сценарию. Когда прозвучало "Донат!", танкист вскочил и схватился за оружие.

Правда, он и не собирался прошивать очередью Михельмапа.

После крепкого сна человек разминается, потягивается и смотрит на мир, как говорится, другими глазами. Он опять четко мыслит и твердо знает, что ему делать. И в памяти его встает весь путь-все, что случилось с ним на этом пути от Пятигорска до Хоенгёрзе. И значит, он вновь способен принимать обдуманные решения.

К этому времени Михельман как раз дошел до того места своей речи, когда он задал вопрос:

- Главный-то здесь ведь не я-а кто же, ну-ка?

Он опять съехал на свой обкатанный педагогический прием и начал задавать нам загадки. В самом деле-кто же главный у нас в деревне?

- Ведь он делал здесь все, что хотел, - не унимался Михельман.

В чьих руках все имение? А почему? Да потому, что благородные дамы ни черта в хозяйстве не смыслят. Что они понимают в земледелии или там в купле-продаже? А о Таушере, о маслоделе Таушере небось думаете, что он бог весть какая важная персона, верно? Только потому, что у него есть масло, ага? Сказать вам, что он такое, ваш Таушер? Скажу, а что, в самом деле! Мыльный пузырь-вот он что такое. И тому, кто его выдул, он каждый год отсчитывает десять процентов от барышей. Иначе тот сдаст молоко на маслозавод в Винцихе, и Таушеру придется взять в руки вожжи и возить барду, вот оно как. Ну а крестьяне, живущие своим хозяйством? Эти у кого в руках? Ну-ка?

В этот миг он и вышел из-за угла большого коровника. Наверное, Михельман этими педагогическими загадками прямо-таки накликал его на свою голову. На этот раз на нем не было ни новых сапожек, ни бриджей, ни кепки: с непокрытой головой, небритый, в грубых заношенных штанах не по росту-ии дать ни взять скромный труженик на склоне лет, - он как бы невзначай вышел со скотного двора и наткнулся на танки.

Вне всякого сомнения, он слышал все, что Михельман говорил здесь о нем, и мгновенно оценил обстановку.

И он, умевший выжидать годами, явился не медля ни минуты.

Не знаю, кого Михельман страшился больше: русских танкистов, пленных поляков или его.

Во всяком случае, он тут же продолжил свою речь. Кто молчит, тот вызывает подозрения. Особенно если замолчит внезапно, ни с того ни с сего. Так на чем же он остановился? Ах да, на крестьянах.

- Да знаете ли вы, что это за людишки?

Что за подлый это народ?

Никто из нас не знал.

Чтобы крестьяне тебя боялись и уважали, их надо заставить раскошелиться. Если этих баранов не стричь, они решат, что ты недоумок и деньги на твое ученье потрачены зря. А чтоб всучить им клячу вместо коня, нужно быть мошенником почище их самих. Не умеешь жульничать, так и самых лучших лошадей у тебя не купят. Потому как не обманешь-не продашь. Да и откуда бы у тебя взяться хорошим коням, раз ты жульничать не умеешь? Ну откуда?! А, да что говорить!

И он махнул рукой в сторону деревни.

чтобы тот, в грубых заношенных штанах, видел, как сильно он, Михельман, ненавидит их, укрывшихся в домах за высоким забором.

- В один прекрасный день я им вдруг разонравился. И чего они от меня потребовали? Ну-ка? - Это уже относилось ко мне лично.

Я пожал плечами. Почем мне знать, чего они могли потребовать.

- Вынь да положь им высокий уровень.

Это в школе-то! Смех и грех! Уровень им вдруг понадобился! И этому краснорожему Лобигу больше всех. Улавливаете, к чему я клоню? И если я вас теперь спрошу, зачем этому краснорожему тупице высокий уровень обучения? Он хочет-чего? Он хочет пропихнуть поближе к верхам свою Гер дочку, не из каких-то там убеждений, а просто так, только из-за того, что она в уме считает и для полевых работ не годится. Может, даже в районное управление, чтобы, значит, получить доступ к нужным печатям.

Все у него есть, а вот бумаг с печатями нету. Как это все называется, спрошу я вас?

И он впился глазами в Юзефа, но тот тоже не знал, как "это все называется". Да, в тот день Михельман был в ударе, это надо признать. Как никогда.

Итак, "как это все называется?". Сегодня Михельман вопреки своим обычаям не оставил вопрос без ответа. Сегодня он на него ответил. Потому что не был уверен, что успеет еще раз к нему вернуться.

- У них это называется: тяга к образованию!

И он расхохотался во все горло! Несмотря на то что был в кольце врагов.

- Потребуй от такого съесть конский хвост и он съест. Вели ему выучить стишок - и он выучит. Ему ведь все едино.

Надо только четко объяснить, что от него требуется. И эти-то тупицы еще смеют на меня тявкать? И задавать дурацкие вопросы? Ну, мы и дали этим мошенникам жару, верно, приятель?

Но тот, к кому он обращался, - пожилой человек в грубых заношенных штанах ничего такого не помнил. И приятелем его никогда не был. Как ни старался, ничего такого вспомнить не мог. Не выдержав молчания, Михельман в отчаянии завопил:

- Да подойди же сюда наконец! Скажи им, чтоб кончали ломать комедию... А то они меня тут совсем... Ну скажи же, Донат!

Это слово он выкрикнул слишком громко. Танкист вскочил.

"Донат" - это и была реплика, предусмотренная сценарием.

Он вскочил и схватился за автомат.

Судя по его позе, он рявкнул: "В чем дело ?"

Тут поднялся с земли Збигнев, сапожных дел мастер. Он объяснил танкисту, почему считает Михельмана опасным преступником, которого он, Збигнев, - будь он на месте танкиста-пристрелил бы без лишних слов. До чего же здорово знать "языки" - русский понял каждое слово и уже глядел на Михельмана волком.

Но краем глаза он заприметил и Доната, а поскольку он теперь, выспавшись, соображал быстро и четко, то припомнил также, что раньше этого человека в грубых, бесформенных штанах здесь не было.

- Донат, ну скажи же им, пусть оставят меня в покое! Скажи им, что я не по своей воле и что придумал это все... Сам понимаешь, у меня теперь другого выхода нет!

Михельман явно сболтнул лишнее. Этого ему не следовало говорить. "Другого выхода нет". Что это значит? На что он намекал? А?

Донат не шелохнулся.

Но от танкиста из Пятигорска не ускользнуло выражение бессильной злобы, с каким тот, у кого руки были связаны за спиной, буравил глазами этого нового, в грубых штанах. Он ведь хорошо выспался, как я уже говорил.

Но сперва танкист во все горло гаркнул:

"Подъем!" - и все вокруг пришло в движение. Солдаты влезли в танки, моторы взвыли, дома в деревне задрожали мелкой дрожью, занавески ожили. И Каро, паша овчарка, тоже прибежала на шум. Опустив голову и хвост, она растерянно жалась поближе к людям. И даже проползла на животе по носкам сапог танкиста -тот вспомнил пса и засмеялся. Слегка приласкав собаку, он крикнул что-то своим. Тогда из танка вылез солдат с брюшком - единственный толстяк среди них-и вытащил что-то из кармана. Почти все русские тут же закатились дружным хохотом. А танкист из Пятигорска подозвал Каро, погладил его по голове и быстрым движением нацепил псу на шею Железный крест первой степени за особое бесстрашие перед противником.

Не знаю уж, где они его взяли. Но хохот стоял такой, что его громовые раскаты разнеслись по всей округе до самого леса. Каро завертелся волчком, стараясь подцепить крест зубами, но тщетно-лента плотно охватывала шею и крест висел как приклеенный.

Збигнев совсем рассвирепел от отчаяния.

Не для того они с Юзефом ждали тут, изнемогая от нетерпения, чтобы у них на глазах устраивали какие-то дурацкие забавы. Зло, причиненное им, взывало к мести. Он схватил танкиста за грудки-я даже рот раскрыл. Вот они какие-люди как люди, бывает что и поссорятся. Значит, и мне нечего их бояться.

Танкист спокойно выдержал наскок поляка, все понял, что тот сказал, но в ответ лишь улыбнулся. Видимо, у него было другое понятие о задачах передовых частей. Он обнял поляков, отсыпал им махорки из своего кисета и, пока они сворачивали цигарки, внимательно слушал, что те ему наперебой рассказывали, то и дело сочувственно кивая им в знак согласия, а когда они умолкли, вздохнул и отрицательно помотал головой. Танки взревели так, что земля задрожала. Каро с Железным крестом на шее растерянно заглядывал всем в глаза. Я окликнул ею, но он не послушался. Пес словно рехнулся и уже не отличал своих от чужих.

Юзеф и Збигнев вне себя от возмущения что-то кричали, стоя в клубах дыма и воздевая руки к небу.

Михельман пытался перекричать и их, и рев танковых моторов, обращаясь все время только к Донату, только к нему одному.

Обезумев от ужаса, он отчаянно умолял помочь ему. Вероятно, именно его отчаяние и заставило танкиста задуматься. Ему вообще-то надоела эта сцена, дело затягивалось, ему хотелось поскорее туда, вперед, - ну уж ладно, может, и впрямь дело срочное, нельзя откладывать. И тут его осенило. Он шагнул к тому немцу в грубых штанах, что за все время не проронил ни слова, и, повинуясь какому-то чутью, спросил, ткнув пальцем в сторону Михельмана:

- Фашист?

- Да, - ответил Донат спокойно и решительно. - Фашист.

Таким он представлял себе простых немцев, этот танкист, поэтому он кивнул и протянул Донату свой автомат. Донат взял автомат, вспомнил слова Михельмана насчет "другого выхода", отошел немного в сторону, примерился, чтобы дуло глядело на пруд, а не на дом каретника, и нажал на спуск. Длинная очередь точно прошила цель. Ни одной пули не шлепнулось в воду.

Когда Михельман затих, Донат вернул танкисту автомат и слегка поклонился.

Выстрелы доконали нашего бедного Каро: дико визжа и подвывая, он бросился по улице в глубь деревни, бешено набрасываясь на всех, кто попадался на пути.

Танкист поглядел на мертвое тело, покачал головой, сплюнул и полез в танк. Танковая колонна русских, так уставших от необходимости убивать, вздрогнула и тронулась с места.

У меня поплыло перед глазами - накурился, наверное, сверх всякой меры. Каро с Железным крестом на шее весь день носился по деревне как очумелый, а к вечеру стал жалобно скулить под дверями. Но в дом его так никто и не пустил. Все от него отвернулись.

12

Пол в комнате был не просто вымыт, а выдраен и выскоблен добела. Я шагнул через порог, и с ног сразу натекла большая грязная лужа.

- Дождь, - сказал я.

Дождь смыл все. Следы, оставленные танками, белые лепестки вишен на булыжнике, кровь Михельмана - "спасителя", окурки поляков...

Почвы в той части провинции Бранденбург песчаные, и над Хоенгёрзе всегда висело легкое облако пыли. Но когда в деревню пожаловали тяжелые танки, она вообще потонула в густом желтом тумане. И в той драме, что разыгралась на берегу пруда и длилась три часа, мне выпала чуть ли не главная роль. А когда мои партнеры покинули сцену, хлынул дождь и все смыл.

Пыль осела и превратилась в грязь-все кончилось...

Мать и Амелия сидели рядышком на скамье у печки. Амелия была бледна как смерть. И глаза ее очень напоминали глаза той женщины на картине, что висела в ее комнате. Взгляд их как бы проходил сквозь тебя. Он был устремлен куда-то вспять, на тот берег широкой реки, с которого мы только что уплыли. Теперь мы оба стояли на другом берегу, и оба не знали, те же ли мы теперь, какими расстались на том берегу, или на другом берету уже и мы другие...

Мать сидит потупившись и боится взглянуть мне в глаза. Я кажусь сам себе солдатом, вернувшимся домой с фронта. Война кончилась. И поскольку я молчу, она поднимается и идет за половой тряпкой...

На столе початая бутылка шнапса, рядом на газете шматок старого сала. Шнапс этот мы получили по талонам еще два года назад.

Я сразу спросил:

- Где Швофке?

- Так узкоколейка же дальше пошла, в сторону Зипе, - ответила мать.

Вот оно что.

Вот с кем хотелось бы мне сейчас потолковать.

Мать вытерла грязную лужицу у порога.

Амелия все так же молчала, и глаза ее все так же были обращены вспять.

- И долго он здесь пробыл?

Порядочно.

- Что он сказал?

Мать вздохнула. Она немного стеснялась Амелии. Но та вроде бы не прислушивалась к разговору.

- Отдраить всю грязь до живого тела.

Мать пожала плечами. Мол, она только повторила его слова.

Да, он был здесь. Так сказать мог только он.

Амелия выжидала. Она чувствовала, что я пропах войной. И может статься, что теперь мне уже не захочется вместе с ней восторгаться канавками на древних черепках и всем прочим. А ее утонченность и чувствительность, может, тоже сочту накипью, которую надо сбросить. Вполне могло быть и так...

И она очень осторожно, как бы невзначай, слегка выдвинула из-под скамьи ногу.

Но я-я любил ее по-прежнему. Именно теперь, когда она сидела тут рядом, перебирая ногами по щербатому полу, и была так далека.

В моей жизни это был первый грустный день. А может, первый настоящий.

Ко всему прочему я еще вспомнил вдруг про выстрел у пруда.

- Он сам его пристрелил. Представьте себе: своими руками уложил и даже еще подождал не шевельнется ли. - Я налил себе из бутылки.

И вот я дома. Черт побери, меня прямо распирало от гордости. Ведь я был там, когда его прикончили. Та-та-та-та-та! И готово дело!

Амелия испуганно вздрогнула и прижала ладони к печке. А мать даже выбежала за дверь, словно моей жизни угрожала опасность и надо было меня спасать.

- Скажи, чего Донат от тебя, собственно, добивается? - спросил я Амелию.

И вдруг весь затрясся в ознобе. Видимо, слишком долго сидел на холодной земле.

У меня едва хватило сил, чтобы встать, держась за спинку стула и, шатаясь, добраться до кровати в каморке. Как раненое животное залезает в нору, чтобы там умереть, так и я залез под одеяло и сразу затих.

Амелия прилегла рядом и несколько раз погладила меня по голове, чтобы успокоить. Но рука ее дрожала-видимо, Амелия волновалась еще больше, чем я. Кажется. она даже тихонько что-то запела. Да, скажу я вам, горячие были дни!

13

Времени, которое потом наступило, ямного позже- посвятил несколько строк, которые кажутся теперь слегка напыщенными.

Мне и самому они не очень нравятся, и все же я привожу их здесь, поскольку в них содержится чистая правда. Вот эти строки:

"Когда началось лето, деревня взорвалась(!) и разлетелась на части. На развалинах старой жизни происходили танцы. Дважды в неделю под музыку двух оркестров-духового и трио: скрипка, аккордеон и ударные инструменты. Оба оркестра наяривали наперебой и поддавали мирной жизни жару. Во время перерывов потные, запыхавшиеся мужчины тащили своих полуоглохших партнерш за огороды или в придорожную канаву. Д орле-Пышечка по прозванию и шлюха по призванию-каталась как сыр в масле:

из травы за амбаром выглядывали лишь се круглые колени, отливая в лунном свете серебром. А сменщики один за другим ныряли в неглубокую бездну, издавая нутряной вскрик".

Такой у меня тогда был стиль. Чуть дальше я завернул еще почище:

"Голод выплеснулся из халуп поденщиков, высадил ворота хлевов и порезал всю живность". И еще: "Вниз к пруду по канаве ползло (!) горячее месиво из крови, щетины, перьев и щелочи. Воздух накалился от алчности и топленого сала. Не нужен ни бургомистр, ни учитель. И вишневые деревья вдоль проселка тоже никому не нужны.

Нужны лишь старые мотоциклы из кюветов вдоль шоссе, чтобы, напившись, врезаться с разгона в стену какого-нибудь сарая.

Небо полнилось рыдающими рыбаками с Капри, а у трактира били морду кучерубеженцу из Восточной Пруссии, толстому и неповоротливому, как памятник. И всякому, кто умел хлопнуть неочищенного спирта не поморщившись, разрешалось приложить к нему руку. А когда "белый серп месяца сиял на небосклоне", старый Лобиг откармливал свою блондинку из Вильмерсдорфа пышными оладьями, чтобы ляжки у нее округлились, как у киноактрисы Марики Рёкк".

Да, читать неприятно, но каждое словоправда.

Взять хотя бы Лобига. Старику загорелось наконец-то урвать свое от жизни, а посему он оставил при себе некую Мону Зимзен, появившуюся в деревне с целью обменять на яйца губные гармошки фирмы "Хонер" и шелковый пояс для чулок. Распахнув окошко, он предложил ей показать товар. Гребенки пошли в обмен на кур, сигареты - на муку. Когда торг закончился, он сгреб в охапку саму блондинку. За все удары судьбы - дочку Герду не приняли в торговое училище, сын Ганс погиб под Кюстрином - он расквитался сполна.

Жена Лобига, тощая Хильда, повесила и без того унылый нос и перебралась в хлев к коровам, в глубине души радуясь появлению в доме пришлой молодки: хоть избавит ее от приставаний супруга. Пошел прахом обычай облегчать любое горе в супружеской постели. Белокожая телочка воцарилась в доме, а Хильда спокойно занялась коровами.

Я лежал с тяжелым дифтеритом. Амелия ходила за мной-холодные компрессы на шею, настой шалфея, льняное масло и какие-то завалявшиеся у матери сердечные капли. В Хоенгёрзе считалось, что с горла болезнь всегда переходит на сердце, поэтому все принимали сердечные капли, желательно с пчелиным медом, поскольку он немедленно всасывается в кровь. Когда температура подскочила, я заметался в бреду и горло сдавило, как удавкой. Мне привиделось, что я бегу по улицам Хоенгёрзе в одной рубашке и что во всем мире не осталось ничего, кроме нашей деревни.

Только она одна.

И вот я бросался из одного конца деревни в другой, а выйти из нее не мог. Семимильными шагами топтался на месте. Ну как бывает иногда во сне.

Потом мне вдруг почудилось, что все дома в деревне пустые. Ни души вокруг.

Я огляделся, потом опустил глаза, осмотрел себя самого и с воплем ужаса бросился прочь от себя-единственно! о, кого оставили в живых...

Наконец я увидел их всех: на холме Петерсберг они молча водили хоровод под беззвучную музыку; в середине круга крутил коленца Хильнер, в чем мать родила.

Я бросился было к ним, но выйти из деревни так и не смог. Я был обречен остаться здесь. Я-заложник. Какая-то сила цепко держит меня и душит, душит...

Когда я пришел в себя и впервые глубоко вздохнул, яркий прямоугольник окна резанул меня по глазам. Начиналось жаркое лето.

Я спросил у Амелии:

- Разве драконов на самом деле не было?

- Многоголовых, во всяком случае, нет, - отвстила она, помогла мне сесть повыше и насухо вытерла потную спину полотенцем. Она так осторожно прикасалась ко мне. словно смахивала пыль с концертного рояля. При этом ее грудь то и дело доверчиво прикасалась ко мне.

- Но ведь не из пальца же их высосаланастаивал я.

- Не из пальца, конечно, пояснила она. - Вероятно, вот как получилось: не успеют люди справиться с одной бедой, еле-еле отобьются-глядь, уже новая нагрянула. Вероятно, так.

- Все-то ты знаешь, - вздохнул я и вновь погрузился в сон. На этот раз я спал без сновидений, и когда проснулся на следующее утро, то почувствовал, что горло мое почти очистилось. Амелия же по-прежнему сидела рядом.

- А ты все сидишь и сидишь?

- Нет, мы с твоей мамой меняемся, - ответила Амелия.

Успели уже подружиться, видать.

Да, знаешь, только что пришла графиня Карла.

- Ага, графиня.

- Она самая.

- Ax ты боже мой.

- Да, бог знает что.

Но я все равно был счастлив-во-первых.

из-за того, что температура спала и горло очистилось. Этого одного достаточно, чтобы переполнить человека радостью жизни. А во-вторых, Амелия сидела подле моей постели на белом кухонном табурете, в напряженной позе сестры милосердия, а я всегда мечтал, чтобы-если я заболею - рядом была такая, как она. Самое удивительное в Амелии-она излучала женственность, или как это еще называется, несмотря на все старания ее подавить. Ничего навязчивого, лезущего в глаза. Просто в ней это было, и все. Действует наповал. Вот и сейчас: она сидела с отсутствующим видом, закинув ногу на ногу, или, вернее, сплетя воедино два гибких живых существа, и устремив взгляд в далекое никуда.

- А что они сейчас делают? Они на кухне? - спросил я.

- Конечно. У графини дочь в бегах.

- Ничего удивительного.

Я пожал плечами. Амелия кивнула.

- Твоя мама умеет шить? - спросил я, помолчав.

- Да, и любит к тому же.

- Тогда они, может, про шитье говорят.

Твоя любит поговорить с простым народом.

Я чувствовал себя совершенно здоровым.

- А, так это вы и есть простой народ.

- Да, это мы и есть.

Амелия пытливо уставилась на меня. Она не была уверена, шучу я или злюсь. Но я рассмеялся и погладил ее ногу.

И тут мне до зарезу захотелось на воздух.

Только чуть-чуть пройтись. Только чтобы проверить, получится ли. Чтобы подышать и оглядеться.

- Она знает, что ты тут?

Амелия покачала головой.

- Подлость с твоей стороны.

- Нет, - возразила она. - Просто малодушие.

Поскольку температуры не было, Амелия, строгая моя сиделка, разрешила мне немного пройтись, опираясь на ее руку. Только мимо кухни надо было прошмыгнуть без единого шороха.

Мы благополучно проскочили прихожую, я взял ее под руку, и мы вместе вышли на залитое солнцем крыльцо. Я сиял. Теперь мне не хватало разве что стриженых собачек и-парка с рододендроном.

14

- Я могла бы стать сестрой милосердия, как ты думаешь? - спросила Амелия.

Но до меня только в эту минуту дошло, что мы с ней - впервые! - идем по улице под ручку, открыто; на глазах у всех. Был теплый летний вечер, пахло пылью и тысячелистником.

Амелия - и вдруг сестра милосердия! Как-то больше монашкам подходит.

- А твоя мать не задавака? - начал я.

- Вообще-то нет.

- Гляди-ка, приходит так это запросто...

Но ведь Амелия задала тот вопрос не случайно, ей важно было понять, в чем смысл ее жизни, ради чего она, в сущности, живет. Да только за больными ходить-както мне это не очень...

- А больше ты ничего не умеешь?

- Почему же, книжки читать.

- Вот и ладно, я пойду работать, а ты будешь книжки читать.

Но она уже не слушала.

- Иногда мама бывает очень гордая, - заявила Амелия, - конечно, не со всеми, а только с теми фабрикантами, с которыми у папы были дела; знаешь, этих чванливых промышленников она просто не выносит.

И так важничает, что смотреть противно.

Но вобще-то...

Тут надо было держать ухо востро! Потому что сейчас вполне мог последовать рассказ о том, какая хорошая у нее мать...

Что отец хороший, я уже знал. И если она наговорит много красивых слов в адрес своей матери- это я уже успел усвоить, - значит, изо всех сил старается не думать о ней плохо, что бы та ей ни сделала. Вот откуда ветер-то дул.

Только я хотел что-то возразить, как заметил-из-за всех дверей и окон нас провожают любопытные взгляды. Деревня явно терялась в догадках.

- Но верно и то, - сказала Амелия чуть позже, - что я такая, какой ты меня любишь, лишь потому, что ни на что путное не гожусь.

Да, сразу видно, что не простых кровей.

Эта не клевала носом ни тогда, когда сидела на скамье у печки, бледная как полотно, ни потом, дежуря часами у моей постели. Эта не клевала. Эта еще задаст нам всем загадки.

Тут мы поравнялись с открытым окном в доме Лобига, на котором Мона Зимзен разложила свои товары. То есть дошли уже до середины деревни. Сегодня в продаже были шпильки для волос, ядровое мыло и перец в зернах. К окну прилипла целая ватага ребятишек, которые таращились на незнакомую тетю, словно на фею из сказки, и Моне пришлось чуть ли не силой гнать их прочь.

- Пошли, пошли отсюда, ребятки, идите себе, играше. - А когда это не помогло:- Вот кликну дядю Лобига, он вам задаст!

От толстого слоя косметики лицо ее казалось мертвой маской; несмотря на жару, она куталась в черную накидку и нервно переступала с ноги на ногу. Дверь за ее спиной тут же распахнулась, и "дядя Лобиг"

ворвался в комнату, красный как рак.

Дети бросились врассыпную-зря, как оказалось: не они привели его в бешенство.

Быстро оглядев комнату налитыми кровью глазками, он мрачно уставился на свою размалеванную помощницу. С Лобигом вообще трудно было ладить. Так же внезапно дверь за ним захлопнулась; видимо, в какой-то другой комнате он все же нашел, что искал, поскольку вскоре из глубины дома донесся приглушенный грохот. Звук был такой, словно платяной шкаф повалился на дверь. Мона Зимзен улыбнулась нам, стуча зубами от страха.

"Потаскуха!" - прошипела Амелия. Не нравилась ей эта подделка под благородную. Вероятно, в книжках, которые она прочла, этот сорт женщин выглядел не лучшим образом.

Та поспешно захлопнула окошко - мол, лавка на время закрыта и даже спустила жалюзи.

Но мы все же еще немного постояли, прислушиваясь к шуму и грохоту, который, зародившись где-то в глубине дома, теперь грозил выплеснуться во двор. Суля по силе ударов и треску ломаемой мебели, дрались мужчины, и дрались всерьез. Амелия заметила мое волнение и потянула меня за рукав. Мол, будет лучше, если я поскорее вернусь в постель. Но мне казалось, что я досматриваю все тот же страшный сон.

Я просто должен был остаться.

- Кобель паршивый, сам себе найди, - орал Лобиг

А другой - значит, их там и впрямь было двое! - отвечал:

- Ну чего взъелся? Ей небось не в диковинку!

- Что не в диковинку? Что? - Старый Лобиг, очевидно, никак не мог взять в толк.

что было ей не в диковинку, и все наскакивал и наскакивал на соперника с кулаками - теперь его рык раздавался уже у самых ворот. Вдруг калитка открылась, и наружу, не разбирая дороги, вылетел довольно упитанный парень в вельветовых штанах и майке-Лобиг-младший собственной персоной.

Тот самый Ганс, что числился погибшим во время внезапного танкового прорыва русских под Кюстрином.

Он торчал у калитки, растерянный, но живой. Просто не знал. достаточно ли теперь одного этого. Увидев нас с Амелией.

стоявших посреди улицы, а потом и соседей, выглядывавших из дворов, он рванулся было бежать. Но вовремя спохватилсяведь про похоронку все равно все знают-и сразу сник.

На его счастье, из дома выбежала сестричка Гсрда, грациозное создание, потерпевшее столь явный крах при первой же попытке сделать карьеру. Из всей семьи только она одна оказалась мужчиной, если можно так выразиться. Потому что решительно подошла к брату, обвила ручками его голову, квадратную, как у всех Лобигов, прижала к своему худенькому плечику и легонько подтолкнула окончательно растерявшегося верзилу обратно к калитке.

Поздно! Я уже орал на всю улицу, тыча в него пальцем:

- Он жив! Все видели: он жив!

Я повторял и повторял эти слова-для себя и для всех тех, кто набежал сюда со всей деревни. Тут была не только радость по поводу того, что младший Лобиг жив.

За этим много чего скрывалось!

На меня словно озарение снизошло! Глазам вдруг открылась вся подоплека, все тайные ходы нашей деревни, и я крикнул так, чтобы все вокруг слышали:

Теперь сами видите, что вами вертели, как хотели! Поглядите на него пока вы лили слезы, платили денежки и дрожали от страха, он отсиживался за печкой!

Амелия глядела на меня, как на пророка.

Она никогда еще ничего подобного не видела.

Но болезнь еще сидела во мне, и не озарение на меня снизошло, как потом сказала мать, а просто температура подскочила (у нее получалось "температурил").

Говорят, я даже добавил: "Почем знать, кто еще из-за печки вылезет!" Но сам я этого уже не помню. Помню только выражение их лиц после этой сцены. Ведь я открыл им глаза на правду, на жуткую правду: жизнь и смерть их близких была лишь ставкой в игре! Им бы в самый раз завыть, застонать и в ужасе разбежаться. Ничего подобного.

Кто отвел глаза в сторону, кто отвернулся. А потом все мирно рассеялись, как дым из трубы, - плавно и бесшумно.

Амелия потащила меня домой. Я вел себя молодцом, выше всяких похвал, она гордилась мной. Но теперь пора было вспомнить, что я все же болен и должен ее во всем слушаться.

- Почему они молчат, как воды в рот набрали? - спросил я обескураженно.

- Потому что давно всё знали, - ответила Амелия.

- Что "всё"?

- Что младший Лобиг жив.

- И ты знала?

- Я-нет.

До чего же она умела владеть собой, что бы ни произошло. Иначе была воспитана.

Честно говоря, у меня на душе кошки скребли. Дались мне эти озарения! От них сумбур в голове еще хуже, чем после смерти Михельмана. Смерть это одно, а жизньсовсем другое. Что же это за жизнь такая, если никто не возмущается и ничему не удивляется?

День был теплый, солнечный, по меня опять затряс озноб. Я обнял Амелию и спросил:

- Только по-честному-любишь меня?

Она ничего не ответила.

Может, ей тоже нужно было сперва разобраться в разных живых мертвецах, что обнаружились сперва в хлеву у Михельмана, а теперь и на подворье у Лобша. В ту минуту я представил себе. какой она станет годам этак к пятидесяти. Черты лица обострятся, рот и нос четче выдадутся вперед.

И следующий вопрос я задал, как бы обращаясь к совершенно взрослой женщине:

Просто взяли и разошлись. Как ни в чем не бывало. Разве душа у них не болит ?

Амелия подняла брови и вздохнула:

- Откуда им знать, что это такое?

От неожиданности я даже остолбенел.

Она воздела руки к.небу:

Бог знает, почему мы все так уверены.

что она у них есть. Сами придумали и сами поверили. А у них ее, может, и нет.

У нее и впрямь на все был ответ.

Ну а у тебя? У тебя есть? Откуда ты знаешь, как болит душа?

- От тебя, - ответила она и погладила меня по голове.

Она в меня верила. И желала мне добра.

Весь обратный путь мы молчали. Что же это получается? Что люди бывают разныес душой и без души? Неужели это правда?

У самого дома она ласково объявила:

- А ты у нас романтик.

Но тут из дверей выскочила мать и напустилась на меня. Мы с Амелией не очень-то вслушивались в ее слова. Я уловил только, что графиня вернулась в замок. Очевидно, между ней и матерью произошел какой-то разговор, потому что мать все время крутилась подле Амелии. Тут уж волей-неволей почуешь недоброе. Если раньше не чуял.

И когда Амелия стала заботливо укрывать меня одеялом, я оттолкнул се:

- Иди уж, иди!

Мол, и сам укроюсь, не маленький.

- Не понимаю, в чем дело.

Впервые она чего-то не понимала.

- Все-то ты знаешь, во всем разбираешься, - простонал я. - Сдохнуть можно.

- Вот-вот, - вмешалась мать, - лучше бы вам вернуться домой, барышня, да побыстрее! Ваша матушка была здесь я это! о не могу.

Она не хотела брать грех на душу.

Амелия повернулась и вышла-запросто, как выходят из лавки.

- До свидания!

- Всего хорошего!

Как только дверь за ней захлопнулась, необъяснимая тревога словно подбросила меня на кровати. Я подскочил к окну и посмотрел ей вслед. Сегодня я и впрямь был провидцем. Я глядел и глядел на нее и вдруг увидел, что она на ходу воровски, да-ла, воровски! - обернулась. Непостижимое прояснилось. Амелии одной досталось ю, что причиталось многим. Она обокрала наши души, вот откуда она такая... О боже!

Все во мне взбунтовалось против этой бредовой мысли, я даже заплакал. Потом выпил воды и сказал сам себе: нет, она просто так обернулась - не идет ли кто сзади? И, повалившись на кровать, я громко запел песню про танец свинг и тюрьму СингСинг-пел и пел. пока не уснул.

15

Кухню нашу просторной никто бы не назвал. Плита, стол, узенький шкафчик для посуды с дверцей, затянутой марлей. Пол.

выложенный красным кирпичом; мыть его было трудно-из-за трещин, которые все больше углублялись. Окна. до половины прикрытые занавесками. Вот и всё.

Но сегодня на столе красовался целый мешок муки. Края его были отвернуты-муку собирались немедля пустить в дело. Это меня и озадачило. Столько муки у нас в доме отродясь не бывало. А может, это гипс?

Я подошел поближе, сунул в мешок палец, лизнул: пшеничная мука тончайшего помола. В таких случаях лучше всего сразу запереть дверь на ключ или уж бежать в полицию. На помощь, у нас мука!

В кино иногда показывают, как грабители перебирают и пересыпают из ладони в ладонь драгоценности, тяжело дыша от вожделения. Куда им! Я запустил в мешок руки по локоть, в самую глубь, в недра, и тут же почувствовал, как в животе у меня засосало, словно желудочный сок выделялся со дна мешка-от этою и бурунчики на поверхности ....

Тут на пороге выросла мать:

- Хочу напечь оладушек.

Она так сияла, что я заподозрил неладное. Все батраки при виде белой муки теряли голову.

- Откуда это?

- Оттуда - И она уже о (вернулась, ища спички.

Еще немного, и кухня наполнится ароматами, как на рождество. Нашлось даже немного дрожжей: правда, они пересохли и крошились, но на оладушки хватило бы с лихвой- такие будут пышные, что сами в рот поскачут.

Я оттолкнул мать от плиты:

- Чем ты с ней расплатилась?

Подозрительно это все. Мать и раньше не верила в нашу любовь.

А ничем, огрызнулась она. - Просто графиня попросила: "Если случайно увидите Амелию, скажите, пусть, мол, идет домой. Ей ничего не будет".

Только и всего.

Но я не поверил.

Тогда мать призналась, что и сама коечто сказала помещице, всего-то одну фразу:

- Вы уж простите нас, мы брали ваше добро только от крайней нужды.

А графиня, мол, кивнула и молча удалилась.

Ну вот, и, поскольку дочь тут же вернулась, мука немедленно появилась на нашем столе. Мать обменяла Амелию на муку.

Не надо мне оладий. Такой ценой.

Но на следующий день к нашему соседу на скотном дворе подошел Донат и сказал:

- Вы наверное, уже знаете. Карл Реннеберг? Я уволен.

- Да нет, - удивился Карл, - откуда же мне знать ?

Но Донат лишь язвительно расхохотался в ответ.

16

Мы трое Амелия, Карла и я впервые свиделись только уже на свекловичном поле, что тянется за oградой сада слева от проселка на Зипе.

Донат послал Амелию и Карлу вместе со всеми прореживать свеклу. Его девиз теперь был: "Кто не работает, тот не ест!"

На дворе стоял июнь-крайний срок для свеклы. Приходилось изо всех сил работать тяпкой, чтобы проредить сросшиеся рядки.

Куда-то далеко в прошлое ушел взрыв, перевернувший вверх дном всю деревню, и тот выстрел со всеми перипетиями, и мой крик, и живые мертвецы, и музыка, и танцы. На прошлой неделе имение перешло в ведение советской военной администрации, и теперь людей по утрам опять назначали на работы. В том числе и на свеклу.

И назначал их не кто иной, как Донат. То поле, что раскинулось слева от дороги на Зипе, тянулось до самого горизонта. Такого огромного поля я больше нигде не видел.

Мы должны были пройти его с тяпкой из конца в конец до канавы на меже и вернуться обратно к дороге, где, на наше счастье, хоть можно было укрыться в тени старых лин. Земля была сухая и твердая. Иногда не удавалось продраться внутрь рядка, и из земли выдергивались целые пучки сросшейся свеклы, а в рядке зияла дыра.

Старшая фон Камеке с удивительной для нее сноровкой вгоняла тяпку в заскорузлую землю, ловко вытаскивала лишние растеньица вместе с корнем, а где сразу не получалось, проворачивала тяпку и поддевала их острым концом. С первого взгляда было видно, что делать это она умеет. Волосы ее не были подколоты в узел, а свисали вдоль спины толстой темной косой, похожей на живую, но спящую змею. Каблуки ее туфель были высоковаты для поля. Но в остальном она держалась как все и работала не хуже любой крестьянки из нашей деревни: Ютты Зибер, например, Хельги Йоль, Эрики и Ирены Цёрбич, Иды Даннеберг, Герды Зуль и жены нашею соседа.

Брунхильды Реннеберг.

Амелия же только беспомощно царапала землю и обрывала ботву. Может, тяпка была у нее тупая и не по руке. Она стояла, широко расставив ноги, и при каждом взмахе выписывала в воздухе такие живописные восьмерки, словно занималась художественной гимнастикой. Платье ее взмокло и лопнуло под мышками, и даже ноги блестели от пота. Вероятно, не я один заметил, что мать и дочь работали не на соседних рядках. Словно это получилось случайно и не имело значения. Между ними махала тяпкой наша соседка, и Карла внешне почти не отличалась от нее, потому что надела такую же длинную черную юбку в сборку, какие издавна носили все крестьянки в Хоенгёрзе.

Не мог я спокойно смотреть, как мучается Амелия. Поэтому подошел к ней и сказал:

- Один рядок сделаю за тебя.

Но Амелия только метнула в меня желтозеленый взгляд и взмахнула тяпкой. Все вокруг засмеялись.

Они были на ее стороне. Им нравилось, что обе госпожи вкалывают на поле наравне со всеми, хотя никакой нужды в этом нет. Ведь никто не поверил, что они работают всерьез. Человек сразу выделяется, если делает работу не по обязанности, не так, как все. Сразу бросается в глаза и находит признание. А работяга всю жизнь вкалывает-и ноль внимания. "Ему достаются не пироги и пышки, а синяки да шишки", - часто говаривала моя мать.

К тому концу поля земля была уже не такой сухой и твердой, зато свекла совершенно тонула в густых зарослях низкорослой крапивы, пробравшейся сюда из канавы, - не боится, что придут люди. Придавишь ее ногой, она и не жжется, только не тянуть, а сразу.

"И так во всем", - вспомнил я слова Швофке.

Легко сказать.

Недели прошли с того дня, когда я бросил Амелии в лицо:

"Иди уж, иди!"

И она ушла.

Я чувствовал себя совершенно разбитым.

И не столько из-за болезни, сколько из-за того, что она сказала о людях.

Мы с ней и раньше говорили о других - например, в лугах на холме Петерсберг, когда Амелия увидела свет над лиственницами. Тогда мы с ней изображали разных людей, и оба очень веселились.

Потом нам было не до веселья...

Но она многому меня научила. Она открыла мне. что у меня есть глаза. чтобы видеть, и язык, чтобы говорить. Мы с ней вместе думали о Швофке и о голодном украинце-кочегаре с узкоколейки.

"Каких же усилий им это стоило!" -Без Амелии мне бы ни в жизнь до этого не додуматься. И конечно, начав думать, я уже не мог остановиться. А под конец даже спросил: "Почему же они молчат, как будто воды в рот набрали?"

Этот вопрос все решил. Между нами вдруг разверзлась пропасть. Хоть она и смогла мне ответить. Но помочь мне она не могла. Не могла себе представить, что у простых людей, у таких, как я, есть душа, способная страдать и сжиматься от боли.

Но если она права, то провались они ко всем чертям, туда им, бедолагам, и дорога!

Вот это меня и доконало. Я был совершенно убит, когда понял, что жизнь в нашей деревне, видимо, так устроена-чтобы получилось столь совершенное создание, как Амелия, все остальные должны были пожертвовать собой и ничего больше не чувствовать: ни боли, ни радости... Может.

и Хильнер вырос грязной скотиной лишь потому, что у него уже при рождении отняли все человеческое... Я пытался уйти от этих мыслей, наплевать на все и забыть. Но не вышло.

И я в сердцах крикнул:

"Иди уж, иди!"

Не надо было матери звать ее к нам в дом.

И Амелия ушла. Даже не ушла, а убежала, как воровка, - так мне. во всяком случае, показалось.

Как выяснилось, бежала она лишь потому. что наконец решилась. И в замке у нее произошел крупный разговор с матерью.

Что она ей сказала, не знаю, знаю лишь, что схлестнулись они всерьез и что мать уступила.

После этого Амелия послала за Донатом видимо, была полна решимости отстоять нашу любовь. В деревне долго еще повторяли слова, которыми она его встретила:

- Вы уволены, Донат!

17

Она опоздала. Донат уже успел встретиться с новым директором советским офицером Федором Леонтьевым и получил от него задание: наладить работу в бывшем имении фон Камеке. Поначалу для снабжения советских войск. Новый директор прибыл поздно вечером в сопровождении двух солдат. Федор Леонтьев, высокий молодой офицер с густой рыжей шевелюрой и голубыми глазами, после осмотра имения распил с Донатом три бутылки водки -с горя, как он выразился, потому что новое назначение было ему не по душе; он куда охотнее остался бы со своими однополчанами в Берлине, где победа ощущалась гораздо острее, чем здесь, в этой унылой и убогой глуши.

Разве об этом он мечтал всю войну! Они выпили за общее дело-окончательный разгром фашизма, в которое и Донат-тому есть много свидетелей-внес свой вклад, хотя и с некоторым опозданием. А главное, Донат хорошо разбирался в свекле и картошке, во всяком случае, намного лучше, чем Федор Леонтьев.

Федор вышел из строя еще за Одером.

Легкие подвели. Он долго валялся по госпиталям, а потом его командир решил, что парня надо послать с каким-нибудь заданием в деревню, на свежий воздух. Ну вот.

А здесь оказалось, что картошку давно пора сажать, а свеклу прореживать. Что свеклу вообще посеяли, было целиком и полностью заслугой Доната. Он был земледельцем до мозга костей. И несмотря на бесконечные танковые колонны русских, кативших гга Берлин, он вовремя позаботился о севе. Другого такого управляющего поискать!

Кроме того, он сразу же показал всем, как представляет себе будущее. В первый же деггь приказчик, как обычно, явился в семь утра к коровнику, чтобы получить указания и расставить людей. Он уже учуял, что начальство переменилось, но Донат и у новых властей в чести. Тот подошел к приказчику и во всеуслышание заявил, что "его время кончилось".

- Покомандовал и хватит - крикнул Донат.

Приказчик сдернул с головы жеваную шапчонку, шмякнул ее оземь и удалился.

Он давно уже не пользовался прежним влиянием, еще с тех пор, как лишился шляпы, и только делал вид, что ничего не замечает. Без шляпы он стал таким же навозным жуком, как и все, - ту да ему и дорога.

Кончилось тем, что Федор Леонтьев поверил, будто Донат, толковый и энергичный Донат, знаток сельского хозяйства, жестоко натерпелся при нацистах и жил одной надеждой на скорое освобождение.

Сосед вдруг ни с того ни с сего принес нам с матерью два яйца и признался, что совсем сбит с толку.

- Он же всю жизнь мечтал прибрать имение, сообщил он нам по секрету. Но я на эту тему высказываться не захотел. - Кто бы мог подумать, продолжал Наш-то, - что именно русские...

При чем здесь русские? - перебил я: уж очень хотелось побольше выспросить у него о русских. Но Наш-то отмахнулся. Про русских он пока ничего плохого сказать не мог.

- В конце концов, без Доната им не обойтись, - заключил сосед. Он свое дело знает.

Жизнь принадлежит людям, знающим свое дело. Все равно-в войну или после.

Кто знает дело, тот и человек. Только мы с Амелией, подумал я, только мы одни никакого настоящего дела не знаем.

И, крикнув Донату "Вы уволены!", Амелия ничего не добилась. Она могла бы повторять это до хрипоты, да что толку.

На следующее утро Донат собрал всех работников в парке не у коровника, а в парке. И пригласил не только поденщиков, но и бывшую госпожу с дочерью. Там он от имени советских оккупационных властей назначил всех на работы. Но он не приказывал, он только предлагал.

Мне он предложил прореживать свеклу.

Матери он предложил ухаживать за коровами.

Дамам фон Камеке он предложил сменить платье на рабочую одежду.

Федор Леонтьев был приятно удивлен.

Ему уже порядком осточертело жить одной ненавистью, ненавистью к фашистам.

И вдруг здесь, в этой дыре, мелькнул первый проблеск света. Федор велел оседлать коня и в прекрасном расположении духа поскакал в лес, пронизанный солнцем.

Прогулки очень полезны для его больных легких.

18

Теперь мы все сообща трудились на одном поле. И чем выше поднималось солнце, тем быстрее засыхали и сморщивались выдернутые из земли растения и тем очевиднее становился смысл нашей работы.

Одни растения должны засохнуть, чтобы другие, оставшиеся, щедро налились соком и в один прекрасный день-об этом я, кажется, уже упоминал-дали нам сладкий сироп, прежде всего сироп.

Для Амелии война, видимо, еще не кончилась. Во всяком случае, она так остервенело орудовала тяпкой, словно не свеклу прореживала, а врагов уничтожала.

Хоенгёрзе, как вам известно, всего лишь небольшая захолустная деревенька, которую танки чуть было вообще не обошли стороной. Война здесь завершилась тем, что управляющий имением Донат наплевал на свое увольнение и послал бывших хозяек вместе со всеми в поле; а пока они прореживали свеклу. Леонтьев катался на лошади в лесу. С таким концом войны Амелия примириться не могла.

Наша соседка, работавшая рядом с пей.

с улыбкой погладила Амелию по голове.

Что означало примерно следующее: смирись, детка, не трать силы зря, рядки-то длинные.

Соседка радовалась, что опять работает в поле. Ее тяпка юркой мышкой шныряла в рядках-там что-то выдернет, тут порыхлит. И хотя на работу вышли пока не по колоколу, все равно хорошо: каждый знает, что ему делать.

- Наш-то картофельный суп без уксуса и есть не станет, - сказала она просто так, для разговора. Говорит, с уксусом-то для желудка лучше.

Ее муж опять водил трактор, и еду ему опять готовили отдельно-это тоже вошло в прежнюю колею.

А что касается картофельного супа, то я знал, почему соседке приходится добавлять в него уксус. Вместе с обжаренным салом она выплескивала в кастрюлю с супом целую сковороду вытопленного жира. Не удивительно, что суп ложился тяжестью на желудок. Тут без кислоты не обойдешься.

Ведь она жир растворяем. Однажды мы жарили селедку на каком-то машинном масле, кажется на авиационном. Очень чистое и прозрачное золотисто-желтое масло из небесно-голубой канистры. В кухне воняло, как в машинном отделении, и прямо со сковородки рыбу нельзя было есть. А замариновали ее в уксусе с луком, и машинный вкус начисто пропал. С тех пор я и усвоил.

что кислота растворяет жир и вообще забивает любой другой вкус. По крайней мере в селедке или картофельном супе. Мать считала даже, что отсюда и пословица: "Кислее поешь - веселее встанешь".

Я вообще унаследовал от матери много такого, от чего больше вреда, чем пользы.

Слух у матери, например, был такой чуткий, что я долго не мог привыкнуть. Стоило в погребе прошептать что-то себе под нос, и мать в кухне повторит тебе все слово в слово. Уши были у нее самым чувствительным органом. Сдается, что даже запах и вкус она улавливала скорее на слух.

Уши были ее гордостью после зубов, конечно.

В этот первый рабочий день после войны я обнаружил, что и меня природа наградила таким же слухом. Мать и дочь фон Камеке работали довольно далеко от меня-до них было никак не меньше десяти шагов.

С самого утра они - на глазах у всех! - подчеркнуто избегали друг друга, что для всех уже было событием. Наконец мать не выдержала игры в молчанку, и я, хотя работал довольно далеко от них и ветер дул в их сторону, совершенно отчетливо услышал:

- Что теперь скажешь, доченька?

- Он или я! - процедила Амелия сквозь зубы.

- Тебе улыбается судьба поденщицы?

язвительно спросила мать.

- Да, а что?

Мать сокрушенно покачала головой и бросила на меня жалобный взгляд-на злобный она уже не решалась. Но я просто не знал, чем еще ей помочь. Вроде бы я свое сделал. Я вернул ей заблудшую дочь.

Более того, я выгнал ее из пашей халупы, выставил, можно сказать, взашей.

И что же?

Амелия оперлась на тяпку и исподлобья бросила взгляд на Хоенгёрзе. Вот она, значит, какая, эта деревня. Вероятно, Амелия впервые в жизни пристально вгляделась в нее. До той поры деревня представлялась ей как бы большой игрушкой-домики, колокольчик, движущиеся фигурки, и одна из них-Юрген Зибуш, И вот оказалось, что домишки-жалкие и обшарпанные, а люди, что в них живут, еле таскают ноги от усталости. И трудолюбие их-просто привычка, их никуда не тянет, все они здесь родились, здесь и умрут...

Карла фон Камеке смахивала сейчас на розовую гвоздику, у которой стебелек надломлен и головка то и дело валится набок.

Некоторые люди кажутся доброжелательными только потому, что прежней силы у них нет. Я попробовал представить себе Карлу на месте нашей соседки-много лет изо дня в день варит картофельный суп.

а потом тихо отходит в мир иной...

Амелия отвернулась от деревни и стала смотреть на поле. Впереди нее лихо орудовала тяпкой наша соседка, согнувшись в три погибели и словно по близорукости почти прильнув лицом к ботве. Ибо крестьянская мудрость гласит: "Чем гнешься ниже, тем к работе ближе". И еще: "Земля воздаст сторицей, коли не будешь лениться". Амелия тоже пригнулась пониже, еи хотелось быть как все. Но земля, которую она изо всех сил скребла и царапала тяпкой, попрежнему оставалась твердой, враждебной и не вызывала никакого отзвука в ее душе.

Амелии можно сунуть в руки тяпку, напялить на нее всякое старье и погнать в поле прореживать свеклу, все это можно. Да что толку! То ли дело-простая крестьянка, наша соседка; она срослась с землей, была репкой среди реп и вся растворялась в привычном труде. Вот она на миг оторвалась от работы и, прищурившись, взглянула вдоль рядка-прикинула, сколько осталось. Да, вот чего у Амелии и в помине не было-тихо и покорности. Да и быть не могло.

Я налег на работу; затылок горел, перед глазами плыли круги, но мне хотелось поскорее пройти свои рядки до канавы и обратно. Чтобы от усталости ног под собой не чуять. А потом укрыться в тени лип у дороги, передохнуть и начать думать о чем-нибудь другом.

19

Зря я так спешил. Все равно пришлось сделать перерыв.

К нам на поле пожаловал управляющий Донат и привез Федора Леонтьева. Донат опять сидел за рулем своего трактора без кабины, а Леонтьев стоял за его сиденьем.

Донат обежал глазами кучки выдернутой свеклы, Леонтьев-работавших женщин. Мы все, загородив ладонью глаза от солнца.

принялись разглядывать гостей. Большинство еще ни разу не видело советского директора, только слышало о нем. Они представляли его себе намного старше. И не таким высоким. Я уже говорил, что Леонтьев был высок ростом, молод и рыжеволос; глаза у него были голубые и какие-то широко распахнутые. Он немедленно схватил в руки тяпку и подстроился к нам. Видно было, что к крестьянской работе он не привык. но держался молодцом и до обеденного перерыва успел вполне прилично проредить четыре рядка-два туда и два обратно.

Оглядев свою работу, он повеселел. Донат, последовавший его примеру и махавший тяпкой в его темпе, одобрительно кивнул.

Мирный труд на земле настроил офицера на благостный лад. Может, он только тут по-настоящему понял, что война кончилась, и блаженно потянулся. И вдруг начал читать стихи. Наверное, они как-то сами полились. Мы, конечно, ничего не понимали.

но слушали затаив дыхание, потому что читал он с большим подъемом, а русский язык в его устах звучал мелодично, как колокольный звон. И я впервые понял, что такое чужой язык, то есть что для кого-то он единственно родной, впитанный с молоком матери, а вовсе не исковерканный до неузнаваемости все тот же немецкий.

Мы стояли кружком, опершись на тяики, и слушали русские стихи. Одна только Карла фон Камеке прислушивалась не только к звучанию, но и к смыслу слов.

- Пушкин, - прошептала она и преобразилась. Я увидел совершенно другую женщину, другую Карлу-ту, которой были адресованы русские письма. Наверное, такое выражение появлялось у нее и в те дни, когда она ездила в Зенциг...

Леонтьеву очень понравилось все: и то, что она узнала стихи Пушкина, и то, что гак разволновалась, чуть не заплакала.

У него, наверное, тоже сердце захолонуло, потому что он уставился на нее, как на картину. Тут Карла взяла себя в руки, гордо вскинула розовую головку и нараспев прочла несколько строк по-русски, и совсем неплохо, как мне показалось. В ней была какая-то врожденная мягкость. И мне подумалось, что именно благодаря ей к Амелии не пристала грязь жизни.

На Федора Леонтьева она, видимо, произвела такое же впечатление: он подошел к Карле и обнял ее.

Донат скромно стоял где-то за нашими спинами и молча наблюдал. Слово за слово, так сказать, и графиня с Федором уже оживленно беседовали по-русски: речь, очевидно, шла о Пушкине. Многие уже растерянно поглядывали по сторонам: перерыв чересчур затягивался.

Донат посмотрел на часы, но ничего не сказал. Он вновь стал самим собой воплощенное спокойствие. Ждать он умел.

Амелия внимательно прислушивалась к щебету матери и даже пробовала улыбнуться. Но улыбка не получалась-ее враг, Донат, был здесь.

Наша соседка сказала Карле фон Камеке:

- Спросите, откуда он родом.

- Из Курска, - ответил офицер.

А где это?

- В России.

- Ага, в России. - Именно это она и хотела услышать. Что такое Россия, она знала - гам погиб ее сын Герхард. Но вслух она ничего не сказала. Только смерила Федора взглядом с ног до головы-ведь и у него небось мать сеть, причем там, где погиб ее собственный сын. Почему-то это оказалось для нее очень существенным. Она показала пальцем на его впалые щеки и сказала:

- Худ больно.

Федор кивнул и пообещал есть больше картофеля с мясной подливкой. Соседка отошла в сторонку и смахнула слезы. Никакой злобы, лишь тихая покорность судьбе.

Потом молча взялась за тяпку. Остальные последовали ее примеру. В пять часов она вопросительно взглянула на Доната. Пора домой. Готовить ужин хозяину.

Но Донат предложил закончить все поле.

- На завтра и других дел хватает.

Он только предложил.

Никто даже слова не сказал. И соседка не стала долго раздумывать, смирилась и вновь взялась за работу.

Но тут властно прозвенел голос Амелии:

- Нет, пора кончать! Время вышло. Пошли по домам!

Все разом, словно куры на выстрел, повернули головы к ней. Ида Даннеберг со страху даже улыбнулась во весь рог, и все увидели, что зубов у нее спереди не хватает.

Донат молча глядел в сторону деревни и ждал. Ухмылку он вовремя спрятал. Карла фон Камеке с надеждой взглянула на Федора Леонтьева. Но тот пока еще ничего не понимал. Он был так измотан этой войной и так истощен, что по-детски радовался свежему воздуху и веселым лицам.

Амелия окинула "людей" испытующим взглядом, вздернула подбородок и, воткнув тяпку в землю, словно пику. с презрением посмотрела на Доната.

Но поскольку никто не бросил работу и не пошел домой, Донат сделал вид, будто ничего не случилось, и как ни в чем не бывало вновь взялся за свеклу. Дело у него спорилось, тяпка в его огромных лапищах взлетала и опускалась как бы сама собой, лишь слегка направляемая неприметным движением пальцев. Наша соседка тут же последовала его примеру-там что-то выдернет, тут порьгхлит, чик-чик, чик-чик.

Тут-то Амелия наконец взглянула мне в глаза. Очень грустно взглянула. Она крикнула всем:

- Этот скот не имеет права вам приказывать. Он уволен! Он больше не управляющий, слышите?

Отчаяние может обернуться мужеством.

Однажды-в эту минуту мне невольно пришел на намять тот случай-охотники пристрелили ястреба: пристрастился таскать зайчат. Вые грел-и ястреб камнем свалился с неба! Охотники, довольные, удалились. Тут Швофке-я о нем давненько ничего не рассказывал, - так вот, Швофке махнул мне рукой: пошли, мол. Каро, пристально следивший за всеми событиями от выстрела и до падения птицы, уже летел стремглав к тому месту, куда упал ястреб.

Вскоре мы услышали его победный лай.

Ястреб был молодой и некрупный. Пуля лишь подрезала ему крылья, так что взлететь он не мог. Поэтому принял бой со злобным преследователем здесь, на земле.

Такого мужества я никогда больше не видел. Ястреб счел ниже своего достоинства сдаться на милость громкоголосой твари, бестолково скачущей из стороны в сторону.

И хотя взмыть в высоту он не мог, зато мог расправить могучие крылья во всю ширь и показать нам, ползучим бесцветным тупицам, роскошные перья с багряной каймой. Грудь в ярких пятнах орденов он выпятил вперед, а голову гордо вскинул вверх-даже ухитрился взирать сверху вниз на нашего Каро. заливавшегося отчаянным лаем. Он стоял величественно и спокойно, как рыцарь, бросивший вызов противнику: не суетился, не издавал ни единого звука.

И только когда Каро подскакивал слишком близко, он отталкивался от земли и сверху сильно бил кривым клювом по мягкому носу пса. Каро отскакивал с жалобным визгом и осуждающе оглядывался на нас. Где же наша выручка? Я во все глаза глядел на ястреба и не мог наглядеться. Положение у него было безвыходное, никакой надежды не оставалось, но он не пытался спастись бегством или спрятаться; казалось, он был в самом расцвете силы и красоты. Привычно считая себя непобедимым, он держался так, словно наш Каро не грозный враг, а ничтожная козявка.

Сначала мы пытались угрозами оторвать Каро от птицы, потом стали отгонять пса уже пинками и, конечно, много потеряли в его глазах. В конце концов мы перегнали стадо в нижние луга.

- Не хочет сдаваться без боя, верно ? - спросил я у Швофке.

- Еще не знает, что никогда не сможет летать, - буркнул тот в ответ.

Вечером, возвращаясь с пастбища в деревню, мы решили взглянуть еще разок на смелую птицу: мертвый ястреб лежал на спине в нескольких шагах от того места, под кустом бузины, задрав кверху скрюченные когтистые лапы.

- На таких лапах не походишь, - заметил я. - Кто же его убил?

- Да, наверное, никто, - задумчиво ответил Швофке. - Просто он вдруг все понял.

Тот случай невольно пришел мне на память-тем более что не только я, но и Донат смотрел на Амелию с неподдельным восхищением. И не мог этого скрыть. Она поднимала деревню на бунт против него, но в тусклых глазах Доната впервые зажглось некое подобие огня. Да, в каком-то смысле Амелия в тот день была краше, чем в любой другой, и, может, как раз в том единственном смысле, который Донат ценил в женщинах. Глаза ее метали "зеленые" искры, она не желала покоряться его воле, с юрдым видом глядела куда-то поверх наших голов и призывала к бунту. Долой Доната!

Я решительно отшвырнул тяпку.

Хватит держать язык за зубами. Рабочий день кончился. Мы с барышней не хотим больше плясать под его дудку. Сыты его властью по горло. И ползать перед ним на брюхе не желаем!

20

Но никто за нами не пошел. Соседка еще ниже пригнулась к земле "к работе ближе", и хотя тяпать перестала, но и голову поднять боялась.

- Эй, соседка, шабаш, время вышло! - крикнул я ей.

- Ничего-то ты не знаешь! - отмахнулась она.

Так и не разогнулась и с места не сдвинулась.

Хельга Йоль счищала грязь с деревянных башмаков. Ирена Цёрбиг тупо таращилась на всех, опершись на тяпку, Ида Даннеберг, болезнь которой, как показало время, была мнимой, ухмылялась, Гсрда Зуль не сводила преданных глаз с всесильного Доната.

Нс работали, но и не уходили. Они выжидали, чем кончится схватка за власть.

Амелия медленно обернулась, и меня резанул ее взгляд-как порыв ледяного ветра: ну что?!

Я даже сморщился как от боли-до того стыдно мне стало за всех.

Амелию душили слезы-для нее это была катастрофа. Куклы вдруг перестали двигаться. По долгу матери Карла не сводила с дочери любящих глаз, хотя это стоило ей больших усилий. Но я перехватил быстрый сочувственный взгляд, искоса брошенный ею на Доната.

- По домам! - гаркнул я. - Вы что, не поняли, что она сказала?

Тут Ида Даннеберг обнажила уже всю челюсть-ее трясло от смеха. За ней зашлись хохотом все остальные. Они ржали так, что воздух над полем дрожал. Таким нелепым я им показался.

21

Тут уж и Федор Леонтьев всполошился и спросил, что случилось.

Старшая фон Камске объяснила.

Не знаю, правда, насколько точно. Ведь она, если считала нужным, умела сглаживать острые углы. Во всяком случае, подыскивала слова с таким трудом, словно вспоминала стихи Пушкина. Федор Леонтьев смущенно улыбнулся и махнул рукой - кончать работу! Все обрадованно задвигались.

Все, но не Донат. Он демонстративно не тронулся с места.

- Ты коммунист? - спросил он Леонтьева нарочито громко и четко.

Должен сознаться: мне как-то даже в голову не приходило, что Леонтьев может быть коммунистом. Но этим вопросом Донат задел нового директора за живое, это все заметили.

Леонтьев резко обернулся, глаза его возбужденно блеснули, он ударил себя в грудь.

гордо поднял голову и объявил:

- Коммунист!

Он даже выхватил партбилет из кармана гимнастерки и предъявил для всеобщего обозрения. И точно, там было написано:

Федор Леонтьев - коммунист! Теперь ему уже было не до шуток. Ему напомнили о его партийном долю! Это меняло дело.

Леонтьев вместе с Донатом тут же отошел в сторонку, чтобы получить более детальные пояснения, предназначенные только для него, как коммуниста.

- Продолжайте работу! - небрежно бросил нам Донат на ходу.

Потом вместе с Леонтьевым влез на трактор, рванул с места и умчался.

Наша соседка первая заработала тяпкой - там что-то выдернет, тут порыхлит: гак ей спокойнее. Карла молча последовала ее примеру.

Амелия посмотрела на меня так, что я понял: она в отчаянии.

22

- Может себе позволить, отрезала мать, когда я рассказал ей об Амелии, то есть о том, что она не хочет больше плясать под чью-то дудку.

Я не стал разговаривать с матерью и не пошел за травой для кроликов. Не понравился мне се враждебный тон. В кои-то веки человек решился проявить свою волю, и на тебе: "Ну и что? Она ничем не рискует!"

А ведь она рисковала разрывом с матерью, я своими ушами слышал- Она хотела быть с нами. С простыми поденщиками.

Но ничего не вышло. Все только расхохотались ей в лицо. Не нужна им эта барышня. От нее одно беспокойство. А они хотят спокойно клевать носом на лавочке и ни во что не вмешиваться.

Я почти не притронулся к еде, хотя ходил голодный, ночью не мог уснуть, а на следующий день засыпал на ходу и так осунулся, что соседский мальчишка, завидев меня, крикнул:

- Дохляк, дохляк, дыхни в кулак.

Мать ко мне не приставала. Она была родом из Померании, а там чужому горю не мешают. Мол, без горя не проживешь. От горя взрослеют, и справляться с ним каждый должен сам. Иначе все попусту. Даже если кто и помрет, значит, так ему на роду написано. После уж можно и поплакать о нем, и понричитать сколько душе угодно.

И я оказался из этой же породы слезливых тугодумов. Но в конце концов и до меня дошло!

Как они надо мной смеялись, когда я взял сторону Амелии! Каким нелепым я им показался!

Я был из тех, кому полагалось молчать в тряпочку.

Они чуть не убили меня своим смехом.

А Амелия...

В ту пору я готов был ей поверить. не мог никого видеть, все мне опротивели. Тупо глядел на серую нашу деревню, и в голове гудело, как в пустом железном ящике.

Но ноги-словно овцы под вечер сами идут в сторону замка. Мне необходимо было увидеть Амелию, прикоснуться к ней.

Узнать, осталось ли в ней хоть что-нибудь ко мне. Казалось, без этого мне уже и кусок не полезет в горло и дышать не захочется.

"Может, она большая охотница до любовных дел", - сказала когда-то Пышечка.

Хотя бы и гак. Ну и что?

Пусть это не самое главное в жизни, но кто сказал, что я заслуживаю большего?

Электричество было отключено, все окна замка темные, только наверху у Доната мерцала коптилка- вероятно, на дизельном топливе. Теперь мы все им пользовались.

Наш-то выставил целую канистру за сарай для машин, и все могли брать, сколько кому надо.

Я послонялся немного вдоль ограды парка, потом перелез через ворота.

Не знаю, почему они делали это в темноте и так скрытно. Вероятно, им было неприятно. Два силуэта выскользнули из двери на веранду, согнувшись в три погибели под тяжестью корзин, пачек книг и вороха одежды, и скрылись со своей ношей в конторе-небольшом кирпичном домике слева от замка.

Амелия с матерью покидали родовое гнездо.

Но на бегство это было не похоже. Они не суетились и не плакали. Просто освобождали помещение.

- Может, я помогу?

Они даже не вздрогнули. Я подхватил одну пачку книг и понес. Над конторой были две комнатки с кухней. Там до недавнего времени жил приказчик. Но сразу после смещения его выставили оттуда, и он перебрался в барак для поденщиков. "Каждому по труду". Бывший приказчик теперь сгружал навоз. А кто возит навоз, не может жить над конторой. Приказчик и сам знал порядок и, по слухам, подчинился без всяких разговоров.

Перенести надо было кучу платьев и довольно много книг. Старшая фон Камеке упорно меня не замечала. Амелия выносила из дома самые тяжелые вещи и вообще распоряжалась. В дом она меня не пустила, я ждал у крыльца и молча брал из ее рук корзину или пачку. Карлу это устраивало.

Когда одна из пачек развалилась прямо на лестнице, я принес коптилку, присел и, не торопясь, начал подбирать книги. И каждую подносил к свету. Вот они. значит, какие. Ее книги. Из них она вычитала все, что хотела испытать в жизни.

Первая, которую я взял в руки, называлась "Волшебный рог мальчика"; на обложке был нарисован малый, скачущий на неоседланном коне-скорее всего, белой масти, - держась одной рукой за гриву, а другой подняв над головой рог. Наверное, тот самый, "волшебный", видимо, здорово умел скакать верхом. Но книга была вовсе не про цирк - одни песни, "собранные Л. А.

фон Арнимом и Клеменсом Брентано". Автором второй книги был какой-то Мопассан, сочинитель "очаровательных историй", которые разворачиваются "в деревне", "на северном побережье" и "на берегу Средиземно! о моря".

От одних названий размечтаешься.

Амелия вернулась и стала помогать мне с таким обиженным видом, словно все эти истории-про коня и про Средиземное море-глубоко ее разочаровали. На ней опять было то белое платье в синий горошек, и, видимо, не случайно: ведь она знала, что загорела на поле и что светлое платье при зaгapе особенно ей к лицу. Когда надо было нагнуться, она обычно приседала на корточки и прикрывала юбкой колени. Но сейчас она не присела, а согнулась пополам-совсем как наша соседка в поле. Головой она чуть не доставала до полу, а длинные загорелые ноги маячили прямо у меня перед глазами. Коптилка, конечно, сразу же замигала. пятна света и тени забегали вверх и вниз, выхватывая из темноты то один, то другой изгиб до чего же красиво...

- Что случилось-то? - спросил я глухо.

- Этот мамин князь Головин был русским, из белых, - слыхал про таких?

- Так, кое-что. Только от матери, да и то невнятно, - в те дни, когда случилась эта история с письмами.

- Белые, объяснила Амелия, смертельные враги коммунистов, в особенности таких завзятых, как Федор Леонтьев.

- Ты же сам видел. - Она рассмеялась. - Белые - это дворянская нечисть, которую надо гнать в три шеи. - И чего она только не знала?!

Донат прямо с поля повез Леонтьева в замок и показал ему старые любовные письма Карлы. Из тех, что всплыли на пруду. Хотя их тогда забрали в гестапо, но Донат несколько штук утаил и припрятал. Таиться и ждать, это он умел как никто. Ну и удивился же Федор!

Значит, эта милая Карла, знающая стихи Пушкина, эта розовая гвоздичка, была возлюбленной белогвардейского офицера! И с давних пор - здесь ясно сказано - всей душой сочувствовала нашим врагам. Да она и сама помещица, вплоть до сегодняшнего дня. Тут миролюбие Федора Леонтьева вмиг улетучилось, более того-он был искренне благодарен Донату и крепко пожал ему руку. Мол, он, Леонтьев, был коммунистом и останется им до конца своих дней.

Потом он уехал в комендатуру на какоето совещание, а Донат тем временем посоветовал дамам потихоньку перебраться в кирпичный домик, да побыстрее, пока не заслали куда подальше. Взять с собой только самое необходимое. А уж он позаботится, чтобы к их имуществу никто не притронулся. "Ваше счастье, что я у них управляющий!" - добавил он.

Донат-человек жесткий, но надежный.

А Карле такое сочетание всегда нравилось.

- Не пойму, чего он хочет? С тобой, что ли, расправиться? - перебил я.

Амелия вообще показалась мне в этот раз какой-то суровой-верно, из-за складок в углах рта; а тут она совсем помрачнела.

- Расправиться, со мной? презрительно переспросила она и засмеялась Скорее, он хочет научить меня уму-разуму.

Она не только много всего знала. Она знала все намного лучше, чем я. И с катастрофой, разразившейся на свекольном поле, она уже вполне справилась. Она ее-как это говорится? - переварила. И теперь спокойно сказала:

- Ты, Юрген, единственный здесь, с кем можно говорить как с человеком. Лучше бы тебе убраться отсюда.

- Мне-убраться?

Удивительно! Самые разные люди-и друзья, и враги - советовали мне убраться отсюда.

- Пошли! - сказал я, взял ее за руку и потянул за собой вниз по лестнице и прочь из домика. В ночном парке было темно и тепло, и Амелия послушно шла за мной.

Обернувшись, я увидел мигающий огонек коптилки в каморке Доната и на оконном стекле его лицо. Вернее, лица-то я не видел, только очертания головы: наклонившись, он прижался лбом к стеклу-может, просто задумался. Мы вышли из парка и пошли по дороге на Зипе. Поле слева было усеяно копнами скошенной люцерны. Она легко крошится, зато в ней соль туркестанских степей, аромат Персии и полуденное солнце Хоенгёрзе.

- Взять бы такую копну - начал я, - да в чемодан, а потом...

- Спустись с облаков, Юрген Зибуш. перебила она. - Теперь не время.

Вот какая она стала. А сама все терла и терла мизинцем уголки рта, словно хотела сказать: я сейчас, сейчас-только соберусь с мыслями... За высоким белым лбом шла напряженная работа, и на всякие восторги по поводу красок или там запахов попросту был наложен запрет. Романтики такие вещи сразу чувствую!.

- Решай свою судьбу сам, - сказала она. - Другого выхода нет.

Ночь принесла багровые отблески заката и душистый влажный ветер с лугов. Мы с Амс.лей все шли и шли, пока не добрались до самой дальней копны. Тут мы остановились, и я неловко сжал в руке ее запястье. Но она уже давно сама все решила за нас обоих. За такой, как она, только поспевай. Кому она достанется, подумал я тогда, тому вряд ли удастся жить по своей воле. Кончилось тем. что мы жадно набросились друг на друга, Амелия даже с большим жаром, чем я. Теперь она ничуть не походила на ту сдержанную барышню.

какой была в сарайчике арендатора, на ту журавушку. Теперь она была женщиной, которая готова бороться за свое счастье, даже голыми руками. Было видно, что без борьбы она никогда от него не откажется.

Ее длинные ноги обвились вокруг меня парой ловких проныр, руки прижали мою голову, а голос торжествовал:

Со мной никогда и никто не расправится!

Я не нашелся, что сказать в ответ. И поэтому прошептал задыхаясь загадочные слова, позаимствованные у поляка:

- Не беспокойся, и я не из одного колодца воду пил.

Потом мы долю без сил лежали на жнивье, пока небо не начало светлеть.

И глядели мы в разные стороны

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

1

Осенью в деревню вернулся Швофке. Он пришел оттуда, куда ушел, - из леса. Причем пешком. Как-то воскресным утром, в сентябре. Но пришел не один, а привел с собой тощего человека с треугольной головой. Он называл его Конни. Швофке и Конни прямым ходом направились к пустому домику бургомистра и стали названивать по телефону. Дозвонившись куда-то, сказали:

"Мы теперь в Хоенгёрзе!" Значит, не случайно сюда забрели, а по заданию и поддерживали связь.

Наверное, это было моим самым слабым местом: за пределами Хоенгерзе у меня не было никого, с кем я мог бы поддерживать связь.

Мать побежала к соседям за мукой и стала замешивать оладьи, а потом зарезала кролика и опять вытащила откуда-то ту самую бутылку шнапса; при этом она беспрерывно сновала туда-сюда, и уши у нее горели. А я после многих-многих дней вновь заметил, что у матери моей красивые крупные зубы и гладкая, упругая кожа. Не знаю уж почему я это вдруг заметил. Вероятно, из-за Швофке. Может, Швофке видел ее такой, и это передалось мне. Ведь я старался смотреть на мир его глазами - тоже все чего-то искал...

Загрузка...